Многие читатели «ЦиС» в своих письмах к нам просят больше рассказывать о Китае, его культуре, истории и современности и выражают надежду на то, что журнал в какой-то мере сможет им в этом помочь.
Откровенно говоря, редакция еще в 1991 г. имела большое желание расширить тематику журнала, не ограничиваться рамками цигун, проблемами здоровья и спорта. В какой-то степени нам это удалось за счет публикаций в рубрике «Дискуссионная трибуна». Сейчас мы решили сделать еще один шаг в этом направлении. Может быть, кто-то посчитает, что материал, предлагаемый ниже, слишком уж не соответствует направлению журнала, и все же надеемся, что своей оригинальностью и новизной он представляет определенный интерес.
Весьма непростым был путь этой рукописи в Россию.
Материал редакции передал С.Харламов, первый секретарь посольства Российской Федерации в КНР. Несколько лет тому назад, когда он работал в консульстве в Шанхае, ему довелось познакомиться с русским эмигрантом во втором поколении Г. Натингом, родившимся в Китае в г. Тяньцзине. Его отец был врачом в одной русской эмигрантской колонии в Китае. В конце 40-х годов в связи с победой китайских коммунистов семье Натингов пришлось покинуть страну и уехать на Филиппины, а затем в Австралию, где они и познакомились с автором публикуемого материала — казачьим офицером сотником А.А. Васильевым, оставившим после своей смерти мемуары, увы, невостребованные до сих пор.
Много лет спустя материалами заинтересовался Георгий Натинг, а после крупных перемен, происшедших в России в последние годы, он решил, что пришло время познакомить с ними российского читателя. Во время приезда в Шанхай он рассказал о своих планах С.Харламову, которому эта идея понравилась, и он обещал помочь. И вот малая толика мемуаров оказалась у нас в редакции.
Надеемся на вашу благосклонную реакцию.
(Один из дней моей жизни на кораблях)
Сотник А.А. Васильев
По поручению Г.Натинга подготовил к печати С.Харламов
За время своего сорокомесячного пребывания в водах Шанхая на военных транспортах Дальневосточной казачьей группы я несколько раз съезжал с корабля в лагерь, находившийся в карантинной станции порта, на Пудунском берегу.
Этот лагерь являлся для нас, чинов группы, и лазаретом, и курортом, и санаторием, и, наконец, местом вечного успокоения: там похоронено шестнадцать наших соратников, умерших от различных болезней и добровольно покончивших расчеты с жизнью.
В лагере, или как его иначе называли «карантине», постоянно жили не только больные офицеры, казаки и солдаты, но и здоровые очень любили посещать его, так как это было единственное место для отдыха, прогулок, гулянок и рыбной ловли.
Съезд с кораблей разрешался чинам группы в свободное от караульной и вахтенной службы время, а так как все мы страдали хроническим безденежьем, что, конечно, являлось главной помехой поездкам в город, то мы вынуждены были проводить наш досуг только в лагере и от этого он становился для нас еще милее, еще дороже.
В подтверждение только что сказанного я прошу разрешения читателя привести небольшую запись из моего дневника, относящуюся к тому времени.
20 октября 1926 года
Осень вступает в свои права, окрашивая поля и леса в желтый цвет. Днем изрядно еще печет солнце, но ночи наступают прохладные. Москиты исчезли. Наступило лучшее время года в Шанхае, как говорят старожилы. По палубе можно ходить босому: не жжет, но если голому лечь на нее, то солнце пригревает крепко.
Сегодня я отправляюсь в лагерь, воспользовавшись свободным временем (я несу суточные вахты через двое суток в третьи) и получив разрешение на съезд с «Охотска».
Еще три года тому назад я не смог бы представить себе того душевного состояния, в котором сейчас нахожусь: состояние человека, несколько месяцев прожившего на корабле безвыездно и вдруг очутившегося на берегу после однообразной, монотонной, как ход часов, серенькой беспросветной жизни на «Охотске», где не только сам корабль в 31 фут шириной и в 192 фута длиной, со всеми своими помещениями и палубами, намозолил глаза, но и люди-то ежедневно, ежечасно, ежеминутно одни и те же, лица до того надоели, что не только не хочется видеть их, но и слышать-то о них слишком уж скучно.
Такая размеренная, монастырская жизнь на корабле, годами стоящем на якоре, до того набивает оскомину, что не только не хочется что-нибудь делать, но даже и думать порой невозможно.
Бывают в жизни человека настроения и переживания, которые нельзя передать словами в полной мере. Вот точно такое же состояние охватило меня.
Что нужно мне? Ничего не нужно. Нет, нужно! Нужно очень малого, такого ничтожного, но и невозможного сейчас: быть на Родине, дома! Только и осталось теперь, что погружаться в глубину воспоминаний, перелистывать их замусоленные, но самые дорогие в жизни страницы.
Но зачем бередить незарубцевавшиеся раны души?! Ведь так часто, почти ежедневно, мы неловко касаемся их — они вскрываются, болят и становятся еще тяжелее. На сегодня оставлю эти воспоминания, не буду терзать ими больше душу.
Хочется забвения, хочется уйти дальше от этой постылой жизни, убежать от людей, от приковывающего к себе места и, погрузившись в себя, отдохнуть в другой обстановке, слиться с природой, почувствовать себя неотъемлемым от нее, ощутить в себе биение пульса Вселенной.
Сойдя со шлюпки на берег и простившись с привезшими меня гребцами, я двинулся в сторону Янцзы, обходя лагерь на таком расстоянии, чтобы меня не заметили мои сослуживцы: я боляся, что они помешают мне остаться одному. Ясное осеннее утро было в полном разгаре. Взбежав на дамбу, я вздохнул полной грудью и почувствовал приятное, нежно ласкающее изнемогшую душу чувство свободы.
Невольно я сравнил себя с птичкой, выпущенной из клетки и улетающей в лазурную высь: мне сразу стали понятны и ее радости, и игривая песня, и стремительный полет.
Усталые глаза мои отдыхали на зеленом просторе лугов и полей, сменивших собой серый цвет палубы, ярко, до боли глаз, блестящую поверхность грязной Хуанпу и мрачные, желто-бледные лица сослуживцев. И даже небесная глубина казалась другой, более нежной, более свежей, врачующей.
Лучи яркого солнца не припекали, а любовно ласкали все тело, как нежная рука матери ласкает любимого ребенка.
Дым из труб камбуза и кипятилки не осквернял воздуха, надоедливые хлопья сажи не пачкали белой рубашки, не загрязняли лица. Нетвердыми шагами продвигался я по высокой дамбе, опираясь на бамбуковую трость: как-то невольно покачивалось тело из стороны в сторону, привыкнув к постоянно качающейся палубе. Странным и смешным показалось мне это, но что же делать?! Быть может, после трех лет, проведенных на «Охотске», вырабатывается и другая походка? Да что походка, когда характер в корне изменился, когда жизнь исковеркана, нервы измотаны, здоровье надломлено и время потеряно!!! Окончилась дамба. По узкой тропинке прошел я сквозь кусты и деревья. Треск цикад встретил и проводил меня, как будто они хотели оказать этим гостеприимство.
Узкую тропинку окаймляли колосья риса, поднимавшиеся с мокрых полей, на которых по колено в воде, с оголенными до пояса бронзовыми телами, в больших круглых солнечных шляпах работали китайцы, да важно расхаживали, ловя зазевавшихся лягушек, белые цапли. Где-то далеко вопила выпь. Небольшая возвышенная площадка и на ней соломенный, с бамбуковым скелетом домик землероба, крестьянина-китайца.
Поджарая собачонка хрипло залаяла на меня и, поджавши хвост, бросилась вовнутрь хибарки в широко раскрытые двери. Останавливаюсь и любопытствую. Подростки — два парня и девушка — смотрят на меня и что-то бормочут. Меньшой осклабился до ушей и, продолжая равномерно ударять цепями по колосьям пшеницы, смотрит мне прямо в глаза. Девушка, бросив сконфуженный взгляд в мою сторону, начала увещевать старшего парубка за то, что он с озлоблением взглянул на меня и что-то сказал, видимо, нехорошее. Между ними завязался громкий, непонятный для меня спор.
Я отошел от них. Передо мной беззубая старуха, одетая в широкие штаны из крашеной синей бязи и такую же кофту, сидит на корточках и, обдирая с стеблей колосья, бросает их в большое круглое сито. Около нее трое ребят в возрасте от 8 до 10 лет собирают оголенные стебли и, связывая их в снопы, кладут в небольшие скирды. Солома эта идет на корм скоту и на настилку крыш. Подхожу к открытой двери и заглядываю вовнутрь. Пресный, специфический запах бросился мне в нос. Обстановка хижины убогая: небольшой квадратный стол, три скамьи вышиной с аршин, с узкими, вершка в три, сиденьями. Справа и слева у стен по широкой кровати, на которых свалены в груду постельные принадлежности: циновки, стеганые ватой одеяла и соломенные валики, служащие вместо подушек. На краю одной из кроватей сидит молодая, цветущая здоровьем китаянка, из-под широко расстегнутой кофты видны смуглые, полные молоком груди, одну из них сосет черномазый ребенок, лежащий на коленях у матери.
На мальчишке одна коротенькая рубашечка, от наслаждения он задрал кверху ноженьки, а пухлыми пальчиками тискает грудь матери, громко причмокивая. Почувствовав присутствие постороннего человека, он бросил свой завтрак и, широко выпучив раскосые глазенки, смотрит в мою сторону, не выпуская из рук груди. Мать говорит ему: «Хо, чега, хо!» — и сует ему в рот сосок. Видимо, удостоверившись, что никакая опасность ему не угрожает, ребенок снова принимается за свое дело.
У противоположной стены в углу, в котелке, вделанном в очаг, варится рис, около очага куча соломы и сухих веток. На полу, невдалеке от топлива, два таза: в одном лежит половина соленой рыбы, в другом — китайская капуста, залитая водой.
«Чифань?!» — спрашиваю я, указывая на приготовленное к вареву. «Чифань, чифань», — отвечает молодуха, ласково улыбаясь.
Бросив последний взгляд на убранство хижины, я поворачиваюсь и продолжаю путь к Янцзы. Снова появляется та же собачонка и боязливо лает на меня. Не останавливаясь, быстро прохожу мимо следующих соломенных хижин и вступаю на другую дорожку, с одной стороны которой лежит огород, с другой — поле цветущего хлопка. Стая воробьев с шумом срывается с соседнего куста и, едва не задев мою голову, устремляется на новое место, в деревья. Сворачиваю к узкому каналу с грязной, почти стоячей водой и иду вдоль него. Вот какое-то дерево, похожее на плакучую иву, ветки которого низко склоняются к воде и шепчутся о чем-то, по временам вздрагивая от прикосновения лапок какой-то маленькой игривой птички, беспечно насвистывающей свою незатейливую, как все окружающее, трель.
Земляной краб вывернулся откуда-то из-под ног и пустился вприпрыжку наутек. Быстро, боком, добежав до своей норки, он остановился и, помахав клещами в воздухе, как бы посылая кому-то приветствие или какой-то условный знак, скрылся в глубине ее.
Большая зеленая жаба, аристократка среди жителей вонючей тины, важно расселась на гнилушке у воды и хриплыми звуками выражает кому-то свое неудовольствие.
Прохожу по пружинящей доске, перекинутой через канал, и вступаю в бамбуковую рощу. Тонкие, с кольцевыми скреплениями стволы бамбука стройно устремляются ввысь, распустив по своим верхушкам зеленые ветви.
Набегающий с радостной вестью из далеких стран ветерок легонько колышет продолговатые листья бамбуковых веток. Пробирающиеся сквозь листву лучи солнца покрывают землю муаровым мехом. Утренняя роса, как алмазные слезинки, нежно поблескивает, покоясь на травке, и придает свежую прохладу тенистой лужайке.
Муравьи, жуки и пауки нашли здесь свой приют и все куда-то спешат, что-то ищут, о чем-то совещаются. Между двух бамбучин большой серьезный паук чинит свои тенета, готовясь к ловле мух, жужжащих в воздухе. По крохотным, проложенным своим трудом, «трактовым» дорожкам бегают черные муравьи, таща в свои жилища пищу, соломинки и травинки. Куда-то спешащий шмель больно ударяется о мою щеку и, грубо прожужжав, как бы ругая меня за то, что я попал ему на дороге, скрылся в зеленой листве.
Все живет, работает и пользуется жизнью.
Останавливаюсь передохнуть и закуриваю сигаретку. Как-то сами собой вспоминаются где-то читаные слова: «Природа — книга не для нас. Ее листы необозримы, и мелок шрифт для наших глаз», Передохнул, иду дальше.
Кругом поле пшеницы, по пояс в которой стоят китаянки, напоминающие египетских сфинксов своей манерой повязывать платками головы. Они убирают созревший хлеб. Жарко. Солнце приближается к зениту. Прибавляю шаг и иду навстречу шуму речной волны Янцзы. Вот и мол — устье Хуанпу. Весь внешний рейд Усуна перед глазами. Грозно поглядывают из фортов крепости береговые дальнобойные пушки. На станционной мачте порта подняты три шара: прилив начался. Вдали, за Усунским молотом, стоят три китайских крейсера, как раз на том самом месте, где простояли мы первых восемь месяцев по приходе в Шанхай. От мола Пудунского берега, выбирая якоря и поднимая паруса, отваливают десять китайских шаланд и, пользуясь приливным течением и ветром «галфит», уходят в Шанхай делать свой «бизнес». Сверху по Янцзы бегут речники, гудками пронзительных свистов разгоняя с фарватера парусные джонки. С моря, рассекая воду, идет полным ходом красавец «Шанхай Мару», пронзительным свистком сирены требуя себе дорогу, и поворачивает за «входной бакен» в Хуанпу. С внешнего рейда открывается мощный японский крейсер с золотой хризантемой на носу и, подняв на фок-мачте китайский национальный флаг, уходя в море, салютует двадцатью одним выстрелом. Это — салют нации поднятому флагу китайской нации.
Не успело эхо подхватить последний выстрел, как на одном из китайских крейсеров взвился японский флаг и последовал ответ в 21 выстрел. Это китайцы отвечали на приветствие японской нации. Затем следует обмен салютами адмиралам. Последние выстрелы уходящего крейсера доносились все глуше и глуше и, наконец, японский гость, оставив за кормой дымовую ширму, зарылся в горизонт. Так живут и работают люди.
Погруженный в размышления о жизни я лег в траву в тени берегового куста и задумался. Желтые волны Янцзы лизали камни волнореза и с шумом разбивались об вцементированный берег. Седая, как лунь, старуха-Янцзы, аккомпонируя моему настроению, убаюкивала меня, и я забылся в мыслях. Очнулся, когда услышал за кустами шаги приближающегося китайца с тяжелой ношей на коромысле, который в такт своим мелким эластичным шагам жалобно припевал: «Ой-и-хо, ой-и-хо!». Солнце уже миновало зенит, было часа два, я встал и двинулся обратно.
После проведенных наедине с природой часов я подходил к лагерю совершенно другим: душа была спокойна, сердце уверенней билось и разум просветлел. Надоевшие мне люди не казались такими противными, как это было несколько часов назад; я мог говорить с ними и в этом разговоре находил что-то интересное, новое. Я чувствовал в себе прилив энергии, силы и выдержки. Я отдохнул, несмотря на то, что совершил прогулку в десять верст, подкрепился нравственно и готов был снова принять на свои плечи тяжелый крест изгнания, лишений и труда.
С новой решимостью, с подкрепленной верой я вернулся на «Охотск» и, надев на себя лямки, впрягся в бичевую жизнь русского воина-изгнанника.