14

Татия крепко спала, одной рукой обняв Шоходеба за шею. Шоходеб осторожно поправил ее растрепавшиеся волосы и поцеловал Татию, чуть прикоснувшись губами к ее лбу. Потом еще более осторожно он отстранил ее руку и тихо-тихо встал. Татия все так же безмятежно спала.

Не зажигая света, чтобы не разбудить Татию, Шоходеб на ощупь отыскал на столике сигареты и спички, положил их в карман, на цыпочках подошел к двери, без звука открыл ее, вышел в коридор и столь же бесшумно затворил за собой.

Ему захотелось открыть в коридоре окно. Но прежде надо было закурить сигарету, не то ветром сразу погасило бы спичку.

С зажженной сигаретой во рту Шоходеб обеими руками схватился за оконное стекло и потянул его вверх. Снаружи ворвалась струя холодного воздуха.

Дождь все лил и лил как из ведра, но ветер утих, и уже можно было стоять у открытого окна, не рискуя промокнуть. Легкие брызги, попадавшие внутрь, лишь освежали лицо.

Что это там, вдалеке? В темноте не разобрать. Может быть, гора. А может быть, облако. Два часа ночи — значит, поезд идет по Бихару. Здешние места Шоходебу плохо знакомы. Хорошо бы все-таки, чтобы это была гора. Она внесла бы разнообразие в пейзаж, а то все равнина да равнина.

Вдруг Шоходеб подумал: женитьба — это не просто очередная забава для разнообразия. Татия как бы мягкая глина. И ему предстоит вылепить из нее чудесную статую.

Татия заставила его почувствовать бо́льшую ответственность за себя самого и свою жизнь. До сих пор он жил в общем-то очень легкомысленно. Даже его уход «в леса» был своего рода игрой; каким он ушел «в леса», таким и вернулся оттуда.

Теперь Шоходебу предстоит изменить самого себя. Да! Изменить, пересоздать и себя, и Татию, подобно тому как человек, преображая природу, преображается сам.

Шоходеб — Пуруша, а Татия — Пракрити[48].

Он понял, почему Татия так спешила ему что-то сказать.

Они лежали рядом на полке, потушив свет, и Татии было в самую пору уснуть. Но, хотя она и лежала неподвижно, Шоходеб чувствовал, что Татия не спит. Он поднес ладонь к ее лицу — глаза Татии были широко раскрыты.

Тогда Шоходеб положил руку ей на плечо и спросил:

— Так что ты хотела мне сказать? Что-то очень важное?

— Было важно, но ты не стал слушать. Теперь для меня это уже не так важно.

— А для меня все равно важно! Ну-ка, выкладывай…

Татия закрыла глаза ладонью и сказала:

— Все эти дни я готовилась к тому, чтобы поговорить с тобой начистоту сегодня ночью, прежде чем ты действительно станешь моим мужем. Я сочинила длинную речь и почти выучила ее наизусть. Но сейчас я все позабыла и никак не могу даже собраться с мыслями. Впрочем, ладно, скажу, как получится, а ты попытайся сам разобраться…

Ты знаешь всю мою семью: отец, мать, мы с Тукуном и двоюродный брат отца. Пять человек, замкнутый мир нашего дома. Есть и еще какие-то родственники, но они никогда к нам не приходили, да и мы никого никогда не навещали. Так и жили впятером в четырех стенах.

И вот однажды я поняла, что тот, кого я с детства считала своим отцом, на самом деле мне вовсе не отец. И Тукуну он тоже не отец. А настоящий наш отец — жалкий приживала, который живет в нашем доме как бы из милости и которого все вокруг презирают…

На этом месте Шоходеб чуть было не прервал рассказ Татии. Выходит, она совсем не представляет себе, что за человек Шоходеб. Она думала, что от ее слов для Шоходеба, как гласит поговорка, солнце затмится и «Махабхарата» осквернится. Вот так Татия! Как она могла подумать такое?! А поговорка про «Махабхарату» тут и в самом деле кстати. Ведь в самой «Махабхарате» подобных историй сколько угодно, и ничуть она от этого не оскверняется.

Короче говоря, Татия из мухи сделала слона. Шоходеб уже хотел прямо так и сказать Татии да для большей убедительности еще и отшлепать ее, как ребенка, но потом подумал, что, пожалуй, прежде следует взглянуть на всю эту ситуацию глазами самой Татии.

Между тем Татия продолжала свой рассказ, и Шоходеб не стал ее прерывать — пусть выговорится до конца.

— Взрослые думают, что дети ничего не замечают, ничего не понимают, а на самом деле это совсем не так. Дети все видят, все слышат, но, боясь старших, притворяются, будто им ничего не известно. Я не помню, когда я сознательно поняла тайну нашей семьи, но с самого раннего детства я росла с ощущением какого-то неблагополучия. Мать и отец были будто чужие друг другу. А соседи и знакомые часто вглядывались в мое лицо и говорили: «На отца она совсем не похожа!» И кто-нибудь при этом добавлял, с мерзкой улыбкой поглаживая меня по голове: «А с чего бы ей быть похожей на него!»

Двоюродного брата отца я называла «Пока»[49]. Вслед за мной и Тукун стал его так называть. А получилось это имя будто само собой. Мама, как и положено, называла брата отца «Тхакур-по»[50]. Мне бы следовало его называть «Кака»[51], но я, слыша, как мать говорит «Тхакур-по», еще когда была совсем маленькая, сложила два слога: «по» и «ка» — и получилось «По-ка». А отец, обращаясь к нам, детям, стал нарочно называть своего брата «По-ка», особенно в присутствии матери. Так, бывало, и спрашивал: «А где По-ка?», «Дома ли По-ка?»

Однажды я тоже внимательно всмотрелась в лицо Тукуна. Сомнений у меня не осталось. Я-то сама больше похожа на мать, но Тукун — вылитый По-ка.

Я боялась приглашать кого-либо к нам в дом и поэтому вообще мало с кем общалась. Если кто-нибудь начинал со мной дружить, я старалась побыстрей его отвадить. Представь себе: у меня совсем нет друзей. В школе и колледже все думали, что я просто зазнайка: хорошо учусь и считаю себя лучше всех.

Домой я возвращалась так, чтобы не встретить никого́ из соседей. Если в трамвае на меня смотрел какой-нибудь юноша, я поспешно отворачивалась. Я вообще не выносила, когда мне смотрели в лицо.

Отец и мать до свадьбы работали вместе в одной фирме. Отец был крупный босс. Потом они поженились. Сейчас отец на пенсии, а мать продолжает работать и сама стала боссом. Отца гложет зависть.

Сколько я помню отца, он, вернувшись с работы, всегда как привязанный сидел дома. На работе, я слышала, подчиненные страшно боялись его. Никто не смел повысить в его присутствии голос. А дома он тихо сидел в своей комнате и никуда из нее не выходил. По вечерам он вынимал из маленькой жестяной коробочки черные шарики и сосал их. Шарики доставал ему По-ка. Бывало, придет, сунет мне в руку пакетик и скажет: «Ну-ка, бегом, отнеси это старшему брату!»

Потом только я узнала, что это был опиум. Отец запивал опиум стаканом молока, поудобнее устраивался в кресле и погружался в чтение какого-нибудь детектива. Или иногда в одиночестве раскладывал пасьянс. Ужинал отец также всегда один, в своей комнате. Я никогда не видела, чтобы мать ужинала вместе с отцом или хотя бы сидела рядом с ним, когда он ел. Еду в комнату приносил отцу повар.

Ни у матери, ни у отца никогда не было никаких друзей. Никогда в наш дом не приходили гости. При этом отца вовсе не тянуло куда-нибудь на сторону. Я подозреваю, что до свадьбы отец, что называется, много гулял и совершенно истощил свои силы. Мать об этом, может быть, и не знала. Ей хотелось иметь представительного, солидного мужа. Она вышла за отца замуж и тут-то, видимо, и обнаружила его несостоятельность. В это время подвернулся По-ка, и ему пришлось дать матери то, чего уже не мог дать старший брат.

Об отце я и не говорю, но даже от матери я никогда не видела ласки. Никогда не праздновали день моего рождения. Других девочек учили танцам или плаванию, меня — нет. В нашем доме даже не было радиоприемника. Только По-ка иногда заводил свой старый граммофон. Я никогда не училась пению. Все песни, что я знаю, выучила со старых пластинок.

Знаешь, Шоходеб, и я, и Тукун — мы оба родились в каком-то проклятом доме, в котором никто никого не любит, хотя все очень нуждаются в любви.

Отец мне всегда казался сущим дьяволом, мать — дьяволицей, а По-ка — и в самом деле какой-то сороконожкой. Что же касается Тукуна, то разве он сможет вырасти человеком в этой отравленной атмосфере?

И не думай, что я — чудесное исключение в своем семействе. Я и себя не могу считать вполне человеком. Потому что нельзя стать человеком без любви. Пусть я родилась не в любви — так часто бывает. Но ведь я не знала любви и потом. Я знала один только страх. И часто думала: неужели мне никто не может дать любовь вместо страха?

А сегодня этот старик… Сама не пойму, в чем тут дело, но встреча с ним что-то во мне переменила. Ты будешь смеяться, но это как будто любовь с первого взгляда. До сих пор никто так не раскрывал передо мною свою душу. Ведь и ты, и я, и все мы свою душу прячем от других. Боимся, как бы нас не разоблачили. И вот впервые я увидела человека, который не боится раскрыть свою душу другим. Не боится, потому что он полон любви. И любовь его — не от слабости, а от силы. Силой своей любви он готов преобразить весь мир.

Жалко, что Упен-да уезжает за границу. А то бы, знаешь, что я сделала? Я бы не стала удирать с тобой за тридевять земель. Я бы уговорила Упен-да, чтобы он взял меня с собой — жить и работать где-нибудь… Ну хотя бы на чайных плантациях. Да! Для начала подошли бы и чайные плантации. Там я постепенно смогла бы изменить, преобразить самое себя. И я бы никого не бросила: ни отца, ни мать, ни несчастного дядю и, уж конечно, ни Тукуна. Преобразив себя, я бы преобразила и их всех. И даже тех, кто тогда мерзко улыбался, гладя меня по голове. Я бы всех преобразила… все преобразила…

Пока Татия говорила, Шоходеб не проронил ни слова, только время от времени междометиями давал ей понять, что внимательно слушает.

Когда же Татия, выговорившись, умолкла, Шоходеб поцеловал ее в лоб — будто поставил тилак на счастье — и сказал серьезно:

— Очень хорошо! Но ты забыла об одном… — Продолжать не было смысла: Татия крепко спала.

Шоходеб вдруг понял, что он уже не смог бы жить без Татии.

И еще он понял: любовь не заложена в человеке от рождения. Она не предопределена линиями на ладони. Человек должен до любви дорасти и добыть ее для себя.

Любит ли он Татию? В темноте пустого коридора, как бы перед самим собой робея, Шоходеб молча кивнул головой.

А любит ли Татия его? Шоходеб не знал, что ответить.

Хоть он и молод, но ему еще предстоит потягаться с этим стариком.

Загрузка...