2

Входи-входи. Или по-прежнему не хочешь?

Хотелось бы кое в чем признаться. Вчера я был не совсем честен, когда сделал вид, что не узнал тебя. Еще как узнал. Забывчивостью не страдаю. Просто не люблю вспоминать. Но уж тебя-то почему бы мне не вспомнить? Мы были лучшими друзьями, можно сказать не разлей вода, если припоминаешь. Просто наша встреча, когда прошло столько лет, потрясла меня. Нет, даже не так. Дело в том, что я еще позавчера узнал тебя, когда ты шел через кладбище. Все равно же я не знал, что сказать. Что можно сказать после двадцатилетней разлуки, когда все уже сказано?

Тебя это тоже смущает, не так ли? Скованно держишься. Но я чувствую, тебе нравится вид из окошка.

Что ты так смотришь? Сомневаешься в моем здравомыслии? Ну конечно, все-таки я в психушке. Но я отлично тебя помню, помню все твои прозвища и всё, чем мы занимались. В зависимости от смутных и переменчивых обстоятельств нашей жизни, да и от того, что мы в данный момент читали, мы по-разному называли друг друга. Спорим, я лучше тебя помню эти прозвища. Сначала, когда вы жили рядом с нами на Ривер-роуд в Нортумберленде и мы вместе ходили в школу, тебя звали просто Гарри. Потом к этому имени прибавилось прозвище Сорвиголова, что было явной натяжкой, так как, несмотря на драчливость, бойцом ты был никудышным. Затем тебя стали звать Королем Блядовиком, поскольку довольным тебя видели, похоже, только в борделях. А еще Нортумберлендом, в честь дома, в котором вы жили. А также Парсифалем,[3] который нашел Святой Грааль и вернул жизнь мертвой земле. Кроме этих в студенчестве у тебя было еще несколько шутливых прозвищ, иногда неприличных, и самым невинным из них было Пися. Мисс Маргарет Мей Макдауэлл из «Союза Душистой Розы», познакомьтесь с моим другом и соседом по комнате Писей. Позднее, когда ты стал священником, ты, помнится, принял церковное имя Иоанн — хорошее имя. Только вот в честь кого — любвеобильного апостола Иоанна или отшельника Иоанна Крестителя? В то время ты, скорее, был отшельником.

Так что, как видишь, я довольно много помню, не правда ли?

А, снова улыбаешься этой своей улыбочкой.

Но смотреть все-таки предпочитаешь на кладбище. Ну-ну.

Сегодня оно красиво выглядит, не находишь? День поминовения усопших. Настоящий праздник для мертвецов: женщины белят надгробья, подстригают травку, украшают могилы хризантемами — живыми и искусственными, зажигают свечи, чистят мраморные оградки. Лично мне это напоминает, как балтиморские домохозяйки на четвереньках моют белые крылечки.

Приятное зрелище: оживленное многолюдьем кладбище, медно-красная листва на деревьях и первые порывы северного ветра, швыряющего листья в разные стороны. Если прислушаться, можно расслышать шорох миртовых листьев, несущихся, как попкорн, туда и сюда по дорожкам. А когда ветер меняется, можно уловить запах смолы и кофе, доносящийся со стороны Чупитульских доков.

Я заметил, что в Новом Орлеане люди больше всего любят ходить на похороны, зарабатывать деньги, ухаживать за могилами и надевать маски на празднике Марди-Гра,[4] чтобы их не узнали.

Вот я и выяснил, кто ты. То есть по профессии. Ты врачепоп. Что означает передроченный поп или недоделанный врач. Или и то, и другое вместе. Неужто мне удалось удивить тебя? Да, кто-то мне это вчера сказал. Но дело не только в этом. Я тут сам кое-что заметил.

Ты шел через кладбище. Одна из женщин, мывших надгробья, остановила тебя и о чем-то попросила. Она явно тебя узнала. Ты покачал головой и двинулся дальше. Но о чем она могла попросить? При данных обстоятельствах только об одном. Хотела, чтобы ты прочитал заупокойную молитву. Это старый обычай, особенно в День поминовения. Но ты ей отказал.

Значит с тобой тоже не все в порядке. Иначе ты не служил бы здесь помощником капеллана или заместителем психиатра, или как ты там у них называешься. Неужто работать больше негде? У тебя что — неприятности? Из-за женщины? Ты влюблен?

Ты вообще помнишь еще такие вещи: «влюбляться», «любить»?

Когда-то я считал это главным, притом единым и нераздельным. Но оказалось, что это две вещи разные. Со мной произошло и то, и это, но не в один прием.

Сначала я думал, что главное — это «любить». Обнимать нежную девушку и танцевать с нею в горах Каролины летом пятьдесят второго года в окружении светлячков и разноцветных фонариков.

Потом я стал грубее, а может, реалистичнее. И тогда я засомневался, существует ли вообще такая штука, как любовь, и не лучше ли предаться обычным изначальным удовольствиям, таким, как просто секс или просто выпивка. Действительно, что может быть приятнее, чем, став здоровым взрослым мужчиной, встретить симпатичную незнакомку, тут же захотеть ее, почувствовать, что тоже ей нравишься, сразу пригласить в бар, запустить руку ей под юбку, ощутить мягкую белую плоть ее бедер и прошептать на ухо: «Ну, что, малышка, как насчет?..» Правильно? Или нет?

Ведь это тоже в каком-то смысле влюбленность, не правда ли? Хотя и совсем другая. Я даже и не знаю, какая лучше. Сказать по правде, я в этом еще не вполне разобрался.

Однако такая или другая, но главное, несомненно, любовь. Иногда мне казалось, что мы стали жертвами страшного обмана взрослых, вступивших в изощренный заговор с целью утаить от нас простую истину, что самое важное и самое лучшее на свете — это обычные сексуальные отношения.

Я «влюбился» в Люси Кобб из Джорджии и женился на ней. А потом она умерла. Тогда я «влюбился» в Марго и тоже женился на ней. Но и она умерла.

Ты, наверное, удивишься, если я скажу, что снова могу влюбиться. В девушку из соседней комнаты. Я ее никогда не видел. Но мне рассказывали, что она стала жертвой группового изнасилования в Старом квартале — какие-то матросы заставили ее многократно ублажать их извращенными способами, потом избили и выбросили за дамбу. Она ни с кем не разговаривает. Ее даже кормить приходится принудительно. Как и я, она предпочитает полное одиночество. Но мы с ней перестукиваемся. Странно. Подвергнувшись надругательству, она словно вернула себе невинность.

Если ты влюблен, общение дается легко. Когда летней ночью я ехал с Люси Кобб по Каролине в машине с откинутым верхом под музыкальную тему «Limelight», мне достаточно было сказать: «Правда здорово, скажи?» А ей достаточно было ответить: «Ага».

Точно так же с девушкой из соседней комнаты. Вчера я стукнул в стену два раза.

Она тоже два раза стукнула.

Конечно, не исключено, что это случайное совпадение. Но, с другой стороны, вдруг между нами начинается истинное общение? Сердце у меня бьется так сильно, словно я влюбился впервые в жизни.

+++

Так значит, тебе все обо мне известно? Мне, конечно, тоже известно все, но не знаю, все ли я вспоминаю сам. Прошлое состоит для меня, скорее, из газетных заголовков — «Пожар в Бель-Айле», «Тела артистов обуглены, неузнаваемы», «Отпрыск старинного рода обезумел от горя и ярости», «Пострадал от ожогов, пытаясь спасти жену». Наверняка я читал эти заголовки. Интересно, почему они запоминаются лучше, чем само событие?

+++

Теперь я начал кое-что вспоминать отчетливо. Вот, встретил тебя, и пожалуйста.

Первое, что я вспомнил, не имеет к тебе отношения. Вспомнилось, как я узнал, что моя жена мне изменяет. Какое это может иметь к тебе отношение? Странная вещь — память.

Следующее воспоминание ближе к делу. Помню, как мы впервые встретились уже взрослыми. Ты сидел в студенческом общежитии, пил и читал Верлена. Это произвело на меня впечатление. Помню, я еще подумал, а не специально ли ты, не напоказ ли это делаешь. Ведь было в этом что-то показное, театральность какая-то, правда же?

Сегодня утром я вспомнил еще многое. Не то чтобы я раньше этого не помнил, просто у меня не было ну вроде как желания думать о прошлом, что ли. Я разучился это делать. Встреча с тобой оказалась своего рода катализатором. Это напоминает ощущения, которые испытываешь, впервые заглянув в бинокль: сначала все видишь в тумане, смазанным и плоским, а потом — щелк! — расстояние исчезает, и все оказывается у тебя как на ладони, крупно и выпукло.

Думаю, я начал вспоминать благодаря раздумьям о нашем сходстве и различиях: мы оба жили в старых усадьбах на Английской излучине — я в Бель-Айле, ты в Нортумберленде.

Мы никогда не признавались в этом, однако считали себя последними из настоящих английских дворян в окружении толп добрых послушных негров и смешных крестьян-французов. Нашими предками были английские колонисты тори, прибегшие к гостеприимству испанцев, чтобы укрыться от безумства буйствующих янки. Однако нас объединяла не столько общая история, сколько неприязнь к католикам и Лонгам.[5] Мы были мальчиками благородного происхождения.

К тому же мы были одноклассниками, сокурсниками и лучшими друзьями. Вместе ходили в бордели. Насколько я понимаю, нынче молодые люди не испытывают такой необходимости.

На этом наше сходство заканчивается. Ваша семья была богатой, поэтому тебя отправили потом на север доучиваться в частной школе. Мы были бедными, поэтому я посещал государственную. Ты был худым, замкнутым, пил многовато, тебя считали одаренным, прочили большое будущее (и как сбылось?), тем не менее ты держался скромно, почти незаметно — за все время обучения у тебя появилось не более пяти-шести приятелей.

Я, напротив, из тех, кто достигает вершины в колледже, а потом всю оставшуюся жизнь спускается вниз — любимец студенческого кампуса, участник дебатов, атакующий хавбек,[6] родсовский стипендиат,[7] умница и молодец, что-то вроде второго эшелона «Фи-бета-каппы».[8] Быть «умницей» в футбольной команде штата означало, что ты почитываешь журнал «Тайм» и слышал о плане Маршалла.[9] («Представляешь, он может рассказать о плане Маршалла! Спроси, спроси его. Прямо настоящий зубрила»). Ни до, ни после того я никого не встречал, кто умел бы так восхищаться «умом», как мои товарищи по команде.

В двадцать один год я достиг своего маленького бессмертия — когда, стоя на задней линии защиты, поймал мяч и, пробежав с ним сто десять ярдов, забил гол. Это достижение до сих пор упоминается в книгах футбольных рекордов как самый дальний прорыв с мячом за всю историю футбола. Вся прелесть в том, что мой рекорд никогда никто не побьет. Ведь это все равно что пробежать милю за ноль минут.

Я был умницей, но совсем не таким, как ты с твоими пьянками и чтением Верлена (все-таки была в этом показуха, ведь правда?).

Когда ты напивался, начинал вести себя агрессивно, а поскольку сложением напоминал папу Пия XII[10] — вес килограммов пятьдесят при двухметровом росте, — мне зачастую приходилось спасать твою задницу. Я ведь к тому же был серебряным призером «Золотых перчаток»[11] и, хотя весил всего семьдесят пять килограммов, мог победить любого, что опять-таки вызывало всеобщее восхищение: «Представь, этот сукин сын отделал Дюреля Тибодо!» (хавбека весом килограммов 120).

Ты был меланхоличен, рассеян и по-мужски привлекателен. Однако ты был такой худой, что мне приходилось подыскивать тебе дородных красоток с развитым чувством материнства, чтобы они соглашались обнимать твои мощи.

Наши семьи тоже отличались друг от друга. В моем роду все мужчины (кроме отца) были общительными, политически активными и грубыми. Мужские представители вашего рода были подвержены депрессиям и склонны к самоубийствам.

И у кого же сейчас депрессия, вот тебе и на!

Ты бросаешь на меня тот же язвительный взгляд, как тогда, когда я отвлек тебя от Верлена.

+++

Я уже сказал, встреча с тобой напомнила мне обстоятельства того, как я узнал, что моя жена мне изменяет, то есть вступила в плотские отношения с другим мужчиной.

Стало быть именно это мне так трудно было вспоминать? Да нет, дело вообще не в том, что я что-то забыл, мне просто невыносимо было об этом думать. С чего вдруг? Разве половое беззаконие — это нечто особенное и в корне отличается от кражи, грабежа или даже убийства?

А может, секс вообще не подпадает ни под какие законы и категории и потому невыразим и неописуем? Действительно, разве сексуальное удовольствие описуемо, разве оно выразимо? Тогда почему бы не быть неописуемым и половому беззаконию?

Нет, на самом деле ничего я не забыл. Просто встреча с тобой помогла мне думать о прошлом. Интересно, почему? Потому что мы были друзьями, или потому что ты привык выслушивать невыразимое? Может, потому что встреча с тобой напомнила мне о голубятне?

Позволь начистоту, причем грубо и зримо: почему запихивание маленькой части собственного тела в другое существо — штука такая уж невыразимая? При такой постановке вопроса разве это не выглядит вполне обыденно? Кстати, думаю, что женщины как раз не придают этому слишком большого значения.

Но предположим, я опишу это иначе. Разве могу я себе представить, чтобы Марго лежала под другим мужчиной, мотала головой, — как хорошо я помню эту ее манеру! — кривила губы и издавала непроизвольные, мяукающие звуки? Разве это описуемо? Нет. Но почему? Когда я представляю себе Марго в других обстоятельствах, даже самых ужасных, мне больно, но эта боль переносима: Марго серьезно больна, Марго попадает в аварию, Марго обвиняют в краже, даже мертвая Марго. Мысль о смерти Марго болезненна, но переносима. Но Марго под другим мужчиной…

Хм. Может, это только наше поколение так серьезно относится к сексуальным отношениям или, как нынче говорят, зациклилось на них? Похоже, древние уделяли сексу не слишком много внимания, даже Библия упоминает о нем как-то мимоходом. Похоже, ревность твоего Господа гораздо жарче разгоралась по поводу идолов и золотых тельцов, чем оттого, что его народ трахается с кем ни попадя. Возможно, ревность Господня отличается от нашей. А меня бы совершенно не взволновало, если бы Марго склонила выю перед Буддой. Что же я так волнуюсь из-за такой чепухи, что с того, что она вбирала в свое тело маленькую частицу плоти Мерлина? Как врач ты можешь подтвердить, что речь идет всего лишь о соприкосновении слизистых. Клетки прикасаются к клеткам.

До недавнего времени даже церковь твоя не принимала этого чересчур всерьез. И Данте был весьма снисходителен к грешникам пола. Они у него пребывали в довольно приятном преддверии ада.

А нынешнее поколение! Они даже не включают секс в десятку самых сильных переживаний. Помню, ездил я однажды к сыну. Он вылез из постели, где лежал голым в обнимку со своей подружкой, накинул на нее простыню и завел речь о том, что его действительно волновало — гитара! Да-да, гитара. Определенной модели. О, если бы он только мог купить себе эту гитару! И не одолжу ли я ему четыреста долларов. Помню, подписывая чек, я подумал: ну хорошо, он любит и вожделеет эту гитару. А когда он получит ее, позволит ли он играть на ней кому-нибудь другому? Может, и нет. Но он не счел бы это неописуемым.

Мой сын пресытился женщинами, когда ему не было и двадцати. В настоящий момент он гомосексуалист. Однако кем бы он ни был, похоже, ни гетеро- ни гомосексуальные связи не играют для него большой роли.

Неужели только для нашего поколения это так много значит?

Ты пожимаешь плечами и косишься в сторону кладбища.

Стало быть вообще только для меня?

Помню, где я узнал о ее неверности. В комнате под голубиным вольером. Помнишь эту комнату? Мы с тобой, бывало, сиживали там либо по выходным, либо летом, в каникулы, — пили и зачитывали вслух скабрезные места из «Улисса» и «Тропика Рака». Тогда это тоже стало для меня открытием: оказывается, книги бывают не только плохие грязные и великие чистые, но и великие грязные (представляешь, как совпало — два открытия сделал в одном и том же месте). В то время на голубятне еще жили голуби — по лесенке подымешься, и птичьего дерьма по колено, так что их воркование служило прекрасным аккомпанементом Джойсу и Миллеру. Нижнее помещение служило кладовкой, где оседали и накапливались всевозможные обломки лета — спутанные гамаки и сетки для бадминтона, раздолбанные крокетные шары — все хранилось в сухости и сохранности. Помнишь то лето? В тот год на месте, где когда-то было крыло дома, тоже — правда сотней лет раньше — таинственно сгоревшее, пробурили нефтяную скважину и наткнулись на газ. Впервые за все послевоенное время у нас появились кое-какие деньги. А помнишь, как мы копались во всяком хламе на голубятне и нашли нож, скорее даже тесак. Да, конечно, тесак. Кто-то из моих предков был знаком с полковником Боуи,[12] даже принимал участие в печально известной дуэли на отмели Видалия, в результате которой тот буквально расчленил своего противника. Короче, когда я показал нож деду, он сочинил очень убедительную историю, будто бы это один из тех настоящих, старинных ножей, которые сделал для Боуи его чернокожий кузнец, хотя ведь нет, конечно, — те ножи делали из напильников, и они хранили следы насечки. Он даже демонстрировал его туристам, которых за доллар с носа водил по Бель-Айлу, рассказывая байки про Боуи и Элеанору Рузвельт.[13]

Потом Марго, узнав о том, что голубятня — настоящая жемчужина архитектуры, превратила ее в мой кабинет. К ее несказанному удовольствию, когда рабочие отскребли стопятидесятилетние завалы голубиного дерьма, под ними обнаружился прекрасно сохранившийся пол из настоящих кипарисовых досок и сложенные из «плантаторского» кирпича стены толщиной в два фута — даже голуби в те времена жили лучше, чем мы теперь. Она разыскала мне кресло, сделанное рабами-ремесленниками, и я расположился там, чувствуя себя Джеффом Дэвисом[14] в Бовуаре, готовым писать воспоминания. С той лишь разницей, что воспоминаний у меня не было. Нечего было вспоминать.

В общем, именно там, в 5.01 вечера я совершенно случайно обнаружил, что моя жена мне изменила и, видимо, до сих пор изменяет.

Я непрерывно размышляю над этой загадкой: как получилось, что моя жизнь делится на две части — До и После, до и после того, как я обнаружил, что мою жену доводил до блаженного исступления какой-то мужчина, лежавший на ней.

Я сделал это открытие совершенно случайно. Ровно в одну минуту шестого, вечером, когда смолк гудок окончания смены на спиртозаводе.

Я посмотрел на стол и кое-что заметил. Да и то не сразу. Я даже не знаю, зачем еще раз посмотрел. И только при втором взгляде начали проступать очертания кошмара.

Я отреагировал совсем не так, как вы могли бы себе представить. Я бы сравнил это с реакцией ученого — ну, скажем, астронома, который привычно рассматривает фотографии разных частей небесной сферы с виднеющимися на ней беспорядочными скоплениями световых точек. Вот он уже готов отложить очередной снимок в сторону, он уже почти сделал это, и вдруг у него в мозгу что-то щелкает. «Постойте-ка. Так-так. Что это такое? Ну-ка, давайте приглядимся». И он начинает приглядываться. Ну конечно, одна из точек, хоть и не самых ярких, весьма даже второстепенная точечка, слегка смещена. Такие снимки все видели в газетах: хаотичные россыпи точек изображают звезды, а к одной точке проведены сразу аж четыре стрелки. Чтобы удостовериться, астроном сравнивает фотографию с другим недавно полученным снимком того же крошечного участка неба. Никаких сомнений — световая точка смещена. Она передвинулась. Ну и что? — может подумать обыватель, — какая-то мелкая точка, одна из миллиарда, чуть-чуть сдвинулась с места. Однако, по мнению ученого, все иначе: точка сдвинулась на одну миллисекунду дуги — тук-тук, щелкает компьютер, — и вот из самого незначительного наблюдения астроном с помощью скрупулезных расчетов приходит к неоспоримому выводу, что через два с половиной месяца Земля неизбежно столкнется с летящей в ее сторону кометой. Через пару месяцев точка достигнет размеров солнца, вода в океанах поднимется на сорок футов, Нью-Йорк затопит, небоскребы обвалятся, Организация Объединенных Наций соберется на пике Вашингтона и так далее, и тому подобное.

Но как такие сокрушительные и неизбежные события можно предсказать, пользуясь свидетельством столь ничтожным?

В моем случае этим свидетельством стало не микроскопическое смещение точки на фотопластинке, а буква. Не буква закона, нет, обычная буква «О». Если тебе интересно, могу объяснить. Но, похоже, ты интереса не испытываешь. На ту девушку, что ли, смотришь, которая там поет? Я каждый день слышу, как она поет. Ты что, знаком с ней?

Да видел я, видел, как ты разговаривал с ней на дамбе. Симпатичная, ничего не скажешь. Чистенькие джинсики, чистые расчесанные волосы чуть не до пояса. Она каждый день проходит по дамбе. Наверное, живет в какой-нибудь из тех хибар на болоте. Может, ее занесло сюда с севера, как заносит каждую осень сотни щеглов.

За год можно стать таким наблюдательным — прямо как те старухи, которые от нечего делать целыми днями подглядывают из-за занавесок. Мне показалось, ты хорошо ее знаешь. Может, ты в нее влюблен?

Что в этом удивительного? Послушай. Вот. Она запела.

Свобода — лишь звук, лишь ветер

В душе пустой и кармане.

(О, Боже мой, Господи, Боже!)

Свобода — пустое слово,

Что ты, уходя, обронила…

Ты это понимаешь? Возможно, эта девушка, да и я тоже, ощущаем это лучше тебя, хотя ты отказался от своей свободы добровольно, а я нет. А девушка, наверное, понимает это лучше нас обоих.

Однако мы сейчас обсуждаем проблемы не астрономические, а сексуальные. Скажешь, та же щука, да под хреном? И да, и нет. Некоторое сходство и правда есть. Сравнить хотя бы эти два открытия. Астроном замечает сдвинувшуюся точку, производит вычисления и приходит к неоспоримому выводу: к нам движется комета, произойдет повышение уровня воды в океанах, пойдут приливные волны, лесные пожары. Рогоносец замечает расположенную не на месте букву алфавита. Имея эту, пусть незначительную, улику, он может с не меньшей уверенностью воссоздать столь же ужасающую сцену: раздвинутые ноги жены и срывающиеся с ее губ странные вскрики. Буква «О» означает ее исступление и равноценна сдвинувшейся точке, которая сулит конец света.

Совершенно несомненно, она была вне себя и чем-то — или кем-то? — одержима. Эти размышления привели меня к выводу, что секс, вопреки устоявшемуся о нем мнению, вообще не сводится к какой бы то ни было проблеме. Его нельзя рассматривать как очередной пункт в списке человеческих потребностей, таких как пища, жилье, воздух, скорее он представляет собой некий спазм, экстазик, и тут же стаз, как это у медиков называется, — в общем, одержимость, да и только. Точно так же нельзя рассматривать в качестве проблемы одержимость бесом. Ты улыбаешься. Ты со мной не согласен? Может, ты из этих, нынешних, которые полагают, что дьявол — это не более чем проблема зла?

И все же как из такой мелкой посылки можно вывести столь чудовищные следствия? Я скажу, если тебе интересно, однако сначала я бы хотел рассказать о своей реакции, которая, по меньшей мере, была престранной. Ты мог бы подумать, что у новоиспеченного рогоносца это открытие вызовет подобающие чувства — потрясение, стыд, униженность, обиду, гнев, ненависть, жажду мести и т. д. Поверишь ли, но я не испытывал ничего подобного! Угадай, что я ощутил? «Хм. Что тут у нас? Надо же. Хм-хм». Я почувствовал покалывание у основания позвоночника, шевеление червячка любопытства.

Да, именно любопытства! Ты удивлен? Нет? Да? Неужто? Один из выводов, к которым я пришел, просидев год в этой клетке, это то, что сегодня люди могут испытывать единственное чувство — любопытство или отсутствие такового. Любопытство, заинтересованность и скука заменили все чувства, о которых мы когда-либо читали в книгах и которые отражаются на лицах актеров. Даже ужасы нашей эпохи предстают в виде гримаски любопытства. Тебе никогда не доводилось видеть, как человек раскрывает газету и читает заголовок: «Триста человек погибли в авиакатастрофе»? «Как ужасно!» — восклицает он. Но приглядись к нему, когда он передает тебе газету. Разве на его лице ужас? Нет, любопытство. Когда ты в последний раз видел ужаснувшегося человека?

Похоже, впрочем, что даже такая печальная судьба, как моя, любопытства в тебе не пробуждает. Ты меня слушаешь? Что ты там углядел на кладбище? Как женщины готовятся ко Дню поминовения? Белят надгробья, подстригают травку, оттирают грязь с мраморных оградок и раскладывают живые и искусственные хризантемы? Если присмотришься, наискосок от кладбища виден бывший вход для негров в старый театр «Мажестик»; теперь там киношка, куда не пускают детей. Помнишь, как мы туда ходили? Смотрели там разные фильмы вроде «Сорок девятого» с Верой «Пупой» Ралстон (этой самой «пупой» она в основном и вращала) и Чарлзом Старреттом.[15] Или то были Вероника Лейк и Престон Фостер?[16] А может, Роберт Престон и Вирджиния Мэйо?[17] Теперь там крутят нечто под названием «69». Отсюда можно рассмотреть только часть афиши, на которой различается что-то вроде символа инь-ян, составленного, скорей всего, из двух сплетенных антипараллельно тел, словно Чарлз и Вера, подхваченные вихрем времени, так и сцепились навеки в этом двуединстве.

На противоположной стороне улицы видна вывеска бара «Лябранч». Какое у них там сегодня фирменное блюдо? Стручки окры?[18] Устрицы? Или суп из креветок? И, конечно же, бочковое пиво.

Новый Орлеан! Не самое плохое место для тюремного заключения. Разве что летом здесь нехорошо. Представь, каково сидеть в Бирмингеме или Мемфисе. А тут — какие ароматы! Даже сюда проникают, словно у города есть душа, выделяющая собственные эманации. Даже не знаю, как это назвать. Живительный запах распада? Или зловоние страсти и радости? Когда я уезжал из Нового Орлеана и вспоминал о нем, первое, что приходило мне на ум, это запах гниющей на тротуарах рыбы и атмосфера благолепия в домах. В каком-то смысле это католический город, но дело не в этом. Провиденс в штате Род-Айленд тоже католический город, но, Боже, кто по собственной воле станет там жить? Эта твоя религия… — нет, не она формирует лицо этого города, оно, скорее, отражает попытку приспособления к ней или бегства от нее. Мне кажется, что душа этого города не спасена и не проклята, а этак слегка приотпущена и пребывает в уютном католическом предбанничке между внешним кругом ада, где совсем неплохо устроились грешники пола, и внутренним кругом чистилища, где обстановка еще вольготнее. Прибавь к этому марсельскую распущенность, сдобренную американским добродушием. К смерти и сексу здесь всерьез не относятся, так как значение имеют только деньги. Поэтому банк Уитни выглядит торжественным и мрачным, а кладбище — веселым и радостным. Протестанты здесь придумали Марди-Гра. Пресвитериане устраивают сиесты и играют в джин-рамми[19] в Бостонском клубе. А иудеи в день, когда Христос начал сорокадневный пост, отправляются кататься на катерах.

Мне нравится ваш пошлый соборчик в Старом квартале. Он расположен в самой сердцевине квартала алкоголиков, наркоманов, шлюх, сутенеров, извращенцев и содомитов — такого их скопления больше не найти на всем полушарии. Впрочем, вполне логично располагать соборы именно в таких местах. Он, как и весь город, производит на меня умиротворяющее впечатление, однако по другой причине — этакое дивное торжество посредственности. Самым известным событием, происшедшим здесь за всю историю, стала схватка между Джоном Л. Салливаном и Джимом Корбеттом.[20] За триста лет существования города в нем не произошло ни одного значительного исторического события, он не произвел на свет ни великого гения, ни даже настоящего таланта, разве что одного величайшего в мире шахматиста.[21] Однако гениальность делает человека нервным, поэтому он забросил шахматы и начал нервничать из-за денег, как все нормальные люди. Для полноты картины неплохо бы вспомнить, что знаменитое новоорлеанское сражение[22] произошло уже после окончания войны, так что не имело никакого решающего значения.

После ужасных событий в Бель-Айле год, проведенный в отсутствие каких-либо происшествий, стал истинной отрадой. Здесь видишь и начинаешь ценить людей, которые делают дело, пусть малое, но делают его всерьез. Мы с тобой, наши семьи, тем и отличались от креолов.[23] Мы жили от одного крупного события, поворотного момента, до другого — трагического или торжественного — и уныло отбывали годы в промежутках. Мы лишались Виксберга, гибли при Шайло,[24] мы дрались на дуэлях, презирали Хью Лонга и смертельно скучали в промежутках. Только креолы знают секрет правильной повседневной жизни. Я ни на минуту не сомневаюсь, что и через сто лет их женщины будут все так же отчищать надгробья в День поминовения, в заведении «Лябранч» будут до блеска протирать стойку бара, а за углом будут крутить порнушку.

Но для того чтобы ты понял, что произошло в Бель-Айле и как я оказался здесь, ты должен точно представить себе тот день год тому назад. Я сидел в своей уютной голубятне, и день был в точности как сегодняшний — в воздухе что-то северное, полное безветрие, яркое солнце, небо, как василек с поля в Небраске, и ни одного облачка. Я читал. Но даже еще до того, как я посмотрел на стол и обнаружил, что жена мне изменяет, что-то было странное в этом дне. Ты-то меня поймешь, мы с тобой оба всегда томимы были этой тягой — распознавать знамения странные и причудливые.

Теперь, подумав, я понимаю, что нечто странное происходило и до того, как я сделал свое столь интересное открытие. Так вот значит, сидел я в своей голубятне, чувствуя себя вполне счастливым — хозяин Бель-Айла, самого красивого дома на Ривер-роуд, джентльмен и немножко ученый (занимающийся, естественно, историей Гражданской войны), женатый на красивой, богатой и любящей женщине (так я тогда считал), отец прелестной маленькой девочки, умеренный либерал, умеренно читающий и умеренно пьющий (так я думал тогда), средней руки меломан, охотник и рыболов. Я в меру противодействовал расовой сегрегации и был в меру счастлив. По крайней мере, в тот момент. Но вовсе не по тем причинам, что перечислены выше. Я был счастлив, потому что в четвертый, а может, и в пятый раз перечитывал один из романов Рэймонда Чандлера.[25] Мне доставляло удовольствие (да нет, не просто удовольствие, это было единственное, что примиряло меня с жизнью) сидеть в золотисто-зеленой Луизиане под дамбой и читать не о генерале Борегарде, а о Филипе Марло,[26] как он в зловещем Лос-Анджелесе 1933 года сидит в обшарпанной конторе, достает бутылку из ящика стола и пьет в одиночестве; мне нравилось читать про всех этих выдуманных людей, живущих в чуть ли не картонных беленьких бунгало в Лавровом Каньоне. Единственным способом выносить свою жизнь в Луизиане, где у меня было все, оказывалось чтение о заплеванном, бесприютном Лос-Анджелесе тридцатых годов. Наверное, следовало еще тогда об этом задуматься. Так что, если я и был счастлив, это было довольно странное счастье.

Но все обстояло еще более странно. Я чувствовал себя как бы расщепленным надвое. Физически я жил в Луизиане, а душой в Лос-Анджелесе. Тот день был таким же расщепленным. Из одного окна был виден точно такой же октябрьский день, синее небо, яркое солнце, и дети уже складывали из спиленных их отцами ив пирамиды для рождественских костров на дамбе. За другим бушевала гроза. Киностудия, принадлежавшая приятелю моей жены, установила грозовую машину на туристской парковке, где обычно стояли автомобили из Мичигана, Индианы и Огайо, тогда как их хозяева, помятые зачарованные странники со Среднего Запада, платили по пять долларов и шли, глазея, анфиладами огромных залов, не менее им чуждых, чем какой-нибудь замок волшебника Гэндальфа,[27] — да и действительно, вряд ли когда в истории сходились вместе пары более странные: они — победители и мы — побежденные. Пропеллер, установленный на вышке, разбрызгивал воду, поливая дождем южное крыло дома и дочиста отмывая вечнозеленые дубы, а огромный металлический лист, снабженный двигателем и кувалдой, насаженной на кривошип, производил гром. Систему как раз испытывали. По сценарию требовался ураган. Пропеллер ревел, как бомбардировщик Б-29, дождь и ветер хлестали по стенам дома, выворачивая деревьям ветви и срывая с них испанский мох, гремел металлический лист. А с другой стороны голубятни спокойно светило солнце.

Марго об этом предупреждала, а я пропустил мимо ушей. В фильме рассказывалось о группе людей, спасающихся от урагана в огромном доме, — молодом индейце траппере, белом батраке, чернокожем батраке, христоподобном хиппи, ку-клукс-клановце, девушке полукровке с болот — дивной красавице, но зато слабоумной, — опустившемся рыбаке-браконьере, а также о мужчине и женщине — хозяевах дома. И все это при том, что вокруг не было ни батраков, ни индейцев, тем более трапперов, а последние браконьеры исчезли с берегов Миссисипи вместе с рыбой много лет назад. Что такое «полукровка с болот» я вообще не понимаю. Сюжет остался мне не ясен. Чернокожий батрак и белый, соответственно, дуболом, которые вначале вроде как ненавидят друг друга, вступают в сомнительный союз с целью защитить женщин от насильников всех цветов кожи. С помощью христоподобного хиппи им удается найти общий язык. И что-то там еще о хозяине дома, который пытается отнять у батрака его землю, так как под ней обнаружили нефть. Мой единственный вклад в обсуждение сценария заключался в том, что я отметил, дескать у батрака не может быть своей земли, если он батрак.

Пятичасовой гудок спиртозавода взвыл, и я положил книгу на стол. Столом служила подаренная мне женой плантаторская конторка на довольно высоких ножках — видимо, чтобы плантатор мог по-быстрому, стоя, выписать чек. Думаю, эти ребята вообще никогда не садились, чтобы почитать или написать письмо. В конце концов ножки ей подрезали, и она превратилась в обычный стол. Мой взгляд соскользнул с книжной страницы и остановился на листе бумаги, лежащем поодаль. Видишь, я все помню! Я даже помню место в романе Чандлера, на котором остановился. Марло там разыскивал человека по имени Гудвин. Он вошел в дом, расположенный между Глендейлом и Пасаденой. В «английское» бунгало! В Пасадене! Как тебе это нравится? Очаровательное несоответствие, но в Лос-Анджелесе вполне допустимое. Гудвин жил там в одиночестве. Каким могло быть его происхождение? Я пытался представить себе его детство, Гудвина в двенадцать лет в Форт-Уэйне, когда его родители еще не переехали в Калифорнию. Попробуй представить себе обитателя Лос-Анджелеса, у которого было детство. В доме лежал Гудвин с дыркой во лбу. Мой взгляд соскользнул с его имени — я это отлично помню, потому что его звали Ланселотом, как меня, — и остановился на листке бумаги. Это была заявка дочери на поездку в конноспортивный лагерь в Западный Техас. Марго ее заполнила и оставила мне на подпись. Я считал, что Сиобан слишком мала для того, чтобы ехать в конноспортивный лагерь, — да, мою дочь зовут Сиобан. Моя жена была урожденной Мэри Маргарет Рейлли из Одессы, штат Техас, и там, видимо, такие имена в моде. Лагерь был особый, элитарный, и Марго на поездке настаивала: «Я выросла в Западном Техасе на ранчо и не хочу, чтобы она была лишена этого». Мне-то как раз не хотелось, чтобы Сиобан возилась с лошадьми — этими огромными, глупыми, железом окованными животными, но я всегда уступал Марго. Я взял ручку, чтобы подписать заявку и медицинскую справку, и тут взгляд остановился на букве «О». Собственно, это была не буква, это была цифра, ноль, зеро. Это была группа крови 0(I). Я углубился в результаты медицинского обследования. По крайней мере, сотрудники лагеря были предусмотрительны. Им требовалась группа крови на случай, если какая-нибудь тварь лягнет ее копытом в артерию. 0(I).

Я рассеянно смотрел на цифры. Грозовая машина за окном смолкла. Голова у меня слегка кружилась, что, впрочем, было довольно приятно, словно я в невесомости и внезапно перенесся из английского бунгало в Лос-Анджелесе в вихрь искусственного урагана, а оттуда в тихий прохладный день в Луизиане. Время от времени с Ривер-роуд доносился рокот грузовиков, перевозивших сахарный тростник.

Вот тогда-то в основании позвоночника и шевельнулся червячок любопытства. Забавно. А что, собственно, было забавно? То, что световое пятнышко чуть-чуть сместилось. Но здесь-то что сместилось? Я пока не знал. Или знал? Во всяком случае я полез по железной лестнице наверх, уже собственно в голубиный вольер. Там у меня хранились папки с документами, пишущая машинка и прочие принадлежности, которые Марго не хотела видеть внизу, где ей нравилось считать меня Джеффом Дэвисом, пишущим мемуары, причем не иначе как гусиным пером, наверное. Несмотря на то, что в последние годы я не перетруждался, то немногое, что я делал, у меня было прекрасно задокументировано. Ты мог вообразить, что я стану педантом? Из меня получился бы неплохой бухгалтер. Лучше быть хорошим бухгалтером, чем недоделанным адвокатом. Там-то, в шкафу с папками, я и обнаружил то, что искал, до последнего момента толком даже не догадываясь об этом, — свою справку о демобилизации. Сэр Ланселот — как ты, мой Парсифаль, называл меня — был демобилизован не с триумфом и ранами, полученными от сэра Турквина, а со стойкой диареей. Армия наградила меня поносом и не сумела вылечить. Чуть не стал Ланселот Тристаном — или Друстаном[28] по иным источникам, а в моем случае Дристаном и никем иным. Три месяца в госпитале Уолтера Рида,[29] лучшие врачи и уход стоимостью двадцать тысяч долларов, впустую потраченных военным ведомством, не смогли вернуть в строй обычного засранца. В результате я вернулся в Луизиану, сел в кресло-качалку на террасе, опустошил стакан бурбона и принялся наблюдать за лодками на реке. На лбу выступил пот, и я почувствовал себя человеком.

А, вот она. Моя группа крови. AB(IV). И снова червячок любопытства шевельнулся где-то на уровне крестца. Я сел во вращающееся металлическое кресло за металлический стол в металлическом голубином вольере. Флукеру потребовалось две недели, чтобы отскрести полуторавековые завалы голубиного помета, отдраить стены и обнаружить то, к чему так стремилась сердцем моя Марго, а именно кирпичную кладку стен до уровня груди и пол из кипарисовых трехдюймовых досок, которые не только не сгнили, но как раз благодаря гуано и сохранились в идеальном состоянии.

Солнце заходило за дамбу, и розовые стрелы, проникавшие через давно застекленные отверстия для влета и вылета птиц, пронизывали мрачноватый вольер, как лучи лазера.

Я взял блокнот желтой бумаги и начал писать уравнения. Ведь это же научный факт: во-первых, группа крови передается по наследству, во-вторых, когда гены или хромосомы делятся, то А всегда идет в одну сторону, а В в другую, и никогда они не передаются разом.

Однако в моих уравнениях оставалась одна неизвестная величина. Я не знал группу крови Марго. А нужна ли она? Предположим, ген Марго равен X. Мой ген или А, или В. Тогда можно составить два уравнения:

X + А = 0

Х + В = 0

Но они несовместны. Никакое значение X не может удовлетворять обоим уравнениям сразу. Моя группа крови и группа крови Сиобан не сочетаются.

Тогда я позвонил своему двоюродному брату Ройалу в Новый Орлеан. Помнишь Ройала Бондермана Лэймара? Нет? Да ты должен помнить Ро-Ро, маленького взъерошенного зубрилу из Клинтона, он еще был менеджером команды на выпускном курсе. На танцах всегда стоял у стеночки с сигаретой в зубах, руки в карманы, и скалился как идиот. Помнишь? На самом деле он был чертовски способным малым, и сейчас работает хирургом, зарабатывает триста тысяч в год.

Вопрос я поставил в чисто теоретическом аспекте.

— У тебя что, дело по установлению отцовства? — поинтересовался Ройал. — А я считал, что ты уже ничем не занимаешься, только считаешь деньги Марго и помогаешь черномазым.

— Именно это я и делаю. — Червячок любопытства продолжал шевелиться. Помню, я все пытался уловить в его голосе что-нибудь этакое, какое-то превосходство. В колледже я был крутым — Фи-бета-каппа и хавбек, а Ройал таскал за нами ведро с водой. Но с тех пор я опускался все ниже, а он поднимался все выше. И пока я сидел под дамбой, потел, пил и размышлял о всякой ерунде, он изобрел сердечный клапан. Поэтому я выискивал нотки превосходства, на которые, видит Бог, он имел право. Однако их не было. Это был все тот же жизнерадостный Ройал с сигаретой в зубах, ухмылку которого я ощущал даже по телефону.

— Ты хочешь сказать, что кому-то из твоих черномазых потребовалось установить отцовство? Впервые такое слышу.

— Просто объясни мне.

— Что тебе сказать? — В каком-то смысле он оставался все тем же доброжелательным и общительным Ройалом. Нарочитая грубоватость и даже упоминание «черномазых» означали совсем не то, что могло бы показаться на первый взгляд. Все это просто входило в его представление о раскованности, которую он теперь старался в себе воспитывать: позволял себе мрачный и влюбленный вид на свадьбах, а невест, своих племянниц, выросших и намного превзошедших его ростом, тискал и чмокал, абсолютно искренне желая им при этом всяческого счастья. Да и словечко «черномазые» совершенно не отражало его взглядов, потому что он оперировал людей без разбора цвета кожи, они вместе сидели у него в приемном отделении, он обращался к чернокожим исключительно вежливо и сделал для них гораздо больше, чем я. В решении расовых проблем он явно опережал меня. Он больше делал и меньше болтал.

— Нет. Мужчина с группой крови AB(IV) не может зачать ребенка с группой 0 вне зависимости от того, кто была его мать.

— Понятно.

— Так что на сенова…

— Понятно-понятно.

— …на сеновале покувыркался какой-то другой черномазый.

— Понятно.

За окном снова заработала грозовая машина.

— О Господи, что это, Ланс?

— Грозовая машина.

— Что? Впрочем, ладно.

— Спасибо, Ройал.

— Привет от меня Марго.

— Хорошо, — ответил я и чуть было не забыл сказать «А Шарлотте от меня». — А Шарлотте привет от меня. — И я повесил трубку.

Ну, привет, так привет. Тут мне пришло в голову еще кое-что, и я снова набрал номер Ройала.

— А беременность длится всегда девять месяцев?

— Это зависит от того, что понимать под месяцем. Обычно период созревания для доношенного ребенка составляет десять лунных месяцев. Двести восемьдесят дней. А в чем, собственно…

— И сколько в среднем весит доношенный ребенок?

— Мальчик или девочка?

— Девочка.

— Семь фунтов.

— Все, Ройал, все. Премного благодарен.

— Да не за что, Тигер.

Тигер. Разве он называл меня так в колледже? Или в этом все-таки был оттенок снисходительности?

А я-то, тоже. «Все, Ройал. Премного благодарен»!

Мои записи были в порядке. В считаные секунды я могу, то есть мог — Господи, там же все сгорело дотла! — нет, до сих пор могу, потому что голубятня сохранилась, и, думаю, все мои документы еще там. Я могу найти счета за экскурсии по Бель-Айлу за любой день любого года.

Я занялся вычислениями. На этот раз уравнения выглядели проще. То есть их и уравнениями-то назвать было нельзя, поскольку в них отсутствовали переменные. Всего лишь арифметика. Мне нужны были четыре даты. Две уже имелись: дата рождения Сиобан — 21 апреля 1969 года и ее вес при рождении — 7 фунтов. Отнимем 280 дней от 21 апреля 1969 года. Я заглянул в настольный календарь, в котором отмечал закупки провизии. Получилось 15 июля 1968 года. Мне эта дата ничего не говорила. Ты можешь вспомнить, где был летом 68 года? Можешь? Ну конечно же, ты все можешь. Ты не ведешь записей, но у тебя настоящий нюх на время и место. Помню, как ты лежал в дрезину пьяный в бурьяне за дамбой и, принюхиваясь к земле, говорил: «А я знаю, что это, б’дь, за болото!» Потому-то ты, наверное, и выбрал себе этого твоего бога — бога времени и места.

Третью незаменимую составляющую я получил, просто попав пальцем в ясное небо. В ясном небе оказалась папка, где хранились старые налоговые квитанции и рабочие документы. В ясное ли я небо попал или в грозовое, но с первой и единственной попытки все удалось. Червячок любопытства, подрагивая, как магнитом тянул меня к сшивателю, на котором было выведено аккуратными буквами «Расчеты, 1968». Не сомневаюсь, что ты не ведешь никаких расчетов, но это неплохой способ держать в памяти, где ты был и чем занимался десять лет назад. Через сто лет новейшую историю будут воссоздавать по корешкам квитанций. Наследников престола от бастардов отличат простым сведением баланса. Вот и у меня появилась возможность выяснить, где я был тем летом, или хотя бы натолкнуться на какие-нибудь наводящие детали. Предположим, мы с Марго тем летом ездили в Уильямсбург на встречу с представителями комитета по Охране памятников культуры, чтобы поговорить с ними о Бель-Айле (один раз это действительно было). Вполне допустимо. Все это должно быть отражено в счетах за мотель и копиях авиабилетов. Или, предположим, я в это время был в Вашингтоне на заседании Комиссии по защите гражданских прав (я как-то ездил туда на пару недель в шестидесятых). Опять-таки легко проверить: счет за номер в мотеле. А может, я целый месяц провел в Англии, закупая антиквариат, чтобы демонстрировать и продавать в Бель-Айле (я и это делал в тяжелые годы). Выясняется проще простого: кредитная карточка «Пан-Американ» или «Амекс».[30] Но где же я провел лето 1968 года?

И я это выяснил. Но не где был я, а где была Марго. Неужто к этому и стремился мой червячок любопытства? Ведь я уже знал это, но не хотел знать, не хотел признаваться в знании, то есть даже заглушал его, чтобы потом это можно было бы доказать по всем правилам, подобно тому, как астроном, который в самой сокровенной глубине души уже знает, что световая точка сдвинулась с места, но не хочет даже думать об этом, пока в его руках не окажется фотопластинка и он не убедится в том, что точка на своем правильно-неправильном месте. И все это для чего? В его случае, чтобы посмаковать, насладиться превосходством реальности над воображением. А мне это было зачем? А оттянуть, оставить ужас на сладкое, как телеграмму вертишь и вертишь в руках, не распечатывая.

Вот оно. Корешок чека, оплаченного кредитной карточкой «Амекс», и выписанный под копирку счет из мотеля «Раундтаунер Мотор Лодж», Арлингтон, штат Техас, на 1325 долларов 27 центов. Все вполне предсказуемо. По отношению ко мне — не знаю, но что касается Марго — точно, поскольку формально она в то время еще считалась актрисой, — она никогда не блистала, но имела карточку актерского профсоюза Эквити[31] и действительно занималась по профессии, потому и была предсказуема, — то есть это не значит, что она играла на сцене, просто посещала семинар Роберта Мерлина в знаменитом Театре Даллас-Арлингтон. Целый месяц посещала, весь июль. Билет на самолет Восточных авиалиний датирован 30 июня, а обратный — 1 августа. За месяц она ни разу домой не приезжала, я тоже ни разу не навещал ее. Я в этом уверен, потому что внезапно вспомнил лето 68 года. В то время все суды набросились на округ Фелисьен, и те немногие из нас, как белых, так и черных, кто придерживался умеренных взглядов и стремился к добру и миру, вели собственные семинары в Ассоциации поддержки школ, работали среди учителей и родителей, чтобы после начала учебного года не дошло до смертоубийств. Мы одержали победу. Никто не пострадал. Зародилась новая жизнь.

Сиобан, стало быть, была зачата 15 июля плюс-минус несколько дней. Так плюс-минус сколько? Неделя? Десять дней? Две недели? Согласно утверждениям Ройала биология не является точной наукой, но всегда оперирует величинами вероятностными и усредненными. Поэтому расположим 15 июля на вершине вероятностной кривой и отступим на две недели в ту и другую сторону по оси абсцисс — оказывается, здесь эта кривая идет настолько полого и настолько близко прижата к оси, что вздохнуть под ней и то невозможно, так что вероятность зачатия чертовски близка к нулю.

Следовательно, установлен факт: Сиобан была зачата в Техасе в июле 1968 года не мной.

+++

Грозовая машина заработала снова и смолкла. Кто-то ее чинил. Внизу хлопнула большая парадная дверь. Я посмотрел вниз через голубиный леток. Марго, Джекоби и Мерлин сели в микроавтобус и отъехали от дома. Что за рулем Марго, я догадался по тому, как она, согнув руку, положила локоть на опущенное стекло. Она по-мужски управлялась с машиной и никогда не держала руль обеими руками. Глядя вниз с голубятни, я даже видел ее голые колени. Садясь за руль, она поддергивала юбку, как мужчины поддергивают брюки. Я знал, что они отправились в гостиницу «Холидей Инн», где жила остальная киногруппа и где менеджер предоставил им конференц-зал, чтобы Мерлин мог просматривать дубли.

Все трое сидели на переднем сиденье микроавтобуса, Мерлин рядом с Марго. За всю жизнь мне попалось лишь несколько мужчин, не умеющих водить машину. Раньше, когда я был ребенком, таких людей было больше, и, зачастую, они отличались талантом и интеллигентностью. Особенно представители творческих профессий. Пикассо и Эйнштейн ведь не водили машину, правда?

* * *

Я снова общался вчера со своей соседкой! Она не говорит ни слова уже много месяцев, с тех пор как с ней произошло это ужасное потрясение, и тем не менее мы общались!

В шесть утра нам, как всегда, принесли кофе, и я один раз стукнул в стену — доброе утро! Как же я был удивлен, когда через минуту-другую услышал ответный робкий стук — доброе утро!

Я не поверил своим ушам. Может, это и не было ответом? Может, она просто подвинула стул?

Поэтому я стукнул еще раз. Очень осторожно — как бы стук с вопросительным знаком. Через тридцать секунд мне ответили. Тук. Никаких сомнений.

Но можно ли назвать это общением? Если да, то какого уровня? Пара шимпанзе тоже способна на такое.

Все — таки вопрос: это общение или просто подражание? Услышал — повторил. Может, она лежит там с пустым взглядом, как законченная идиотка, и просто водит по стене костяшками пальцев, подобно двухлетнему ребенку в кроватке.

Поэтому я придумал простейший шифр: один стук — А, два — Б и так дальше.

Но как дать ей знать, что это шифр? Не так все просто, как может показаться. Я обдумывал эту проблему целое утро. И понял, что единственный способ избежать подражания, это задать вопрос, а единственное средство усвоения шифра — его повторение. В конце концов мы оба ведь никуда не торопимся.

Конечно, система очень неудобная. Например, мой вопрос начинается с буквы «Ч», которая требует 25 стуков. Впрочем, какая разница. Как только она поймет идею шифра, все можно будет упростить.

И я послал следующее сообщение: 12 стуков, пауза, 20 стуков, пауза, 16 стуков, двойная пауза, 3 стука, пауза, 29 стуков.

Кто вы?

Я стучал с перерывом в одну секунду, понимая, что ей вряд ли удастся понять меня сразу, но я надеялся, что она возьмет карандаш и начнет подсчитывать.

Ответа не было.

Я повторил.

Ответа не было.

Я повторил еще раз.

Ответа не было.

Я проделал это десять раз и бросил.

Ну ничего, завтра я попытаюсь еще раз.

Я должен установить с ней контакт. В соответствии с моей теорией она может стать прототипом Новой женщины. Понятие «влюбленности» лишилось смысла. Но в будущем с Новой женщиной оно обретет его снова.

+++

Я вижу, тебе интересно. Я тебе еще не излагал свою сексуальную концепцию истории? Что ты улыбаешься? Я не шучу. Она охватывает как индивидуумов, так и человечество в целом.

Сначала был Романтический период, когда люди «влюблялись». Затем наступил сексуальный период, в котором мы сейчас и живем, когда мужчины и женщины совокупляются с такой же неразборчивостью, как бабуины или персонажи мыльной оперы.

Потом произойдет какая-нибудь катастрофа. Я это нутром чувствую. А может, уже произошла? Ты не заметил чего-нибудь необычного там, «снаружи»? Я заметил, что врачи, охранники и обслуга — которые вроде как должны быть здоровыми, в отличие от нас, больных, — подавлены, мрачны и встревожены, словно случилось нечто ужасное. Так уже случилось?

Так вот, значит, катастрофа — да, я уверен, — и не важно, произошла она уже или нет: война, атомная бомба, пожары или просто постепенный упадок и гибель. Большинство людей погибнет или продолжит существование в виде живых трупов. И вернется хаос и запустение.

Ты веришь, что в снах нам может являться будущее? Между прочим, так утверждается в твоей Библии. Я раньше не верил в это, но позавчера мне приснился сон, который я никак не могу забыть. В нем не было Бель-Айла или каких-то событий из моей прошлой жизни — мне приснилось будущее. Ни секунды в этом не сомневаюсь. Я жил в заброшенном доме среди каких-то руин в призрачном городе, напоминающем окраины Лос-Анджелеса, которые описывает Рэймонд Чандлер.

Я был в комнате и как-то странно обездвижен. Не знаю, почему, но я не мог двигаться. За окном виднелись деревья, машины и другие дома, но все сковала неподвижность. Царила полная тишина. Тем не менее в доме я жил не один. В соседней комнате кто-то был. Какая-то женщина. Я явственно ощущал ее присутствие. Откуда я знал, что это женщина? Этого я объяснить не могу, просто я это знал. Может, дело было в том, как она там двигалась. Ты замечал, как двигаются женщины — не важно, чем они занимаются, уборкой или чем-нибудь другим? Совсем не так, как мужчины. Дома они чувствуют себя именно как дома, потому что дом — это их продолжение.

Она вышла на улицу. Мы устроили пикник, сидя на откинутом заднем борту грузовика. Вокруг уже не было запустения. От наших ног вниз уходил обрыв, дальше — синь океана. Поднялся ветер, и донесся звон, словно, тронутые дуновением, зазвонили колокольчики карийона.[32] После тяжелого труда мы были усталыми и голодными. Ели молча, глядя друг на друга. Впереди нас ждала еще масса дел. Мы творили новую жизнь. Это был уже не Дикий Запад и не фронтир,[33] мы создавали новую жизнь с нуля. Мы не думали ни о «любви», ни о «сексе», но лишь о том, чтобы создать эту новую жизнь. И мы знали, что делаем.

Новая женщина выжила после катастрофы и гибели миров — в точности как моя соседка. Худшее, что могло с ней произойти, произошло. Худшее, что могло произойти со мной, — тоже. Нам обоим удалось выжить.

А что остается делать уцелевшим?

Тук.

Нет ответа. Может, ей и не удалось уцелеть. Насчет катастрофы я куда более уверен, чем насчет того, что соседка после нее уцелела.

Загрузка...