Вначале были ревуны. Они всегда разражались воплями в первый час рассвета, когда кромка неба только принималась светлеть. Начиналось всегда с одного-единственного, чьи натужные мерные стоны, напоминавшие визг пилы, будили остальных. Они подхватывали жуткий мотив, и гомон, вырывавшийся из их малиновых глоток, плыл над деревьями, эхом прокатывался по пляжу, пока наконец не охватывал все джунгли. Так было вначале, и так было каждое утро на земле.
Мальчик и его мать верили, что на деревьях верещат демоны с круглыми как плошки глазами, исчадия ада, дерущиеся за право жрать людскую плоть. Первый год после переезда в Мексику к Энрике они каждое утро просыпались, перепуганные ужасным воем. Иногда мать пробегала по выложенному плиткой коридору в комнату сына, появлялась в дверях с распущенными волосами и забиралась к нему под одеяло. Ноги у нее были ледяные, точно мороженая рыба; мать плотно укутывала себя и сына вязаным покрывалом, словно паутиной, и они лежали, прислушиваясь.
Вообще-то они должны были жить как в сказке. Именно это мать обещала мальчику в холодной комнатушке в Виргинии: если они убегут с Энрике в Мексику, она станет невестой богатого человека, а ее сын — юным сквайром, хозяином гасиенды, окруженной полями ананасов. Остров со всех сторон охватывала блестящая лента моря, точно обручальное кольцо, а дальше, на материке, таилось сокровище — нефтяные промыслы, на которых Энрике сколотил состояние.
Но сказка обернулась «Узником Зенды»[1]. Мальчик не превратился в юного сквайра, а его мать спустя много месяцев так и не стала невестой. За завтраком их тюремщик, Энрике, холодно взирал на искаженные ужасом лица своих пленников. «Это вопят aullaros[2], — бросал он, унизанными серебром пальцами вытаскивал из серебряного кольца белую салфетку, клал ее на колени, брал нож и вилку и принимался за еду. — Кричат друг на друга, потому что делят угодья, прежде чем отправиться за добычей».
«Их добычей можем стать мы», — дружно думали мальчик и его мать, когда лежали, съежившись, под паутиной покрывала и вслушивались в нарастающий гортанный вой. «Запиши-ка ты все это в свой блокнот, — говорила мама, — историю того, что случилось с нами в Мексике. Когда от нас останутся одни кости, хоть кто-то узнает, куда мы делись». Она же подсказала первую фразу: «Вначале были aullaros, жаждущие нашей крови».
Энрике жил в этой гасиенде всю жизнь — с тех самых пор, как его отец построил ее и побоями заставил индейцев посадить поля ананасов. Юный Энрике с детства осознал пользу страха, и прошел почти год, прежде чем он сказал им правду: вопят всего-навсего обезьяны. Говоря это, он даже не потрудился взглянуть на них, не оторвал глаз от тарелки с яичницей — лишь презрительно усмехнулся в усы, не скрывавшие его кривой улыбки. «Это знает любая деревенщина. И вы бы знали, если бы утром выходили прогуляться, а не валялись в постели, точно два ленивца».
Оказалось, это правда: кричали действительно длиннохвостые обезьяны, питающиеся листьями. Как этим заурядным созданиям удавалось исторгать столь дикие вопли? Но так оно и было. Мальчик рано утром ускользал из дома и научился узнавать их, спрятавшихся высоко в ветвях деревьев на фоне белого неба. Скрюченные мохнатые фигурки, раскачивающиеся из стороны в сторону и ухитряющиеся сохранять равновесие, хвостами перебирали ветки, точно гитарные струны. Некоторые обезьяны баюкали детенышей, рожденных на опасной высоте и обреченных цепляться за жизнь.
Выходит, никаких лесных демонов не существует. А Энрике вовсе не злой король, а самый обычный человек. Он походил на крошечного жениха со свадебного торта: та же круглая голова с лоснистыми волосами, расчесанными на пробор, те же усики. Но мать мальчика не была невестой, а уж для фигурки ребенка на пироге и вовсе не было места.
Чтобы подразнить мальчика после этой истории, Энрике даже не приходилось ничего говорить: он просто поднимал взгляд на деревья. «Единственный злой дух здесь — ребенок со слишком богатым воображением», — говаривал он. Эта фраза, точно математическая задача, доставила мальчику немало головной боли. Он никак не мог определить, какая из частей уравнения неверна: то ли то, что он еще ребенок, то ли его богатое воображение. Энрике считал, что успешному дельцу оно не нужно. А вот другое начало для истории, и это тоже правда.
Рыбы живут по тем же законам, что и люди: стоит показаться акуле, как они бросаются врассыпную, оставляя вас на произвол судьбы. Трусливое сердце заставляет тех и других сбиваться в стаи и бежать от опасности еще до ее появления. Как-то они ее чуют.
В глубине океана скрывается безлюдный мир. Волны катятся над головой, а ты неторопливо плывешь среди пурпурных деревьев в коралловом лесу, над которым восходит светило из сверкающих рыбок. Солнечные лучи пронзают толщу воды, точно огненные стрелы, касаются чешуйчатых боков, подпаляют плавники. В косяке тысячи рыб, но они всегда движутся вместе, словно одно огромное, блестящее и хрупкое существо.
Все создания этого мирка совершенны, кроме одного, которое не может дышать под водой. Болтаясь в серебристой вышине, как большая уродливая марионетка, мальчик зажимает нос. Травинки волос покрывают его руки. Водянистый свет бросает отблеск на покрытую мурашками бледную кожу, непохожую на чешуйчатый покров водяного, каким пришелец хочет быть. Рыбы мечутся вокруг него, и мальчик чувствует себя одиноко. Он понимает: глупо маяться одиночеством лишь потому, что ты не рыба, — но ничего не может с собой поделать. И все-таки не уходит, плененный царящим под водой оживлением: ему хочется поселиться в их городе, и чтобы вокруг кишел яркий, текучий мир. Блестящий косяк приближается с одной стороны и выплывает с другой — скопище пятен, двигающихся, словно большое живое существо. Стоит набежать тени, как рыбы поворачивают вспять, сливаясь в плотную, безопасную стаю и бросая мальчика снаружи.
Кто научил их спасаться, бросая его на съедение? У рыб собственный бог, кукловод, управляющий их единым сознанием; его нити протянуты к каждому сердцу в этом тесном мирке. Ко всем сердцам, кроме одного.
Мальчик открыл для себя мир рыб после того, как Леандро дал ему очки для подводного плаванья. Повар Леандро сжалился над тощим долговязым парнишкой-американцем, которому день-деньской нечем себя занять, кроме как рыскать среди скал на берегу, делая вид, будто охотится. Очки были сделаны из резины и деталей летных очков; в них были вставлены стеклянные линзы. Леандро сказал, ими пользовался его брат, пока был жив, и объяснил, что, прежде чем их надеть, нужно плюнуть на стекла, тогда очки не запотеют. — Andele[3]. Давай иди в воду, — подбодрил он. — Тебя ждет сюрприз.
Бледнокожий мальчишка, дрожа, стоял по пояс в воде и думал, что ни в одном языке мира нет слов ужаснее, чем «тебя ждет сюрприз». После них все меняется. Когда мать уходила от отца (шумно, переколотив немало посуды о стены) и увозила сына в Мексику, не оставалось ничего, кроме как ждать в коридоре холодного дома, пока тебе обо всем расскажут. Перемены никогда не бывают к лучшему: сели на поезд, только что отец был — и вот его уже нет. Дон Энрике из консульства в Вашингтоне, потом Энрике в материнской спальне. Все меняется в ту самую минуту, когда дрожишь в коридоре и ждешь, чтобы юркнуть из одного мира в другой.
А теперь, после всего, еще и это: стоишь по пояс в воде, нацепив очки для плаванья, а с берега на тебя смотрит Леандро. Подошли несколько деревенских мальчишек, размахивая загорелыми руками, в которых сжимали длинные ножи для ловли устриц. Белый песок, точно светлые мокасины, покрывал их ступни. Ребята остановились посмотреть на него, замерли на месте, ожидая, что будет. Ему не оставалось ничего другого, кроме как набрать в грудь побольше воздуха и окунуться в океан.
И — боже мой! — обещание сбылось: там оказался целый мир. Рыбы сумасшедших расцветок, пятнистые и полосатые, золотистые и с голубыми головами. Целые семьи рыб, общество, зависшее в подводном царстве, сующее острые носы в кораллы. Рыбы ткнулись в пару волосатых стволов, его ноги, которые для них были не более чем деталью пейзажа. Мальчик напрягся — до того был напуган, но счастлив. Больше он не станет бездумно плескаться в волнах. Не станет думать, будто океан — это только вода.
Он не вылезал на берег весь день, пока краски не потемнели. К счастью, его матери и Энрике было что выпить на террасе с гостями-американцами; выпуская в воздух синие струйки сигарного дыма, они обсуждали убийство Обрегона[4] и то, что теперь некому остановить реформы, пока эти indios[5] не захапали всю землю. Если бы не мескаль с лаймом, мать быстро устала бы от серьезных мужских разговоров и задумалась, не утонул ли ее сын.
Но пока что это волновало только Леандро. На следующее утро, когда мальчик пришел на кухню посмотреть, как готовят завтрак, повар сказал:
— Picaro[6], ты за это поплатишься. За каждое преступление человек несет наказание.
Леандро весь день боялся, что очки, которые он принес, стали орудием смерти. Наказание не замедлило явиться в виде солнечного ожога размером с черепаху, горячего как огонь. Когда преступник задрал ночную рубаху, чтобы показать обгоревшую кожу на спине, Леандро рассмеялся. Сам он был коричневый, как кокос, и ему не приходило в голову, что на солнце можно обгореть. Но в тот раз он сказал не «usted pagará»[7], как слуга должен обращаться к господину. Он произнес «tu pagarás»[8], ты поплатишься, как другу.
Преступник не сдавался:
— Ты сам дал мне эти очки, значит, это ты виноват.
И снова почти весь день не вылезал из воды и сжег спину до корки, как шкварки на сковородке. Вечером Леандро натирал его топленым салом, приговаривая:
— Picaro, сорванец, как тебе не стыдно безобразничать?
No seas malo[9], интимное «ты», как друг, любовник — или же взрослый ребенку. А кто именно из них — непонятно.
В субботу перед Страстной неделей Саломее захотелось выбраться в город послушать музыку. Сыну тоже пришлось ехать: нужно же ей было виснуть на чьем-то локте, фланируя по площади. Она предпочитала называть мальчика вторым именем, Уильям или просто Уилл, что звучало как крик боли. Хотя в ее устах скорее напоминало скрип колеса — вещи, которая служит человеку, но только когда движется. Мать звали Саломея Уэрта. В молодости она сбежала в Америку и стала Салли, какое-то время была Салли Шеперд, но ничто не вечно под луной. С американкой Салли было покончено.
В тот год — последний в гасиенде на Исла-Пиксол, хотя никто еще об этом не знал, — Саломея беспрестанно на что-то обижалась. Сегодня же надулась потому, что Энрике не собирался гулять с ней по площади, просто чтобы похвастаться платьем. У него было слишком много работы. Это значило, что он будет сидеть в библиотеке, то и дело проводя пальцами по прилизанным волосам, потягивать мескаль и потеть под воротничком, склонившись над колонками цифр. Так он узнавал, сколько у него прибыли на этой неделе: то ли вагон, то ли маленькая тележка.
Саломея надела новое платье, нарисовала губы дугой, взяла сына за руку и пошла в город. Сперва они почуяли запах площади: жареные стручки ванили, конфеты из кокосового молока, свежесваренный кофе. Площадь кишмя кишела прогуливавшимися парочками, чьи руки переплетались, точно вьющиеся стебли, душащие ствол дерева. Девушки разрядились в полосатые шерстяные юбки и кружевные блузки; рядом с ними вышагивали ухажеры с тонкой талией. Дух фиесты, заключенный в прямоугольник: на столбах по углам висели четыре длинные гирлянды электрических ламп, обрамлявшие светлое пятно в ночи над головами гулявших.
Над коваными балконами подсвеченной снизу гостиницы и прочих зданий на площади, точно брови, лежали тени. Приземистый собор казался выше, чем на самом деле; он угрожающе маячил во мраке, словно человек, со свечой в руках вошедший в темную спальню. Музыканты расположились в небольшом круглом бельведере, остроконечную крышу и кованые перила которого недавно побелили вместе со всем, что было на площади, включая исполинские старые смоковницы. Их стволы сияли в темноте, но только до определенного уровня, как будто прокатившаяся по городу волна побелки оставила на деревьях отметку паводка.
Казалось, Саломее нравится плыть по площади в потоке людей, несмотря на то что в своих изящных туфлях из кожи ящерицы и щегольском креповом платье, открывавшем ноги, она выглядела чужой. Толпа расступалась перед ней. Наверно, ей льстило быть единственной зеленоглазой испанкой среди индейцев — или, скорее, креолкой: мексиканкой по рождению, но не по крови. Ее голубоглазый сын, наполовину американец, куда меньше радовался своему положению высокого сорняка, пробившегося посреди широколицых горожан. Оба они стали бы неплохой иллюстрацией для книги о классах общества — темы, популярной в учебниках тех лет.
— На будущий год, — произнесла Саломея по-английски, стискивая его локоть цепкой крабовой клешней любви, — ты придешь сюда со своей девушкой. Это последняя Noche Palmas[10], когда ты вынужден таскаться со своей старой перечницей. — Ей нравилось вставлять в речь жаргонные словечки, особенно в присутствии других. — Решено и подписано, — заявляла она, отгораживая их обоих этими словами от толпы и захлопывая за собой дверь.
— Не будет у меня никакой девушки.
— Тебе через год четырнадцать. Ты уже выше президента Портес Хиля[11]. Почему же у тебя не будет подружки?
— Портес Хиль даже не президент. Его назначили из-за убийства Обрегона.
— А может, тебе тоже повезет, после того как первый novio[12]какой-нибудь девушки получит от ворот поворот. Неважно, как именно ты добьешься своего, малыш. Главное — она станет твоей.
— На будущий год, если захочешь, этот город станет твоим со всеми потрохами.
— A у тебя появится подружка. Вот и все, что я хочу сказать. Ты уйдешь и бросишь меня одну. — Саломея гнула свое. И переубедить ее было очень сложно.
— А если тебе здесь не понравится, мама, ты уедешь куда-нибудь еще. В какой-нибудь красивый город, где у людей есть развлечения получше, чем описывать круги по площади.
— А ты, — не сдавалась Саломея, — ты заведешь подружку. — Она сказала это так, словно речь шла о какой-то определенной девушке. И та уже стала ей врагом.
— Тебе-то о чем беспокоиться? У тебя есть Энрике.
— Ты так брезгливо произносишь его имя, будто это какое-то постыдное заболевание.
Перед кованым помостом для музыкантов толпа освободила место для танцев. Старики в сандалиях неуклюже обнимали за бока своих похожих на кадушки жен.
— Как бы то ни было, мама, на следующий год ты еще не будешь старой.
Она положила голову ему на плечо. Он победил. Саломею раздражало, что сын ее перерос: заметив это впервые, она впала сперва в ярость, потом в отчаяние. Согласно ее формуле жизни, это значило, что она на две трети мертва. «Первая часть жизни — детство. Вторая — детство твоих детей. А третья — старость». Еще одна математическая задача, не имеющая правильного ответа, в особенности для ребенка. Расти вниз, родиться обратно — вот было бы решение.
Они остановились, чтобы послушать стоявших на сцене красавцев мариачи, которые, вытянув губы, слились в долгом поцелуе со своими трубами. Сбоку по облегающим черным брюкам музыкантов тянулись ряды серебряных пуговиц. Площадь была запружена народом; с ананасных полей прибывали все новые мужчины и женщины, чьи ноги по-прежнему покрывала пыль дневных трудов. Они выходили из темноты в квадрат электрического света. Некоторые устраивались у плоской каменной груди церкви прямо на голой земле, расстелив одеяло, где могли усесться, прислонясь спиной к прохладным камням, отец и мать, а рядом с ними спали укутанные младенцы. Это были торговцы, пришедшие в город на Страстную неделю; на каждой из женщин было платье ее деревни. На южанках были странные юбки, похожие на тяжелые складчатые одеяла, и тонкие блузки из вышивки и лент. Они носили их и на Страстной неделе, и на Пасху, и во все остальные дни — хоть на свадьбу, хоть в свинарник.
Женщины принесли пучки пальмовых ветвей и теперь развязывали их, разделяя листья. Всю ночь их руки будут сновать в темноте, сплетая полоски листьев в неожиданные фигурки, напоминающие о воскресении из мертвых: кресты, венки из гладиолусов, голуби Святого Духа, даже сам Христос. Все это надо своими руками изготовить за ночь к запрещенной мессе Пальмового воскресенья, а после сжечь, потому что все эти предметы объявлены вне закона. И священники вне закона, и месса — все запретила Революция.
Ранее в тот год в город въехали кристерос[13]; на груди у них, точно бусы, висели патроны. Всадники прогалопировали по площади в знак протеста против закона, запрещавшего священникам служить. Девушки приветствовали наездников радостными криками, бросали цветы, как будто сам Панчо Вилья восстал из мертвых и сел на коня. Коленопреклоненные старухи раскачивались с закрытыми глазами, обнимая кресты и целуя их, точно детей. Завтра все эти крестьяне понесут свои тайные предметы поклонения в храм, где нет священника, сами зажгут свечи и вознесут общую молитву. Словно косяк рыб, движимый благочестием, ради спасения души готовый презреть закон. А после пойдут домой и уничтожат улики.
Было уже поздно, и супружеские пары уступили место для танцев молодежи — девушкам, в чьи густые косы, венками уложенные вокруг головы, были вплетены красные нити. Белые платья взбивались пеной, а юбки были так широки, что девушки могли поднять их над головой за края подола и помахать ими, точно бабочки крыльями. Высокие каблуки мужских сапог со стуком взрывали землю, как копыта жеребцов в стойле. Когда музыка умолкала, юноши склонялись к партнершам, как животные перед случкой. То отойдут на шаг, то подадутся вперед. Девушки поводили плечами. Мужчины зажимали под мышками платки, а потом махали ими перед подбородками партнерш.
Саломея решила, что хочет немедленно вернуться домой.
— Но тогда нам придется идти пешком. Ты же сама сказала Нативидаду, чтобы он приехал за нами в одиннадцать.
— Значит, пойдем пешком, — настаивала мать.
— Подожди полчасика. Иначе придется идти пешком в темноте. Нас могут убить бандиты.
— Никто нас не убьет. Все бандиты на площади, пытаются стащить кошельки. — Саломея умудрялась рассуждать трезво, даже когда впадала в истерику.
— Ты же ненавидишь ходить пешком.
— Больше всего я ненавижу смотреть, как всякая деревенщина пускает друг другу пыль в глаза. Корова — она и в платье корова.
Тьма опустилась на город, точно завеса. Наверное, кто-то выключил свет. Толпа выдохнула. Девушки-бабочки поставили свечи в стаканчиках на свои увенчанные косами головы. Когда они танцевали, огоньки плыли по невидимой глади, как отражение луны в озере.
Саломее так не терпелось поскорее очутиться дома, что она заблудилась. Догнать мать было не так-то просто.
— Индианки, — бросила она презрительно. — Какой мужчина польстится на них? Если слаще кукурузы в жизни ничего не ела…
Танцовщицы были бабочками. Саломея за сто шагов видела грязь под ногтями девушек, но не их крылья.
Энрике был уверен, что нефтяники обязательно договорятся. Но, вероятно, на это потребуется время. Они приехали на Исла-Пиксол с женами и остановились в городе. Энрике попытался уговорить их перебраться в гасиенду: гостеприимство сыграет в его пользу во время переговоров. «Гостиница допотопная. А лифт вы видели? Птичья клетка, висящая на цепочке от часов. Комнаты меньше портсигара».
Саломея стрельнула в него глазами: откуда ему это знать?
Жены были коротко стриженные, в модных платьях, но все вступили в третью стадию того, что Саломея называла «тремя частями жизни». А то и в четвертую. После обеда, пока мужчины курили в библиотеке тукстланские сигары, женщины с напомаженными, завивающимися у щек локонами, в туфлях на острых каблучках и шляпках, приколотых от ветра булавками, вышли на мощеную плиткой террасу. С бокалами красного вина в руках они смотрели на залив, размышляя о царящем под водой безмолвии. Дамы сошлись на том, что «водоросли качаются, как пальмы. Тихо, как в могиле».
Мальчик, сидевший на низкой стене на краю террасы, подумал: Вот бы расстроились эти попугаихи, узнай они, что там так же шумно, как и везде. Непривычно, но не тихо. Как в загадочном мире из романов Жюля Верна, где кипит собственная, ни на что не похожая жизнь и его обитателям нет дела до того, что происходит за его пределами. Часто он отгонял пузырьки воздуха от ушей и просто вслушивался, дрейфуя, в бесконечный хор тихих скрипов и щелчков.
— В чем разница, — на следующий день спросил он у Леандро, — между шумом и разговором?
Саломея еще не успела запомнить имени Леандро и называла его «новый повар». Последняя galopina[14] была смазливая девица по имени Офелия; Саломея прогнала ее, потому что та слишком нравилась Энрике. Леандро занимал больше места: он стоял, расставив босые ноги, твердо, как оштукатуренные колонны, поддерживавшие черепичные крыши над галереями этого коричневато-желтого дома. Вдоль прохода между кухней и домом тянулся ряд тюльпанных деревьев в больших терракотовых кадках. Леандро, как дерево, большую часть дня стоял на кухне: своим мачете резал на высоком рабочем столе чайот, чистил креветки или варил sopa de milpa — суп из зерен кукурузы с нарезанными кубиками цветами тыквы и авокадо. Делал суп шочитль с курицей и овощами на мясном бульоне. Салаты из кактусов нопаль с кориандром и авокадо. Рис он варил с какими-то сладкими приправами.
Каждый день он говорил: «Хватит мешать, возьми нож». Но с улыбкой, не так, как Саломея с ее «Как тебе не стыдно, вымой ноги, грязнуля, не тащи в дом песок».
На вопрос о различии между разговором и шумом Леандро ответил:
— Са depende[15].
— От чего?
— От намерения. Хочет ли рыба, чтобы другие ее поняли. — Леандро устремил серьезный взгляд на гору креветок, как будто у тех могло появиться последнее желание перед казнью. — Если рыба лишь хочет показать, что она здесь, то это шум. А может, они говорят друг другу: «Плыви отсюда» или «Это мой корм, а не твой».
— Или, например, «как тебе не стыдно, грязнуля».
Леандро рассмеялся, потому что по-испански это прозвучало забавно: «Su nombre es lodo»[16].
— Exacto[17], — согласился он.
— Значит, для другой рыбы это разговор, — резюмировал мальчик. — А для меня это шум.
Леандро нужна была помощь: приходилось кормить слишком много ртов, американцы любят поесть. К тому же был день рождения Саломеи, и она потребовала кальмаров. У жен нефтяных магнатов вылезут от изумления глаза под шляпками-колоколами, когда они увидят кальмара a la Veracruzana[18]. А мужчины за разговорами проглотят щупальца, даже не заметив. Они рассказывали, как их наемники подавили восстание в Соноре и прогнали Эскобара, точно шелудивого пса. И чем больше мескаля лилось в их бокалы, тем быстрее бежал Эскобар.
После ужина Леандро сказал: «El flojo trabaja doble», лентяй делает двойную работу, потому что мальчик, пытаясь унести на кухню всю посуду разом, уронил на пол две белые тарелки, и они разбились вдребезги. Повар оказался прав: подметать оказалось в два раза дольше, чем еще раз сходить на кухню. Но Леандро вышел и помог убрать беспорядок; американцы глазели, как он, стоя на коленях, собирает осколки, и брюзжали, что прислуга во всех странах одинаково неуклюжа.
После этого Саломея попыталась заставить всех танцевать. Она завела граммофон «Виктрола» и помахала мужчинам бутылкой мескаля, но они отправились спать, оставив ее порхать по гостиной, точно воздушный шар, который выпустили из рук. Был день ее рождения, но даже сын, которому она подарила жизнь, отказался с ней потанцевать.
— Уильям, ради бога, ты такой зануда, — отрезала она.
Вечно уткнет нос в книгу, скучный, как погашенная марка. «Жердь, сопляк, зануда», — вот лишь некоторые из ругательств, приходивших в голову Саломее, когда она перебирала лишнего. После этого он все-таки попытался с ней потанцевать, но было поздно. Мать еле держалась на ногах.
Мужчины поговаривали, что Саломея неприступная. Роскошная цыпочка, первый сорт, красотка. А еще вертихвостка. Так один из нефтяных магнатов сказал жене, пока остальные были на улице. Объяснил ситуацию. «Вертихвостка» означало «есть муж в Америке». До сих пор не получила развода — какой-то бедолага из Вашингтона, счетовод в правительстве США. Она у него под носом закрутила роман с этим мексиканским атташе, тогда ей было, вероятно, не больше двадцати пяти, и уже с ребенком. Оставила мужа без гроша. Поосторожнее с этой штучкой Саломеей, предостерег он жену. Она себе на уме.
На Cinco de Mayo[19] в деревне устраивали фейерверки в память победы над Наполеоном в битве при Пуэбла. У Саломеи болела голова — последний подарок на день рождения, — и она весь день пролежала в своей крохотной спаленке в конце коридора. Мать называла ее «Эльбой», местом своего изгнания. Энрике последнее время рано уходил спать и закрывал тяжелую дверь своей комнаты. Сейчас шум раздражал Саломею. Она пожаловалась, что, если уж на то пошло, сегодня на площади взрывы раздаются чаще, чем когда отбивали атаку наполеоновских войск.
Мальчик не пошел в город на праздник. Он знал, что в конце концов наполеоновские генералы вернулись, захватили Санта-Ану и правили Мексикой примерно до 1867 года — достаточно долго для того, чтобы местное население заговорило по-французски и привыкло носить облегающие брюки. Ему нужно было дочитать книгу об императоре Максимилиане, которую мальчик взял у Энрике в библиотеке. Такой план обучения придумала для него Саломея — чтение заплесневелых книг, — потому что на Исла-Пиксол не было подходящей школы для мальчика, который уже перерос самого президента Портес Хиля. Но лучше всего читалось не в доме, а в лесу. Под деревом возле устья реки, в двадцати минутах ходьбы по тропинке от дома. Книга о Максимилиане была слишком большой, поэтому вместо нее разумнее было брать с собой «Загадочное происшествие в Стайлзе»[20].
У стволов самых высоких фикусов были подпорки, похожие на паруса; они разделяли углубления, занавешенные листьями папоротника и пачулей. Пансион для стрекоз и дроздов; как-то раз мальчик обнаружил там даже свернувшуюся кольцом змейку. Основания стволов многих деревьев в этом лесу были шириной с хижины в деревне Леандро, а ветки росли так высоко, что их не было видно. Неизвестно, кто там обитал. Когда-то на них ревели обуреваемые жаждой крови демоны с круглыми как блюдца глазами, но, быть может, эти ветки служили всего лишь балконами обезьяньих гостиниц и гнездовьями для птичек оропендол, чье воркование напоминало журчанье воды, льющейся из жестяной фляги.
Вдоль стен библиотеки Энрике тянулись деревянные книжные шкафы. В комнате не было окон, только полки, забранные спереди железными решетками, точно окна тюрьмы. Запертые шкафы, битком набитые книгами. Прямоугольные отверстия между сварными прутьями были достаточно широки, чтобы тонкокостный мальчишка с длинными пальцами мог просунуть руку, словно в железный браслет. Он касался книг, трогал их корешки, как Эдмон Дантес из «Графа Монте-Кристо» в тюрьме гладил лицо своей невесты, которая пришла его проведать. Он мог осторожно вытащить книгу с переполненной полки и, просунув обе руки сквозь решетки, перевернуть и рассмотреть обложку, иногда даже приоткрыть, если хватало места. Но вынуть из шкафа — не мог. На решетках висели железные замки.
Каждое воскресенье Энрике приносил ключ, открывал шкаф и доставал ровно четыре книги, которые без разговоров оставлял на столе. Все они были по истории, воняли плесенью и должны были чему-то научить мальчика. Иногда среди них попадались неплохие — «Зозобра»[21] или «Цыганское романсеро»[22], стихотворения молодого человека, который любил цыган. Сервантес был небезнадежен, но приходилось продираться сквозь какой-то старинный испанский. Проведя с Дон Кихотом всего неделю, прежде чем вернуть его в обмен на новую стопку книг, мальчик почувствовал, будто подглядывал сквозь замочную скважину.
Но, как бы то ни было, ни одна из этих книг не продержалась бы и восьми минут против Агаты Кристи и прочих романов, которые он привез с собой, когда они приехали сюда на поезде. Мать разрешила ему взять всего два чемодана: один с книгами, другой с одеждой. Если уж на то пошло, вещи брать вообще не стоило: он быстро вырос из них. Надо было взять два чемодана книг. «Загадочное происшествие в Стайлзе», «Граф Монте-Кристо», «Вокруг света за восемьдесят дней», «Двадцать тысяч лье под водой», книги на английском, которые не пахли плесенью. Большую часть он уже не раз перечитал. «Три мушкетера» взывали к нему, размахивая шпагами, но мальчик неизменно убирал их назад в чемодан. Что останется, если он прочитает все книги? Ночами он не смыкал глаз, со страхом думая об этом.
Саломея смутно представляла себе настоящую школьную программу, да и он, признаться, припоминал учебу с трудом: пробирающий до костей холод, шерстяные пальто, грубые мальчишки и спорт — ужасная штука, которой заставляли заниматься каждый день. Одна дама в коричневом свитере давала ему книги, и это было самое приятное воспоминание о доме. Но то место, где они жили сейчас, домом не назовешь. Саломея повторяла: «Раз уж мы здесь и школы тут нет, придется тебе прочесть все книги в этой чертовой библиотеке. Если, конечно, нас не прогонят». В противном случае ее план становился еще более расплывчатым.
В библиотеке частенько воняло, если нефтяные магнаты весь вечер курили там сигары. Саломея на дух не переносила сигары и мужские разговоры. А также запертые книги, о чем бы они ни были, и тощих высоких мальчишек, чересчур погруженных в чтение. Но все равно купила сыну блокнот в лавке у паромного причала — в тот день, когда они попытались сбежать от Энрике и плакали, потому что идти им было абсолютно некуда. Саломея бессильно сидела на железной скамье в своем креповом платье; плечи ее вздрагивали. Все это продолжалось так долго, что мальчик отошел к витрине табачного киоска и принялся листать журналы. Там-то он и заметил блокнот в картонной обложке, самую прекрасную книгу на свете, потому что она могла стать чем угодно.
Пока он разглядывал блокнот, сзади подошла Саломея, положила подбородок ему на плечо, вытерла щеку тыльной стороной ладони и сказала: «Что ж, мы его берем». Продавец аккуратно завернул покупку в коричневую бумагу и перевязал бечевкой.
Вот история, начать которую попросила мать, — рассказ о том, что случилось в Мексике до того, как ревуны сожрали их с костями. Позже она много раз меняла решение и просила его перестать писать. Это ее раздражало.
Вечером, после того как они сбежали, купили блокнот и, стоя на пирсе, поели вареных креветок из бумажного кулька, глядя на отчаливавшие паромы, они, конечно же, вернулись к Энрике. Они были пленниками острова, как граф Монте-Кристо. У гасиенды были тяжелые двери и толстые стены, весь день сохранявшие прохладу; сквозь окна всю ночь напролет был слышен шум моря — «ш-ш-ш, ш-ш-ш», точно биение сердца. Мальчик похудеет здесь так, что останутся кожа да кости, а когда книги закончатся, будет голодать.
Или нет, не будет. Блокнот из табачного киоска давал надежду, для узника — план побега. Пустые страницы станут книгой обо всем на свете, волшебной, бесконечной, словно море ночью, биением сердца, которое никогда не остановится.
Саломею не пугало, что кончатся книги: она боялась, что ее одежда выйдет из моды. «На этом острове ничего не купишь. Разве что он хочет, чтобы я, как эти коровы, носила юбки до пола». В прошлом году чемодан с ее лучшими платьями отправили почтой из Вашингтона, если верить адвокату, который вел дела. Но, похоже, и чемодан, и решение о разводе потерялись в пути. Энрике предполагал, что однажды они все-таки получат чемодан, ojalá[23], если на то будет Божья воля. В том смысле, что, если Господь против, сапатисты[24] захватят и ограбят поезд. «Подумать только! — воскликнул мальчик. — Я прямо вижу, как сапатисты с пистолетами на поясе читают у костра мисс Агату Кристи, едят с маминых лиможских тарелок и расхаживают в ее пеньюарах».
Энрике пощипал усики и ответил: «Подумать только! Какая жалость, что за такие фантазии не платят деньги».
— Революция в Мексике — дань моде, — в последний вечер заявил Энрике за ужином с нефтяниками. — Как те дурацкие шляпки, которые носят наши жены. Я не знаю, что вам говорят в Вашингтоне, но эта страна будет трудиться в поте лица за иностранный доллар. — Он поднял бокал. — Сердце Мексики, как верной жены, навеки отдано Порфирио Диасу[25].
Сделка была заключена, нефтяники уехали. На следующее утро за завтраком Энрике позволил Саломее посидеть у него на коленях и запечатлеть на его губах поцелуй вроде того, в котором трубач сливается с трубой. Добрый знак, заявила она после того, как Энрике уехал осматривать новый консервный завод. «Ты слышал его слова: „шляпки, которые носят наши жены“?» Теперь ее первой задачей стало перебраться обратно в его спальню. Второй — уволить служанку.
У мальчика же задача была всегда одна — потихоньку улизнуть из дома. Пробраться задними комнатами, через кухню, пройти по длинной аллее деревьев, с которых облетала красная кора, обнажая гладкий черный ствол. По песчаной тропинке пересечь ананасное поле и по низкой стене скал выйти к морю; за спиной рюкзак с книжкой, свертком с лепешками на обед, купальным костюмом и очками для подводного плавания. Никто не видел шагавшего по песчаной тропинке беглеца, кроме Леандро, который смотрел ему вслед, и под его взглядом мальчик даже в одежде чувствовал себя голым. Леандро, каждое утро приходивший босиком из деревни, пахнущий дымом очага, на котором готовили завтрак, но в чистой рубашке, выстиранной и выглаженной его женой. Саломея сказала, что у Леандро уже есть жена и двое детей — один постарше, второй совсем маленький. И это в таком юном возрасте, хмыкала мать, довольная, что кто-то испортил себе жизнь еще быстрее, чем она сломала свою. Если Леандро уже вступил во вторую часть жизни (ту, что с детьми), значит, недолго ему осталось.
Рыбы каждый день приплывали к рифам за кусками лепешки, которую мальчик захватывал на кухне и разламывал на части, пуская свой хлеб по водам. Одна рыба, с носом, похожим на клюв попугая, и огненно-красным брюхом, всегда первой подплывала за ежедневным подаянием, отогнав своих собратьев. Едва ли это был друг. Скорее, кто-то вроде тех мужчин, которые съезжались в гасиенду на бесплатное угощение и глазели на Саломею в атласном платье с глубоким V-образным декольте.
Саломея составила план наступления. Сперва, проинструктировала она Леандро, мы каждый день будем готовить любимые блюда Энрике. Начиная с завтрака: кофе с корицей, горячие, только что со сковороды лепешки, ананас с ветчиной и то, что она называла «яичницей в разводе»: два яйца на тарелке, одно с неострой красной сальсой, второе — с острой зеленой. Саломея понимала романтику по-своему.
От дому к кухне вела аллея тюльпанных деревьев. С низкими кирпичными стенами, настилами из досок, заменявшими разделочные столы, кухня со всех сторон была открыта морскому ветру, который уносил дым из очага. Столбы по краям держали крышу; в углу горбилась кирпичная печь для хлеба. Нативидад, старейший слуга в доме, почти слепой, каждое утро приходил с зарей, чтобы вымести топку и снова затопить печь, на ощупь укладывая поленья бок о бок, будто детей на кровати.
Леандро приходил, отодвигал уголья к краям, чтобы не напекало середину тяжелого железного противня, и протирал его клочком тряпки, пропитанным топленым жиром, чтобы лепешки не прилипали. Возле банки с топленым жиром стояла большая миска с липким кукурузным тестом; Леандро отщипывал от него шарики и расплющивал в ладонях. От жара на каждой бледной лепешке проступало ожерелье из черных жемчужин. На пышных, так называемых «гордитас», он вырезал углубления, в которые накладывали пасту из фасоли. Но для «эмпанадас»[26] он раскатывал тесто тонким слоем, заворачивал начинку в лепешку и клал на сковородку с раскаленным маслом.
Больше всего Энрике любил pan dulce[27] из пшеничной муки. Пышные и мягкие, посыпанные сверху сахаром, с ананасной начинкой, сладкие, чуть терпкие от печного дыма. Энрике уволил не одну кухарку, прежде чем появился этот ангел небесный, Леандро. Pan dulce испечь не так-то просто. Ваниль должна быть из Папантлы. Муку нужно смолоть на каменной ручной мельнице. Тесто не такое, как для лепешек, — кукурузное, на воде с лаймом, грубое и жидкое. Леандро говорит, что это может любой мексиканец. А вот сухая мука для европейского хлеба — совсем другое дело. Ее нужно смолоть так мелко, чтобы она облачком поднималась в воздух. Самое трудное — смешать ее с водой. Это надо делать быстро. Если струей лить холодную воду на муку — пиши пропало: получатся комки.
— Dios mío[28], что ты наделал?
Ребяческая отговорка: ведро слишком тяжелое.
— Flojo[29], ты с меня ростом, у тебя хватит сил поднять ведро.
Тесто пришлось выбросить и начать все сначала. Леандро — ангел божий, кроткий и терпеливый, ополоснул руки в ведре с водой и вытер о белые брюки. Я тебе покажу, как это делается. Берем два кило муки. Высыпаем горкой на стол. В эту горку пальцами крошим сливочное масло, сыплем соль и соду. Потом делаем углубление в виде кратера вулкана. Наливаем туда холодную воду. Понемногу, аккуратно сдвигаем горы в озеро, смешиваем воду с берегами, чтобы получилось болото. Постепенно. И никаких островов. Тесто поднимается, пока не останется ни гор, ни озера, лишь огромный ком лавы.
— Вот так-то, muchacho[30]. Не каждый мексиканец это умеет. Леандро легонько отбил тесто о стол, пока оно не стало однородным, одновременно мягким и густым. Теперь оно всю ночь простоит в закрытой миске. Утром Леандро его тонко раскатает, порежет мачете на прямоугольники, на каждый положит ложку ананасной начинки, свернет треугольником и посыплет сахаром, вымоченным в ванили.
— Теперь ты знаешь секрет, как угодить хозяину, — сказал Леандро. — Готовить в этом доме — все равно что вести войну. Я capitan[31] хлеба, а ты мой sergente mayor[32]. Если он прогонит твою маму, ты сможешь найти работу, если сумеешь готовить pan dulces и blandas[33].
— А что такое blandas?
— Sergente, ты не должен так ошибаться. Blandas — те большие мягкие лепешки, от которых он без ума. Такие широкие, что в них можно запеленать младенца, и нежные, точно ангельские крылья.
— Si, señor![34] — отдал честь высокий парнишка. — Такие широкие, что в них можно запеленать ангела, и нежные, как попка младенца.
Леандро рассмеялся.
— Тогда уж ангелочка, — поправил он. — Самого маленького.
Двадцать первого июня 1929 года огромная игуана забралась на манговое дерево в патио, отчего Саломея завизжала и выскочила из-за стола. В тот же день закончилось и Трехлетнее Молчание, хотя игуана тут была ни при чем.
Причиной тому стала подписанная президентом декларация, отменившая трехлетний запрет на богослужения. Война с кристерос окончилась. Церковные колокола звонили все воскресенье, призывая обратно священников с их золотыми кольцами, земельными владениями и абсолютной неприкосновенностью. Энрике воспринял это как доказательство своих слов: Мексика преклоняет колени перед алтарем, готовая вернуться в дни правления Порфирио Диаса. Настоящие мексиканцы по-прежнему ценят идеалы смирения, религиозности и патриотизма. «И порядочных женщин», — добавил он специально для Саломеи и процитировал Диаса: «Только у себя дома, как бабочка в стеклянной банке, женщина может достичь высшей ступени благочестия». Он ожидал, что Саломея с сыном поедет в город к мессе примирения. — Если он хочет, чтобы я была бабочкой, позволил бы мне остаться дома, в этой проклятой стеклянной банке, — кипела от злости Саломея в коляске по дороге в церковь. Она всей душой одобряла Трехлетнее Молчание. По ее мнению, утомительнее мессы могла быть только необходимость прийти на нее в хлопковых чулках. Саломея прекрасно помнила правление Порфирио и мрачный диктат монахинь, не знавших снисхождения к дерзкой дочери коммерсанта, приходившей в школу в платье, которое открывало щиколотки. Чудесным образом ей удалось сбежать, как графу Монте-Кристо: она отправилась в ознакомительную поездку по Америке, где и подцепила счетовода из фирмы ее отца; бедолага не смог устоять перед ее чарами. Тогда Саломее было шестнадцать, но она легко решила эту математическую задачу, заявив, что ей исполнилось двадцать. В двадцать четыре она повторила тот же трюк, тем самым достигнув равновесия. В новой ипостаси она приняла имя Салли, как того требовала религия целесообразности. Даже сейчас, когда они уже подъезжали к городскому собору, Саломея закатила глаза и сказала: «Опиум для народа», повторяя за правительственными мужами, которые пытались изгнать духовенство. Но произнесла это по-английски, чтобы возница не понял.
В церкви теснились фермеры, дети с серьезными лицами, старухи на слоновьих ногах. Некоторые переходили от одной фрески, изображавшей остановки на Крестном пути, к другой, неторопливо вращаясь по орбите толпы, точно планеты. К причастию выстроилась длинная вереница горожан, но Саломея прошла в самое начало и приняла облатку на язык с таким видом, будто это очередь в булочной и ей еще нужно переделать массу дел.
Священник был в накидке из золотой парчи и островерхой шляпе. За три года изгнания его платье ничуть не истрепалось и оставалось таким же нарядным. Все взгляды были обращены к нему, как растения к солнцу; не смотрела на него только Саломея. Она улизнула при первой же возможности, направилась к повозке, велела Нативидаду трогаться и принялась ожесточенно рыться в расшитой бисером сумочке в поисках аспирина. Все, что имело отношение к Саломее, происходило либо из пузырька, либо из бутылки: во-первых, пудра, духи и помада для завивки. Во-вторых, головная боль из-за бутылки мескаля. Ну и лекарство — пузырек с пилюлями от несварения желудка. Быть может, ее танцы под «Виктролу» и модный жаргон двадцатых годов тоже взялись из какого-нибудь пузырька. Притаились где-нибудь под скатертью на столике в ее комнате, помогая прогнать уныние.
Если Энрике ее не любит, заявила Саломея в коляске, то она тут ни при чем и не представляет, чем Господь может помочь. Разведенная жена пришлась не ко двору матери Энрике, а значит, та и виновата. И слуги, которые вечно все путают. Ей и хотелось бы обвинить во всем Леандро, но едва ли это было возможно. Тесто из пшеничной муки, из которого он пек булки, было превосходным, шелковистым, как белое платье Саломеи, которое, казалось, можно вылить из кувшина, будто молоко; в этом платье она по-прежнему надеялась в один прекрасный день выйти замуж.
А еще, по всей видимости, виноват этот долговязый мальчишка, ее сын, который подскакивает на кочках в коляске, убирает волосы, упавшие на глаза, и смотрит на океан. На верхушке свадебного торта нет места для парнишки, вымахавшего ростом с президента, которого даже не выбирали.
Чтобы добраться до нефтяных месторождений в Уастеке, Энрике нужно было переправиться на пароме на материк, потом доехать на panga[35] до Веракруса и пересесть на поезд. Если его не будет день, значит, и неделю, а лучше бы целый месяц. Саломея хотела сопровождать Энрике в Веракрус, но он отказал, заявив, что она думает лишь о покупках. Вместо этого позволил им приехать в коляске на городскую пристань и проводить паром. В льстивом утреннем свете Саломея махала с причала платком, подталкивая локтем сына, чтобы тот тоже помахал. В пьесе под названием «Энрике думает, как поступить» у обоих была своя роль. «Скоро он объявит нам свое решение, малыш, вот тогда мы сможем вздохнуть спокойно. И понять, что с тобой делать». Энрике упоминал о пансионе в Федеральном округе[36].
В блокноте в картонной обложке кончались чистые страницы — в книге под названием «Что случилось с нами в Мексике». Он попросил Саломею купить в табачном киоске новый, но та ответила: «Сперва посмотрим, получит ли эта история продолжение».
Когда паром скрылся из виду, они пообедали на malecon[37] напротив рыбацкой пристани, глядя на кружащих над морем чаек, пытающихся стащить пищу. Мужчины в маленьких деревянных лодках вытаскивали из воды улов, сминая холмики серых сетей, вздымавшиеся над каждой лодкой, точно грозовые тучи. К полудню траулеры уже стояли у причала; их ржавые корпуса кренились в одном направлении, а мачты клонились друг к другу, как пьяные супруги. В воздухе пахло рыбой и солью. Пальмы бурно размахивали ветвями на морском ветру — жест отчаяния, на который никто не обращал внимания.
— У любой истории есть продолжение, — заметил мальчик. — И этот обед — следующая ее часть.
Но Саломея повторила то, что теперь говорила постоянно: «Перестань, убери блокнот. Это меня раздражает».
По дороге домой она велела кучеру остановиться в деревеньке неподалеку от лагуны. «Высади нас здесь и возвращайся в шесть часов. Ни о чем не спрашивай», — велела она. Лошадь знала все дороги, и это было удобно, потому что Нативидад почти ослеп. Саломее и это было на руку: свидетели ей были не нужны.
Деревенька оказалась так мала, что в ней даже не было рынка, только гигантская каменная голова на площади, оставшаяся от столетий, когда правили индейцы. Саломея вылезла из коляски и прошла мимо головы, под подбородком которой выросла травяная борода. В конце дорожки мать сказала: «Идем, нам сюда» — и свернула по тропинке в лес. В своих туфлях с ремешками на пятках она шагала быстро, поджав губы и опустив подбородок, так что кудри, точно занавес, скрывали ее лицо. Они вышли к деревянному мосту, висевшему на веревках над ущельем. Саломея сбросила остроносые белые туфли, подцепила пальцем за ремешки, в одних чулках ступила на мост над грохочущим потоком, остановилась и оглянулась.
— Не ходи за мной, — велела она сыну. — Жди здесь.
Ее не было целую вечность. Мальчик с блокнотом на коленях притулился в конце моста. Огромный паук с огненно-красным брюшком прополз мимо, поднимая то одну, то другую ногу, и неторопливо втянул все тело в щелку в одной из досок. До чего страшно понимать, что в любой трещине может таиться какое-нибудь мерзкое существо. В кроне дерева перепархивала с ветки на ветку стая попугаев. Тукан высунул длинный клюв из листвы и прокричал: «Ами, ами!» Сидя на корточках у края ущелья, мальчик снова поверил в лесных демонов. И на закате они появились и завыли.
Наконец вернулась Саломея, сняла туфли, чтобы пройти по мосту, потом снова их надела и направилась к деревне. Нативидад уже ждал их, неподвижный, точно каменная голова; лошадь щипала траву. Мать забралась в коляску и за всю дорогу не произнесла ни слова.
Кража карманных часов стала своего рода местью. Тайной, которую он мог хранить от матери, — за то, что она отказалась говорить, зачем ходила в джунгли. Мальчик стащил их в тот день, когда из города приехал портной, чтобы узнать мнение Саломеи о ткани для нового костюма Энрике. Тот был в отъезде. Из чистой вежливости портной пропустил с Саломеей стаканчик chinguirito[38], а потом еще один. У мальчика была уйма времени, чтобы пробраться в ее комнату и взглянуть на Папину Шкатулку, пылившуюся под шкафчиком, в котором мать держала ночной горшок. Саломея засунула ее туда из ненависти к отцу.
Туда ему и дорога, говорила Саломея. Только раз она позволила сыну взглянуть на содержимое шкатулки. Фотография мужчины, который, как ни крути, все-таки был его отцом. Горстка старых монет, брелоков, запонок, украшенных драгоценными камнями, и карманные часы. Мальчик мечтал их заполучить. В тот первый раз, когда с разрешения Саломеи он сидел на полу и трогал все, что хранилось в шкатулке, а мать, привстав на локте, смотрела на него с кровати, мальчик раскачивал часы на цепочке перед ее глазами, как гипнотизер: «Тебе очень хочется спать».
Она ответила: «El tiempo cura у nos mata». Время сперва лечит, потом убивает.
Вообще-то эти вещи принадлежат тебе, заявила мать. Но на самом деле они не принадлежали даже ей, она без спроса прихватила их с собой, когда бросила мужа и сбежала в Мексику. «Чтобы нам было что продать, если придется солоно». Она, должно быть, имела в виду — еще солонее, чем с Энрике.
Теперь же часы, которые она взяла без спроса, были украдены снова: око за око. Мальчик пробрался в ее комнату и стащил их, пока Саломея в гостиной, развалившись на шелковом диване, смеялась шуткам портного. Из всех сокровищ, хранившихся в шкатулке, мальчику было нужно только это. Время сперва лечит, а после прерывает все, что происходит в твоем сердце. Синий дым тукстланских сигар просочился из библиотеки и заполнил весь дом. На этот раз с Энрике приехали двое американцев, чтобы отравить южное побережье Мексики своим дымом и бесконечными разговорами: избирательная кампания, Ортис Рубио, этот ужасный Васконселос. В обществе гринго Энрике всегда нервничал, а Саломея расцветала. Она подливала мужчинам коньяк и, наклоняясь, демонстрировала декольте. Один американец смотрел не отрываясь, а второй даже ни разу не взглянул. Кажется, оба были женаты. В полночь они в своих мягких фетровых шляпах и кожаных ботинках отправились прогуляться по пляжу. Саломея повалилась в кресло; казалось, силы разом оставили ее.
— Тебе пора спать, — заявила она.
— Я не ребенок. Это тебе пора спать.
— Не мели вздор. Если он рассердится, мы с тобой отсюда вылетим.
— И куда мы пойдем? Не пешком же по воде.
Один из гостей, мистер Морроу, служил послом, а второй занимался нефтью, как и Энрике. По словам Саломеи, этот второй корчит из себя важную персону, но она, если захочет, заставит его раскошелиться.
— Он богаче Господа Бога, — заявила она.
— Значит, в кармане у него восходит солнце. А в ботинках прячется благодать.
Саломея осеклась.
— Это ты вычитал в одной из своих книжек?
— Не совсем.
— В каком смысле «не совсем»?
— Не знаю. Звучит как строчка из «Цыганского романсеро». Но это не оттуда.
Серые глаза матери округлились от удивления. Несколько часов назад она сбрызнула свою завивку лаком, но прическа успела растрепаться, и короткие кудряшки свисали на лоб. Она походила на девчонку, которая, наигравшись с подружками, только что вернулась домой.
— Значит, ты сам это придумал, про восход в кармане и благодать в ботинках? Прямо поэзия.
Ее глаза были прозрачными как вода; кончики волос касались бровей. Пламя свечи бросало на атласное платье тонкие длинные тени — рисунок, невидимый при свете дня. Мальчик гадал, каково это — быть матерью. Вот такой очаровательной женщиной, которая смотрит на тебя с удивлением. По крайней мере раз в день.
— Тебе ведь нужен новый блокнот? Чтобы записывать свои стихи.
Но он уже был на последней странице. Большую часть заняло описание матери в свете свечи, и кончилось все не лучшим образом. Вернулись мужчины, включили «Виктролу», и тот, которого звали Я-Заставлю-Его-Раскошелиться, попытался станцевать с Саломеей чарльстон, но в ботинках его не было благодати. Они явно жали.
Эти страницы повествуют о ранних годах жизни Гаррисона Уильяма Шеперда, гражданина Соединенных Штатов, который родился в 1916 году в городе Личгейт, штат Виргиния, и в детстве был увезен матерью в Мексику. Так говорил он сам. Но очевидно, что эти страницы не могли принадлежать перу мальчика. Талант Шеперда заявил о себе рано, этот факт известен и отмечен не раз, однако все-таки не в тринадцать лет. В тот год у него действительно был блокнот, в котором он вел дневник, — привычка, пронесенная через всю жизнь. Результаты нежданно-негаданно попали от автора ко мне и собраны здесь.
В январе 1947 года мистер Шеперд принялся за мемуары на основе ранних дневников. Страницы, которые вы прочли, он передал мне собственноручно, чтобы я их отпечатала на машинке и назвала «Глава первая». Я взяла их для начала книги. Сомневаться в авторстве Шеперда нет никаких оснований; к тому времени из-под его пера вышла не одна книга. Он как мог воспользовался материалами из первого блокнота в картонной обложке, который купил в порту на Исла-Пиксол и, вполне вероятно, впоследствии уничтожил. В его правилах было все переписывать, отказываясь от предыдущих вариантов текста. Он любил порядок.
Спустя несколько месяцев мистер Шеперд оставил мысль о мемуарах. По многим причинам. Одна из них, по его словам, была такова: следующий блокнот, его второй юношеский дневник, исчез, и у него нет никакой охоты вспоминать, что же там было написано. Мне кажется, что большую часть содержимого мистер Шеперд помнил, но свои мысли я оставлю при себе. Это его личное дело.
История второго дневника примечательна. Мистер Шеперд признался, что не может его найти; так оно и было. Обнаружился блокнот только в 1954 году, в чемодане среди его вещей, которые много лет хранились в Мехико у одной знакомой писателя. После ее смерти разбирали вещи и нашли дневник в кожаном переплете, размерами меньше бутерброда (ок. 7,5 х 12,5 см); немудрено, что он затерялся. Блокнот лежал в кармане брюк, завернутый в носовой платок. Следовательно, он никогда не хранился с более поздними дневниками и долгое время считался утраченным. Мистер Шеперд действительно больше никогда его не видел. Блокнот не подписан; как вы увидите сами, проставлена только дата и заголовок на первой странице. И лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств (и письму с поручением) удалось установить владельца чемодана, и чемодан переслали мне. Сам мистер Шеперд, разумеется, к тому времени уже скончался. Не восстань так неожиданно из небытия недостающий фрагмент истории, было бы нечего рассказывать. Но дневник нашелся. Нет никаких сомнений, что это писал мистер Шеперд: его почерк, его стиль и заголовки. Он и впоследствии так же помечал начало дневника.
Отличие в стиле — от мемуаров писателя к записям подростка — читатель вскоре заметит сам. Предыдущие страницы написаны тридцатилетним мужчиной, последующие — мальчиком четырнадцати лет. Все остальные его дневники отражают обычное взросление. Во всех прослеживается привычка, которую мистер Шеперд пронес через всю жизнь, — умалчивать о себе. Любой другой написал бы в дневнике: «Я съел на ужин то-то и то-то», но мистер Шеперд считал, что, если ужин стоит на столе, значит, у него на то свои причины. Он писал, словно фотографируя все происходившие с ним события, и поэтому его нет ни на одном снимке. Причин тому множество, но я опять-таки предпочитаю о них не распространяться.
Блокнотик в кожаной обложке, утраченный и вновь обретенный, содержит дневниковые записи, которые автор вел с 1929 по лето 1930 года, когда уехал с Исла-Пиксол. Расшифровать их было не так-то просто, уж очень блокнот оказался мал. Мистер Шеперд вел заметки на свободных страницах домашней счетной книги, обычной для 1920-х годов; автор коротко упоминает, что украл ее у экономки. Датировать записи юноша тогда еще не привык.
Третий дневник охватывает период с июня 1930 по 12 ноября 1931 года. Поступив в школу, мистер Шеперд стал чаще проставлять даты. Этот блокнот в твердом переплете, какими пользовались школьники тех лет, был куплен в книжном магазине в Мехико.
Остальные идут по порядку, несколько записных книжек разных форм и размеров, но со схожим содержанием. Ни один человек так не чтил слова, будь то свои или чужие. Я приложила все усилия, чтобы не отстать от него. Почерк у мистера Шеперда был довольно четкий, и мне он был уже знаком. Я верю, что эти тексты вышли из-под его пера, если сделать поправку на грамматику и орфографию подростка. Впрочем, в этом почти нет надобности — для мальчика, учившегося на «Загадочном происшествии в Стайлзе» и прочих романах. Я обращалась за помощью с переводами с испанского, на который автор время от времени переходил, вероятно, в юности до конца не осознавая разницу между языками. Он бегло разговаривал на обоих. По-английски с матерью, по-испански — с большинством окружающих до возвращения в Соединенные Штаты. Но иногда мешал языки, и тогда мне приходилось догадываться о смысле фраз.
Обычно подобные примечания ставят в начало книги. Я же поместила вперед написанную мистером Шепердом первую главу. Он ясно дал понять, что хочет начать книгу именно так. Моя скромная фигура по понятным причинам отошла на второй план. За долгие годы я поняла, что так разумнее. Мои пояснения лишь предваряют остальной текст. Я озаглавила разделы, чтобы систематизировать материал. Примечание пометила собственными инициалами. Надеюсь, что я ему помогла.
В. Б.
НЕ ЧИТАТЬ. EL DELITO ACUSA[39].
Леандро пошел на кладбище возложить цветы на могилы своих покойников: матери, отца, бабушек, сына, который умер, когда ему была минута от роду, и брата, погибшего в прошлом году. Леандро считает, неправильно говорить, будто у тебя нет семьи. Пусть даже они умерли, но они у тебя все равно есть. Не так-то приятно представлять себе призраков, которые выстроились в ряд под окнами и только и ждут, пока ты с ними познакомишься.
Леандро, его жена и покойники собрались на пикник на кладбище за скалами на другой стороне острова. Тамале в банановых листьях, atole[40] и pollo pipián[41]. Леандро сказал, это единственные блюда, способные выманить его брата от богини. Он имел в виду богиню смерти, ее зовут Миктлан-как-то-там — Леандро не смог это выговорить. Он не умеет читать. На этот раз тамале готовил не он. У него дома жена — капитан маисовых лепешек, а племянницы — ее сержанты. Уходя от нас, он возвращается в свой глиняный дом с тростниковой крышей, и женщины готовят ему еду. А Леандро, наверно, сидит в кресле и жалуется на нас. И никто не подходит, чтобы снять с него ботинки. Потому что он их не носит.
Все служанки тоже ушли на Diá de los Muertos[42], и матери пришлось самостоятельно разогревать caldo[43] на обед. Она ворчала, что мексиканская прислуга норовит улизнуть по любому удобному поводу, да разве в Вашингтоне кухарка позволила бы себе отправиться на кладбище, чтобы бросить цветы на могилу? Мать говорит: у этих индейцев столько богов, что на каждый божий день находится отговорка, лишь бы не работать. Ох уж эти мексиканки! А ведь мать и сама мексиканка. Но лучше ей об этом не напоминать, если не хочешь схлопотать оплеуху.
Сегодня утром она заявила: «Я не какая-нибудь там метиска, мистер, не забывайте об этом». Дон Энрике гордится, что в нем нет ни капли индейской крови, только испанская, и мать тоже этим гордится. Но ей радоваться нечему: она не верит в индейских богов. Даже в Бога Чистокровных Испанцев: этот ей тоже не нравится. Когда служанки ушли на праздник, она обожгла руку и взвизгнула: «Chingado!» [44]Pinche[45], malinche[46]. Мать — настоящий кладезь ругательств.
Дон Энрике привез из магазина в Веракрусе конторские книги, чтобы установить, как на самом деле обстоят дела в хозяйстве. Матери объяснил: «Desconfía de tu mejor amigo como de tu peor enemigo». Доверяй лучшему другу не больше, чем худшему врагу. Всегда. Все. Записывай. Он швырнул книжки на ее туалетный столик; мать от испуга подскочила, и рукава ее пеньюара задрожали. Он называет эти блокноты «Книги правды».
А правда такова. Одну книжку утащил домашний вор. Мать все равно отделалась от этой обязанности. Она начала вести записи, а потом Крус взяла на себя труд записывать, по каким дням госпожа им платит. Иначе мать утверждает, что платила, даже если это не так, а она не помнит, потому что напилась. Дон Энрике велел Крус вести счета, пока он в Уастеке. Он говорит, что деньги текут из этого дома, как кровь из раны.
Семьдесят две секунды, дольше, чем всегда. Если маме удастся задержать дыхание на столько, то она сможет получить развод. Но на самом деле это не считается, потому что только на берегу. На кровати, cercado de tierra, окруженной сушей. Встав коленями на подушку, зажав нос и подняв к глазам часы, чтобы следить за временем. В воде задержать дыхание гораздо сложнее, потому что холодно. Надо сперва набрать в грудь побольше воздуха, очень быстро, а потом задержать дыхание и нырнуть. «Ради бога, не делай этого под водой, а то потеряешь сознание и утонешь», — просит Леандро. До того как стать поваром, он зарабатывал на жизнь ловлей омаров и добычей губки.
От солдатской жизни ныряльщика скатиться до galopino. Готовить! Это не опаснее, чем сосать нянькину грудь! Грубостью было сказать это сегодня утром Леандро, который не имеет права надерзить в ответ. После Дня мертвых он вернулся с необычной прической: волосы собраны на шее в конский хвост и перехвачены пеньковым шнурком. Наверно, его причесывала жена.
Леандро сказал, что его брат, который сделал маску для подводного плавания, утонул в прошлом году, когда нырял за губкой. Ему было тринадцать, моложе тебя, а уже помогал матери. Леандро процедил это, не поднимая глаз; он резал лук, с силой стуча ножом по доске.
Тут с рынка вернулся с помидорами и epazote[47] Нативидад, и не было возможности ответить: «No lo supe»[48]. Всегда найдется какой-нибудь ужас, о котором ты не знал.
Или, как выражается Леандро, «всего знать невозможно».
Нырять невероятно интересно, но его брат из-за этого утонул. «Если хочешь знать, такова солдатская доля, — поясняет Леандро. — А от готовки не умирают».
Сегодня отлив начался рано. Деревенские мальчишки, собирающие устриц, пришли в пещеру и заявили, что это их пляж. «Vete, rubio», — визжали они, проваливай, белобрысый, уползай, точно краб по коралловым скалам. Тропинка от лагуны ведет темным туннелем через заросли мангровых деревьев на другую сторону острова. Тамошний пляж — узкая полоса камней; в прилив он исчезает. Сегодня утром был самый низкий уровень воды за все время. Глыбы подводных скал торчали, точно головы морских животных. Дно здесь слишком каменистое для лодок. Сюда никто не ходит. Даже сборщики устриц не накричат здесь на «белобрысого», который на самом деле никакой не белобрысый: волосы у него такие же по-мексикански черные, как у матери. Слепые они, что ли, эти мальчишки? Смотрят и не видят.
Качаться на волнах — все равно что лететь по небу: смотришь вниз на город рыб, на то, как они плывут за покупками. Улетаешь сото el pez volador. Как летучая рыба. Ноги тянут вниз, и паришь на глубине, перемещаясь от оживленных коралловых рифов в тихую синеву на мелководье. По дну скользят тени ныряльщиков.
В глубине бухты на другом конце острова из воды поднимается скальный уступ. Он заметен с парома, весь в белых полосах гуано, которые, как флаги, отмечают углубления, где гнездятся морские птицы, полагая, что там они в безопасности. У подножия утеса под водой чернеет что-то, что с парохода не разглядеть. Темное нечто — или ничто — огромная глубокая впадина в скале. Это оказалась пещера, достаточно большая, чтобы в нее можно было нырнуть и заползти. Или ощупать края и заглянуть внутрь. Там очень глубоко. Водный туннель, скрывающийся в скале, как тропинка в зарослях мангров.
Неожиданно приехал мистер Я-Заставлю-Его-Раскошелиться. После его ухода мать была не в настроении. Должно быть, его щегольские туфли ее тоже укололи. Она поругалась с доном Энрике.
Сегодня пещера исчезла. В прошлую субботу была там. Осмотрел поверхность у самого основания утеса, но без толку. А потом начался прилив, и волны слишком сильно били о скалу, чтобы продолжать поиски. Неужели туннель в скале мог сперва открыться, а затем исчезнуть? Сегодня, должно быть, вода поднялась гораздо выше обычного, и пещера оказалась так глубоко, что и не отыскать. Леандро говорит, что приливы — сложная штука, а скалы на той стороне острова опасны и лучше оставаться здесь, на мелководье возле рифов. Он не обрадовался, услышав о пещере. Он знал о ее существовании, она даже как-то называется, la lacuna. Так что настоящим открытием это не назовешь.
Laguna? Лагуна?
Нет, lacuna. Леандро пояснил, что это не лагуна. Не совсем пещера, но отверстие, которое, как рот, проглатывает то, что в него попадает. Для наглядности он открыл рот. Она уходит в утробу земли. По словам Леандро, на Исла-Пиксол полно таких углублений. В древние времена Бог плавил камни, и они текли как вода.
Это не Бог, а вулканы. У дона Энрике есть книга про них. Леандро ответил, что некоторые пещеры так глубоки, что достигают центра Земли, и на их дне можно увидеть дьявола. А другие туннели тянутся всего-навсего с одного конца острова на другой.
Как их различить?
Никак, да и незачем: любая из них достаточно глубока, чтобы в ней мог утонуть мальчишка, который думает, что знает больше Бога, потому что читает книги. Леандро очень рассердился. Велел держаться подальше от этого места, иначе Господь тебе покажет, кто проделал эти дыры.
Печальная история сеньора Рыбки
Жила-была среди рифов желтая рыбка с синими полосками на спине. Ее так и звали — сеньор Рыбка. В одно злополучное утро рыбку поймал голыми руками жестокий мальчишка, Бог Земли. Сеньор Рыбка хотел отведать лепешки из рук Бога, но горек хлеб нищего, и бедолага поплатился за легковерие. Его принесли в дом в очках для подводного плаванья и посадили в стакан с морской водой на подоконнике в Спальню Бога. Два дня сеньор Рыбка кружил по стакану с трясущимися от страха плавниками и тосковал о море. Однажды ночью сеньор Рыбка захотел умереть. Наутро его желание исполнилось.
Его должны были похоронить по христианскому обряду под манговым деревом в глубине сада, но вмешалась горничная и все испортила. Девушку, которую мать взяла на этот раз, зовут Крус, то есть крест, и вынести ее действительно нелегко. Она пришла в Спальню Бога, чтобы забрать его Грязные Чулки, пока он читал на улице. Должно быть, девица заметила дохлую рыбку и решила ее выбросить. Вернувшись в Спальню, Бог не нашел ни тела, ни стакана с водой, а сеньор Рыбка отправился в кухонный бак с отбросами для свиней. Леандро подтвердил, что так оно и было. Он видел, как Крус выкинула туда рыбку.
Леандро вместе с мальчиком рылся в объедках в поисках сеньора Рыбки. От вони Юному Богу пришлось зажать нос; ничего не найдя, он едва не разрыдался и почувствовал себя из-за этого безмозглым верзилой. В тринадцать лет — и плакать из-за дохлой рыбки! Вернее, даже не столько из-за нее, сколько из-за того, что она упокоилась в куче мокрой луковой шелухи и склизких тыквенных семечек. Нашу еду готовят из другой части этой дряни. Должно быть, внутри нас пища так же разлагается; нет ничего по-настоящему хорошего или вечного, потому что все живое рано или поздно сгниет. Стоит ли плакать из-за такой глупости? Но Леандро сказал: «Ну-ну, успокойся, по te preocupes[49], мы же знаем, что сеньор Рыбка где-то здесь». Он придумал отличную штуку: почему бы не выкопать в саду большую яму и не закопать все вместе? Так они и сделали. Двое друзей устроили пышные похороны, как в древности — для королей ацтеков; в помойном ведре было все, что могло понадобиться покойному сеньору Рыбке по пути в иной мир, и даже больше.
Деревня просыпается легко, в отличие от солнца, которое, кажется, встает с большим трудом, совсем как мать. Вчера праздновали канун Рождества. Сегодня она проспит до полудня, потом проснется, приложит ладонь ко лбу, и оборки на рукавах ее пеньюара задрожат. От ее сухого и резкого, как выстрел из «браунинга», окрика служанки побегут за порошками от головной боли. А все остальные — прочь из дома.
По дороге в деревню к рождественской мессе стекается множество людей, крупицы семей в коричневых скорлупках. Вот, как Иосиф Марию, мужчина везет на осле беременную жену. Три долговязые девочки в платьях едут на серой кобыле, свесив ноги, точно гигантское насекомое. Задира петух мог бы глядеть веселее: посмотри-ка, дружок, все твои товарищи висят вниз головой у дороги в лавке мясника, дожидаясь, пока их зажарят. Сосиски развешены в ряд, точно чулки, а белая шкура кабана болтается на крючке, как будто он ушел, позабыв пальто. Свинья, его жена, жива, привязана к папайе во дворе; вокруг нее носятся поросята. Они свободны и могли бы убежать прочь, но не уходят, потому что здесь их мать.
На маленькой деревенской церквушке нет колокола; только аромат копаля плывет из окон, смешиваясь с отдающим гнилой рыбой запахом океана. Был там и Леандро с семьей; он положил ладони на головы своих детей, точно на грейпфруты. Позже на празднике он даже не сказал: «Feliz Navidad» [50] или «Привет, приятель, я каждый день прихожу к вам в дом». Только хлопал ладошками сына висящей на смоковнице пиньяте[51]. В честь святого младенца на дороге трещали шутихи, испуская голубой дым, и среди прочего смуглого, как каштаны, люда затерялся одинокий незаметный мальчик.
Каждая cabeza[52] в доме полна порошков от головной боли. На террасе в мерцающих лужах — осколки стекла. Иншок весь декабрь преследовавший детей по двору, не издает ни звука. Он встречает Новый год на кухне; над его скелетом вьются тучи мух.
Прекрасный день, чтобы отправиться на поиски туннеля в иной мир. А может, и встретиться с дьяволом. Мать крикнула: «Gállete malinche dios mio[53], не хлопай дверью!» Вопреки обыкновению ни слова об акулах: пусть жрут мальчишку, если хотят. Ясное небо, пустой пляж и вода как холодные руки, просящие подаяния. Даже рыбы, обитающие у рифов, сегодня молчат.
Пещера снова оказалась на месте; черная пасть в скале. На этот раз устье обнаружилось ниже под водой, но все-таки до него было можно донырнуть и протиснуться между каменных губ в отверстие, расширявшееся в темноте. И наступил последний день вселенной; время забраться внутрь, думая о погибшем брате Леандро. Загребая холодную воду, считать удары оглушительно колотящегося сердца: тридцать, сорок, сорок пять, половина девяноста. Дождаться и повернуть обратно, на ощупь пробраться к выходу и с саднящими легкими вынырнуть на свет.
Солнце и воздух. Дышать. Все-таки жив. Стрелка часов переместилась наверх; еще один год, украденный у смерти.
Завтра Праздник трех королей. Вот только здесь это будет Праздник сестер и матери дона Энрике; они приедут на пароме. Леандро придется для них готовить. Крус и остальные служанки на праздники ушли в деревню, но мать решила устроить пир для гостей, со слугами или без. Она делает вид, будто они с доном Энрике женаты, так что сеньору нужно будет называть abuela[54]. Новоявленная бабка в шикарном платье закуривает сигарету, скрещивает ноги и выпускает дым в окно.
Мать хочет зеленый и красный chalupa[55] и torta[56] с сахаром. Леандро предпочел бы побыть с семьей. Он разозлился на мать за то, что она заставила его остаться, и зубоскалит над хозяйкой. Стыд и срам. Но он знает, что его не поймают. Капитан и его сержант в сговоре.
Сложнее всего приготовить rosca de reyes: пирог, который называется «кольцо королей», из пшеничной муки, той же самой, что и для лепешек, нежных, как попка младенца. Комок теста, достойного короля, лежит, раскатанный, на столе, длинный и толстый, точно морской огурец. Сото репе[57]. Проткнуть и засмеяться: «Сото bato»[58]. Обычно Леандро держится гораздо благопристойнее.
Сосиска! Пиписька!
Pachango![59]
Штуковина! Королевская штуковина!
Леандро, отирая слезы, заявил, что мать нас убьет, перекрестился и помолился за обоих. Потом свернул королевскую штуковину в кольцо и соединил концы. Внутрь поместил крохотную глиняную фигурку похожего на поросенка младенца Иисуса. На самом деле, пояснил Леандро, это не Иисус, а юный бог Пильцинтекутли. Он умирает в декабре, когда дни становятся темнее, и воскресает 2 февраля, на Сретение. Древние с трепетом относились к свету и тьме. Сейчас стоят темные дни, сказал Леандро. Тому, кто найдет в пироге фигурку, повезет, когда вернется свет.
Остаток года глиняная статуэтка дожидается в банке в ящике стола, когда ее спрячут в пирог. Леандро достал поросенка Иисуса из банки, поцеловал и положил в rosca. Верх украсил круглыми фруктами, покрытыми желе, но место, где спрятал фигурку, пометил квадратным ломтиком, как тайным опознавательным знаком. Когда подадут пирог, сказал он, бери этот кусок.
Неужели удача улыбнется, даже если сжульничаешь, а не получишь фигурку случайно?
Miʼjo, ответил Леандро. Твоя мать даже не помнит день, когда тебя родила. И если сирота хочет, чтобы ему повезло, то придется самому позаботиться об этом.
У какого же сироты оба родителя живы? Ты же говорил, что у всех есть семья, даже если это призраки. Или забудь о своем cumpleaños[60].
Леандро взял лицо сироты в свои ладони, поцеловал в губы, а потом шлепнул по попе, как малыша, а не мальчика, высокого, как взрослый мужчина. Мальчика, которого обуревают ужасные мысли о том, чтобы поцеловать мужчину как мужчину. Леандро ничего такого не имел в виду. Обычный beso[61] ребенку.
После ужина Леандро ушел домой. Все слуги сбежали, оставив объедки на кухне, дурное настроение и пыль. Что толку от удачи в пустом доме?
Леандро отсутствовал девятнадцать дней, теперь вернулся. На Сретенье ему придется приготовить сотню тамале без помощи сержанта. Лучше спрятаться на дереве и весь день читать. Книга не убежит от тебя к своей семье, когда заблагорассудится. Леандро даже читать не умеет. Вот пусть и стряпает весь день свои тамале.
Сегодня начинается год удачи под покровительством Пильцинтекутли, глиняного поросенка Иисуса.
Сегодня пещера снова показалась, чуть ниже поверхности воды. Она расположена посередине скалы под холмом, на котором растет бугорок травы. Теперь будет легко ее снова найти, но лучше искать утром, когда солнце только-только встало и еще не начался прилив. В туннеле опять было холодно и темно. Голубой свет мерцал вдалеке, как запотевшее окно. Должно быть, это другой конец и никакого дьявола там нет, а есть обычный проход, по которому можно попасть на противоположную сторону. Но плыть туда слишком далеко, да и страшно.
Однажды Пильцинтекутли скажет: «Вперед, счастливчик! Vete, rubio, плыви на свет. Найди другой конец земли. Там твое место».
Самое странное, что мать верит в колдовство. Она опять была в деревне, где стоит гигантская каменная голова. Отпустила Нативидада с коляской и заявила: «На этот раз пойдем вдвоем». Снова сняла туфли, чтобы пересечь подвесной мостик, и зашагала через лес по тропинке вдоль озера. На воде хлопали желтыми крыльями яканы; у берега дремал аллигатор, зарывшись в водоросли до самых выпуклых глаз. Под высокими деревьями мать свернула в джунгли. Мы идем к brujo[62], наконец пояснила она, потому что нас обоих кто-то сглазил, из-за чего она не может забеременеть. Вероятно, виновата мать дона Энрике.
Бамбуковая хижина brujo стояла на поляне внутри круга камней. Казалось, ее построили тысячу лет назад. Вместо двери висела занавеска из бус, связанных из раковин улиток; когда мальчик отвел их в сторону, бусы глухо забренчали. Внутри обнаружился жертвенник, уставленный маленькими глиняными фигурками, зелеными ветками в кувшинах, раковинами-гребенками, в которых курился копаль — то же благовоние, что и в церкви. Колдун велел снять рубахи, что мать проворно и исполнила, оставшись в шелковом белье. Но brujo на нее даже не взглянул, возвел глаза к потолку хижины и запел, а значит, это действительно был колдун, а не просто мужчина.
Он выглядел настолько дряхлым, насколько это вообще возможно, и все-таки жил. Его напев был тих и быстр: «Echate, echate»[63]. Сперва колдун покружил вокруг матери, легонько похлопал по ее телу веткой с листьями, омоченной в воде из кувшина, стряхнул капли на волосы, грудь и живот. После этого обошел и все остальное, включая сына. Потом окурил мать дымом из ракушки с копалем. Своими узловатыми руками старик поднял фигурку, вырезанную из бумаги, — человечка, похожего на кошку, — и сжег ее на свечке. Некоторые фигурки на его жертвеннике напоминали мужской половой орган, член. Каменные pachango.
Когда колдун закончил, мать дала ему несколько монет. Она ни проронила ни слова, пока они не вернулись по мосту в деревню. Площадь была пуста; виднелась только гигантская каменная голова. Нативидад еще не приехал.
— Энрике об этом говорить нельзя, — велела мать. — Разумеется, ты это и сам понимаешь.
— Он хочет, чтобы ты родила ему ребенка?
Мать поправила платье и подтянула чулок.
— Ну, это бы все изменило, правда?
Маленькая дочь Леандро умерла в январе после Праздника трех королей; никто в доме не знал об этом. Крус сегодня сообщила матери. Его не было три недели не потому, что злился на своего сержанта, а потому что хоронил ребенка. Две головки-грейпфрута в церкви; теперь вот осталась только одна. Крус поссорилась с матерью, потому что жалованья, которое платит дон Энрике, не хватит, чтобы прокормить даже цыпленка. Она сказала, что у жены Леандро не было молока, вот девочка и умерла.
Как он мог возвращаться домой, к семье, которой нечего есть, а потом приходить сюда и готовить сотню тамале? Держится так, будто у него ничего не случилось. Настоящего Леандро здесь никогда не было. Он только притворяется.
Сегодня пещера исчезла. Под бугорком на утесе не оказалось ничего. Если она и там, то глубоко под водой. Поросший травой холмик на скале очутился почти у самой поверхности океана. А может, сегодня просто прилив выше.
Дон Энрике уехал в Уастеку. Мать схватилась за нож. Утром размахивала кухонным. Не для того, чтобы порезать лук, но чтобы показать: она не шутит, а значит, нужно держать язык за зубами. И не только про brujo, но и про мистера Кошелька. То есть не писать здесь о его неожиданном визите, пока хозяина нет дома. Наплевать: мать слишком ленива, чтобы поднять матрас и найти этот блокнот.
Пещера вернулась. Днем скала распахнула пасть и поглотила мальчика. Но против течения было трудно грести. Как и в прошлый раз, легкие саднили, и он быстро повернул назад. Брат Леандро шептал: «Иди сюда, живи со мной», но мозг, жаждущий воздуха, струсил и запросился обратно. Завтра решающий день.
Последняя воля
Да будет известно, что, если Г.У.Ш. утонет в пещере, он ничего никому не завещает. Все вещи, которыми он владел, — ворованные: карманные часы, этот блокнот и один удачный год.
Тело он отдает на съедение рыбам.
Леандро оставляет теряться в догадках, куда же он запропастился.
Мать и мистера Кошелька посылает к дьяволу.
Dios habla por el que calla[64].
Внутри пещеры лежат кости. Останки человека! Вот что нашлось на другой стороне.
Наверно, так себя чувствуешь, когда едва не утонул: кровь бешено стучит в висках, все заволокла черно-красная пелена. Соленая вода обжигает глаза, и почти слепнешь, устремляясь к свету, пока наконец не вынырнешь и не глотнешь воздуха.
В конце туннеля обнаружился выход из пещеры в джунгли, к маленькому пруду с соленой водой. Почти идеально круглый, величиной с комнату мальчика; прямо над головой — ясное небо в ряби листвы. Фикусы окружили прудик, точно праздные зеваки, и таращатся на пришельца из другого мира, который неожиданно вынырнул из воды. Деревья нагнулись, чтобы лучше видеть; их бугорчатые колени торчат из воды. Тигровая цапля стоит на камне, поджав ногу, и неприветливо косится на незваного гостя. Сан-Хуан Пескадеро, зимородок, порхает с ветки на ветку и кричит: «Убить его, убить его, убить его!»
По берегам пруда валяются в беспорядке каменные глыбы — остатки какого-то строения из кораллового известняка. Руины оплетает лоза, вцепившись в камни корнями, точно пальцами, испачканными в песке. Здесь был какой-то древний храм или что-то в этом роде.
В полдень сквозь кроны деревьев еле-еле пробивается тусклый свет, но вода чистая и прозрачная. Мальчик выполз на животе на плоский камень, примостился на краешке, оглянулся и увидел на дне пещеры нечто вроде комнаты, просторной и глубокой. Под водой, точно песчаный замок, высилась груда камней, посреди которых там и сям что-то блестело. То ли желтые листья, то ли золотые монеты. Казалось, будто попал в сказку. Древний храм в лесу, а под водой — пиратский клад. Правда, по большей части сокровище оказалось раковинами и черепками, поросшими морским мхом, да и лежало слишком глубоко, чтобы можно было нырнуть и достать его.
На то, чтобы все осмотреть, ушли часы. На некоторых из расколотых каменных глыб были вырезаны узоры из кругов и линий, а может, изображения богов. Один походил на скелет, который, раскрыв объятия, оскалился в улыбке. Водяная змея сползла с камня и зигзагом скользнула по поверхности воды. Лианы в джунглях перепутались, как рыбацкие сети. Почва в лесу была топкая, и пешком выбраться отсюда едва ли бы удалось. Впрочем, плыть обратно в пещеру — тоже не лучший выход. Похоже, из этой сказки нет возврата. Не оставалось ничего другого, кроме как скользнуть черепахой в пруд, нырнуть на дно и залечь посреди илистых камней и древних сокровищ.
Там и нашлись останки. Кости ног, зажатые среди камней. От испуга перехватило дыхание. Плавать в пруду было не так-то просто, потому что наступил отлив и потащил за собой, опускаясь все ниже; вода утекала под камни по краям пещеры, придушенно хлюпала, словно утопая: ahogarse, ahogarse[65]. Волна с силой потащила трусливого исследователя прочь из укромного уголка, всосала в туннель и выплюнула в открытое море.
Задыхаясь, мальчик вынырнул и понял, что начался прилив. Вода отступила очень далеко. Коралловые рифы торчали, точно головы. Огромная круглая луна висела на востоке, поднимаясь из моря, белая, словно устрица.
Сейчас казалось, что на самом деле нет ни костей, ни храма и пещера опять исчезнет. Настоящей была только луна, большая и полная, как дыхание.
В книге из библиотеки дона Энрике сказано, что в древности язычники строили на этом острове храмы. Не такие высокие, как пирамиды ацтеков, а небольшие ступенчатые святилища с площадками для жертвоприношений. Вырезали изображения своих богов, которых было немало. Книга подтверждала слова Леандро: древние по свету и знакам свыше определяли, когда сажать кукурузу, когда жениться. Но рассказывала она истории и пострашнее: язычники приносили жертвы, бросая в лесные пруды золото, а иногда и девушек (живьем). Наверно, и эта пещера была сенотом. Не зря же в ней обнаружились кости.
Книгу написал священник; так себе, но местами интересно. Эрнан Кортес послал войско, чтобы уничтожить расположенный здесь языческий город и построить храм. Если развалины в джунглях — действительно остатки того древнего города, тогда в сеноте наверняка должны быть золото, драгоценности и кости несчастных девушек. Скорее всего, Леандро что-то об этом знает, но спрашивать у него не стоит. На его верность нельзя положиться, он может разболтать матери. Поэтому он никогда не услышит о том, что я нырял в пещеру.
Во-первых, сегодня пещеры не было. По крайней мере, так казалось. Но на самом деле она была, на глубине примерно двух метров, скрытая приливом, и из нее вытекал бурный поток.
В прошлый раз, когда поток внутри пещеры утащил мальчика в пруд в джунглях, было утро. Вероятно, за время, потраченное на исследование окрестностей, начался отлив, и вечером выплыть обратно оказалось легко. Тогда луна только вставала. Все дело в приливе и отливе. Нужно забираться внутрь пещеры в промежуток между ними. В противном случае в пруду прибавится костей.
Все пошло не так. Никакого прилива: из пещеры весь день вытекал поток воды. В полнолуние все было нормально.
Дон Энрике говорит, что в полнолуние самые высокие приливы в полдень и в полночь. А когда луна встает или садится, уровень воды самый низкий. Так утверждает мужчина во фраке и бриджах, который, сядь он в лодку на весла, непременно бы свалился в воду и утонул. Но Леандро сказал то же самое про луну и прилив, так что, пожалуй, это правда. Как определить, растет луна или убывает?
Сегодня вечером луна была во второй четверти; Леандро заявил, что она убывает. В такие дни она вогнута, как буква С, а не выпуклая, как D. Он говорит, когда луна похожа на D, как в слове Dios[66], значит, растет, чтобы осветить Божье небо. А когда убывает, то смахивает на С, как Cristo[67] на кресте. Теперь прилива ждать долго.
Сегодня было полнолуние, прилив и неудача — порезал кухонным ножом палец. Кровь повсюду, даже на тесте, которое стало розовым. Пришлось выбросить. «Ох нет, давай подадим его матери и дону Энрике! Clayuda[68] на крови ее сына, как жертвы, которые ацтеки приносили своим богам».
Леандро ответил: «Молись, чтобы Господь простил тебя за такие слова. Хватит бездельничать, меси тесто».
Сегодня взошла луна, пляж был тих, никто не поплыл в пещеру. Три мушкетера смогли бы: нырнули с клинками в зубах, а не с повязками на пальцах. Но их было трое, один за всех и все за одного.
Сегодня луну закрыла тень. Дон Энрике говорит, что это затмение. Но если верить Леандро, это El Dios и El Cristo склонили друг к другу головы и плачут над тем, что творится внизу, на земле.
День святой Риты Кашийской. Матери понадобились сигареты, но сегодня никто не торговал — праздник. Все женщины в длинных гофрированных юбках отправились на процессию; в волосы они заплели цветы и ленты. Мальчики несли восковые свечи длиной со взрослого человека. Впереди всех, похожая на морщинистую невесту, шла старуха, которая продает на рынке нопаль. Дряхлый жених шаркал возле нее, взяв суженую за руку.
Леандро объяснил, что в прошлом году устроить праздник не удалось из-за запрета на богослужения. Но святая Рита Кашийская не совсем святая, скорее богиня. Все не так, как говорят, и никто не без греха.
Сегодня уровень воды был идеальным. В пещеру и на ту сторону. Течение несло всю дорогу, и удалось снова коснуться тех останков. Завтра опять должен быть отлив. Но на поиски сокровища, спрятанного от Эрнана Кортеса, в этом месяце остается всего несколько дней.
Мать сказала сегодня вечером. Всего через несколько часов мы уплывем на пароме. Отсюда просто так не уехать, но она утверждает, что нет ничего невозможного. Бросай все.
Не говори никому, предупреждает она: дон Энрике будет в ярости. Даже Крус не должна знать, не собирай вещи, потому что она заметит. Подожди, пока не настанет пора бежать, и возьми только то, что влезет в рюкзак. Только две книги. Не бери гуарачи[69], не глупи, у тебя есть нормальные ботинки.
Bueno[70], продолжает она. Отлично. Если хочешь, можешь оставаться. На этом дурацком острове, в этой дыре, где даже Иисус Христос не услышит тебя, пока ты трижды не прокричишь. Я с радостью уеду одна и поставлю за тебя свечку в Национальном кафедральном соборе, когда доберусь туда. Потому что, когда Энрике обо всем узнает, он убьет тебя вместо меня.
Мистер Кошелек встретит нас на материке.
И не вздумай проболтаться Леандро. Ни единого слова, мистер.
Дорогой Леандро, эту записку ты даже не прочтешь, потому что не умеешь читать. Карманные часы в банке в шкафу, вместе с глиняным Пильцинтекутли. Этот подарок ты найдешь в будущем году, когда тебе придется готовить rosca без сержанта, который замесит тесто. Часы золотые; отвези их в Монте-Пьедад и выручи деньги для семьи. Или оставь себе на память об уехавшем сорванце.
La luna de junio, первое полнолуние июня, пора нырять за сокровищами. Но об океане здесь напоминает лишь запах тухлой рыбы по субботам; накануне все хозяйки готовили рыбу, и теперь отбросы дожидаются, когда их заберет мусорщик. Океан снится в последнем утреннем сне, перед тем как в комнату врывается уличный шум. Автомобили, полиция на лошадях, шум волн стихает, и пленник просыпается на новом острове. В квартирке над булочной.
Мать утверждает, будто casa chica[71] значит, что его жена знает, но не возражает, потому что квартирка обходится дешево. Служанка здесь даже не ночует: негде разместиться. Уборная и газовая плитка в одном помещении. Основная кухня внизу, в пекарне; вход туда с улицы, дверь открывается ключом. Ни сада, ни библиотеки нет в этом городе, пропахшем машинами. Матери это нравится, якобы напоминает о детстве, несмотря на то что это было давным-давно и в другом городе. И, если ее детство было таким счастливым, почему же она ни разу не навестила родителей до самой их смерти?
— Хватит ныть, мистер, мы наконец-то выбрались с этого острова, где ничего никогда не происходило. По крайней мере, здесь не нужно трижды кричать, чтобы Jesus Cristo тебя услышал.
Еще бы: после второго же крика Иисус посмотрит вниз и увидит, что тебя сбил трамвай.
Зато, настаивает мать, у Господа здесь шикарный дом, самый большой собор в мире. Одна из достопримечательностей федерального округа. Пока что мы видели только одну достопримечательность, «Ла Флор», заведение, куда мистер Кошелек и его друзья ходят пить кофе. Мы отправились туда одни вопреки его распоряжениям. Друзья-коммерсанты еще не знают о его новом предприятии, секрете в коробочке, casa chica. Крышка коробочки — плата за молчание, которая, по словам матери, невелика. А значит, вряд ли она станет держать язык за зубами.
Ей понадобилось в «Ла Флор», чтобы посмотреть, как одевается столичная публика, и не выглядеть неотесанной деревенщиной, как жители того острова. Фермера, выбравшегося на день в город, в толпе сразу отличишь по закатанным до колена белым штанам. Все мужчины, которые пьют кофе в «Ла Флор», носят черные брюки. Дамы — в модных коротких платьях, шляпках колоколом и скромных черных чулках. Официантки в белых передниках испуганно таращат глаза. В общем, все как в Вашингтоне, только по-другому. Трудно отличить настоящий город от того, о котором читал в книге. В патио растут гигантские папоротники, как в лесу из «Путешествия к центру Земли»; еще здесь подают отменный шоколад. Пирожные называются «кошачьи язычки». «Кошачий концерт», поправляет мать, но на самом деле кошки молчат. В нашем переулке их столько, что одним выстрелом из рогатки можно раздобыть добрую дюжину язычков.
Мать была в хорошем настроении и по дороге домой согласилась зайти в магазин канцелярских товаров за новым блокнотом. «Ты любишь эту книжечку больше, чем меня, уходишь в свою комнату и забываешь обо мне», — надулась она.
Сейчас мать зашла и сказала: «Бедняжка, ты как рыба, вытащенная из воды. Я и подумать не могла».
Сегодня ходили в собор. С окраины Мехико до главной площади, Сокало, добирались все утро — сначала двумя автобусами, потом трамваем. Casa chica расположена в захолустье к югу от площади, на которой проводятся бои быков, в грязном переулке, переходящем в Инсургенте. Мать говорит, мы живем между столицей Мексики и Terra del Fuego[72].
Сокало — огромная площадь с пальмами, похожими на зонтики от солнца. С одного ее боку вытянулся длинный Национальный дворец из розового камня, с крохотными, словно отверстия флейты, окошками по всему фасаду. Вымощенные кирпичом улочки, ведущие к Сокало, узки, точно звериные тропы в высокой траве; по обеим их сторонам, насколько хватает глаз, теснятся дома. Внизу магазины, над ними живут люди; облокотившись о перила, женщины смотрят с кованых балконов на прохожих. Велосипеды с тележками, лошади, автомобили едут вереницей, иногда в противоположные стороны по одной и той же улице.
Собор огромный, как и говорили, с гигантскими деревянными дверями, которые того и гляди захлопнутся за тобой навсегда. Весь фасад украшен резьбой: над одним входом плывет корабль Церкви, похожий на испанский галеон, а над другим Иисус протягивает ключи от Царства Божия. Вид у него такой же хмурый, как у булочника, когда тот отдает матери ключ, чтобы мы открыли дверь и поднялись через пекарню к себе в квартиру. Дом принадлежит мистеру Кошельку.
Внутри собора нужно пройти мимо величественного алтаря Прощения, золоченого, с крылатыми ангелами. Там висит распятый Христос в черной набедренной повязке; вокруг него балкончики — наверно, на них садятся ангелы, когда устают летать. Скульптура получилась настолько изобличительной, что даже мать, шагая мимо, чуть склонила голову. Мы шли по нефу, и грехи сочились с ее туфель, оставляя невидимые лужицы на чистых плитах пола. Вероятно, в глазах Господа она безнадежно подмочила свою репутацию. Но, чтобы мать услышала, Ему придется кричать не три, а тридцать три раза.
Снаружи за церковью оказался маленький музей. Служитель сообщил, что испанцы возвели собор на развалинах древнего ацтекского храма. Они специально сделали так, чтобы ацтеки оставили всякую надежду на помощь своих богов. Уцелело лишь несколько фрагментов древнего святилища. Служитель объяснил, что древние ацтеки набрели на это место, проблуждав не одну сотню лет в поисках родины. Добравшись сюда, они увидели сидевшего на кактусе орла, который пожирал змею, и решили, что это знак свыше. Вполне достаточный повод считать это место домом; уж, во всяком случае, не хуже тех соображений, которые до сих пор двигали матерью.
Самым интересным экспонатом был древний календарь, огромный резной камень величиной с кухню, круглый, привинченный к стене, точно гигантские часы. Из середины смотрело злое лицо, как будто неизвестный специально прошел через камень, чтобы взглянуть на нас, и увиденное пришлось ему не по вкусу. Божок высунул острый язык; в когтистых лапах он сжимал две человеческие головы. Вокруг него плясали улыбающиеся ягуары в непрерывном круговращении времен. Леандро, наверно, слышал об этом календаре. Он бы обрадовался, узнав, что испанцы, повергнув все остальное в прах, решили его сохранить. Но Леандро не умеет читать, а значит, бессмысленно писать ему об этом.
Мистер Кошелек наведывается по понедельникам, четвергам и субботам. Мать может вешать на дверь табличку, как в булочной внизу.
Они обсуждали Будущее Мальчика: Кошелек говорит — отдать с сентября в Препараторию, но мать возражает, дескать, его туда не примут. Там будет трудно, латынь, физика и прочее в этом духе. Что в этом смыслит мальчик, который пять лет учился на романах Жюля Верна и «Трех мушкетерах»? Она хочет отдать сына в небольшую школу, которую держат монахини, а Кошелек называет ее фантазеркой: такие заведения прикрыли еще в революцию, когда священники сбежали из Мексики. Все монашки давно повыходили замуж, заявил Кошелек, если не дуры, конечно. Мать утверждает, что видела такую школу на Авениде-Пуиг, к югу отсюда. Но Препаратория бесплатная, а католический пансион, если удастся его отыскать, будет стоить денег. Посмотрим, кто победит — мистер Кошелек или мисс Пустой Кошелек.
День св. Иоанна, и церкви звонят во все колокола, хотя еще только вторник. Горничная говорит, что это знак для прокаженных, чтобы шли мыться. Сегодня единственный день в году, когда им разрешено касаться воды. Неудивительно, что от них так воняет.
На обратном пути из магазина женской одежды «Римская колония» полило как из ведра, и мы купили у мальчишки-газетчика шапки из бумаги. Когда идет дождь, разносчики перестают кричать о Новом Бюрократическом Плане и превращают свой товар во что-то действительно полезное. А потом мы заблудились; волосы прилипли к лицу матери, точно короткие черные ленты, и она смеялась и в кои-то веки была счастлива. Без причины.
Мы спрятались от дождя под навесом, заметили, что это книжный магазин, и зашли внутрь. Это было настоящее чудо: книги на любые темы, в том числе и медицинские, с человеческим глазом, нарисованным в разрезе, и репродуктивными органами. Мать вздохнула: ее не оставляла надежда на то, что удастся попасть в бесплатную Препараторию. Она сообщила хозяину магазина: ей нужно то, что наставит ее мальчика на путь истины, и он отвел ее в отдел ветхих, обтрепанных книг. Лавочник сжалился над матерью и пообещал, что, если мы потом принесем книги обратно, он вернет большую часть их стоимости. Ура, наконец-то новое чтение. Это тебе подарок ко дню рождения, пояснила мать; он был почти неделю назад, и ее мучила совесть, что мы никак его не отпраздновали. Так что выбери себе что-нибудь на четырнадцатилетие, сказала она. Но никаких приключений. Возьми что-нибудь серьезное, например по истории. И никакого Панчо Вильи, мистер. Если верить матери, в историю вошел только тот, кто умер больше двадцати лет назад.
Ацтеки мертвы уже сотни лет, поэтому мальчик взял две книги о них. Одна — сборник писем Эрнана Кортеса испанской королеве Хуане, которая отправила его завоевывать Мексику. Он посылал ей многочисленные рапорты, каждый из которых начинался со слов «Всемогущей и христианнейшей императрице». Вторую книгу написал епископ, который жил среди язычников и рисовал их, даже голыми.
Снова дождь. В такой день приятно читать. Огромную пирамиду в основании собора построил король Ахуитцотль. К счастью, испанцы оставили множество описаний цивилизации ацтеков, прежде чем разметать ее в прах, а из камней построить церкви. У язычников были жрецы, весталки и храмы из глыб известняка, с резными фасадами в змеях. У них были боги воды, земли, ночи, огня, смерти, цветов и кукурузы. И множество богов войны — излюбленного занятия туземцев. Бога войны Мешитли родила Святая Дева, которая жила при храме. Епископ отметил любопытную подробность: когда выяснилось, что несчастная ждет ребенка, ацтекские жрецы хотели забить ее камнями, но раздался голос: «Не страшись, мать, твоя честь непорочна». Потом родился бог войны с синим лицом и зелеными перьями на голове. Его мать в тот день, должно быть, не на шутку перепугалась.
Потому-то ей построили храм с садом для птиц. А ее сыну — храм для человеческих жертвоприношений. Вход в него был в виде пасти змеи; туннель вел внутрь, где посетителей ждал сюрприз. Из их черепов складывали башни. Кругом расхаживали жрецы с черными от пепла сожженных скорпионов телами. Как жаль, что мать не привезла нас сюда на пятьсот лет раньше.
Каждый день льет как из ведра, переулок превратился в реку. Женщины стирают в воде белье. Когда поток пересыхает, повсюду валяется мусор. Горничная утверждает, будто каждый из жильцов обязан чистить свой участок улицы и мы должны платить ее мужу за это. Мать отказывается наотрез: если мы вынуждены ютиться наверху, точно голуби, то с какой радости оплачивать уборку этой чертовой улицы?
В спальне матери есть балкончик, который выходит в переулок; вторая комната на противоположной стороне и смотрит во внутренний дворик, на другие дома. Семейство напротив разбило тут сад, отгороженный от улицы. Дед носит белые штаны, закатанные до колен, ухаживает за тыквой и голубятней, круглой кирпичной башенкой с нишами наверху, в которых гнездятся голуби. Шваброй старик гоняет попугаев, которые клюют его цветы. Когда луна растет и напоминает D сото Dios, его голуби воркуют ночи напролет.
Письма Кортеса — настоящий приключенческий роман, интереснее «Трех мушкетеров». Он первым из испанцев обнаружил этот город (который тогда назывался Теночтитлан), столицу империи ацтеков. В то время город стоял на озере. По насыпям над водой тянулись дороги, достаточно широкие для того, чтобы Кортес со спутниками проехали по ним на лошадях по нескольку в ряд. Он слышал об этом великолепном городе и сперва написал ацтекам письма, чтобы язычники не убили его на месте. Хорошо придумал. Его встретил царь Монтесума с двумястами вельможами в нарядных одеждах и вручил Кортесу ожерелье в виде золотых креветок. Затем они сели поговорить. Монтесума рассказал, что много лет назад их господин отправился на родину, в Страну восходящего солнца, и они ждали, когда один из его потомков вернется, чтобы править ацтеками, которые станут его верными слугами. Кортес упоминал в письмах, что послан к ним могущественным властелином, и язычники решили, что он и есть их подлинный владыка. Испанцам это было на руку. Кортес обрадовался и позволил себе отдохнуть от тягот путешествия. Монтесума одарил его золотыми украшениями и дал в жены одну из своих дочерей.
Ацтеки, жившие в других городах, были настроены менее дружелюбно и убивали испанцев. Больше всего беспокойства причинял Куальпопока. Кортес потребовал, чтобы смутьяна привели к нему на расправу, а Монтесуму на всякий случай заключил под стражу, правда, мирно и под видом дружеской заботы. Куальпопока приехал вне себя от ярости и заявил, что не считает себя слугой никакого заморского властелина, а испанцев ненавидит. Мятежника сожгли заживо на площади.
Матери надоело слушать эти истории. Я тебе не испанская королева, огрызается она, и потуши свечу, пока та не упала на кровать и не сожгла тебя заживо.
Она говорит: мы не можем держать у себя книгу целую вечность, даже если это лучший приключенческий роман на свете. И подарок на день рождения. Всю историю переписывать слишком долго, поэтому только основное. Кортес отпустил Монтесуму, и они, как ни странно, остались друзьями. Царь показывал гостю дома и рынки, такие же превосходные, как в Испании, и каменные храмы выше собора в Севилье. Внутри стены некоторых из них были выпачканы кровью человеческих жертв. При этом ацтеки славились великой культурой и безупречными манерами, их правители были мудры, а с гор по каменным трубам текла вода. У Монтесумы был роскошный дворец и клетки со всевозможными видами птиц, от водоплавающих до орлов. За ними ухаживали три сотни слуг.
Но больше всего Кортесу хотелось побывать на золотых приисках. Он прикинулся дурачком — заявил Монтесуме, что земля, похоже, плодородная, а значит, Его Величеству стоит завести там ферму (у прииска). Договорились на кукурузных полях, просторном доме для господина и пруде с утками. Хитрый Кортес.
А потом правитель Гондураса позавидовал удаче Кортеса, послал в Мехико восемьдесят мушкетеров и заявил, что только у него есть полномочия от имени королевы Испании покорить страну и править туземцами. Как ни сладко жилось Кортесу, но пришлось бросить все и сперва поспешить в порт Веракруса, чтобы защитить свои позиции, а потом вернуться в Теночтитлан спасать гарнизон. Потому что местное население в конце концов раскусило уловки Кортеса, и жизнь его повисла на волоске. Туземцы напали на его людей; испанцы яростно сопротивлялись. Монтесума забрался на башню и крикнул, чтобы подданные прекратили сражаться, но его ударили камнем по голове, и через три дня царь скончался. Кортесу чудом удалось бежать. Ему пришлось бросить почти все золотые щиты, шлемы и прочие столь чудесные вещи, что их нельзя ни вообразить, ни описать. Так объяснял Кортес; впрочем, скорее всего, у него рука не поднималась их описывать, потому что одна пятая часть добычи предназначалась Ее Христианнейшему Величеству Королеве.
Читал и выписывал почти всю ночь, пока не догорела свеча. Утром мать сказала: хватит лениться, иди на рынок. Нам нужны кофе, кукурузная мука и фрукты, а больше всего сигареты. Мать может год прожить без пищи, но ни дня без этих палочек.
На рынке Пьедад нужного не оказалось. Сидевшие там старухи курили, но у них не было сигарет, потому что пятница. Они посоветовали сходить на рынок Мелькор-Окампо. Нужно идти на юг по улице Инсургенте до ближайшего соседнего городка Койоакана. Затем в переулок Франция. На том рынке есть все.
Мать права: город заканчивается к югу от нашего дома. Это, конечно, еще не Южная Америка, но улицы переходят в грязные закоулки, а окрестности смахивают на деревню: выходящие в грязные дворики плетневые хижины, в которых живут семьи, дети, играющие в грязи, матери, разжигающие огонь, чтобы испечь лепешки. Сидящие на одеялах старухи ткут одеяла, на которых будут сидеть другие старухи. Между домами — поля фасоли и кукурузы. Как и сказали торговки, через два кукурузных поля от последней автобусной остановки показался Койоакан с рынком, на котором есть все. Сигареты, кучи тыквенных цветков, зеленый стручковый перец, сахарный тростник, фасоль. Зеленые попугаи в бамбуковых клетках. Ватага leprosos[73] шагает на север, в город, за утренним подаянием. Бедолаги худы как скелеты — кожа да кости; лохмотья висят на них, точно белые флаги. Протягивают за милостыней то, что еще осталось от рук.
За ними навстречу попалась хмурая игуана, громадная, как аллигатор, в ошейнике с привязанной длинной веревкой, которую держал беззубый человек. Незнакомец пел.
Сеньор, она продается?
А как же иначе, мой юный друг? Продается все, даже я. Вопрос в цене.
Ваша ящерица. Это еда или питомец?
Mas vale ser comida de rico que perro de pobre, ответил он. Лучше быть едой богача, чем собакой бедняка. Но сегодня денег хватит только на фрукты и сигареты. Горничная и так постоянно ревет, незачем заставлять ее готовить на обед ящерицу. Обратная дорога отняла много времени, но мать не рассердилась. Она обнаружила в кармане желтого платья пару бычков.
Воскресенье — самый плохой день. У всех остальных есть семья, место, куда пойти. Даже церковные колокола разговаривают, звонят все разом. Наш дом — как пустая сигаретная пачка, которая мозолит глаза, напоминая о том, чего в ней нет. Горничная ушла к обедне. Мистер Кошелек — к жене и детям. Мать постирала корсеты и нижнее белье, повесила сушиться на перила балкона и обнаружила, что больше ей совершенно нечем заняться. Когда в доме нечего есть, она говорит: «Ну, малыш, сегодня на обед у нас курево». То есть придется покурить, чтобы как-то отбить аппетит.
Сегодня она утащила и спрятала письма Кортеса, потому что ей было одиноко.
— Ты все время читаешь, мысли твои где-то далеко. А до меня тебе нет дела.
— Тебе до меня тоже нет дела, когда приходит мистер Кошелек. Иди поищи его.
Дверь в ее спальню захлопывается; дребезжат стекла. Потом снова распахивается: мать не может сидеть взаперти.
— Если столько читать, можно ослепнуть.
— Тогда у тебя должно быть отличное зрение.
— Ишь, голос прорезался! Грубиян. Твой блокнот меня бесит. Прекрати. Перестань записывать все, что я говорю.
В-с-е. Ч-т-о. О-н-а. Г-о-в-о-р-и-т.
В конце концов ей пришлось обменять Кортеса на сигареты, потому что без них она умрет. Рынок в Койоакане не такой, как на Сокало, куда привозят только готовый товар. Девушки в синих шалях сидят на одеялах с охапками кукурузы, которую они час назад наломали на поле. Ожидая покупателей, девушки лущат початки. Потом замочат зерна в известковой воде, растолкут в сырой никстамаль[74] и замесят. К вечеру вся кукуруза превратится в лепешки. Никстамаль — единственный вид муки, которую здесь знают. Даже наша горничная не умеет печь хлеб из белой пшеничной муки.
Пока девушки готовят лепешки, юноши срезают на болотах у дороги стебли бамбука и плетут из них клетки для птиц. Если клетку никто не покупает, юноши карабкаются на дерево, ловят птиц и сажают в клетки. Поэтому за целыми початками кукурузы и пустыми клетками нужно приходить до десяти утра. К концу недели они сотворят мир. А на седьмой день отдохнут от дел, как Господь.
Старик с ящерицей приходит каждый день. Они очень похожи — та же белесая шелушащаяся кожа и глаза в складках морщин. Старика зовут Сьенфуэгос, а его питомца — Манхар Бьянко, цыпленок со сливками.
На площади возле рынка Мелькор сохранился дворец Кортеса. Покорив ацтеков, он правил ими отсюда. Сперва здесь размещался гарнизон, мушкетеры, с которыми Кортес рассчитывал захватить Теночтитлан; об этом сообщает табличка на площади. Это самое место он описал в третьем письме к королеве. До чего странно сперва прочесть о площади, а потом очутиться на ней, слушать пение птиц и поплевывать на булыжники. Правда, тогда это был берег озера. В великом городе были дамбы, удерживавшие воду. Время от времени ацтеки вытаскивали из них камни; волна обрушивалась на спящего Кортеса с солдатами, и им приходилось выплывать.
Вопрос со школой остается открытым. Вступительные экзамены в Препараторию через несколько недель; завтра мы опять пойдем в магазин за Книгами, Которые Наставляют на Путь Истины. Обменяем письма Кортеса на что-нибудь другое; протестовать и скандалить бессмысленно. Сегодня вечером — последний шанс дочитать и выписать самые интересные фрагменты.
Последняя осада Теночтитлана: Кортес велел перегородить проезды по дамбам, чтобы уморить жителей голодом. Горожане в ответ швыряли в испанцев кукурузные пироги и кричали: «Нам не нужна ни вода, ни пища, а если понадобится, мы съедим вас!»
Кортес велел солдатам построить тринадцать кораблей в пустыне и выкопать канал, чтобы привести их на озеро. Он собирался атаковать мятежников сразу с земли и с воды: последний бросок. Кортес направил свой корабль прямо на флотилию каноэ, с которых летел град стрел и дротиков. «Мы гнались за ними три лиги[75], убивали и топили врагов; свет не видел такого сражения», — писал он королеве, добавляя, что Господь укрепил дух его войска и подорвал силы врага. Вдобавок у испанцев были мушкеты.
Горожане сражались не на жизнь, а на смерть, даже женщины. Отказ покориться ошеломил Кортеса. «Я ломал себе голову, как внушить им страх, заставить язычников осознать свои грехи и тот урон, который мы способны им нанести». Он велел все поджечь, даже деревянные святилища, где Монтесума держал птиц. По словам Кортеса, гибель птиц стоила ему немалых душевных мук. «Но, поскольку для язычников она была еще мучительнее, я решился на это».
Люди так визжали и вопили, словно настал конец света.
Новая книга и вполовину не так интересна: это географический атлас Мексики. Город Мехико расположен в двух с половиной километрах над уровнем моря. В древние времена он состоял из нескольких частей, раскинувшихся на каменных островах посреди соленого озера; районы соединяли дороги, проложенные по дамбам. Испанцы прорыли каналы, чтобы осушить озеро, но местность по-прежнему болотистая, и старые здания покосились. Когда идет дождь, некоторые улицы превращаются в реки, автомобили — в древние каноэ, и люди вплавь перебираются с одного острова на другой. Правители по-прежнему возводят величественные строения с росписью по фасадам. Газеты называют их «храмами Революции». Современные люди отличаются от древних разве что числом.
Мать празднует победу: вышла в свет в сопровождении мистера Кошелька. Он отвез нас на своем автомобиле на ланч в «Сэнборн», что в центре города возле собора, в Casa Azulejos[76]. В огромной столовой посередине здания такой высокий стеклянный потолок, что внутрь залетают птицы и порхают по залу. На одной стене нарисован сад с павлинами и белыми колоннами. Мать сказала, что это Европа. Щеки ее раскраснелись — вероятно, от знакомства с Важными Персонами.
Официантки в длинных полосатых юбках толкали тележки с напитками всех цветов радуги — соками из граната, ананаса, гуайявы. Важные Персоны даже не обратили на это внимания: они обсуждали программу государственных капиталовложений и причины, по которым революция обречена на поражение. Мать надела самое нарядное шелковое платье, голубую шляпку-колпак и серьги. Ее сын был в слишком узком и коротком фраке. Мистер Кошелек — в клетчатом костюме и с нервной гримасой; мать он представил как свою племянницу, которая приехала на год погостить. Среди его друзей были нефтепромышленники с набриолиненными волосами и один старый доктор по фамилии Вилласеньор. С ним жена, Старая Развалина в пенсне и высоком кружевном воротнике. Все гринго, кроме доктора с супругой.
Дельцы говорили, что чем быстрее развалится мексиканская нефтяная промышленность, тем лучше: тогда они возьмут дело в свои руки и исправят положение. Один из них поделился своей теорией, почему Америка развивается, а Мексика отстает: когда англичане прибыли в Новый Свет, то не придумали, чем занять индейцев, и всех поубивали. Испанцы же нашли местное население, которое давным-давно привыкло служить господам (ацтеки), и империя впрягла этих покорных слуг в свое ярмо, чтобы создать Новую Испанию. И это стало роковой ошибкой, объяснил он: кровь туземцев смешалась с испанской, и получилась испорченная раса. Доктор с ним согласился и добавил, что у метисов в государстве такой разброд и шатание, потому что сами они — бурлящий котел наследственных противоречий. «Метис разрывается между противоположными расовыми порывами. Разум его алчет благородных социальных реформ, а животные инстинкты противятся любому прогрессу, которого удается достичь стране. Понимаете, о чем я, молодой человек?»
Да, вот только какую именно часть мозга метиса обуревают низменные корыстные соображения — индейскую или испанскую?
Мать ответила, что ее сын хочет стать юристом, и все рассмеялись.
Но он не шутил. Кортес и губернатор Гондураса рвали друг друга на части безо всяких внутренних противоречий. Кортес сжигал заживо людей и птиц, чтобы внушить врагам страх. Ацтекские жрецы заливали святилища кровью жертв, и тоже чтобы вселять ужас.
Нефтепромышленник по фамилии Томпсон заявил матери, что ей следует сделать из мальчика военного, а не какого-нибудь там крючкотвора-законника. Президент Ортис Рубио отдал двух своих сыновей в военную академию в Геттисберге, и это то что надо.
Мать спросила у жены доктора, остались ли еще маленькие католические пансионы. Старая Развалина со слезами на глазах ответила, что из-за революции все закрыли. Но есть одно местечко, куда принимают учеников, чьи способности недостаточны для Препаратории. Правительство позволило Acción Católica[77] взять в свои руки школы для глухонемых, умственно отсталых и трудных детей.
Миссис Доктор добавила, что революция подорвала моральные устои, превратила храмы в редакции газет и кинотеатры. Раньше, сказала она матери, существовали законы, сдерживавшие всяческие безобразия, такие как азартные игры, концерты, разводы, выступления циркачей. Во времена Порфирио такого срама в глаза не видали.
Мать как раз ничего не имеет против развода и циркачей. Ее любимая песня — «Сойдет что угодно». Но она положила руку на кружевной рукав миссис Доктор. Словно беспомощная мать, которая растит сына одна и нуждается в совете.
День святого Ипполита, вступительные экзамены в Препараторию. Сущая пытка. Хуже всего оказалась математика. Экзамен по латыни обернулся игрой в отгадки. За окном весь день галдели зеленые попугаи, клевавшие желтые цветы, похожие на трубки.
Сегодня начинается год мучений в школе для умственно отсталых, глухонемых и трудных детей на авениде Пуиг. Класс похож на тюремную камеру, полную страдающих преступников; окна расположены высоко вдоль одной стены и забраны решетками. Не ученики, а какие-то малыши да обезьяны. Ни одному, похоже, даже близко нет четырнадцати: все они ростом с павианов. Святая Дева с глубоким сожалением остается снаружи, на своем цементном пьедестале в крошечном садике. Своего сына Иисуса она отправила внутрь вместе с прочими бедолагами, и сбежать ему тоже не удалось. Он пригвожден к кресту на стене и умирает целый день, закатывая глаза за спиной сеньоры Бартоломе: даже Ему невыносим вид ее глиняных тумбообразных ног и этих омерзительных туфель.
Она учит лишь одному: «Estricta Moralidad!»[78] Тропический климат располагает юных мексиканцев к распущенности нравов, говорит наставница.
Сеньора Бартоломе, perdón[79]: мы находимся на высоте 2300 метров над уровнем моря, так что, строго говоря, это не тропики. Среднемесячная температура варьируется от двенадцати до восемнадцати градусов Цельсия. Так сказано в «Географическом атласе».
Наказан за дерзость. Трудный подросток, и точка. В первый же учебный день. Завтра, вероятно, превращусь в глухонемого. А там, глядишь, и до умственно отсталого недалеко.
В классе не читать. Сеньора Бартоломе говорит, что книга отвлечет от ее уроков гигиены, морали и самообладания. «В кабинете директора ты запоешь по-другому». Видимо, намекает, что там «железная дева»[80] и дыба.
После обеда старшие мальчики дерутся на мечах, младшие играют в «куриц и ястребов». И, если один из учеников сделает ноги, спасаясь из этого дурдома, сеньора может только обрадоваться. Мать тоже ничего не заметит. Не до того ей: кипит от злости из-за огромного дома Кошелька в Колония-Хуарес с девятнадцатью служанками. Нам едва ли дастся там побывать — из-за жены мистера К. Большие планы матери оказались никуда не годными. Как мусор, плавающий на воде в переулке после дождя. Суббота — лучший день на рынке Мелькор-Окампо. Всем заправляет старая торговка сигаретами по имени Ла Перла; она велит девушкам прибраться в цветочных ларьках. Guapo, ven aqui[81], возьми деньги и сходи купи мне пульке. Я вижу тебя здесь каждый день, novio, ты что, для школы слишком красив?
Красавчик! По мнению смахивающей на ящерицу старухи.
Сегодня Кошелек наведался в casa chica, но ушел рано. Все в паршивом настроении, даже Бог. Дождь лил как из ведра; казалось, что небеса иссякнут, и вода отступит, как море в отлив. Мать сперва рыдала, потом пила чай, как иностранка, пытаясь утопить в нем свои мексиканские страсти. Он кричал, что она витает в облаках, он мужчина, а не золотая жила, Национальная революционная партия распадается, и все, что он строил, над чем работал, уходит в песок, как вода на улицах. Американские компании сбегут за границу, как Васконселос. Мать понимает, что мы можем в любую минуту лишиться этой квартирки. Будем собирать объедки на рынке, как нищие. И мыться только в День св. Иоанна.
День Независимости; город кипит парадами в честь революции. В школе кретины подготовили костюмированное представление — национальные танцы. Девочек нет, так что без пары. Учителя устроили патриотический банкет: рис в цветах национального флага, зеленая и красная сальса. Чашки с рисовым отваром, засахаренный миндаль, всего по чуть-чуть и не досыта. Во главе стола — миска с гранатами. Сеньора Бартоломе положила записку: «Берите по одному, Господь наш Иисус наблюдает за вами!»
Вторая записка появилась на другом конце стола, возле засахаренного миндаля: «Берите сколько хотите, Иисус наблюдает за гранатами». Мальчишки от смеха фыркали рисовым отваром. Шутник заработал всеобщее одобрение — и порку. Но у директора слабые руки. На половине устал, присел отдохнуть и поинтересовался: «Неужели для тебя не нашлось местечка получше этой мерзкой богадельни?»
Сбежал из школы еще до утренней переклички. Вверх по авениде Пуиг и прямо, мимо больницы для прокаженных. Мимо площади Санто-Доминго, где писцы пишут письма для тех, кто сам не умеет. Несколько кварталов multifamiliares [82] с крошечными балкончиками вроде нашего; дома выкрашены в розовый, голубой или коричневато-желтый цвет. Деревянные трамваи едут по прямой: с севера на юг, с запада на восток. Так построили город ацтеки — с Templo Mayor[83] в центре. Испанцы не смогли изменить того, что заложено изначально.
На Сокало толпились продавцы льда, женщины с длинными косами, торгующие овощами, шарлатаны, продающие чудеса. Запах копаля. Звуки шарманки. Продавец carnitas[84] и голодные мальчишки, преследующие его по пятам, как собаки. Несколько учащихся Препаратории разыгрывают на улице сценку про Ортиса Рубио и Кальеса: президент был марионеткой, а старый диктатор Кальес — его кукловодом. Ученики Препаратории тоже улизнули с уроков.
Кратчайший путь домой — по берегу канала Вига, в котором плавают газеты и одна дохлая собака, распухшая, точно желтая дыня.
Сегодня на рынке Мелькор видел фантастическое зрелище. Служанка несла на спине клетку, полную птиц. Голубая шаль была обернута вокруг клетки и завязана спереди. Девушка шла ровно, не клонилась вперед: вероятно, клетка из ивовых прутьев была очень легкая, но возвышалась над ее головой, с башенками, как японская пагода. Внутри сидело много птиц: зеленые, желтые, они хлопали крыльями, как видения, рвущиеся прочь из головы. Ангелоподобная незнакомка, ни на кого не глядя, следовала по рядам за госпожой. Ее хозяйка остановилась поторговаться и купить еще птицу. Женщина была такой крохотной, что сзади тоже казалась служанкой. Но потом она обернулась так резко, что юбки и серебряные серьги взметнулись; выражение лица у нее было пугающе-свирепое — точь-в-точь черноглазая королева ацтеков. Косы уложены вокруг головы тяжелой короной, как у девушек с Исла-Пиксол; осанка царственная, хотя на госпоже были такие же сборчатые юбки, что и на служанке. Королева отдала продавцу деньги, взяла двух зеленых попугаев, аккуратно посадила в клетку на спине девушки и стремительно зашагала прочь.
Старая торговка Ла Перла усмехнулась:
— Смотри не влюбись в нее, guapo, она замужем. И ее мужчина вооружен.
Которая из них? Служанка или королева?
Ла Перла расхохоталась; Сьенфуэгос, хозяин ящерицы, вторил своей товарке.
— Выдумал тоже, королева! — бросила она.
Скорее уж puta[85]. Таков был приговор Ла Перлы.
Но Сьенфуэгос не согласился:
— Это ее муж бегает за женщинами, а не наоборот.
Они поспорили, шлюха ли крошечная ацтекская королева или нет. Ящерица нашла и сожрала кусок лепешки. Наконец Сьенфуэгос и Ла Перла сошлись в одном: маленькая королева замужем за discutido pintador. За нашумевшим художником.
Кто же о нем шумит?
— Газеты, — ответил Сьенфуэгос.
— Все вокруг, guapo, — добавила Ла Перла, — потому что он коммунист. И самый безобразный человек на свете.
Сьенфуэгос поинтересовался, откуда ей знать, как он выглядит, он что, волочился за ней? Ла Перла пояснила, что видела его однажды на площади Кабальито с прочими смутьянами, когда рабочие устроили забастовку. Он жирный, как великан, и ужасно уродливый, с мордой жабы и зубами коммуниста. Говорят, он ест мясо молоденьких девушек, завернув в лепешку.
— Он людоед. Да и по его женушке видать, что она жрет детей.
— Судя по тому, что было сегодня, у них на обед рагу из попугаев.
— Нет, guapo, — возразила Ла Перла. — Это не для еды! Птицы нужны для его картин. Он рисует странные вещи. Если, проснувшись утром, говорит, что хочет нарисовать шляпу англичанина, его жена должна идти на рынок и отыскать ему шляпу англичанина. И все равно, большую или маленькую: если уж задумал нарисовать, eso[86]. Жена бежит на рынок и покупает.
— Тогда, должно быть, у нее при себе много денег, — заметил Сьенфуэгос, — в газетах говорят, что сейчас он расписывает Национальный дворец.
Мать с Кошельком пришли к дипломатическому соглашению. На следующей неделе она побывает у него дома в Куэрнаваке и, возможно, посетит несколько вечеринок. Мать хочет выучить новые танцы. Чарльстон для старых кляч, утверждает она, сейчас его танцуют только зануды. В этом городе красотки носят длинные юбки и танцуют sandunga и jarabe[87].
Девушки-бабочки с косами и в длинных юбках неожиданно вошли в моду. Мистер Кошелек не согласен; говорит, только преступники да националисты позволяют своим девушкам танцевать эти танцы. Но мать купила пластинку, чтобы научиться sandunga. Наконец-то «Виктролу» распаковали, и она подала свой беззаконный голос.
Мать всю неделю в Куэрнаваке с Кошельком. Она разделяет мнение, что лучше поискать работу, чем протирать штаны в школе для кретинов. Потому что деньги нефтепромышленников утекают за границу как вода. Пока ничего найти не удалось, не считая поручений Ла Перлы; но за эту работу денег не платят. Попытка наняться писцом, чтобы писать письма за неграмотных на площади Санто-Доминго ни к чему хорошему не привела. Мужчины в кабинках вопили, как обезьяны, охраняющие свою территорию. Несмотря на то что очереди длинные и люди ждут целый день. Булочнику с первого этажа нужен был помощник месить тесто на два дня, пока жена в отъезде. Но она уже вернулась, и он сказал: «Проваливай, нам тут нищие не нужны».
Мать вернулась в добром здравии, хорошем настроении и при деньгах — очередная плата за молчание. Купила газету с рассказом о долгих приключениях Панчо Вильи. Каждую субботу публикуют новый фрагмент, чтобы читатели покупали следующий выпуск. Но когда газету дочитали, можно бесплатно подобрать ее с тротуара. Вчерашние герои падают под ноги горожан.
По субботам студенты университета устраивают на улице carpas[88], разыгрывают пьески вроде историй о Пончо и Иуде[89], только с Васконселосом и президентом. Васконселос неизменно спасает Мексику для коренного населения: в сельской школе снимает со стены крест, прогоняет монахинь и учит крестьянских детей читать. Вот бы ему побывать на авениде Пуиг. У президента Ортиса Рубио роли разнообразнее: марионетка гринго, младенец в корзине, лысая собачка escuincle[90]. Только что не игуана на поводке. Одни газеты соглашаются со студентами: президент — проходимец. Другие утверждают, что он спас страну от Васконселоса, иностранцев и русских. Газеты единодушны лишь во мнении о нашумевшем художнике: он покрывает стены наших домов краской, как дерево дает цветы. В одной газете напечатали его фотографию. Ла Перла была права: урод!
Говорят, он рисует огромную картину на лестнице Национального дворца, длинного красного здания на Сокало с окнами, похожими на отверстия во флейте. Сьенфуэгос и Ла Перла поспорили, можно ли зайти внутрь и посмотреть. Старик с ящерицей утверждает, что обязаны пустить, потому что там суд и государственные учреждения.
— Скажи им, что ты женишься.
— Ничего не выйдет, старый ты дурак, — отрезала Ла Перла. — Если он женится, где его невеста?
— Ладно, — не растерялся Сьенфуэгос. — Тогда скажи, что разводишься.
Dios mió. Картины на стенах приковывают взгляд. Сьенфуэгос оказался прав, они во дворце, но можно пройти через главный вход во внутренний двор с фонтаном в виде летящей лошади и портиком по периметру. В тесных кабинетиках мужчины в рубашках без пиджаков регистрируют браки и ведут налоговую отчетность. За их дверьми, на стенах коридоров, Мексика смеется и истекает кровью, рассказывая свою историю. Люди на картинах выше, чем в кабинетах. Темно-коричневые женщины в джунглях. Мужчины тешут камни, ткут холсты, стучат в барабаны, несут цветы размером со швабру. В центре одной фрески сидит Кецалькоатль в величественном головном уборе из зеленых перьев. Все тут: индейцы с золотыми браслетами на смуглых руках, Порфирио Диас с высокими седыми волосами и французской шпагой. В углу эскиз: мексиканская собачка escuincle рычит на европейских овец и прочий только что прибывший скот, как будто знает, какие беды ждут страну. Здесь и Кортес, в коридоре возле конторы, занимающейся оценкой имущества для налогообложения. Художник изобразил его похожим на беломордую обезьяну в шлеме с гребнем. Монтесума стоит на коленях, а испанцы занимаются тем, что в конечном счете их погубит: жирные монахи воруют мешки с золотом и порабощают индейцев.
Но Кортес не стал ни началом Мексики, ни ее концом; так сказано в книгах. Если верить фрескам, это древняя страна, которая будет жить вечно и писать свою историю с ее яркими красками, листьями, фруктами и гордыми голыми индейцами, не знающими стыда. Их великий город Теночтитлан по-прежнему здесь, у нас под ногами, и в нем, как и прежде, кипит торговля и желания. Красавица приподнимает юбку, обнажив татуированную лодыжку. То ли шлюха, то ли богиня. А может, просто ей, как матери, нужен поклонник. Художник показывает нам, что эти три типа женщин на самом деле одно, потому что в нас по-прежнему живы разные предки; они и не умирали. Как здорово рассказывать такие истории, шептать о чудесах прямо в чужом мозгу! Жить одним лишь воображением и получать за это деньги. Дон Энрике ошибался.
А где же сам нашумевший художник? Караульный сказал, что обычно он здесь днем и ночью, в любое время суток может вызвать сюда своих помощников, которые замешивают краску и штукатурку. В любой день, но не сегодня.
На стене над главной лестницей — огромная фреска, не законченная даже наполовину. Большая часть стены скрыта под лестницами и лесами, так что можно забраться на самый верх. Некоторое время караульный вглядывался в дощатый настил, словно ожидал увидеть на нем спящего художника. Но сегодня его здесь нет.
— Может, пристрелил кого, — поделился часовой. — Приходи завтра. У него здесь, в министерстве, множество друзей. Его всегда вытаскивают из тюрьмы.
Сегодня художник пришел на работу. В девять утра уже был на лесах. Высоко, так что почти не видно, но явно был здесь, потому что рабочие сновали вокруг, будто его собственный пчелиный рой. Мальчишки-подмастерья бегали по всему двору с водой и штукатуркой, лестницами и досками. Они замешивают штукатурку в ведрах и на веревке поднимают к художнику. Это не просто картина, презрительно процедили мальчишки. Это фреска. Трудно объяснить. Настенная живопись. Не рисунок на штукатурке: то и другое наносится вместе, одновременно, так что картина не осыплется, пока не рухнет сама стена. Капитан Штукатурки на лесах всегда работает вместе с художником: наносит последний, тонкий слой белой тестообразной массы. Не слишком быстро, но и не слишком медленно, чтобы художник успел нарисовать на штукатурке, пока она не высохла.
— Эти двое работали вместе, еще когда Бог мамкину титьку сосал, — пояснил подмастерье. Капитана Штукатурки они боялись, похоже, больше, чем художника, хотя оба метали с лесов громы и молнии: то слишком много воды в штукатурке, то недостаточно. Каждый мальчишка сегодня схлопотал нагоняй.
Оказалось, мастер, замешивавший штукатурку (вообще-то его зовут Сантьяго, но сегодня его имя просто смешали с грязью), как на беду, не явился на работу. Поговаривали, будто ему разбили голову в драке из-за женщины. А без Сантьяго, по словам художника, даже собака его бабушки приготовит штукатурку лучше, чем эти балбесы.
Я умею делать штукатурку.
Тогда иди сюда.
Оказалось, это все равно что месить тесто для pan dulce, да и могло ли быть иначе? Порошок, который они называют известкой, такого же тонкого помола и так же белым облаком окутывает подмастерий, когда они сыплют его в ведерки для штукатурки. Ресницы и тыльные стороны рук у них белые — и ноздри, потому что мальчишки дышат этой пылью. Они всыпают порошок в воду, а не наоборот.
Постой-ка. Расстели на полу холст, высыпь на него холмик порошка. В середину влей воду — как озеро в кратере вулкана. Пальцами смешай лагуну в болота, чтобы масса загустела. Постепенно, иначе будут комочки.
Даже старый Капитан Штукатурки на лесах отложил работу, чтобы посмотреть. Страшновато.
— Где ты этому научился?
— Это все равно что месить тесто для pan dulce.
Эти слова вызвали у смех у подмастерий. Мальчики не пекут хлеб. Но дела их шли неважно, поэтому насмешники замолчали, а один уточнил:
— Как никстамаль для лепешек?
— Нет, как тесто из пшеничной муки. Из него в Европе пекут хлеб и сдобные булочки.
Ха-ха-ха, сдобные булочки! Так новая работа принесла новое прозвище. И Капитан Штукатурки, и художник обратили внимание на массу. Капитана Штукатурки зовут сеньор Альва, художника — сеньор Ривера. Он даже толще, чем на фотографии в газете; мальчишки боятся его как огня, так что, наверно, он действительно людоед. Но, когда художник спустился с лесов, чтобы помочиться, он позвал: «Эй, Сдобная Булочка, иди сюда! Дай-ка я взгляну на мальчишку, который делает такую отменную штукатурку».
— Приходи завтра, — велел он. — Ты можешь нам опять понадобиться.
Художник не отпускает мальчишек, пока ходят трамваи. То замешиваешь штукатурку, то привязываешь веревки, то таскаешь на леса что попросят. С потолка дворца свисают остроконечные железные фонари, и приходится нагибаться, чтобы не удариться головой. Фреска на лестнице высотой в две стены, одна над другой. Ее нужно завершить до конца года.
Сперва кладут слой крупнозернистой штукатурки с песком, чтобы выровнять выпуклости и складки на кирпичной стене. Затем еще три слоя, каждый ровнее и белее предыдущего; больше мраморной пыли, меньше песка. Неровности сглажены, преданы забвению, и художник начинает с чистого листа. Каждый день на стене появляется очередная частичка истории, а в карманах у мальчишек — очередные песо.
Сегодня сеньор Альва стремительно, как обезьяна, спустился по лесам и набросился на одного из караульных. Они грубо отозвались о фресках. Зашли четверо парней в шляпах tejano[91] и пригрозили, что, когда художник уйдет домой, вымажут стену дегтем, чтобы спасти Мексику, защитить государственные символы от оскорбления. Сеньор Альва крикнул караульным, чтобы те прогнали нахалов. Художнику, похоже, безразлично, что они говорят. Он продолжает писать.
Сеньор Ривера уехал. Стена расписана только наполовину. Индейцы и всадники скачут по белому воздуху. Под горами нет земли. Угольные наброски на шершавой белой стене пока ожили только наполовину и ждут. Не может быть, чтобы все вот так кончилось, но сеньор Альва уверяет, что художник уехал. В Сан-Франциско, рисовать для гринго. Единственное оставшееся задание — разобрать леса и оттереть с пола брызги штукатурки. Вот и все, мальчики, сказал он. Песо тоже уехали в Сан-Франциско.
Священник освящал животных. Светские дамы принесли в церковь попугаев и канареек, прижимая клетки к парчовой груди, и ворковали со своими птицами, вытянув губы трубочкой. Другие держали кошек, которые бешено извивались, пытаясь вырваться и сожрать попугая. Или лысых собачек escuincles, неодобрительно взиравших на все глазами навыкате. Сзади ждали своей очереди селяне с козами и ослами на веревках. После того как благополучно освятили собак и попугаев, к алтарю были допущены крестьянки со скотиной; все взгляды были прикованы к ослиным дарам на полу.
Какой-то старик притащил за плечами мешок земли, кишащей гусеницами и муравьями. Когда он шагал к алтарю, дамы в модных шляпках шарахнулись в сторону, так что длинные нити жемчуга качнулись на их шеях, будто под ногами у женщин накренилась палуба. Священник в чистеньком облачении отпрянул от престола, когда крестьянин поставил мешок и черные муравьи хлынули врассыпную. «Ну-ка крестите этих тварей!» — крикнул старик. — «Я отнесу их домой, чтобы они обратили в свою веру остальных. Тогда, может, они перестанут жрать мой урожай и оставят мне мой кусок хлеба».
Сьенфуэгос пришел с Манхар Бьянко на поводке. Дамы не знали, как молиться за ящерицу-христианку. Их собачки, должно быть, до сих пор не могут успокоиться.
Одно из двух, либо школа, либо работа, говорит мать. Так что — снова школа, осточертевшая до смерти. Сегодня там обнаружился труп! Обернутый в черное полотнище, он лежал на составленных в ряд четырех деревянных стульях в кабинете директора. Тот еще не вернулся с обеда, когда к нему в кабинет послали грешника, кающегося в проступках, в число которых входили и плевки. Пришлось долго ждать, разглядывая тело, чьи ноги торчали из-под покрова, и было ясно, что это ноги мертвеца — мужчины или женщины, непонятно, однако дыхания не было слышно. Трупного запаха тоже не чувствовалось. В детективах часто пишут о таком. Вероятно, бедолага скончался недавно и не успел разложиться. Или трупный газ был, но не ощущался, поскольку вся школа провоняла мочой и запахи похожи. Время тянулось мучительно долго, отмеряемое задержанным дыханием.
Двадцать минут. Едва ли под полотнищем сеньора Бартоломе. Слишком худая. И не директор — все видели, как он ушел обедать. Что же это за школа, в которой учеников наказывают, оставляя в одной комнате с трупом?
Пятьдесят минут. В саду на солнце возвышалась на постаменте Пресвятая Богородица, полная грусти, но не сочувствия. Как все матери.
Пятьдесят восемь минут: директор вернулся в приподнятом настроении, распространяя еле уловимый запах пульке. При виде грешника опустился в кресло и резко помрачнел. Последнее время у него рука не поднимается пороть.
— А, так это ты, Шеперд, наш беспокойный иностранец. Что на этот раз?
— Читал на уроке, сэр. И участвовал в одном соревновании.
— Каком именно?
— Кто доплюнет до черты на полу, сэр.
— Что-нибудь поучительное? Я про книгу, которую ты читал.
— Нет, сэр. Бут Таркингтон.
Директор так откинулся в кресле, что, казалось, сейчас упадет — или уляжется и заснет. О трупе под покрывалом не обмолвился ни единым словом. Кто же это? Явно выше недоростков, обреченных на эту школу. Но тело лежит, так что наверняка не определишь.
— Скажите, пожалуйста, сэр, никто из учительниц не заболел?
Сидя так близко от трупа, что мог дотянуться и дать ему затрещину, директор ответил:
— Они все здоровы настолько, насколько это вообще возможно для женщин их возраста и конституции, — вздохнул он, — то есть практически бессмертны. А почему ты спрашиваешь?
— Тогда, вероятно, кто-то из учеников? Быть может, кто-то из мальчиков неожиданно умер?
С директора мигом слетел сон.
— Умер?
— Ну, скажем, не вынес слишком долгого наказания и скончался?
Директор выпрямился в кресле.
— У тебя богатое воображение. Ты кого-то подозреваешь? Быстрый взгляд на ноги, торчащие из-под полотнища.
— Нет, сэр.
— Тебе бы романы писать, малыш. Ты прирожденный писатель.
— Это хорошо или плохо, сэр?
Директор разом улыбнулся и погрустнел.
— Не знаю. Но в одном я уверен: в этой школе тебе не место.
— Да, сэр. Мне тоже так кажется.
— Я говорил об этом с сеньорой Бартоломе. Она сказала, что твое знание латыни превосходит ее преподавательские способности. Заставлять ее давать материал в таком большом объеме нечестно по отношению к другим ученикам. Куда им спряжения, они едва способны сопрячь ботинки с чулками.
Повисло молчание.
— Мы обсуждали перевод в Препараторию на следующий год.
— Сэр, там убийственные вступительные экзамены. Во всяком случае, для того, кто пропустил все, чему учат после шестого класса школы.
— Пожалуй, так оно и есть. Но как так получилось?
— Семейные трудности. Как в романе.
— Что ж, тогда остается надеяться, что ты когда-нибудь напишешь обо всем.
— Нет, сэр, только о самых интересных днях. Потому что чаще всего жизнь течет как в дурном романе и никто из героев ничему не учится.
Директор облокотился о стол и свел пальцы, так что ладони стали походить на бутон. Вопрос о лежавшем подле него трупе так и остался без ответа. День оказался более чем интересным.
— Возвращайся в класс, юный Шеперд, — наконец проговорил директор. — Я скажу сеньоре Бартоломе, что разрешил тебе читать на уроках приключенческие романы для подготовки к карьере писателя. Однако советую быть внимательнее на математике. Она может оказаться полезнее, чем ты думаешь.
— Да, сэр.
— И еще. Мы знаем, что ты посещаешь школу нерегулярно.
— Я нашел работу, сэр, но потом потерял.
— Я понимаю, что едва ли могу удержать тебя в стенах школы. И все-таки, пожалуйста, приходи в пятницу. Перед пасхальными каникулами наша школа пройдет процессией по улице святой Агнессы. Нам нужно шесть мальчиков постарше, чтобы нести Santo Cristo[92]. И ты, пожалуй, будешь единственным среди них, кто в состоянии запомнить, куда идти.
— Нести что?
Директор отодвинулся от стола и откинул с трупа шелковый покров, открыв окровавленную голову и голые плечи.
— Наше распятие. Мы его только что почистили и покрыли лаком, теперь можно нести в церковь.
— Ах да, конечно, сэр, corpus Deum[93]. Он жив.
Школа закрыта на Страстную неделю, и у матери в душе кипят страсти из-за ожидаемого краха мексиканской нефтяной промышленности. По словам Кошелька, сейчас производительность равна четверти от того объема, который был до появления американцев. Они полагали, что жила окажется глубже, усмехается он.
— Я тоже, — говорит мать.
В отчаянии она обратилась за советом к жене доктора. Как обычно, выслушала рассуждения о том, что нужно уповать на Божью помощь, так что посещение мессы в соборе в Пальмовое воскресение — часть плана. Крестьяне с умоляющими глазами и голодные дети держали пальмовые листья, которые качались в неподвижном воздухе, так что казалось, будто вокруг джунгли. Миссис Доктор надела палантин из чернобурки, как Долорес дель Рио. Она потащила мать к передним рядам, подальше от запаха нищеты. Пришлось не один час постоять на коленях, но мать выдержала.
После мессы вышли на улицу как на праздник. В город стекались люди из провинции, быть может, даже с Исла-Пиксол. Все взгляды были устремлены на Святую Деву, которую процессии носили по городу — в украшенном драгоценностями венце и множестве новых платьев, надетых одновременно.
Череда скучных дней. Стащил из книжной лавки журнал «Нэшнл джиогрэфик». Там была фотография индуса с шестьюстами булавками в теле. Два вертела в животе, один в языке. Каждое утро он одевается полтора часа. А чтобы справиться с жизненными катастрофами, проходит через огонь.
Перед окончанием учебного года директор вызвал мать на беседу. Она бы с большим удовольствием прошла через огонь, но все-таки надела свое худшее платье и отправилась в школу. Директор сказал матери, что в интересах мальчика перейти на следующий год в другое заведение. Есть несколько вариантов — технические, профессиональные, но он бы советовал выбрать Препараторию. Он прочел матери нотацию, на все лады спрягая глагол «подготовить». Подготовить к Препаратории. Но мать ни к чему не готова. Она ответила директору, что это не его дело, а вообще-то ее сын едет в Соединенные Штаты к отцу, и она уверена, что там школы получше.
Это правда? На обратном пути домой мать дулась и ничего не ответила.
Ангельская служанка с птичьей клеткой опять появилась на рынке Мелькор. На этот раз она была без клетки, но снова торопливо шагала за королевой ацтеков, принимая всевозможные покупки, которые крохотная смуглянка совала ей в руки. Глиняные миски, мешки фасоли, голова дьявола из папье-маше. Госпожа прихрамывала, но в остальном ничуть не изменилась: так же презрительно взирала на служанку и каждого встречного, смеряя всех и вся грозным взглядом черных глаз.
Ла Перла тоже их узнала. «Это позорище, жена художника», — так она отзывается о незнакомке. «Они уехали, но еще вернутся, вот увидишь, гринго их вышвырнут. Об этом напишут в газетах. Коммунисты вечно устраивают заварухи, лишь бы попасть в газеты».
Прокаженные снова моются.
Ла Перла была права, художник попал в газеты. Президент хочет, чтобы тот закончил работу на лестнице Дворца. Теперь всем важным шишкам понадобился художник: посол Морроу нанял его расписывать резиденцию в Куэрнаваке. Мать заявила, что видела этот особняк, когда была там, и самого посла тоже; теперь он сенатор Соединенных Штатов. Уверяет, будто заговорила с ним на улице, а что в этом такого, они же знакомы. Посол Морроу приезжал в гости к дону Энрике, в тот самый раз, когда она уломала Кошелька в его черно-белых туфлях потанцевать с ней. Теперь вот думает, что надо было выбирать Морроу.
День рождения не праздновали, но мать сказала взять из ее кошелька несколько монет и купить себе на рынке carne asada[94] или что-то приятное. Вот только денег в кошельке не оказалось.
Жена художника сегодня накупила всякой всячины — похоже, готовилась к какому-то семейному торжеству. Но служанки при ней не было! Под всеми своими корзинами маленькая королева выглядела как вьючный ослик. Когда она шла, из связки у нее за спиной выпало два банана. В конце рынка двое мужчин разгружали телегу с кукурузой в листьях, предназначенной для зеленого тамале, и укладывали початки в высокую пирамиду. Королева из-под поклажи ткнула пальцем в кукурузу, велев наполнить для нее большой мешок.
— Хватит пялиться, guapo, — усмехнулась Ла Перла. — То, что у тебя сегодня день рождения, еще не значит, что любая девушка согласится быть твоей. У тебя сейчас глаза выпадут, как те два банана, и покатятся за ней по улице.
— Как она понесет кукурузу? У нее сил не хватит.
— Так иди поговори с ней. Скажи, что за десять песо поможешь донести покупки. Она тебе заплатит, она богатая. Давай, чего ждешь? — Ла Перла ткнула его в бок сильной рукой, точно кинжалом.
Пересек улицу, точно перешел реку вброд.
Сеньора Ривера, вам помочь донести покупки?
Она поставила две корзины, взяла битком набитый мешок и с шумом плюхнула его на землю перед незнакомцем.
— Давай. Каждый волен, если хочет, смастерить из своих штанов воздушного змея.
Больше не произнесли ни слова. Дорога с ней заменяла разговор: ее кружащиеся юбки, короткие ноги, которыми она перебирала с проворством маленькой собачки, гордо посаженная голова с короной кос. Уступите дорогу королеве, которая тащит за собой мальчишку, точно воздушного змея на веревке. Ее дом находился через четыре улицы от рынка и еще по одной, на Лондрес на углу Альенде. Она прошла через высокую парадную дверь, не обмолвившись словом, — ни «иди за мной», ни «подожди здесь», — и величаво подплыла к служанке со скомканным фартуком в руке; старуха забрала мешок с кукурузой и удалилась. А Королева осталась стоять где была, в рамке дверного проема, залитого ярким солнечным светом. Высокая стена окружала прелестный внутренний двор, в который выходили квартиры.
Невозможно было оторвать глаз от ее странной маленькой фигуры, от пальм и смоковниц, машущих за ее спиной ветвями, словно опахалом. Дворик казался сном. Птицы в клетках, фонтанчики, буйно разросшиеся цветы в горшках, стебли растений, обвивающие стволы деревьев. А посреди этих джунглей — художник! В обносках, точно нищий, и очках, как у профессора, развалился в кресле на солнцепеке. Курил сигару и читал газету.
— О, доброе утро, сэр.
— Кто это? — поинтересовался он, не отрывая глаз от чтения. Его жена бросила на смельчака предостерегающий взгляд.
— Сэр, вся страна радуется вашему возвращению.
— В этой стране меня и в грош не ставят.
— И все же, сэр, если вам понадобится помощник замешивать штукатурку…
Художник уронил газету на толстое брюхо, поднял голову и снял очки; его выпуклые глаза выделялись на круглом лице, точно два крутых яйца. Приглядевшись, он расплылся в улыбке:
— Сдобная Булочка! Мне тебя не хватало. От других мальчишек нет никакого толку.
Королева смотрела так хмуро, что ее черные брови сошлись на переносице, точно ладони в рукопожатии. Но, когда ее супруг поднялся, похлопал странного парнишку по спине и тут же нанял на работу, изумленно приоткрыла рот.
Огромная фреска на лестнице растет вниз не по дням, а по часам, точно пускает корни. Президенты, солдаты, индейцы оживают. Солнце открывает глаза, пейзаж пробивается как трава; сегодня из кратера вулкана показался огонь. Сеньор Альва говорит, что художник стремится к началу времен, центру фрески, где орел со змеей в клюве сидит на кактусе, наконец-то добравшись домой.
Сеньор Ривера рисует на стене угольные наброски и каждый день начинает новый фрагмент. Он заключает сцену в рамку из длинных линий, сбегающих к точке схода на горизонте. Потом, сверяясь с картиной в голове, пишет тени, затем работает с цветом и заканчивает фреску так быстро, что мы едва успеваем смешать штукатурку для следующей. Гашеная известь обжигает руки; мы дышим белой мраморной пылью. Сегодня разругал помощника, который делает пигмент, за то, что синяя паста вышла слишком темной. Но штукатурка получилась отличная.
Посол и сенатор Морроу скончался во сне. Его супруга в этом время играла в гольф. Все газеты пишут только о нем, Лучшем Друге Мексики. Его дочь замужем за Чарльзом Линдбергом, так что тому достаточно лишь махнуть толпе, и все разразятся радостными криками. Или зальются слезами. Мать говорит, что она сразу раскусила посла: такие, как он, любят своих жен и умирают молодыми. Злится, что Кошелек так и не дал денег.
Кто-то из мальчишек сказал, что художник снова уезжает. Сеньор Альва говорит, что хотят устроить большую выставку его работ в музее в Нью-Йорке. Но его картины — на стенах Мехико. Разве можно их отсюда забрать?
Он уехал. Сеньора Альву забрал с собой. В забытой белой земле у основания стены у орла нет ни кактуса, ни змеи, и ему никак не найти дом. История Мексики ждет своего начала.