11

Шоходеб был поражен тем, как раскованно и непринужденно держала себя Татия в купе Упен-да. За недолгое время их знакомства Шоходеб успел понять, что Татия задавлена множеством комплексов. Самой заметной чертой ее характера была неуверенность в себе. Татия как бы все время пыталась быть решительной и сильной, и это ей все время не удавалось.

А здесь, в купе Упен-да, Татию словно подменили. Она будто сразу стала хозяйкой и всех вещей, и самого Упен-да. Может быть, дело именно в этом старике? Может быть, именно он какими-то тайными силами расколдовал Татию?

Татия сказала:

— Упен-да, пожалуйста, не спорьте со мной. Чемодан — это не ваша забота. Оставьте на ночь все, как есть, а я завтра утром приду и все аккуратно уложу. Прошу вас, забудьте об этом и не делайте из мухи слона.

Шоходебу уже наскучили разговоры о тряпках и прочей чепухе. Ему хотелось поговорить о более важных проблемах.

К сожалению, на этот раз он увиделся с Онукулем только на вокзале, перед самым отъездом, и не было времени вызвать его на спор. Упен-да мог бы заменить Онукуля — для Шоходеба это была последняя возможность поспорить о том, что его волновало.

В прошлый приезд они с Онукулем здорово схлестнулись. Конечно, Онукулю его не переспорить, но и ему, Шоходебу, не удалось убедить Онукуля в своей правоте.

Онукуль ему прямо так и сказал:

— С твоей казуистикой мне не совладать, но я чувствую, что ты не прав — жизнь меня учит другому.

Именно поэтому на сей раз Онукуль, хотя и знал, что Шоходеб снова приехал в Калькутту, избегал встреч с ним. И Шоходеб, что ни день мысленно вступая в новый спор с Онукулем, так и не смог поговорить с ним.

Шоходеб уже решил, с чего именно он начнет сейчас разговор с Упен-да, посмотрел ему прямо в глаза — и опешил. Лицо Упен-да имело такое младенчески бесхитростное и простодушное выражение, какое бывает только у великих подвижников, отрешившихся от всякой мирской суеты. Узел его галстука снова ослаб и сбился на сторону. Шоходеб понял: нет никакого смысла приставать к Упен-да.

Татия встала с пола, открыла стоявшую на столе бутылку с минеральной водой, налила воды в стакан и протянула его Упен-да. Упен-да залпом выпил воду, а потом удивленно спросил:

— Как ты угадала, что мне захотелось пить?

Татия, пропустив этот вопрос мимо ушей, сказала:

— Упен-да, расскажите нам какую-нибудь страшную-престрашную сказку, такую, чтоб от нее все поджилки задрожали.

Упен-да погрузился в размышление. Очевидно, он не был завзятым рассказчиком, но и отвечать отказом на просьбу Татии не хотел. Через некоторое время он сказал:

— Ладно. Вот, слушайте. Только это не сказка, а сущая правда. Над всеми нами на тоненькой-претоненькой ниточке висит огромная, как небо, секира. Висит и раскачивается — и в любую минуту ниточка может оборваться.

Шоходебу эти слова сразу напомнили об отце. Отец тоже часто повторял притчу о секире.

Татия сказала:

— Хоть и сущая правда, а совсем не страшно.

— Выдумываете вы это все, чтобы напугать нас, молодежь. Где же тут правда? Самая настоящая сказка! — сказал Шоходеб.

Упен-да дернулся, охнул и схватился рукой за грудь с левой стороны — там, где сердце. Татия кинулась к нему, побледнев от страха.

Но Упен-да вдруг засмеялся и захлопал в ладоши, как обрадованный ребенок:

— Вот я тебя и напугал, напугал! Хоть не за себя, а за другого, но все же испугалась!

Татия тоже рассмеялась. Шоходебу показалось, что она впервые смеется по-настоящему весело. Прежде ее смех был слишком похож на слезы.

А Упен-да обратился теперь к Шоходебу:

— Я знаю тех, кто учит тебя не признавать страха. Сами-то они прекрасно знают, что это за штука. Но они хотят загребать жар чужими руками и поэтому внушают таким, как ты: чего, мол, бояться, бояться, мол, нечего!

— Бабушкины сказки, — сказал Шоходеб совершенно спокойно и с удивлением заметил, что, вступив в спор с Упен-да, он не чувствует в себе ожесточения, которое обычно возникало у него в подобных случаях. Неужели и он, Шоходеб, начинает стареть?

Татия взглянула на часы — было уже почти девять — и сказала:

— Пожалуй, мы пойдем. Упен-да, когда вам принесут ужин?

— Я уже поел, это вы, я вижу, проголодались.

— Мы заказали ужин на десять часов, — объяснил Шоходеб. — Но вам, наверное, пора отдохнуть…

— Не хочешь ли ты сказать, — усмехнулся Упен-да, — что мне вообще пора на покой? Мол, старый партийный хрыч, наделал дел, пора и честь знать. Так что ли?

Шоходеб искренне рассмеялся.

А Упен-бабу продолжал:

— Если б вы только знали, как мне приятно, что вы пришли посидеть со мной! Я много лет проработал на чайных плантациях. Наш партийный офис расположен в очень красивом месте. Представьте себе: сплошной стеной горы, а у самого дома стремительная горная речка. Вода бурлит и шумит день и ночь. Но разве у меня было время полюбоваться на эту красоту или прислушаться, как шумит река? Дел всегда невпроворот, целыми днями вертелся, как белка в колесе.

И вот, Шоходеб, так я и постарел — теперь иногда задыхаюсь, и еще — трудно стало переносить одиночество. Почему бы молодым, вроде тебя с Татией, не прийти и не помочь немного старикам? Видишь, я и слова не сказал, Татия сама увидела, что мне хочется пить, и подала стакан воды. А там, на плантациях, меня хоть лихорадка тряси, нет никого рядом, кто бы воды налил.

Впрочем, я не только о себе говорю и не только о чайных плантациях. Куда ни пойди: на шахту, на джутовые фабрики, в деревню — везде партийной работой занимаются одни старики вроде меня. А где же молодежь? Почему она не приходит на смену?

Конечно, я понимаю, у стариков свои недостатки. Но вам, молодым, надо и с себя спрашивать. Мы, старики, дальнозорки, а что под носом, можем и не заметить; больше доверяем опыту, чем юности; сломя голову уже не мчимся, а норовим поосторожнее да потихоньку — на то она и старость. А вы, молодые, на что? Вам, как говорится, и карты в руки — чего старики уже не могут, делайте вы. Так дело-то и пойдет.

Шоходеб несколько растерялся. Он хотел поспорить и в споре прояснить свои мысли, но Упен-да все повернул совсем по-другому. Татия тоже почувствовала себя не в своей тарелке: в таком разговоре она чем дальше, тем меньше могла участвовать.

Она быстро встала и, подойдя к Упен-да, сняла с его ног ботинки, а затем и носки. Упен-да ответил ей благодарным взглядом. Было видно, что он с радостью избавился и от ботинок, и от носков.

Мог ли Упен-бабу представить себе такое? Он, который взрывался от гнева, если кто-нибудь пытался коснуться его ног в традиционном поклоне, с удовольствием разрешает снять с себя ботинки и носки! Если бы Комола или Гопа услыхали об этом, они бы ни за что не поверили.

И тот же самый Упен-бабу, от которого обычно слова не дождешься, который ни на митингах никогда не выступал, ни в партийных школах никогда не учился, который, как все считали, плохо разбирался в политических вопросах, теперь, разлегшись на полке, говорил и говорил и никак не мог остановиться.

— Знаешь, Татия, знаешь, Шоходеб, если бы вы меня спросили, почему я стал заниматься политической борьбой, я бы, конечно, мог много всякого наговорить и про британский империализм, и про все такое прочее. Это мне нетрудно. Но вот, если я скажу, что всему виной маленький попугайчик, вы наверняка не поверите и рассмеетесь. И тем не менее это так. Я вам сейчас расскажу в двух словах. В детстве у меня был ручной попугайчик. Он сидел на жердочке, а к одной его лапке была прикреплена тонкая цепочка. И все-таки однажды попугайчик улетел — вместе с цепочкой. Я пошел в лес его искать и по дороге встретил человека, который был сослан в нашу деревню. Мы разговорились. Потом он научил меня песням: «В тяжелые цепи нас всех заковали…» и еще «Кто согласен жить в неволе…». Пистолеты да револьверы — все это пришло гораздо позже. А в самом начале была птичка, маленький попугайчик. Я тогда впервые понял, что значат цепи, неволя и что значит свобода. Для птички, для человека или для целой страны.

Мне уже шестьдесят два года, а я совсем не чувствую себя старым или что помирать пора. С моим здоровьем… Ты смеешься, Татия? Не смейся, я искренне говорю. А то, что еду лечиться, — так это всего лишь предлог. Наш секретарь — а он намного меня моложе — сказал мне: «Почему бы вам, Упен-да, не воспользоваться этой возможностью и не съездить в Советский Союз?» Я и подумал: в самом-то деле, столько слыхали о Советском Союзе, столько сами другим говорим, надо же хоть раз своими глазами увидеть.

Упен-бабу вздохнул и, к удивлению Шоходеба, сам поправил съехавший набок узел галстука. Шоходеб решил: можно перейти в наступление.

— Вот и увидите, что все там совсем не так.

— А ты сам-то видел?

Шоходеб сжал губы, обдумывая ответ. С одной стороны, он, конечно, не верит той «информации», которую передает радио из Кёльна. И прокитайский взгляд на Советский Союз не кажется ему, как прежде, достойным доверия. Но, с другой стороны, разве надо непременно своими глазами увидеть, чтобы понять, как обстоят дела в действительности?

— То есть я совсем не к тому, что, мол, кто побывал, тот и знает, а кто не был, тот и знать не может, — продолжал между тем Упен-бабу. Он как будто угадал мысли Шоходеба. — И я не говорю, что Советский Союз — идеальная страна, без всяких недостатков. Но недостатки недостаткам рознь, все зависит от того, чьи это недостатки. Например, и у моей матери было много разных недостатков. Но у нашего заминдара их было гораздо больше — столько, что и не счесть. К недостаткам матери у меня было одно отношение, а к недостаткам заминдара совсем другое. За мать я переживал, мне хотелось, чтобы она стала лучше, ее недостатки к ней не шли, они не были частью ее самой. А заминдара я про себя поносил на чем свет стоит. Все его недостатки были как раз оттого, что он — заминдар.

Упен-бабу говорил, пристально глядя на Шоходеба, а Шоходеб внимательно его слушал — и ни тот, ни другой не заметили, как поразили Татию слова Упен-бабу о своей матери.

Повернувшись к Татии, Упен-бабу продолжал:

— Ты не сомневайся, Татия, я и двадцать лет назад сказал бы то же самое. И вот еще что: я повидал в жизни много, но, наверное, не обо всем, что видел, могу судить безошибочно. Однако опять-таки ошибки ошибкам рознь. Я сам живу так, будто плыву по незнакомой реке в лодке с шестом. Не знаю, понятно я сказал или нет. То есть продвигаюсь как бы на ощупь, попытка за попыткой. Зацепился шестом за дно — значит, хорошо, лодка плывет. Не зацепился — ладно, еще и еще раз попробую. Я ж не на службе. В моей работе нет отбоя. Никто мне не скажет: «Все, конец, садись и отдыхай!»

Большинство моих сверстников, друзей детства и юности — кроме тех, что подделали год своего рождения, — уже на пенсии. Некоторые в религию ударились, другие продолжают деньги зарабатывать, и многие из них ходят к гадалкам, чтобы те им по руке гадали, судьбу предсказывали. А я не верю, что можно предсказать будущее. Впрочем, даже если бы мне точно сказали, что кто-то умеет предугадывать будущее, я бы к такому человеку ни за что не пошел. Какая радость: узнать сегодня, что будет завтра! Не так ли, Татия?

— Неужели это вам совсем не интересно? — спросила Татия.

— Что за интерес — прежде смерти знать, когда умрешь?

Шоходебу пришлись по душе эти слова. Он воскликнул:

— Прекрасно сказано!

А Упен-бабу подхватил:

— Но дело не только в этом, Шоходеб. Можно ли предсказывать будущее или нет, мне гадание не нравится еще вот почему. — От возбуждения Упен-бабу поднялся и сел на полке, поджав под себя ноги. — Если обо всем, что будет, знать заранее, какой тогда интерес жить? Мы всегда спрашиваем: а что потом, что потом? Убери из жизни это «а что потом?», и в ней не останется никакой радости, никакого восторга. Ведь жизнь на каждом шагу поражает нас неожиданностями.

Ты на меня, Шоходеб, не обижайся, я вот что скажу. Вы все время кричите: «Ошибки! Недостатки!» К чему кричать? Ведь это только от машины можно требовать, чтобы она работала без погрешностей. А в человеке слиты воедино и недостатки и достоинства, сам ошибается, сам же и исправляет свои ошибки. Без ошибок разве было бы движение вперед? Разве знали бы мы, что такое радость открытия?

Загрузка...