7

Что это вдруг сегодня ты в церковном облачении? Препоясался к битве или, как Ли, облачился для сдачи позиций?

Неважно. Все равно я не о тебе думал, а о Марго.

Помню, она мне как-то сказала: «Вы, мужчины, себе льстите. Не так уж вы и важны для нас».

«Вы, мужчины». «Для нас». Классы? Категории? Касты? Неужто у нас с ней до этого дошло?

Так, о чем бишь мы говорили? Ах, да, Парсифаль, ты хотел узнать, что произошло. Господи, да какая разница? Только будущее важно. Ну да, ты прав. Я действительно сказал, что осталось еще кое-что, что не дает покоя. Что именно? Грех? Неуверенность в том, что такое понятие существует? Не помню. Да и вообще едва ли это так уж интересно.

Какой сегодня унылый день. Зимние дожди начались. На заливе, видимо, давление упало. Но для ураганов поздновато уже. Сейчас у нас что, ноябрь?

Хотя сейчас ураган был бы кстати. Чтобы он разразился в тот самый момент, когда я рассказываю об урагане Мари, налетевшем на Бель-Айл год назад, когда искусственный киношный ураган разносил все к черту.

Я, вообще-то, был бы рад, если налетит ураган. Они мне всегда нравились. Большинству людей они нравятся, хотя в этом мало кто признается, я думаю, даже всем они нравятся, ну, кроме разве что очень немногих действительно здравых личностей — ведь по здравым-то соображениям ураган — явление все-таки неприятное. Но что это доказывает? Только то, что большинство людей в наше время безумны. Я считаюсь сумасшедшим, но то, что я ни в малейшей мере не рвусь посмотреть ураган, говорит о том, что рассудок ко мне возвращается. Были у меня одни знакомые — супружеская пара, — совершенно уставшие от жизни, друг от друга, и вообще исключительно несчастные люди, но не во время урагана. Когда налетал ураган, они садились в своем доме на Крисчен-пасс, ставили на стол бутылку виски и в полном довольстве и просветлении беседовали радостно и откровенно, смеялись, шутили, пили и даже занимались любовью. Чистое безумие. Почему люди чувствуют себя несчастными в хорошую погоду и счастливыми в плохую? Явно не потому, что в хорошую погоду они грешники, а в плохую святые. Конечно, люди помогают друг другу во время бедствий. Но не потому они счастливы, что помогают. А помогают, потому что счастливы. Нет, дело в том, что с нами случилось что-то ужасное, чему мы даже названия не подберем. И слово «грех» сюда не подходит. Нельзя сказать, чтобы твой Христос что-то такое предвидел, правда? А ураган, который сам по себе штука скверная, каким-то образом нейтрализует то, другое, чему нет названия, так что люди снова начинают вольно дышать и обретают свободу грешить или не грешить. Пара, о которой я тебе поведал, обретала свободу и просветленность только в тот момент, когда над ними проходил глаз тайфуна, — в остальное время они лишь тупо слонялись, как привидения, а тут становились способны на любовь и ненависть, правду и ложь. Муж, например, мог сказать: «Я втайне частенько мечтаю, чтобы ты умерла. Да что там, всего час назад, перед самым ураганом, я думал — вот здорово, если снесет балкон и тебя вместе с ним. (Кстати, это грех?) Я уже представлял себе, как буду жить, став вдовцом. Неплохо. Представлял себе женщин, которых без тебя стану приводить сюда». Порыв ветра выбил окно, осыпав их осколками. Мужчина посмотрел на кровь. «Но сейчас, положа руку на сердце, могу сказать: я рад, что мы вместе. И если бы тебя не стало, я бы последовал за тобой». На что жена ему ответила: «По правде говоря, мне смертельно надоело готовить тебе и убирать дом. Думаю, если мы останемся живы, я устроюсь на работу. Встречаться только по вечерам будет куда лучше. А может, и вообще перееду. Когда-то нам было хорошо с тобой. Ты мне нравился. Давай перевяжем порезы и выпьем». Они стали пить, за окном завывал ветер, а они смеялись, как дети. Дом дрожал, как осиновый лист. А когда ветер порывами достиг 160 миль в час, они занялись любовью.

Сказать по правде, по большому счету у них ничего не получилось. А может, и получилось. Как бы там ни было, когда ураган закончился, они встали прекрасным солнечным утром в понедельник, пристально посмотрели друг на друга и развелись.

+++

Я застал Марго на возвышавшемся над Бель-Айлом бельведере, где она закрывала ставнями окна в ожидании урагана Мари. Она удивленно уставилась на меня, щурясь при сполохах молний, словно не могла понять, как я там очутился. Казалось, ее неприятно поразило, что я покинул свою нишу во времени и пространстве. Людям свойственно нервничать, когда кто-то выходит за рамки отведенной ему роли. Я уже стал для нее частью меблировки, чем-то вроде тумбы под зеркалом.

— Что ты здесь делаешь? — спросила она, и на ее лице снова появилось озадаченное выражение, видимо, оттого, что она задала столь странный вопрос. Почему бы мне и не быть здесь — ведь я в своем собственном доме?

— А что ты здесь делаешь?

— Никак не могу опустить эту чертову раму. — Бельведер с внешней галереей походил на надстройку прогулочного судна. Со всех четырех сторон были окна, подле них скамейки.

Помогая ей опустить раму, я поймал себя на мысли о том, что несмотря на несколько перевоплощений, она по-прежнему во многом осталась техасской провинциальной девчонкой. Даже после того как стала южной гранд-дамой, королевой Марди-Гра и хозяйкой Бель-Айла, забывшись, она принималась ругаться, как ковбой, — прищемит палец дверцей машины, и давай: «Ах ты, сучий потрох!» Или в раздражении налетала на черных: «Ну давай, пошевеливайся, чучело!» — орала она на Флюкера, впавшего в дрему за подметанием пола, выхватывала у него метлу и начинала махать ею, как заправская фермерша из захолустья. Хваткая, наблюдательная и способная быстро усваивать и перенимать, она оказалась не способна справиться со страстью к крепким выражениям и манерой прочищать нос. То и дело шмыгала, харкала и плевала. Однажды, после посещения Первого бала юных красавиц Нового Орлеана, едва мы успели выйти за дверь, скрытая темнотой от посторонних глаз, она наклонилась над сточной канавой, зажала ноздри пальцами, высморкалась и лихо отбросила сопли в сторону. Я сразу представил себе ее в старости, когда с нее слетит вся прежняя утонченность и она будет ругаться и харкать в доме престарелых.

Она усваивала дурные манеры киношников с такой же скоростью, как прежде хорошие аристократические, правда делала это с каким-то внутренним юмором, словно нынешнее перевоплощение вынужденное, и его не следует принимать всерьез. Поразительно, насколько быстро к ней пристали идиотские ужимки всей этой актерской братии. Не прошло и нескольких недель, как она избавилась от техасской напевности речи и начала говорить отчетливо и звонко, точно Рейни Робинетт, которая, как и Джун Эллисон[96] (по утверждению Марлина) была родом из Вашингтон-хайтс;[97] она усвоила даже коронную манеру Рейни жалобно повышать интонацию в конце каждого предложения, за что Мерлину пришлось сделать Марго замечание (она тут же от этого избавилась), усвоила она и тот базарный актерский галдеж, когда изображается фальшивый энтузиазм по поводу столь же фальшивой идеи. Так Джекоби мог без конца говорить, как он переедет в Луизиану, купит ферму и будет разводить лангустов, он вдавался в подробности маркетинга, поставок и сбыта этих ценных беспозвоночных, однако во всем этом присутствовала какая-то рассеянность, словно он сам с удивлением слушал, что он такое несет. Но самое поразительное заключалось в том, что, как ни замечательно она подражала им в жизни, едва включали камеру, она становилась актрисой совсем никудышной.

Я смотрел, как ее освещают сполохи молний, и думал о том, как же сильно я ее любил. «Любил» ее? Или был «влюблен» в нее. Что это означает? Означает, что я жил ради любви. «Жил ради любви». Что это означает? Всего лишь то, что она была моим счастьем, и без нее я счастья был лишен. Как говорится, до встречи с ней я не знал, что такое счастье. Вы замечали, что стоит заговорить о любви, и с языка начинают слетать одни банальности? Тем не менее это правда. Господи, я не могу жить без тебя! Можно ли это выразить как-то иначе? Я был бы вполне доволен отсутствием счастья, если бы не познакомился с ней, — я был, как пещерная рыба без глаз, которая не страдает из-за отсутствия солнца.

Но если я любил ее, почему же тогда обнаружение ее неверности вызвало у меня внезапный укол удовольствия?

Еще до того как мы поженились, она заезжала за мной на работу и забирала с собой. Отказать ей было невозможно.

«Но, Марго, я вымотан до предела» — я, книжный червь, скрипучая развалина, либеральный крот в душном костюмчике, тратящий жизнь на мелкотравчатую науку, чью-то недвижимость и интеграцию школ в округе Фелисьен. Наверное, это я и считал счастьем — охранение поместий белой аристократии от пришлых да помощь неграм.

И вот мы несемся по Ривер-роуд в ее маленьком «мерседесе» за 20 000 долларов — она за рулем, я рядом, весь в пыли от Свода законов Луизианы, я все еще щурюсь, как крот, от яркого октябрьского солнца и вдыхаю аромат разогретой немецкой кожи.

Странно: казалось, она была мужчиной, а я женщиной — так уверенно она верховодила, крутила ручку приемника, по-мужски вела машину, барабанила пальцами по рулю, рывком шла на обгон и резко оглядывалась, меняя полосу движения, прикидывала заранее маршрут и определяла место назначения, тогда как я, растекшись, безучастно сидел рядом, сложив руки на коленях, как большая глуповатая студентка.

Я сказал, что она вела себя, как мужчина, — да, это так, разве что время от времени она склоняла голову, из-под ресниц стреляла в меня глазами и полушутя-полувсерьез поджимала губы, на что не способен ни один мужчина. Или, пытаясь стряхнуть с себя полуденную жару, она могла быстрым движением приподнять с сиденья зад и задрать юбку, обнажая ноги (одеться она могла за тридцать секунд: она рассказывала, как в детстве убегала по субботам в город прямо в школьной форме и переодевалась в уборной на заправочной станции). А я, осоловевший от работы и опьяненный сосновым солнечным кружевом, исподтишка ловил взглядом томную сладость ее сходящихся бедер и думал в этом октябрьском мареве: вот именно там бы и жить, там бы и поселиться.

— Ну? — спрашивала она, въезжая на дамбу, останавливаясь и склоняясь над рулем (как мужчина) — взгляд искоса на меня, бусинки пота поблескивают над верхней губой.

Ага! Припарковалась. Что дальше? Я чувствую, как по моим ногам бегут мурашки. Интересно, думаю я, — когда за рулем мужчина, женщины то же самое чувствуют? Гм. Ну, припарковались уже. Что дальше?

— Знаешь, ты на кого похож? — спрашивает она.

— Нет. На кого?

— На бесстыжего Стерлинга Хейдена.

— А кто это?

— Стерлинг Хейден? У него бар в Макао, и в таком же костюмчике ходит.

— Это хорошо или плохо?

Октябрь стоял прекрасный. Знаешь, я тогда сделал одно из величайших открытий в жизни. Оно простое, проще некуда, но вплоть до нынешнего дня я не знаю, то ли я последний, кто его сделал, то ли единственный. Я самый глупый или самый счастливый? Суть его в следующем: есть жизнь и есть радость жизни, и она не имеет ничего общего ни с нашими студенческими безумными влюбленностями, ни с моей безумной романтической любовью к Люси. Нет, все гораздо проще. Просто существует такая штука, как прекрасный день, чтобы в него окунуться, выйдя из дому, дорога, чтобы по ней ехать, еда, чтобы есть, когда голоден, и вино, чтобы пить, когда хочешь, но главное — девяносто девять процентов прелести жизни, нет вся, вся ее прелесть — это женщина, чтобы ее любить.

А что еще есть в этой жизни, дорогой Парсифаль, кроме любви, октябрьского дня, откоса дамбы и теплых губ этой кавалерствующей дамы, этого странного лежащего рядом существа, в котором за рулем преобладает мужчина и которое, стоит поцеловать, тут же становится женщиной, так что ты ощущаешь всю эту сладкую гибкость шеи, какой никогда не будет ни у одного мужчины, и сразу все ее тело, весь его завораживающий объем поворачивается ко мне, приветствует меня и приглашает.

Да, тогда она любила меня. Откуда я знаю? Потому что тогда я наконец вышел из своего ступора, вспомнил, что такое ухаживание, и начал ухаживать за ней. Влюбленный, я мчался в Новый Орлеан, чтобы вытащить ее с собрания «Колониальных Дам» (по какой-то причине она непременно желала быть в числе этих «Дам», и черт меня подери, если она не сподвигла меня на то, чтобы съездить в Южную Каролину, отыскать и сфотографировать могилу единственного из ее предков, кто был англосаксом и протестантом, — нет, не Рейлли, никаких Рейлли не было на той войне, а какой-то Джонсон, рядовой Аарон Джонсон, убитый в сражении при Коупенсе). И вот я вхожу в бальный зал и иду по проходу, выискивая ее в толпе, состоящей из двух тысяч лилейно-белых «Дам», которые слушают выступление другой «Дамы», разглагольствующей о сохранении американских идеалов и тому подобном, и, наконец, углядев Марго, я повелительным кивком приглашаю ее выйти, она выходит испуганная: «Кто-то умер?», а потом хлопает от радости в ладоши, обнимает и целует меня: «Как я рада тебя видеть! Ты приехал за мной? Чтобы забрать меня?»

Был «влюблен» означает, что при виде нее билось сердце. Хотелось хлопать в ладоши. Почему она, почему не другая женщина? У нее были два глаза, нос, рот и ноги, как у миллиарда других женщин, как у миллиона других красивых женщин, но для меня она была бесценным сокровищем. Какой бы ни была тогда красавицей Элизабет Тейлор, она могла пройти мимо, и я бы не обратил на нее внимания. Мое чувство было почти религиозным. Вещи Марго казались мне святыми реликвиями. Дом, где она жила с Тексом в районе Садов, стал для меня святилищем — я мог до бесконечности кружить по ее кварталу, и каждый раз при виде их дома у меня по ногам пробегала дрожь — это был Тадж-Махал,[98] из которого вышла ко мне принцесса.

Возможно ли, чтобы человек испытал такое счастье однажды и потом испытывал его много дней? Это просто. Мы садились в машину и ехали до тех пор, пока не находили какое-нибудь приятное местечко — лужок у дороги в Натчез, пляжик поодаль от дамбы. Выходили из машины и шли до тех пор, пока на нас не наваливалась усталость, тогда мы садились, пили, ели и целовались, целовались!

Между прочим, представь: в первый раз инициатором была она. Нет, это было не в первый раз — во второй. Первый раз был тогда, когда я увидел ее босую и грязную в Бель-Айле, залез ей под кринолин, и пошло-поехало.

А в тот день мы наелись лангустов со стручками окры, выпили две бутылки вина, были сыты и в полном счастье неслись в октябрьских сумерках по Ривер-роуд, и я раздумывал, где бы нам подыскать местечко на каком-нибудь лугу. А она вдруг и говорит, этак попросту: «Давай переспим». Я тяжело сглотнул и чуть было не ругнулся от неожиданности — это в мои-то тридцать пять! Нынешние восемнадцатилетние подняли бы меня на смех. Да, и в то же время я вижу, что нынешние мальчики не так уж счастливы со своими девчонками, по крайней мере, не так, как был счастлив я. «Ты место какое-нибудь знаешь?» — спросила она. К счастью, я знал: в Асфоделе, в низинке рядом с трассой, был маленький туристский коттедж. Когда мы заполняли квитанции, руки у меня тряслись. Она разделась, даже не потрудившись выключить свет (так же быстро, как на автозаправке в техасской Одессе: вжик, вжик — голая!). Обнаженная, она остановилась перед зеркалом, запустив руки в волосы, — одна нога согнута, зад чуть сдвинут в сторону. Потом она повернулась ко мне, сунула руки под пиджак и игриво прихватила меня за бока. Господи! Неужто женщина может быть столь прекрасной?! Она была пиршеством. Хотелось съесть ее всю, всю попробовать на язык. Это я тоже сделал.

Это было моим причастием, — только без обид, святой отец, — я вкушал его в темном святилище, охраняемом двумя тяжелыми золотыми колоннами ее ног, в таком вот ковчеге завета.

+++

Я помог ей с окнами в бельведере. Урагана еще не было, просто обычная гроза. С этой высоты в свете молний были видны белые барашки на реке и дальний берег. Река была, как море.

Марго опустилась на скамейку, глядя перед собой, словно пассажирка, которую укачало.

— Марго, давай уедем.

— Что? — Гром гремел вовсю.

— Давай сядем в машину и рванем в Северную Каролину. Прямо сейчас. Никаких проблем. Сиобан останется с Тексом, Люси завтра вернется в школу.

Она молчала.

— Подумай. Смылись бы от урагана, а к двум часам были бы в Атланте. — Я думал о том, как войду с ней в мотель, о том моменте, когда она медлит перед зеркалом, поправляя волосы. Еще я пытался вспомнить, когда в последний раз спал с ней. С чего началось, как получилось, что мы больше не спим вместе? И как это вышло, что я живу в будке? Я пытался это вспомнить.

— Нет. — Чтобы расслышать, пришлось сесть с ней рядом, она говорила, не повышая голоса и глядя перед собой немигающим отсутствующим взглядом. — Киногруппа уезжает послезавтра. Мы… то есть они не могут терять два или три дня из-за урагана. Да и нет необходимости. Две-три интерьерных сцены можно снять где угодно.

— Я знаю. Именно поэтому ты и можешь уехать.

— Нет. — Ее «нет» звучали как удары колокола. А потом она добавила тем же голосом, все так же глядя перед собой: — К тому же я нужна Яну для работы над сценарием «Кукольного дома».[99]

— «Кукольного дома»?

— Это будет первый полнометражный фильм, который он сделает так, как он хочет.

— А ты? В чем твоя роль?

Она не поняла меня. Я имел в виду, какую роль она будет играть при Джекоби. Кто он ей, и кто она ему?

— Я буду играть Нору,[100] Ланс. — Впервые за это время она посмотрела на меня. Тайфун приближался, и молнии били часто, как вспышки стробоскопа. Казалось, ее глаза тоже метали молнии.

— Нору?

— Главная роль, если помнишь.

— Да, помню.

Она сжала руки.

— Я хорошая актриса, Ланс! Настоящая. Я так счастлива. Я никогда не представляла, что такое обладать талантом и растить его в себе. Работать. Работать как… точные часы. Как Лоуренс Оливье[101] или Одри Хепберн.[102]

— Ты собираешься ссудить ему деньги?

— Да, причем это будет лучшей инвестицией. У Яна такие захватывающие идеи. Для него кинематограф — это не просто средство самовыражения. Чтобы понять, надо освоить теорию информации. Кинематограф для нашего времени — исключительное средство коммуникации.

Кинематограф. Пять лет назад она говорила: «Пойдем в киношку». И мы шли смотреть Стива Маккуина.[103] Мы ели попкорн, а когда мой пакетик заканчивался, я совал масляные пальцы к ней между бедер.

— А зачем вам с Джекоби писать сценарий? Что, Ибсен вам нехорош?

— Ты не понимаешь. Для нас, в отличие от Ибсена, главное не в идеях. Главное — это личность Норы и сюжет. Ян считает…

— Марго, давай уедем. Прямо сейчас. Можно гнать всю ночь. Помнишь, как мы гнали всю ночь, а потом спали в траве на прибрежном лугу у Шенандоа?[104]

— Нет. Я должна, мне самой это надо. Давай объясню. Ян считает, что кинематограф по своей медийной сути не должен иметь ничего общего с идеями. Сверхзадача фильма возникает непосредственно из сюжета. Сюжет и личность — вот что составляет фильм. Но главное, все должно быть сделано еще до Англии.

— До Англии?

— Да, мы собираемся снимать там.

— То есть ты уезжаешь в Англию?

— Он хочет снимать фильм в Англии. Это уменьшит затраты почти вдвое.

— Значит, ты собираешься в Англию?

— Неужели ты думаешь, что я упущу возможность сыграть Нору?

— Ты уверена, что тебе это надо?

— Я же только что сказала тебе… Ах, ты намекаешь на то, что Ян возьмет мои деньги, а меня вышвырнет?

— А что по этому поводу думает Текс? — Несомненно, этот придурковатый хитрец должен был видеть все насквозь.

— Отец и Сиобан вне себя от счастья.

— Они тоже поедут с тобой?

— А ты можешь себе представить, чтобы он не поехал?

— Мне кажется, ты могла бы и меня поставить в известность.

— Милый, я собиралась. Мы решили это только вчера вечером. — Я молчал. — Не беспокойся, меня не обманут, Ланс, — продолжила она. — Ты просто не знаешь Яна. Он такой…

— А ты знаешь?

— Да. Я уже знаю его… — она замешкалась.

— Уже узнала и полюбила?

— Полюбила? Конечно, я нежно люблю его. Я люблю Боба Мерлина. Я люблю тебя. Я люблю Сиобан. Я люблю отца. Но это все разные чувства.

— Я говорил о другом.

— О Господи. Все это не важно, так не важно!

— Что — не важно?

— Да секс. Вы, мужчины, придаете ему слишком большое значение. Просто вы льстите себе. На самом деле он не настолько важен.

Почему я не сумел задать ей вопрос о том, что меня интересовало?

— А ты…

— Что?

— Ничего. — Я не мог это произнести.

— Я не трахаюсь со всеми подряд, и ты это знаешь. Хочешь верь, хочешь нет, но для меня существуют вещи поважнее всемогущего пениса.

Мне кажется, в тот момент я покраснел. Ну зачем она сказала «пенис»! В этом слове было что-то белое и висячее. Но что было бы лучше — член? стручок? хуй?

Я даже сказать не могу, какое я почувствовал облегчение. Какое освобождение ощутил, когда она так просто и легко сказала, что у нее нет любовников. Подобная небрежность стоит сотни клятв. Явно ведь правда! Но как же тогда с отцом Сиобан? С другой стороны, и наука может ошибаться.

Тут есть еще один существенный вопрос: в чем я хотел убедиться — в ее виновности или безвинности? Если она виновна, и я это знал — а я знал это с такой же уверенностью, как то, что моя группа крови АВ не вяжется с нулевой группой Сиобан, — почему я так хотел услышать ее признание? И почему верил на слово? Что лучше — ощущать боль и не находить ее источника или вскрыть абсцесс и выпустить гной?

Шторм усилился. Бельведер трещал и раскачивался, будто «Красотка из Теннесси». Молнии сверкали почти беспрерывно. Одна ударила в громоотвод, и по галерее прокатился голубой светящийся шар, похожий на клубок шерсти.

Марго испугалась. Схватила меня за руку.

— Господи, Ланс, нас убьет.

Она перепугалась до смерти. Ей хотелось, чтобы ее обняли. Я обнял ее.

— Давай переспим.

Она внезапно от меня отпрянула.

— Скамейка узкая.

— Ляжем на пол.

— Мокро.

— Тогда стоя. Я буду держать тебя, как Трой Дан.

— Этот ублюдок?

— Ну…

— Мне надо идти. Я мертвая, так устала. Поверишь ли, но съемки выматывают больше, чем рытье канав.

+++

Ты считаешь меня безумным? Посмотри на меня.

Слышишь, как дети и стрижи кричат на улице? Это поет сама душа осеннего вечера, над которой не висят уже уроки в школе. Прислушайся, как они распевают считалки.

Чарли уселся мошной на булавку,

Проткнул себе оба яйца и козявку,

Марли на Чарли потратили уйму,

А после козявку измерили в дюймах:

Раз, два, три —

На себя-то посмотри!

Девять, десять — ну, елда!

Разбегайся кто куда.

Это у них называется непристойностью.

Детская невинность. Разве твой Господь не сказал, что пока не уподобитесь малым сим, не войдете в Царствие небесное?

Да, но как это понимать?

Совершенно очевидно, что Он ошибся или сыграл с нами дурную шутку. Да, я помню эту невинность детства. Прекрасно! Но чуть погодя каждый делает одно и то же открытие. Оказывается, Господь не посвятил нас в некий маленький секрет. Оказывается, и Христос не захотел рассказать о нем. А Господь возьми да и устрой так, что в одно прекрасное утро ты просыпаешься с торчащим до потолка дрыном, и ничего тебе в жизни не нужно, лишь бы засунуть его в сладкую жаркую пизду, повалить девчонку на землю, любую девчонку — и где же теперь твоя невинность? Или это что, тоже называется невинностью? Если да — Господи, так бы тогда и сказал! Из ребенка — и вдруг насильник, да без всякого собственного тому вспоможения — неужто таков Божий промысел? Да провалитесь вы все с вашим Богом! С ним бы сначала договорились, выбрали что-нибудь одно. Или это хорошо, или плохо, но, черт побери, скажите же это людям. А вы не говорите. Елозите где-то между. Хотите на двух стульях усидеть: вообще-то хорошо, но если… тогда плохо и так далее. Ну молодцы, наебали, всех наебали, и меня наебали в первую очередь. По мне так лучше римляне или древние иудеи, которых женщины не очень-то и волновали. У Давида[105] было триста жен, а возжелал он вообще чужую. И Господь не держал на него зла за это.

Есть только три пути. Один — это великий американский бардак и королевство Пидерландия. Мне это не подходит. Второй — путь сладенького Иисусика баптистов, меня он тоже не устраивает. Если рай кишмя кишит южанами-баптистами, я предпочту гореть в аду с Саладином[106] и Ахиллом.[107] Существует только один путь, его бы и выбрать — старый добрый путь католицизма, но вы, католики, испоганили его. Если помнишь, только нам — мне, Ланселоту, и тебе, Парсифалю, дано было увидеть Святой Грааль. Ты нашел его? По тебе что-то не похоже. В те времена мы знали, какой должна быть женщина, Дама, и каким должен быть мужчина, Воин. Я бы сражался за вашу Пресвятую, ибо Христос пришел принести меч. Теперь вы от нее избавились, а меч у Христа отняли.

Меня это не устраивает. Не пойду я ни за вами, ни за ними. Не приемлю я вашу логику: «Да благословит Господь все, ибо все хорошо, а если что и не так, то это тоже не так уж плохо». Ответь мне на вопрос: сладкая жаркая пизда — это хорошо или плохо? Я не пойду ни вашим путем, ни их путем. Я ненавижу это отмороженное поколение с обесцененными письками, когда члены бегают за письками, члены за членами, письки за письками, но больше всего письки за членами. Господи, что за страна! Нация, в которой сотня миллионов прожорливых влагалищ. Я не желаю, чтобы мой сын или моя дочь росли в этом мире. И я не шучу, когда говорю, что не допущу этого. Этого не будет. Не будет у меня сына… Ладно, я еще кое в чем признаюсь: мой сын стал педерастом, и я могу понять его. Он сказал мне, что боится ненасытных женщин. Они все хотят трахаться, и это его пугает. Только представь: толпы маленьких горяченьких пиздочек только и смотрят, как у него там — стоит ли, способен ли он их обслужить. А он был не способен, потому что его это слишком пугало. Его испуганному маленькому члену было проще с другими испуганными маленькими членами. И я не могу его винить за это. Теперь он счастливо живет вместе с тремя другими милыми и испуганными юношами во французском квартале, вышивая гарусом сиденья кресел.

Таким образом вы все заболтали, а мы теперь должны разбираться. Мы? Кто такие мы? Скоро узнаешь. Пока довольно того, что ты знаешь, как это будет, ибо мы — новая Реформация, а значит, собираемся показать вам кое-что такое, что вам следовало и без нас знать.

Мы определим все для вас, что хорошо, а что плохо, и положим конец всей вашей иудео-христианской болтливой хреновине. Мы — это последние, кто не охренел еще на всем Западе. Мы — это то лучшее, что есть в тебе, Парсифале, и то лучшее, что во мне, Ланселоте, в Ли и Ричарде,[108] Саладине и Леониде,[109] Гекторе[110] и Агамемноне,[111] Рихтхофене[112] и Карле Великом,[113] Хлодвиге[114] и Мартелле.[115] Вслед за ними мы даже можем принять вашего Христа, но на сей раз не позволим вам оскопить ни его, ни нас. Мы возьмем Грааль, который вы не нашли, но мы сохраним и меч, и великого воителя Михаила архангела, и наш Иисус будет суровым Христом Сикстинской капеллы. Что до вашего сладенького Иисусика, гитарного перезвона и виляющих задами монахинь, ваших лобзаний и миролюбивых трапез, то мира им не будет.

Если бы я был евреем, я бы знал, что делать. Это просто. Я бы сейчас был в Израиле с поселенцами. Они близки мне по духу. Единственная разница между ними и крестоносцами заключается в том, что крестоносцы потерпели поражение. Ха, не правда ли, забавный перевертыш, если вдуматься — единственные крестоносцы, которые остались во всем западном мире, это израильтяне, те самые евреи, которые две тысячи лет жались и ежились, кивали и улыбались, кланялись и пятились. Евреям повезло. Они знают, кто они такие, и у них есть Израиль. Нам еще предстоит создать свой Израиль, но мы тоже знаем, кто мы такие.

Мы знаем, кто мы и на чем стоим. Появятся и ведущие, и ведомые. Они и сейчас уже есть, только никто не знает, кто есть кто. И появятся мужчины, сильные и чистые сердцем, которые будут такими не ради Господа, но ради самих себя. Появятся добродетельные женщины, гордые своей добродетелью, и будут девки на улицах, чтобы их трахать, и все будут знать, кто есть кто. Сейчас шлюху от дамы не отличишь, но это изменится. И вы будете поступать правильно не из-за иудео-христианских заповедей, а потому что мы скажем, что правильно, а что нет. И тогда тоже будут честные и будут воры, как и сейчас, но все будут знать, кто есть кто, и не будет путаницы, не будет авторитетных воров и влиятельной мафии. Нас немного, но поскольку, в отличие от других, мы готовы умереть, победа будет за нами.

Женщины? А что женщины? Я уже сказал. Любой мужчина, юноша, мальчишка будет знать, кого из них трахать, а кого почитать.

Свобода? Новая женщина будет обладать всей полнотой свободы. Она будет вправе выбирать, кем ей стать — дамой или шлюхой.

Ты об участии в этом самих женщин? Конечно, а как же. Мы будем ценить их в зависимости от того, насколько они сами себя ценят. Говоришь, им это не слишком понравится? Ну и черт с ними. Пусть тогда помалкивают, их никто и не спросит. И не потому только, что они слишком слабы. Главное, им слишком на все плевать. Гиневра[116] пошла на прелюбодеяние не моргнув глазом. Расплачиваться пришлось бедному дурню Ланселоту, которого изгнали каяться в леса.

И довольно, наконец, этой херни про то, кто, трахаясь, берет, а кто отдается. Лучшие из женщин станут тем, что в прежние времена называлось леди, как ваша Пресвятая Дева. Наша Пресвятая Дева. Мужчины? Лучшие из них будут сильными, храбрыми и прямодушными не Христа ради, а как юноши апачей или спартанцев, готовыми на самоотречение ради сохранения силы. Остальные могут блядовать и трахать кого угодно. Но победа будет за нами.

Нет, ты мне ничего не можешь предложить — ни выбора, ни прощения, ни спасения. Это я тебе предлагаю сделать выбор. Хочешь стать одним из нас? Ты можешь это сделать, не отрекаясь ни от чего, во что веришь, за исключением собственной бесхребетности. Повторяю, это твой Господь сказал, что пришел принести не мир, но меч. Мы можем даже оставить тебе твою церковь.

Ты побелел как полотно. Что ты там шепчешь? Любовь? Что я полон ненависти и злобы? Не надо говорить со мной о любви, пока мы не вымели вон все дерьмо.

Что? Что произошло потом? Не смотри на меня так испуганно. Ничего. Я посмотрел порнофильм, вот и все.

+++

Пятница в киношке. Так мне следовало бы назвать свой фильм или видеопленку, где Элджин, мой оператор, запечатлел нашу маленькую киногруппу в часы отдохновения от трудов.

Все было просто. После ленча Элджин, бодрый, как торговец пылесосами, даже слишком бодрый, вошел в голубятню с большим коробом вроде чемодана и коробкой пленок, не глядя на меня поставил их на стол, открыл, сунул вилку в розетку, подключил к задней стенке телевизора два провода, показал мне, как вставлять кассеты, и, не поднимая глаз, сделал движение к двери, словно собираясь уйти.

— Элджин. Постой.

Он остановился в дверном проеме, ожидая, когда я нажму кнопку и дам ему уйти.

— Элджин, киногруппа завтра уезжает. Так что можешь сегодня же демонтировать аппаратуру. Я дам тебе знать, когда посмотрю это.

— Я уже все убрал, — угрюмо произнес Элджин, словно я нарушил какую-то негласную договоренность. Какую?

— Тогда ты…

— Вам больше не понадобится ничего записывать.

Я посмотрел на него.

— Понятно. Тогда мы закончили. Иди, переоденься в свой экскурсоводческий пиджак.

Он посмотрел на меня как-то странно, недовольно, как мне сперва показалось, но тут я понял, что ему стыдно. Меня охватил внезапный приступ гнева. Позднее я с удивлением понял, чем он был вызван. Хочу признаться тебе еще в одной вещи, которая делает мне мало чести, но мне важно сказать правду. Вынужден сообщить, что мой гнев был вызван тем, что он видел. Смотрел запись. Так я обнаружил в себе то, что презирал в других. Ибо я, не очень вдумываясь, считал, что Элджин лишь выполнит мои указания — будет техническим посредником, соглядатаем, шпионом, но сам ничего не услышит и не увидит. Более того, я, ничтоже сумняшеся, полагал, что он просто не сможет увидеть, подобно тому как презираемые мною недоумки-провинциалы считали, что каким-то волшебным образом негр-коридорный не может увидеть обнаженную белую женщину, находясь с ней в одном номере. Не способен, даже если захотел бы — увидеть ее почему-то ему невозможно.

Нет ничего гаже, чем лицемерный либерал.

Но я ошибся. Ему было стыдно не того, что он видел, а того, что он счел своей неудачей. Технической недоработкой. Я мог бы и догадаться.

— Простите, — произнес он, опустив голову.

— И ты меня прости. — Я все еще считал, что он извиняется за увиденное.

— Это какой-то негативный эффект, который я не могу объяснить.

— Негативный эффект?

— Вы никогда не подносили магнит к экрану телевизора?

— Нет.

— Он сдвигает контуры изображения — ну, они ведь всего лишь потоки электронов, конечно.

— Ах да, электроны.

— Я немного прокрутил пленку, глянул для контроля. Вот. Заметил этот странный эффект. Мешает, конечно… Но думаю, вы сможете разобраться в том, что вам надо.

— Спасибо. — Ха. Так значит он все-таки решил оставаться моим черномазым и, даже имея возможность, предпочел не смотреть. Более того, у него был повод посмотреть для пользы дела, но он не стал. Ну прямо идеальный черномазый.

Он тихо прикрыл дверь и через мгновение вновь отворил ее. Все тот же Элджин Бьюэлл, верный слуга, к тому же обладающий многими полезными талантами.

Он все еще не смотрел на меня. Просунув учтиво склоненную голову в щель, он словно говорил тем самым: «Видите, я не смотрю». Произнес он только одну фразу:

— Мистер Ланс, если вам что-нибудь понадобится, дайте мне знать.

— Хорошо.

Обратите внимание на эту деликатность: «если вам что-нибудь понадобится». Он не сказал «если вам нужна помощь, я помогу». Он сделал так, что это можно было понять как предложение принести стакан воды или рюмку бурбона. Догадываться об остальном предоставил мне самому.

Он, наконец, посмотрел на меня. Его взгляд был таким печальным, как у тебя сейчас, — ну и пошел он к черту.

+++

Как-то вечером, во время ужина, в разговоре возникла пауза, и моя дочь Люси, почти не принимавшая участия в беседе, решила не упускать случай и сказать наконец что-нибудь уместное. Она нахмурилась и, склонив темно-русую голову, с серьезным видом произнесла:

— Вчера вечером мне вдруг пришло в голову: вот я, личность, взрослый человек, а никогда не видела шейку своей матки.

Наступила тишина. Я про себя отметил, что меня гораздо больше беспокоит ее озабоченность тем, что она неудачно встряла в разговор, нежели тем, что она не видела шейку своей матки. Но Рейни и Дан закивали с серьезным и, как я заметил, даже галантным видом, словно поощряя ее робкое вмешательство в их оживленную беседу. Рейни обняла Люси за плечи, притиснула ее и, обращаясь ко мне, сказала:

— Вы подумайте! Взрослая женщина, а никогда не видела шейку своей матки!

Я стал думать.

Мерлин, недолюбливавший Рейни, ответил — не Люси, нет, скорее Рейни:

— Ну и что? Я никогда не видел собственной дырки в заднице. Тоже мне проблема!

И хотя эта реплика не была адресована Люси, она покраснела и еще ниже опустила голову.

Загрузка...