Истинный творец, поэт, романист или драматург — это всегда человек, увлеченный красотой жизни, человек больших, благородных страстей и чувств, со всей силой своей убежденности борющийся за освобождение человечества и его счастливую жизнь. Это всегда человек большой любви и большой ненависти ко всему, что стоит на пути этих гуманных целей.
В эту книжку входят заметки и статьи об известных и выдающихся людях, которых я любил и о которых по тому или иному подходящему поводу писал. Некоторые из них были моими учителями, большинство — друзьями. И они многое для меня значили. Читатель поймет, что их имена я выбирал не случайно и не потому, что это входило в круг моих обязанностей публициста или журналиста. Работать столь систематично я предоставлял другим. О чем бы я ни писал, я никогда не делал этого с холодным умом, бесстрастно, всего-навсего как объективист, а всегда писал потому, что определенная тема, сюжет или жизненный факт глубоко интересовали меня. То же относилось и к людям, о которых я писал. Хотя речь шла о художниках и людях творческих, живущих и работающих в различных исторических условиях, я сосредоточил свой интерес как на их общественной и политической позиции, так и на общественном значении их творчества, на нераздельном единстве личности и творчества, на правдивости и художественном мастерстве этой личности, которое благодаря внутренней правде и вытекающей из нее силе выражения оказалось способно преодолеть границы своего времени и сохранить свою жизненность и актуальность и для последующих эпох. Из всех человеческих занятий это прежде всего относится к литературе, музыке, изобразительному искусству и т. д. — к искусству, наделенному вышеупомянутыми чертами, что свидетельствует о пути, пройденном человечеством, и о его высоких нравственных ценностях со времен Гомера и до наших дней.
Искусство неодолимо и непобедимо и всегда торжествует над низменностью человеческой злобы, над темными силами войны — величайшего из человеческих несчастий.
Искусство никогда нельзя использовать во зло человеку.
Подготавливая эту книжку к печати, я больше всего был озабочен тем, как ее построить, в каком ключе.
Разумеется, можно было бы расположить статьи в исторической последовательности, в соответствии с хронологией их написания, или (что я считал и считаю неправомерным) в соответствии со значением той или иной личности. Дело это оказалось довольно щекотливым и проблематичным с точки зрения единства книги. Кто после кого жил и создавал свои произведения — это довольно мало интересует читателя, равно как и то, когда отдельные статьи и заметки были написаны, — ведь изначальная актуальность, о которой я думал при их написании, уже ушла.
Поэтому я исходил из того, что всех, о ком тут идет речь, объединяет одна и та же идея, вытекающая из их творчества, даже если мировоззрение кое-кого из этих художников отражало влияния своего времени. Кроме того, я считаю, что и читатель, не только в данном случае, но и вообще в литературе и искусстве, нередко руководствуется в своих интересах тем, каким языком написана та или иная книга, эссе, статья, заметка или очерк. Я решил это учесть. Поэтому при составлении книги я избрал такой метод, который вообще не является никаким методом. Он позволяет листать книгу как угодно, останавливаясь то здесь, то там, смотреть ее с начала или с конца, кому как нравится.
Данной точке зрения отвечает и название книги.
Перевод И. С. Граковой.
Когда журналисты интервьюируют какого-нибудь писателя, они всегда задают один и тот же вопрос: «Как вы пришли в литературу?»
Большинство авторов отвечает на это одинаково: «У меня была такая-то и такая-то жизнь. Я любил читать. Что-то во мне накопилось, что требовало выхода, и я попытался это высказать». И тому подобное.
В литературу ведет тысяча дорог. Каждый автор попадает в нее по-своему, у каждого своя юность и своя судьба.
Возьмем, к примеру, поколение Иржи Волькера, к которому относятся Витезслав Незвал, Франтишек Бранислав, А. М. Пиша, Ярослав Сейферт, Константин Библ, Юлиус Фучик, Сватоплук Кадлец и к которому по возрасту и убеждениям принадлежу и я. У них было гораздо больше общего, чем разделяющего.
Когда началась первая мировая война, нам было от десяти до четырнадцати лет. На фронт уезжали солдаты, на войну призывали наших отцов, мы видели возвращавшихся с фронта раненых. Вокруг нас все приходило в запустение, исчезали из магазинов товары, не было ни хлеба, ни сахара, ни муки, люди одевались в крапивный холст, давно уже забылось, что такое мясо или булки, как вкусен был хлеб из кукурузной муки, всем отвратителен был вкус вареного турнепса. Мы ходили в башмаках на деревянной подошве, и не было куска угля, чтобы затопить печь. Мы были свидетелями голодных демонстраций, а также видели, как жандармы разгоняли толпы людей, выкрикивающих антивоенные лозунги. И не переставали спрашивать себя, почему все это? Кто выдумал войны? И ради чего воюют и какая от этого польза людям?
Станислав Костка Нейман.
А потом окончилась война, а потом распалась Австро-Венгрия, а потом не вернулись с войны наши отцы, а потом в мире происходило столько нового и жизнь была похожа на бушующее море, а где-то далеко, словно маяк во тьме, вздымалось над миром красное зарево русской Октябрьской революции. Ни одно поколение молодежи ни до нас, ни после нас не пережило столько, сколько мы. Через какие испытания мы прошли! Сколько балласта из того, что почерпнули мы за школьной партой, пришлось нам от себя отбросить, когда мы сравнивали эти свои знания с действительностью! Какие психологические процессы происходили в наших головах, когда мы пытались понять смысл событий. Война и то, что последовало за ней, сделали нас до срока взрослыми. Тяжелые жизненные испытания научили нас смотреть на мир открытыми глазами, следить за всем, что происходит вокруг, чтобы не пропустить никаких общественных явлений. Так мы учились политике. От войны у нас осталась ненависть к императорам и царям, к нужде и неволе, к господам, скопившим за время войны состояния. Мы чувствовали, что с нищими, с бедными людьми, с рабочими, которым и в мирное время по-прежнему приходилось заботиться о куске хлеба и своем существовании, мы составляем одну большую семью.
Мы учились видеть, отличать, где правда, а где ложь, тянулись к газетам, книгам, напряженно вслушивались в каждое живое слово.
Оказали на нас влияние и определенные стихи, вошедшие в некоторые школьные книги для чтения, мы научились запоминать отдельных авторов. Йозеф Сватоплук Махар был одним из них. Еще во время войны мы слышали, что он был посажен в тюрьму, как австрийский государственный изменник, и тем самым он был для нас еще ближе. Однако больше, чем Махар-поэт, он был близок нам как автор «Тюрьмы», «Католических рассказов», полемики с Римом и со священником Досталом из Лутина. И только потом, через эти работы, мы приходили и к его поэтическим книжкам, таким, как сборники «Tristium Vindobona», «Здесь бы должны были цвести розы…», «Варвары», «Яд из Иудеи» и т. п.
Эти стихи казались нам новыми и близкими, их реалистичная нота, образность в изображении обычного человеческого дня с его драмами и судьбами близких нам людей пленяли наши сердца.
Мы внимали Махару до тех пор, пока нас не захватил другой поэт — Франя Шрамек. Он буквально завораживал нас своими стихами. В его поэзии царили спокойствие прекрасных благоухающих укромных лесных уголков, трепет чувств и волшебный звонкий язык, наполнявший его «Плотину», которую мы помним по сей день.
Тот отрезок пути, который мы прошли с Франей Шрамеком, навсегда покорил нас своими пленительными образами, восхвалением прекрасной и чистой жизни, а также красоты молодого человеческого тела, которую этот поэт так понимал! От молодого нетерпеливого ожидания, от шрамековской красоты и от этого юношеского томления у нас сладко щемило сердце.
Но и тут мы вскоре поняли, что реальная жизнь — не здесь и что она бросает нам в лицо свои вопросы, на которые этот прелестный лирик не мог нам дать ответа.
И тут свою выдающуюся роль сыграл поэт, уже полностью наш — Станислав Костка Нейман.
Ни одно последующее поколение не испытало подобного счастья — получить такого учителя, который избавил бы его от неуверенности и указал направление творчеству. Это для нас был первый поэт, который одновременно являлся мыслителем, который не только своей поэзией, но и своей мудростью и опытом привил нам основы передовых взглядов — будь то литература, искусство или политические убеждения. Все в Неймане существовало в идеальном единстве. Было в нем и то, что сблизило нас с Франей Шрамеком и что еще в зародышевой форме пробудил в нас Йозеф Сватоплук Махар. С Нейманом и его «Червеном» мы уже не догоняли жизнь, а оказывались в самой ее гуще, в ее политическом и общественном эпицентре. От Неймана к нам пришло понимание того, что просто какой-либо политики недостаточно, нужна политика конкретная, вытекающая из действительного материального, разделенного на классы мира, который нас окружал.
В ту пору о русской Октябрьской революции ходили страшные слухи. «Народни листы»{271} издали брошюрку «Ужасы большевизма». На обложке была нарисована рука, с которой капает кровь. Стало быть, Гитлер имел своих предшественников. Газеты, называвшие себя патриотическими, были полны лжи и подлости, когда писали о России, да и не только о России. «Гумористицке листы» Вилимека{272} превзошли себя в убогих остротах и карикатурах, высмеивавших коммунистов.
Чем нас увлек Станислав Костка Нейман?
«Да не обвинят меня в нескромности, — написал он в «Творбе» в 1946 году, — я был, полагаю, первым чешским писателем, который полностью понял значение Октябрьской революции и с той минуты остался ей безоговорочно верен».
Он напомнил, что к этому привела его в первую очередь книга статей Максима Горького периода революции и что несколько месяцев спустя он уже издал первый отечественный перевод ленинской работы «Государство и революция»{273}.
Казалось, что превращение Неймана из социально чуткого и образованного человека в коммуниста произошло буквально в мгновение ока. Однако это было не так. Нейман не случайно вскочил в скорый поезд социалистической революции. Если вы знаете его жизнь, в ней нет случайностей. В ней есть этапы по-своему извилистые, как у человека, который жаждет света и пробивается сквозь густые заросли. К свету, к человеку он еще смолоду шел кружными путями, постепенно избавляясь от иллюзий и предрассудков, пока не дал тот решительный бой самому себе, не стал поистине свободным человеком, который нашел смелость освободиться от всякого идейного балласта.
Он говорит об этом так:
«Как человек и поэт я всегда соблюдал законы живущих. Кровь, бурная, кипучая и упрямая, всегда толкала меня в ряды левых. Так возникало окружение, в пределах которого я менялся…»
Поиск поэта закончился победой в двадцатые годы, как это произошло с Роменом Ролланом, Анри Барбюсом, Анатолем Франсом и другими великими европейскими личностями.
Размышляя над тем, как менялось мировоззрение Неймана, мы могли бы задать вопрос, как обходилась жизнь с писательской судьбой Неймана-поэта? Была ли она к нему щедра, ласкова и деликатна при всех экстравагантностях беспокойного его характера?
Ему был отпущен долгий век и пятьдесят лет творческой жизни, которая постоянно пульсировала, сбрасывала с пьедесталов идолов, разрушала прогнившие опоры лживой, аморальной, безнравственной, грязной и омерзительной в своих ошибках и шарлатанских жестах действительности:
Так оставьте себе храмы, пагоды, башни из слоновой кости,
все, что ладаном пахнет, флаконом пачулей дешевых, —
мне нужны мастерская и лес.
Так оставьте себе облаченья церковные — как потускнели их краски! —
Позу всезнающих и горделивые маски, —
Мне костюм нужен самый простой.
Маски ваши пригодны лишь к масленой для карнавала,
но со всеми сомненьями, с каждой удачей, провалом
и со всеми делами, со всеми трудами своими —
я рабочий
и гражданин[24].
В стихотворении «Глядя на шалфей», выражавшем поэтическое расхождение Неймана с прошлым, он с гневом обрушивается на маскарад, каковым представляется ему то, что он отвергает:
…Знайте: поэт — это нечто иное,
он на кресте не дает представленья
Тем, кому слезы и стоны милы.
Он головой о решетку не бьется,
рук не ломает, не хнычет, не ноет…
Может он пропасть собою закрыть,
в поле под паром колосья взрастить,
встать, как плотина в ревущем потоке…
И посмотрите на конец этого стихотворения:
Я же веселый, простой и свободный,
дальше иду, размышляя о песне.
Песня должна быть полезна, как хлеб,
дать, словно уголь, тепло человеку,
благоухать, как шалфей[25].
Это стихотворение из «Новых песен», из книги, которая в нашей новейшей поэзии означает революцию. У колыбели ее стояли Уитмен и Верлен, что ничуть не умаляет ее ценности и своеобразия. Стихи, входящие в сборник, возникали уже в 1911, 1912, 1913 и 1914 годах, так же как размышления об искусстве, собранные в книгу «Да здравствует жизнь!». Книга эта вышла в 1920 году. После четырехлетнего перерыва, вызванного войной, поэт ворвался в жизнь, словно завоеватель, и даже у мудрых людей, каким был Ф. К. Шальда, перехватило дыхание, что видно по его раздраженной рецензии. Шальда еще находился в плену старой эстетики и поэтических условностей, распространенных в начале войны, чтобы понять дух новой поэзии Неймана. Он высмеивает ее, стараясь умалить. Неймановский неистовый и бунтарский характер, тяготеющий к изобретательству, к новому слову, он пытается представить бурей в стакане воды, а поэта — всего-навсего певцом букетиков да прирожденным создателем идиллий, который служит абстрактным идеям, прикрывая все это шумом, фразами и пустой болтовней. Сути «Новых песен» Шальда не понял. А тем более решающего значения этой книги. Автору книги соответствовал образ поэта, который прост и человечен, как рабочий, и который воспевает работу и чудеса техники, созданные руками рабочих, равно как и вещи и обстоятельства, связанные с развлечением трудящихся.
Говоря о зачинателе новейшей поэзии, часто называют Гийома Аполлинера. До известной степени в вопросе, касающемся образности, это верно. Однако, если б нашелся ученый, который взялся за работу над «Новыми песнями» Неймана и молодой поэзией начала двадцатых годов, он вынужден был бы прийти к выводу, что поэтический сборник Неймана, в который, словно притоки в реку, вливается все человеческое и все лучшее, что поэт мог взять из поэзии Неруды, Махара, Безруча, Верлена и Уитмена, а также из своей «Книги лесов, холмов и вод», — это произведение сугубо оригинальное, сугубо чешское, как, например, сугубо чешскими являются художник Вацлав Шпала{274} или поэт Витезслав Незвал, со всем, что привносится извне и возникает из того, что витает в воздухе, с чем выступает мир современной техники, современного мышления и современной образности.
Жизненный и творческий путь Неймана можно представить как угодно, только не идиллией, покоем, благоразумием, комфортом и теплым местечком под солнцем.
Нейман всю жизнь жил бедно. Чтобы прокормиться литературой, ему приходилось писать научно-популярные книги, но он жил борьбой нашего трудового народа как человек, всем своим сознанием принадлежащий уже миру социализма. Он находился в центре, где шла непрерывная борьба за полное понимание смысла жизни. Как творческая личность он не избежал искушений, встречавшихся на его пути. В нем сталкивался материальный и политический мир с миром его сердца и чувств, и это сопровождало его с юных лет. От участия в движении «Омладина»{275}, принесшего ему тюремное заключение, к испытанию аристократическим индивидуализмом, декадентством и анархизмом. Через увлечение цивилистской лирикой{276} и воспевание технического прогресса путь его вел в мир труда, к рабочим, а там уж оставался всего шаг до того, чтобы он навсегда встал в ряды единственного действительно передового отряда мира — коммунистов, борющихся за освобождение человека от рабской эксплуатации.
Жизненный и творческий путь Неймана был отмечен и субъективными особенностями поэта. Это сложное восхождение его к «земному», сделавшее из него убежденного материалиста, далекого от какого бы то ни было идеалистического толкования мира. В пафосе «Новых песен» внимательный читатель найдет то, чего не заметил проницательный критик Шальда: кредо поэта, которое, окончательно сформировавшись, прозвучало как боевой клич художника-коммуниста в «Красных песнях». Чуткий и внимательный читатель найдет в «Новых песнях» не одну тонкую нить, связывающую эту книгу с первыми сборниками представителей волькеровского поколения, с так называемой пролетарской поэзией, а также с поэзией, которая, подобно задуманному Карелом Тайге воспеванию современной цивилизации, закончила лишь поверхностной красочностью. У Неймана же это пропетое вдохновенно, свободным стихом прославление технических чудес подготавливает переход поэта к глубокому и героическому перерождению, к полному расхождению с мещанством во всех его формах, духовных атрибутах и в эмоциональном отношении.
Без таких стихотворений, как «Цирк» и «Жажда», я не могу себе представить ни написанных на большом дыхании стихов Незвала, ни «Нового Икара» Библа, без «Похвалы ротационной машине», «Строительства водопровода», «Негра» не могу себе представить ни стихотворений Франтишека Немеца, ни Иржи Волькера, ни Сваты Кадлеца, ни произведений Пиши «Карусель» и «Спираль». Такое стихотворение, как «Поданная рука», многими нитями накрепко связано с творчеством Вилема Завады.
«Новыми песнями» С. К. Нейман совершает форменную поэтическую революцию не только в плане личного своего творчества, но и в нашей новейшей поэзии вообще. В этой книге мы видим поэта уже совершенно нового, с абсолютно новым, не банальным миром чувств, завоевывающего те области, которые через четыре-пять лет сделаются постоянным источником совершенно иного жизнеощущения и новых связей в поэзии послевоенного поколения.
Поэтические картины будущей жизни непонимающая критика считала всего-навсего абстракцией. Вчитаемся в эти стихи сегодня, когда мы живем уже в новые времена. Как далеко вперед смотрел поэт, писавший в ту пору о человеке будущего:
…Ты вырос, расцвел и созрел
под потолком бескорыстных мечтаний,
где не звенят золотые монеты,
цифры для боя не строятся в ряд, —
где, разрыхляя поля для посева,
чей урожай снимет будущий век,
честный, свободный идет человек![26]
Подлинной революцией стали достижения поэта в области формы, его новый, ясный, обычный, простой язык, его свободный стих, отличный от свободного стиха Бржезины, Совы, Тэра{277}, потому что он был связан с новой действительностью, с новым материалом, равно как и с совершенно новым образом мышления поэта, с личностью, извлекавшей для себя урок из марксистско-ленинской науки, на основе которой претворялось в жизнь общество нового типа… Литературная молодежь, не обремененная поэтическим хламом прежних лет, молодежь, чье сердце открыто для всего нового, восприняла «Новые песни» как свои. И почти незаметно они оказали на нее влияние, словно рентгеновские лучи.
Известная народная поговорка «скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты» подходит и для художников. Характер того или иного поэта можно угадать и по тому, какое общество он для себя избирает. Возьмите, к примеру, некоторые книги поэта Станислава К. Неймана и посмотрите, к кому обращается их автор. Одну из самых прекрасных своих поэтических книжек «Сердце и тучи» он посвящает шестидесятилетию Максима Горького, считая его недосягаемым образцом мирового писателя, «творца и борца, который знает, что писательский труд — это тяжкая миссия, обязывающая к жестокой борьбе с врагами освобождающегося человека и с собственной слабостью». Свою книгу «Анти-Жид»{278} — пламенную критику буржуазного индивидуализма и эгоизма, написанную в 1932 году, он адресует «молодому товарищу, без различия полов», людям, которые имеют для него существенное значение и которым он хочет помочь преодолеть путаницу во взглядах и выйти на дорогу, озаренную оптимизмом без предрассудков и иллюзий. Проблема, поднятая в книге несколько десятилетий назад, не только не устарела, но стала еще острее, и не одна страница этой книги читается сегодня так, словно она была написана непосредственно в адрес нынешней молодежи. Свою поэтическую вершину, сборник «Соната земных горизонтов», Нейман посвящает памяти немецкого поэта Генриха Гейне, и это тоже имеет глубокий смысл. Поэтическое творчество Гейне наложило значительный отпечаток и на нашу литературу. С ним сравнивали Гавличека, Галека, Неруду, Махара, Гельнера и Неймана{279}. Участие Гейне в общественной жизни и в политической борьбе, его публицистика также сыграли у нас свою стимулирующую роль. Нейману Гейне был близок и своей дружбой с Карлом Марксом, и своей политической поэзией, в которой он нападал на немецкий абсолютизм и немецкого филистера. Типична для оценки характера Неймана и цитата из «Моби Дика»{280}, которую он предпослал «Сонате земных горизонтов»…
Возьмите любую книгу Неймана, любое его публичное выступление, изучите его мышление вообще, его философию, его органическое «земное» и скажите: разве он думал когда-нибудь о чем-то ином, кроме жизни и счастья людей? Не походила ли его жизнь на корабль, плывущий посреди беснующейся стихии, наносящей удары со всех сторон? И не похож ли он на мореплавателя, который никогда не падал духом, никогда не выпускал из рук руля, сохраняя ясную голову и сердце бойца?
Его называли самым мужественным нашим поэтом, и это не было преувеличением. Свое перо он отдал борьбе за социализм и не выпустил его из рук, борясь с его помощью до последних минут своей жизни. Доказательство тому — стихотворение «1 Мая 1947 года», в котором, уже тяжело больной, за два месяца до смерти, он высказал свою непоколебимую веру в коммунистическое будущее и свой гнев по адресу бесстыдной ненасытности старого, капиталистического мира, представленного Соединенными Штатами и лицемерным Трумэном.
А постыдная кампания, свидетельствовавшая о неискоренимости чешского мещанства, которая развернулась даже у постели уже тяжело больного поэта?
Социализм был для Неймана нерасторжим с идеями К. Маркса, Ф. Энгельса и В. И. Ленина. Уже в 1921 году он обращал внимание на то, что объявить себя сторонником всякого социализма могут Стршибрный и Тусар{281}, но истинный социализм только один. Тот, за который борются коммунисты, люди великой веры, самоотверженные и преданные делу, единственные, кто без колебаний сжигает за собой мосты, ведущие к старому миру. Однако он предупреждал этих борцов, вдохновленных учением Маркса и Ленина, что симпатии к коммунизму и коммунистической партии не могут быть абстрактны, они должны опираться на желание постоянно учиться и углублять теоретические знания, потому что только знания «не позволяют возникнуть иллюзиям и только они являются источником убежденности».
Как мудро предвидел он ситуацию, проблему, типичную для колеблющейся интеллигенции и интеллектуалов. Проблему, которая в шестьдесят восьмом году обострилась, как никогда и ни в одной стране прежде. Адресуясь к этим кругам, Нейман еще три десятилетия назад напоминал, что только убежденность, вытекающая из теоретических знаний, может преодолеть кризисы и сомнения… И подчеркивал, что социализм родился «из народа и для народа, а вовсе не для интеллигентских экспериментов». Нейман отмечал, что обязан Марксу и Ленину тем, «что они раз и навсегда избавили его не только от мелкобуржуазного оппортунизма, но и от интеллигентского утопизма и «чистого теоретизирования».
Первые заметки, статьи, размышления и полемика Неймана такого рода были написаны пятьдесят лет назад, а последние — два десятилетия тому назад. Когда их читаешь сегодня, то наряду с тем, что отметило и отодвинуло время, в них найдешь столько живых и актуальных мыслей, что покажется, будто они написаны прямо по поводу жгучих сегодняшних проблем и дают ответ на важнейшие вопросы, решением которых заняты наша партия и общество. Философское наследие С. К. Неймана и по прошествии многих лет представляется компасом, и удивляешься, как вообще оно могло уйти из нашего сознания, когда являет собой классическое идеологическое оружие нашей партии. Культурная и политическая публицистика уже десять лет делает вид, будто Неймана не знает.
Чистые, честные, боевые мысли Неймана бросали, по-видимому, слишком яркий свет на беспринципность разрастающегося оппортунизма, на поверхностность и невежество, на интеллигентские колебания и перестраховку, на тайные ревизионистские интриги, на мелкобуржуазных прогрессистов, склоняющихся перед любой мнимой величиной Запада, на продажность и клерикализм, на эгоизм и аморальность. «Социалистической» публицистике уже незачем было интересоваться Нейманом. Она нашла для себя иные образцы. А те, кто подготавливал контрреволюцию, чьим троянским конем должен был стать мелкобуржуазный «социализм с человеческим лицом», дружески поддерживаемый всем капиталистическим миром, не могли желать ничего иного{282}.
Для нас, кто жил жизнью партии чуть ли не со дня ее основания, кажется почти невероятным, что через пять лет наша общественность будет отмечать столетие со дня рождения Неймана. Как поэт, политик, публицист и общественный деятель Станислав Костка Нейман всегда находился в центре нашей партийной, политической и культурной жизни. Он был подлинным представителем коммунистической интеллигенции, учителем всех образованных людей. Он стоял во главе нашего движения, как мудрый, чистый и честный человек, как неподкупный борец с мужественным и бесстрашным сердцем. Как бунтарь, как настоящий, по-человечески благородный революционер, как художник с мечом в руке.
Вижу его, как впервые увидел шестнадцатилетним юношей вскоре после первой мировой войны — высокого, стройного, с черной бородкой, с пронизывающим взглядом, — на сцене писецкого городского театра, куда мы, школьная молодежь, набились, чтобы с ним познакомиться. Его журнал «Червен» мы глотали, он был откровением, открывал перед нами мир, полный волшебных далей и невообразимых возможностей. Драматические годы, наступившие после переворота{283}, полные взрывчатости, выковали из Неймана коммуниста, а с его помощью сформировали и нас.
Это была пора нового жизнеощущения, и стихи Неймана полностью этому чувству отвечали. Я помню их, и когда вспоминаю сегодня его «Похвалу ротационной машине», его «Дуб», «Утро», «Корнет», «Цирк» и другие стихи — перед моими глазами с поразительной точностью воскресает атмосфера тех лет в ее конкретности и со всеми волнующими событиями. То же, и в еще большей степени, относится к стихам, включенным в сборник «Красные песни». Они захватывали нас новизной своего содержания и выражения. Нас покоряла их боевитость и то, что в них с невиданной доселе силой во всю мощь звучала любовь и ненависть поэта рабочих и революционного мира. Отсюда путь вел к поэзии Горы, Горжейши, Волькера, Кадлеца, Сейферта, Библа и других. В лице Неймана мы познакомились с поэтом, который не был ни жрецом, ни чародеем, а человеком, каждому необычайно близким и человечным. Была в нем искренность мастера, не знавшего, что такое поза. Он сам считал себя простым рабочим и гражданином, и не было оснований ему не верить. «Поэт и человек — всегда одно» — таково было его кредо, которое он исповедовал еще задолго до того, как высказал это в известном стихотворении.
Правдивость, искренность и убедительность неймановских слов и стихов завоевывали сердца рабочих и молодежи. Никто иной не мог стать поэтом новых горизонтов, вырисовывающихся перед нашими глазами, кроме поэта, объявившего себя сторонником коммунизма.
Когда Нейман вспоминает об этом времени и оговаривается, чтоб это не было воспринято как нескромность, он напоминает, что, по-видимому, был первым чешским писателем, который со всей определенностью понял значение Октябрьской революции и с той поры остался ей безоговорочно верен. А почему ее понял он, а не другие его сверстники? Имел ли он для того особые предпосылки? В книге «Воюющий штатский» он благодарил родителей «за известную способность к логическому суждению и эмоциональному восприятию вещей и окружающей их жизни, в том числе человека». Его жизнь была бурной и сложной. Душевные самокопания были ему чужды. Мелкие тягостные обстоятельства он стремился преодолеть путем лихорадочной активности. Примкнул к анархистам, а когда ему опротивела жизнь большого города, бежал из Праги в моравские леса и там написал одну из самых прекрасных лирических книг — «Книгу лесов, холмов и вод». Он явился одним из инициаторов новых художественных концепций. А потом началась война, и в форме австрийского пехотинца он прошел Венгрию, Сербию, Черногорию и Албанию. А вернувшись с войны, он, должно быть, был одним из немногих, кто со всей остротой уяснил себе, что в социальном отношении ничего не изменилось.
«Мы снова сделались изгнанниками на родине, которая была освобождена для собственников и оплота собственности, и, если мы вынуждены дышать все в той же атмосфере реакции, как и прежде, хотя на чужбине мечтали о чем-то совершенно ином, радуясь ударам, падающим на габсбургские лапы, — мы более чем вознаграждены за то помощью и уроками, которые дает нам русская Октябрьская революция и прочно существующие Советы».
Именно в журнале «Червен» он осознал, что становится коммунистом, и повлиял на него в этом направлении Горький, — а вскоре после этого он уже издает первый чешский перевод «Государства и революции» Ленина, что со стороны издательства было очень смело. Неоценима в том и заслуга Неймана. А кто тогда был переводчиком известного ленинского произведения? Не сам ли Нейман, скрывающийся под псевдонимом? И было ли то чистой случайностью или преднамеренно? Когда я недавно навестил могилу Киша и встретился там с переводчицей Киша Ярмилой Нечасовой, она повела меня на Ольшанское кладбище и показала неподалеку от главного входа могилу, на которой стоит простой каменный памятник с именем Йозефа Райнера, первого переводчика произведения Ленина на чешский язык. Райнер был студентом-медиком и поэтом, Нейман уже печатал в «Червене» какие-то его стихи. В 1920 году его жизнь окончилась трагически. И думаю, еще до выхода в свет его перевода. Наша история литературы в общей сложности о нем ничего не знает. А известно ли, что над переводом «Государства и революции», сделанном с немецкого издания, вместе с Йозефом Райнером работала и Ярмила Нечасова, которая раньше опубликовала в «Червене» в своем переводе выдержки из этого ленинского произведения?
«Червен» — эта славная история, связанная с именем Неймана. Под эгидой «Червена» родилось послевоенное художественное поколение во главе с Иржи Волькером, под эгидой «Червена» создавались также первые коммунистические ячейки, влившиеся в двадцать первом году в Коммунистическую партию Чехословакии. Позже на смену «Червену» пришел политически определившийся партийный журнал «Пролеткульт», и на протяжении ряда лет имя Неймана было связано со столь же острыми и бескомпромиссными статьями в газетах и журналах, таких, например, как «Рефлектор», «Лидова культура»{284}, «Творба», «Руде право» и другие.
Станислав К. Нейман, занимающий видное место в истории нашей партии, столь же видное место занимает и в истории нашей современной литературы. С его именем связаны самые смелые поэтические достижения, всегда означавшие в поэзии скачок вперед. Нейман был поэт-инициатор, первопроходец, создатель нового поэтического языка, никогда не забывавший во имя идейной четкости об эмоциональной конкретности и предметности поэтического выражения, всегда прочными узами связанный с жизнью и чуждый эксцентричным интеллигентским грешкам и субъективистской самовлюбленности. Он поставил свою поэзию на службу великому делу, на службу борьбе за новый мир, и тем самым дал ей орлиные крылья. В его поэзии отражается огромный мир чувств и мыслей человека коммунизма, его богатые душевные переживания, любовь и ненависть, его глубоко интернациональное сознание и его социалистический патриотизм, всегда являющийся патриотизмом действия, мужества, самоотверженности и борьбы и не имеющий ничего общего с мелкобуржуазным квасным ура-патриотизмом, с трусостью и жестоким эгоизмом. Поэзия Неймана уходит своими корнями глубоко в чешскую землю, воспеванию которой посвящены его самые прекрасные стихотворения, самая чистая пейзажная лирика. Создать такие произведения мог только человек, близко знающий природу, ее тайны и происходящие в ней процессы. Но поэзия Неймана охватывает весь мир, потому что поэту и коммунисту все трудящиеся мира были товарищами и братьями. Их судьбу, их надежды, их любовь и ненависть воспевал Нейман в своих строфах. Он создал поэзию, которая поет славу рукам рабочих, славу работе, славу революции и товарищеской солидарности. И он написал прекраснейшие стихи о Советском Союзе, колыбели первой социалистической революции. В своих стихах он выразил также горячий гнев и негодование по поводу преступлений ненасытного капитала, по поводу бесчеловечности военнопромышленников и поджигателей войны, по поводу бесстыдной эксплуатации старого мира. Нейман был поэтом любви, свободной от предрассудков, суеверия и лицемерной морали. Он был поэтом всего свободного, земного, языческой красоты и людей, внутренне прекрасных, физически и морально ровных и прямых, как здоровые деревья. Он был беспощадным судьей низости, трусости и измены, продажности и пораженчества. Он был поэтом, который видел гораздо дальше нас, потому что шаг за шагом, с безжалостностью по отношению к самому себе проникал все глубже и глубже в правду. Он был человеком с ясной головой, самокритично расправлявшимся с собственными ошибками и заблуждениями, как честный коммунист. Он был оптимистом, мечтавшим по-ленински, но не мечтателем, витающим в облаках. Он твердо стоял на этой земле и потому осознавал, что за человеческое счастье и за красоту жизни нужно бороться. В замечательном стихотворении «Поле боя внутри нас» он говорит, что в каждом старый человек борется с новым… «мир новый и мир былого», «сын рабства и сын революции». Но он видел и опасность, грозящую извне, и неустанно предостерегал от нее. Его призывы к бдительности именно сегодня столь же актуальны, как и при его жизни:
Но мы идем сплоченными рядами!
…Будь начеку! Мы только на пороге.
Не кончен бой с ордою темных сил.
Засады вражьи ждут нас на дороге,
завалы хищный враг нагромоздил.
Но мы идем сплоченными рядами,
не зная сна на вахте трудовой.
Вперед ведет нас пламенное знамя,
всемирный чистый стяг передовой»[27].
Жизнь Неймана и его художественное и философское наследие продолжают оставаться для нас источником коммунистического самосознания и силы, мужественной веры в себя и стойкости. Его поэтическое творчество — творчество современного человека, имеет свою незаурядную покоряющую красоту, оно глубоко и эмоционально богато. Это творчество великой любви и великой ненависти, прекрасное и сильное, необходимое, как хлеб и как меч. Это на самом деле поэт из числа самых смелых, каких в нашей литературе было немного. Он стоит в одном ряду с Немцовой, Гавличеком, Нерудой и с нашим народом.
1970 г.
Перевод И. С. Граковой.
Уже не впервые раздумываю я о выдающихся личностях литературы, над судьбами тех, кого без преувеличения можно назвать классиками нашей социалистической культуры. Они должны интересовать нас особенно потому, что эти удивительно талантливые художники внесли оригинальный и глубокий вклад в развитие нашей литературы и в нашу жизнь. Подобные люди редко рождаются в течение столетия. Со знаменитыми предшественниками их объединяет то, что на страницах их произведений запечатлено время, в которое они жили и творили, и эти труды стали непреходящими ценностями, отразившими лицо эпохи. Теперь эти художники интересуют нас вдвойне. В области культуры мы еще не освободились от недавних катастрофических времен{285}, которые отличало целенаправленное подведение мин под ценности, на которые опирается наш социалистический мир. Делались попытки подменить эти ценности всем тем, что мы считали окончательно похороненным. Когда культура служит жажде власти, которой злоупотребляют недостаточно принципиальные, честолюбивые индивиды, беззастенчивые и не имеющие моральных устоев, доселе скорее паразитировавшие и кормившиеся на обочине литературы и искусства, происходит то, что было у нас в недавние времена, которые, слава богу, уже миновали. Значит, нас тем более должны интересовать выдающиеся создатели нашей культуры, за которых говорит их творчество, художественно сильное и независимое, и потому также, что в нем они ни на шаг не могли отступить от верности самим себе и всему тому, с чем были связаны всем своим существом.
Когда нужно на нескольких страницах рассказать и о творчестве и о личности таких художников, это, признаться, нелегко. Особенно перед лицом миллионов читателей. Однако я постараюсь избежать научного теоретизирования и вместе с тем не погрешить против закона, ставшего основным законом творчества данных художников. Закон этот гласит: будь правдив и точен.
Двадцать шестого мая исполнилось бы семьдесят лет поэту Витезславу Незвалу. Все, о чем я писал выше, относится и к нему. Это был художник, ставший, начиная с двадцатых годов, во главе нашего художественного мира, который нес на себе отпечаток его мощного таланта, той неповторимой оригинальности, неподкупности и бескомпромиссности суждений, при помощи которых Незвал разрушал все старое, отжившее, лицемерное и лживое, все, что цеплялось за прошлое и мешало всестороннему освобождению человека от рабского труда и рабских мыслей. Прямолинейная органическая воинственность характеризует весь жизненный и творческий путь Незвала. Он остается ей верен до самой смерти, скосившей его в 1958 году в еще сравнительно молодом возрасте. Ему было пятьдесят восемь лет.
В двадцать четыре года он стал коммунистом. Образованный и начитанный, он, быть может, единственный из всех своих сверстников прочитал «Капитал» Маркса и проштудировал Гегеля, Энгельса и Ленина. Не в силу эмоций, а обдуманно, сознательно стал он сторонником коммунистического движения, в котором видел самые гуманные основы и единственный компас, указывающий обществу путь к истинной свободе человека. Свою идейную революционность Незвал соединил с революционностью художественной. Это составляло для него единое целое и создавало мир, в котором он не допускал компромиссов. Политическая и идейная определенность не только не мешала его художественным концепциям, но и не раз спасала даже при самых смелых его экспериментах.
«Чтобы мы не сбились с пути, — пишет он в своих воспоминаниях «Из моей жизни», — перед нами вырисовывался маяк бесклассового общества, свет которого нас ослеплял и к которому мы хотели прийти в полной солидарности с рабочим классом. Возможно, именно благодаря этому ориентиру, которому мы не изменяли ни в хорошие, ни в плохие времена, наш авангард избежал многих ошибок, которые легко могли бы сбить нас с пути».
Коммунистические идеи увлекли его еще в средней школе в Тршебиче, где он видел первые рабочие демонстрации, а еще больше увлекся он ими в Праге, когда сдружился с Волькером, когда узнал Зденека Неедлы и когда его в полном смысле слова заворожило движение «Деветсила», художественная и политическая современность которого открыла ему пути, где он окончательно нашел себя.
Незвал вспоминает о своей первой встрече с «Деветсилом», куда пришел студентом и пока еще почти неизвестным поэтом, чтобы в скором времени сделаться звездой первой величины этого движения. Это был торжественный вечер «Деветсила» в Альбертове, и Незвал так видит его в своих воспоминаниях:
«Каково же было мое удивление, когда вместо реформистских фраз о рабочем классе и его мозолях, когда вместо крокодиловых слез по поводу нищеты бедняков засверкал тут рабочий в новой красоте, в красоте человека, которому суждено победить и строить новый, светлый мир».
Современность Незвала была не только в том, что он ворвался в старую поэтику, как слон в фарфоровую лавку, расшвырял ее во все стороны и создал новый поэтический язык, которого со времен Махи в чешской поэзии никто не создавал, не только в том, что он дал чешскому стиху необыкновенные краски и оттенки, а также широту от народной песенки до захватывающей, пропетой на одном дыхании торжественно-хвалебной песни, не только в том, что изгнал из него все колдовские чары, спекулятивность и стерильность, все спиритуалистические фокусы, мистику и умозрительный субъективизм, наполнил его духом неймановского «земного» и материалистическим чувством жизни, которое только и является несомненным качеством коммунистов.
Витезслав Незвал.
Его современность была и в том, что ему сразу стала близка марксистская философия, в том, как он видел рабочего. Рабочий для него не был забитой, пассивной и страдающей фигурой. Он был для него творцом ценностей, создателем великолепных технических чудес, человеком, способным претворить в жизнь любую научную фантазию. Незвал видел в рабочем строителя современного мира, плоды трудов которого присваивали себе паразитирующие классы. Он был для поэта тем героем, который призван обновить мир, преобразовать его на подлинно гуманистических началах. Такого рабочего и его труд и воспел Незвал в своих стихах. Вместе с ним он боролся за мир и помогал как мог, чтобы ему лучше жилось. Там, где этот рабочий еще не осознал свою историческую роль, он пробуждал в нем его классовое самосознание и напоминал о его исторической миссии:
Почему ты рабски кланяешься
на все четыре стороны?..
Без понимания того, что жизнь отождествляется с исторической миссией рабочего класса, Незвал не создал бы самые прекрасные свои произведения, принадлежащие к жемчужинам нашей поэзии. Он вряд ли создал бы «Удивительного кудесника», «Эдисона», «Влюбленных из киоска» и «Манон Леско», «Стихи ночи» и «Стихи о Праге», «Песнь мира», «Из родного края», «Крылья», «Васильки и города» и «Сегодня еще светит солнце над Атлантидой». Незаурядная сила его поэзии, вспыхнувшей, словно ослепительный фейерверк, была освящена чувством внутренней свободы. А с другой стороны, его поэзия проста, как народное искусство. И сумела воспеть как будничный день человека, так и пьянящую красоту ночей большого города, праздничное захватывающее зрелище иллюминации, перед которым осознаешь восхитительную волшебную силу эдисоновских изобретений. Во всем этом он был землянином и человеком, как мы. Жаль, что он не дожил до полета Гагарина! Какие бы, должно быть, написал он о нем стихи! Незвал был сыном двадцатого столетия, и ничто ему не было так чуждо, как поза унылых романтиков, для которых ночь представлялась призрачной декорацией, дающей им возможность приумножать свои терзания по поводу загробных тайн и делиться с читателями кошмарами жизненной суеты.
Незвал был человеком ясной мысли, любящим жизнь и жаждущим радости:
За революцию я отдал голос свой.
Я понял роковую неизбежность счастья[28].
Он умел радоваться как ребенок, в том числе успеху своего произведения. Он писал для людей, и его честолюбивые мечты состояли лишь в том, чтобы его читали. Он не был поэтом для поэтов, с зашифрованными подтекстами и иносказаниями, и не верил, что кто-то может писать для ящика письменного стола.
О том, насколько в кризисные годы руководство нашей культурой вышло из-под контроля, свидетельствует и то, что вскоре после смерти Незвала над его творчеством нависла тень безмолвия. Такого же безмолвия, какое нависло над творчеством Неймана и Библа.
Люди с претензиями, которым Незвал стоял поперек дороги, поспешили умалить человечность и значение этого поэта в нашей литературе, содействовали тому, чтобы оставить в тени творчество Незвала, бросавшего вызов поэтическому идолопоклонничеству и всевозможным темным мистификациям. В этом полумраке можно было ловить рыбку в мутной воде. Все, что Незвал беспощадно изгонял еще за несколько лет до шестьдесят восьмого года, вернулось назад, сперва вроде бы с черного хода, а позже уже в широко распахнутые врата, не скрывая намерений и отнюдь не литературных целей. Вернулось и то, что Незвал точно охарактеризовал «психологизирующей сальностью» буржуазного искусства. Все это вместе с имитацией под западное искусство, с мешаниной из Франца Кафки, с новыми разновидностями мелкобуржуазного натурализма, с «модерным» клерикализмом и с подчеркнутой литературщиной, презирающей нормального читателя, справляло шабаш.
Своеобразно начали также оживать традиции художественного авангарда периода между двумя войнами. Крайняя художественная революционность этого движения, направленная в большинстве случаев на шокирование обывателей, отличалась, помимо всего прочего, тем, что демонстрировала свое тождество с крайней политической революционностью. При всем экспериментаторском характере этого движения в нем родились произведения, сыгравшие пусть даже незначительную, но все же общественно прогрессивную роль. Авангард переживал и взлеты и спады, но художники-творцы в нем не потеряли себя. Были здесь и измены первоначальной программе, и уход старых бойцов, и, наконец, воспоминания о прекрасной общности, вдохновляющая заразительность которой преодолевала государственные границы. По прошествии времени кое-кто стал интересоваться этим движением и «переоценивать» его. Возникли группки, которые начали изображать из себя новых авангардистов. Но и здесь применимы слова Маркса об истории, которая никогда не повторяется в прежнем виде, а разве что как фарс{286}. Новые авангардисты в скором времени проявили себя как правые, как политические оппортунисты и антикоммунисты. Они ставили перед собой иные цели, нежели первоначальный авангард. И то, что в авангарде было интересным: объединение всех искусств — литературы, театра, кино, архитектуры, изобразительного искусства, музыки и танца, — также получило свою современную форму в так называемом «координационном совете художественных союзов». Но и здесь речь шла не об искусстве.
Незвал был импульсивным творцом, смелым экспериментатором, но никогда не следовал схеме. Литературщина действовала ему на нервы. Его творчество питалось самой живой действительностью. Принадлежность к художественному авангарду никогда не являлась для него смирительной рубашкой, из-за которой ему приходилось бы насиловать свою здоровую природу. Даже тогда, когда он возносился на крыльях фантазии в самые далекие выси и «опробовал» самые смелые открытия, порой исполненные игривого озорства, он никогда не забывал, что его место на земле, среди людей. Он был не только отважным художником-революционером, в нем по-прежнему жил и тот простой краснощекий коренастый деревенский парень, который никогда не забывал, что он сын сельского учителя из Бискоупек под Тршебиче, где в его детскую восприимчивую душу навсегда запали картины его родных мест, пейзажи, лужки и речки, с берегами, поросшими ромашкой и вероникой, крестьяне со своими радостями и заботами. Все это вместе с волнующим, современным, фантастическим видением городской действительности проходит через все его творчество. Это его естественный мир, возрожденный воспоминаниями того чудного, детского возраста.
Где дремлет ящерка на древнем горном склоне,
где собирают липов цвет весной…[29],
тот характерный будничный день деревенского жителя, где
Кузнец стоит над горном во весь рост
и, целый небосвод схватив клещами,
кидает в чан. И брызги шалых звезд
отражены юнонскими очами
кобыл. Кругом окалина и пыль,
и пахнет подпаленным рогом[30].
Фантазия Незвала не была абстрактной. Она вырастала из жизненного опыта, выливаясь в поразительные художественные формы. Можно было бы шаг за шагом проследить реальную основу каждого его стихотворения.
Если вы хотите понять художественный путь Незвала, если хотите проникнуть в его поэтический метод, если хотите узнать его как художника и как человека и сжиться с миром его чувств и мыслей, нет ничего лучшего, как перечитать его прекрасную книгу «Из моей жизни», которую он, к сожалению, не успел закончить. Даже если, в сущности, все творчество Незвала — это его биография, последняя незваловская книга дает вам ключ к пониманию его великого вдохновляющего гуманного искусства, борющегося каждой строчкой, каждой строфой, каждым стихотворением за счастье человека и за новый мир в истинно ленинском смысле слова. Незвал был человеком, живущим полной жизнью. Он страстно и горячо любил и страстно ненавидел. Эту любовь и ненависть он проявлял и как гражданин. Он всегда стоял там, где речь шла о великой борьбе, где он мог воспользоваться своим голосом и своей неистребимой творческой энергией. Общеизвестны были его трудолюбие и активность. Он написал до пятидесяти книг, среди которых — тома прозы в несколько сот страниц. Много можно бы сказать о его политической активности, о его месте в общественной и художественной жизни, о том, каким авторитетом он являлся во всемирном движении за мир. И о его плодотворном участии в развитии связей с народами и литературами мира, особенно с Советским Союзом. У него повсюду были друзья. Его близкими друзьями были самые известные художники планеты. Он узнал многие страны, но счастливее всего был тогда, когда возвращался домой, в Прагу или в свой родной край. Он любил свою родину и во славу ее написал самые прекрасные стихи. Они во многом напоминают интонацию волнующих произведений Сметаны.
Ф. К. Шальда в одном своем очерке о Неруде замечает по адресу поэтов, что от них нелегко добиться подлинной внутренней искренности, что означает не лгать себе и перед самим собой. И он не слишком-то верит в подобную искренность у художников.
Витезслав Незвал, который перевернул все старые, отжившие истины вверх дном, опроверг и это сомнение Шальды. Для него искренность была столь же естественна, как дыхание. Без искренности он не мог себе представить художественное произведение. И прежде всего свое творчество. Он никогда не лгал, чтобы поразить читателя. Своей искренности вверил он и книгу своих воспоминаний, даже ценой того, что найдутся какие-то ехидные люди, не пожелающие его понять. Они его не интересовали. Он думал о людях, таких же, каким был он сам, с которыми он завоевывал уверенность в жизни. Политическую, нравственную, поэтическую и человеческую. С этими людьми он видел новый мир и создавал его будущее. Видел его звезды, его пейзажи и его города, которым давала свет и краски его взрывчатая фантазия. На создание этого мира его великолепное поэтическое творчество мобилизует и сегодня.
1970 г.
Перевод И. С. Граковой.
Прошло тридцать лет со дня смерти Иржи Волькера. Двадцатичетырехлетний поэт оставил народу свои произведения, которые до сих пор привлекают к себе внимание широкой общественности и литературных кругов, вызывают одобрение и неодобрение, дискуссии «за» и «против», стимулируют и побуждают к глубоким раздумьям над миссией художественного творчества. Иржи Волькеру, вызвавшему такой резонанс, завидуют многие живущие поэты, поскольку что еще можно желать, кроме того чтобы художественное творчество встретило горячий отклик, чтобы призывало к борьбе, чтобы вокруг него сталкивались мнения и пробуждалось то плодотворное творческое возбуждение, которое двигает искусство вперед, к новым целям.
Творческое наследие Волькера принадлежит к тем счастливым художественным явлениям, которые нельзя просто принять к сведению, а необходимо определить свое отношение к ним, потому что они дают ответ на жгучие и животрепещущие вопросы, которые тебя, поэта, писателя, литературного и художественного критика, живо интересуют и должны интересовать.
Это вновь полностью подтвердила конференция о творчестве Иржи Волькера, организованная в конце января Союзом чехословацких писателей вместе с Институтом чешской литературы Чехословацкой Академии наук.
На ней выступили близкий друг Волькера, знаток и издатель его произведений А. М. Пиша, академик Ян Мукаржовский и словацкий ученый М. Томчик{287}. Многих творческих вопросов коснулись в дискуссии академик Зденек Неедлы, поэты Витезслав Незвал, Франтишек Бранислав, Вилем Завада, Франтишек Нехватал и литературный критик Франтишек Бурианек{288}.
Лекционный зал Национального клуба был полон слушателей. Среди присутствующих находилась и мать поэта, Здена Волькерова.
И, как к тому призывает смысл и дух творчества Волькера, участники конференции не могли ограничиться темой «Иржи Волькер и современность». Конференция была задумана и воспринята как призыв к тому, чтобы наша литература, с учетом задач, стоящих перед ней в настоящее время, еще теснее сблизилась с творческим наследием Волькера и извлекала из него уроки и помощь. «Все мы, молодые и старые, — сказал Зденек Неедлы, — должны учиться у Иржи Волькера». В этом и заключался истинный смысл конференции. А не в том, чтобы открыть Волькера. Ведь его творчество ясное, в нем нет туманных мест или каких-либо тайн. Даже такой вопрос, что художественнее — «Гость на порог» или «Час рождения», не кажется актуальным, потому что противоречия между поэтическим первенцем Волькера и его второй книгой нет, ибо бессмысленно было бы противопоставлять ранний период поэта периоду творческой зрелости. Творчество Волькера следует рассматривать как одно целое, потому что период «Часа рождения» немыслим без периода «Гостя на порог». И в первой и во второй книге специфические черты индивидуальности Волькера-поэта взаимосвязаны. И при этом «Час рождения», бесспорно, представляет собой высшую ступень развития поэта, когда его искусство становится еще более гуманным и идейно глубоким, когда в сердце поэта звучит не только его внутренний голос, но и голос рабочих масс, борющихся за свое счастье. Пиша, Пекарек{289}, Бурианек и другие, в том числе молодые, литераторы, должны были бы попытаться со всей твердостью решить, чему следует прежде всего учиться у Иржи Волькера и как у него учиться, тем более что кому-то кажется, будто здесь существуют неясности, способные сбить с толку молодых литераторов.
Ответ на такой вопрос неизбежно предполагает более углубленное знакомство литературной молодежи с творчеством Волькера. Нельзя сказать, чтобы Волькер был поэтом, о котором наша молодежь, вступающая в литературу, знала мало. Она знает его стихи, ориентируется в его поэтической биографии, наслышана о его сотрудничестве со Зденеком Неедлы в «Варе», способна процитировать те или иные абзацы из его статей о новом искусстве. И это нельзя недооценивать. Однако необходимо глубже знать Волькера, от общих знаний перейти к изучению сущности его творчества. Такое познание со всей очевидностью объяснит нам, почему Волькер сделался самым любимым поэтом нашего народа, почему его творчество продолжает жить и почему оказывает такое воздействие. Но изучение творчества Волькера может нам многое дать и в вопросах идейности, богатства и яркости поэзии. Мы найдем у поэта немало мыслей о том, как избежать схематизма, серости, односторонности, как создавать искусство боевое и притом глубоко человечное.
К. С. Станиславский учил актеров, как от искусства представления, то есть такого, когда на сцене лишь изображают определенного героя, перейти к искусству переживания, то есть создавать образ изнутри, а не внешне. Это поучительно и для поэтов при условии, что в настоящей поэзии, как известно, героем является сам поэт. Такому поэту-герою должна быть присуща богатая эмоциональность, и, конечно, исключается упрощение его чувств и взглядов. Это не означает отказа в поэзии от повседневности, напротив — открыто призывает к ней; это не исключает из поэзии революционность, потому что революционность не нечто внешнее — Волькер об этом прекрасно говорит, — а отношение к действительности. Революционность не запрещает воспевать любовь, близко чувствовать природу, красоту жизни, не отменяет богатство эмоционального мира, как полагают многие, а наоборот.
У нас бывало, что поэты вместо полных, богатых жизненных переживаний предлагали нам поэзию, в которой зачастую лишь изображались революционность, внимание к политике, актуальность. Однако подобное может случаться и впредь, если поэт только внешне изменяет свое отношение к действительности, если он будет обращаться, например, к любовной поэзии лишь в надежде уберечься от серости и однобокости.
В нашей поэзии существует до сих пор и еще одна опасность, вытекающая из ошибочного представления, будто борьба за новую жизнь уже давно позади, будто времена боевой поэзии уже ушли в прошлое, будто поэтом-борцом мог быть, например, только Пабло Неруда, будто боевая поэзия могла родиться лишь в странах, находящихся под игом, будто у нас все уже завоевано и наш путь к социализму требует не борцов, а лишь тех, кто воспевает победу, будто конфликты в нашей жизни ограничивались только мелкими недостатками и трудностями, которые мы преодолеваем.
Нам хорошо известно, что боевой дух искусства — в его правдивости и что художник во всей широте и глубине должен знать правду жизни. Такую правду жизни переживал всем сердцем, чувствами и разумом Иржи Волькер. И сердце, чувства, равно как и свое убеждение коммуниста, вкладывал он в поэзию. Поэтому в ней он предстает как человек глубоко гуманный, со всем своим эмоциональным богатством, поэтому он развивал свою образность, свое поэтическое искусство, желая создавать искусство поистине новое.
Всем этим Волькер чрезвычайно близок нашей современной поэзии. Поэтому особенно нашим молодым поэтам может быть очень полезно, если они будут учиться у Волькера и изучать его. Точно так же Волькер может быть учителем и нашей молодой литературной критики. Прежде всего это касается мужества и смелости, с какими он сумел теоретически сформулировать основы революционного искусства, творчески развивал теорию социалистического искусства, всегда мог увидеть в искусстве его основные черты.
Но как учиться у Волькера? Это вопрос более широкий. Это вопрос о том, как вообще учиться у мастеров литературы. Здесь до сих пор много неясностей. Молодые критики и молодые поэты порой сетуют: «Нас никто не учит. Наши учителя мало обращают на нас внимания. Они должны бы нам больше помогать». Часто ссылаются на то, что Иржи Волькер имел великолепного учителя в лице Зденека Неедлы, а Юлиус Фучик — в лице Ф. К. Шальды, что учителем обоих был также поэт С. К. Нейман. Это верно! Но не надо полагать, будто Зденек Неедлы давал какие-то уроки Иржи Волькеру, а Ф. К. Шальда — Юлиусу Фучику. Бесспорно, опытные писатели и литературные критики должны помогать молодым. Но разве не предлагают они эту помощь прежде всего своим творчеством? Фучик учился у Шальды, Неедлы и Неймана, прежде всего изучая их идеи, их творчество, и именно так учился и Иржи Волькер. Такое глубокое понимание творчества учителя и проникновение в дух его творчества и есть та настоящая учеба, плодотворная и творческая, которая приносит пользу.
Бесспорно, нынешняя литературная молодежь имеет в этом смысле гораздо больше учителей, чем это было раньше, в прошедшие времена.
Поэтому можно учиться у Волькера и нужно учиться у Волькера. Конференция, посвященная творчеству Волькера, показала это со всей настоятельностью.
1954 г.
В 1970 году Иржи Волькеру исполнилось бы семьдесят лет. Он умер в двадцатичетырехлетнем возрасте от пролетарской болезни — туберкулеза. Почти полстолетия прошло с той поры, когда журналы «Червен», «Пролеткульт» и газета «Руде право» публиковали его стихи, которые звучали буквально на всех собраниях коммунистов. Не было другого поэта, который имел бы столь громкое имя среди рабочих, как Иржи Волькер. Были, правда, и другие молодые поэты, которые шли тогда его путем, например Ярослав Сейферт, А. М. Пиша, но Волькер с точки зрения художественной и идейной был наиболее зрелым из них, глубже понимал сущность марксизма и лучше всех выразил свое революционное убеждение в поэтических произведениях, имеющих непреходящую ценность. Стихи Волькера, родившиеся из глубоко пережитого, были простыми, ясными, удивительно проникновенными, честными; они отличались свежей поэтической образностью, чисто волькеровской, отображали поистине новую действительность, близкую людям, и потому привлекали к себе внимание.
«Это был ваш поэт, товарищи, о котором вы не можете и не имеете права забывать» — этими словами С. К. Нейман закончил в 1946 году свое предисловие к книге избранных произведений Волькера, предназначенных для широкой читательской аудитории.
Как метко это сказано!
Волькер действительно был поэтом рабочих, пролетариев, революционных масс трудящихся. Он вышел из мещанской семьи, довольно состоятельной, но мещанином не стал. Всем своим существом поэта он был связан с революционным рабочим классом и отдал свой незаурядный талант его борьбе.
Это было полное отождествление себя с революционным марксизмом, с ленинизмом, с коммунистической партией; Волькер отвергал любое извращение научного социализма, любой мелкобуржуазный утопизм. Даже тогда, когда он не был достаточно философски образован, он полемизировал с утопистами, фантастами и романтиками, мечтавшими о революции как о каком-то чуде, которое установит рай на земле и приведет к тому, что из мира исчезнет все дурное, а каждый человек станет святым. Он возражал таким мечтателям, говоря, что тогда трудящемуся люду не оставалось бы ничего иного, как умереть или отрубить себе руки, потому что не было бы ни работы, ни жизни.
Он не гонится за химерами:
«Фабрики стихами, к сожалению, не социализируешь. Экономическую революцию с их помощью тоже не совершим и не будем пытаться этого сделать. Но коль скоро мы взываем к сердцу, то стремимся, чтобы наш голос не угас в нем, а, пройдя сквозь сердце, дошел бы до самых мозолистых кулаков. Сердце стало сегодня образом слишком абстрактным, и мир, в общем-то, не особо придает ему значение».
Таков был ответ Волькера тем, кто отбрасывал научный марксизм и превозносил в противовес ему революцию сердца, то есть так называемый «социализм», вернувшийся к нам полстолетия спустя под новыми лозунгами вроде «социализма с человеческим лицом», «демократического социализма» и т. д. Для Волькера это уже в его время казалось туманным. Он стоял за социализм, опирающийся только на Маркса и Ленина, потому что только такой социализм переходит от теории к жизненной практике.
Просто удивительно, как всего лишь двадцатилетний Волькер высказывает свое мнение об абстрактном социализме, отвергая его, поскольку под ним каждый может представить себе что угодно, и именно этим подобный социализм в конечном счете приемлем для врагов социализма:
«Если какую-нибудь глубокую мысль мы будем слишком пространно толковать и истолкуем так, что каждый может ею прикрыться, лишим ее всякой остроты, если мы откажемся принимать на себя всякий риск, связанный с ней, и красивым голосом будем восхвалять результаты этой операции, то тем самым пробудим «энтузиазм» в чехословацком народе».
Разумеется, само время способствовало тому, чтобы мировоззрение Волькера выкристаллизовалось. Окончилась первая мировая война, буржуазный гуманизм показал свое подлинное лицо в кровавых бойнях, в России победила пролетарская революция, и ее влияние распространялось по всей Европе. Известную роль сыграл и жизненный опыт волькеровского поколения. Фучик метко говорит об этом, вспоминая свое начало:
«Я рос во время войны. Для подрастающих это имело особое значение. Кому в начале войны было двенадцать лет, тот видел события к концу войны, хотя еще и детскими глазами, но уже с опытом двадцатипятилетнего».
С Волькером было примерно то же. Первая его книжка — «Гость на порог» — лирика юного сердца, мир, увиденный глазами юноши, верившего в его волшебство, сказочность. Но мальчишеское сердце поэта взрослеет, сказывается жизненный опыт, и наступает «Час рождения» поэта, в результате которого он обретает новое сердце, воинственное и непримиримое. Сборник «Час рождения», представляющий собой вершину творчества Волькера, буквально монашески строг, поэт отбрасывает аполлинеровский стих, так завороживший его своей поэтической формой, и создает поэзию, которую безоговорочно ставит на службу пролетариату. Из поэтов, которые какое-то время идут вместе с ним, Волькер — единственный, кто не подвержен сухой агитационности, поверхностности и преходящей бессодержательности. Из тогдашних молодых он стал наиболее глубоким, создал наиболее чистую форму поэзии, про которую знал, что она еще не вполне отвечает понятию подлинно социалистической поэзии, поскольку вырастает на переломе двух эпох, а следовательно, даже если в ней уже существуют многие признаки нового, она еще в значительной степени отражает влияние старого мира в силу некоторых эмоциональных и формальных связей. Но эта поэзия уже не имеет ничего общего с мещанской сентиментальностью, с плаксивой «социальной» поэзией, отображающей пассивного угнетенного человека. Поэзия Волькера стремилась быть прежде всего действенным оружием рабочих, борющихся за социалистический мир. Его герой — трудящийся человек, рожденный для весны жизни, которую он должен для себя завоевать, рабочий, являющийся самой реальной реальностью, человек с пламенным сердцем и с классовой ненавистью, воспитанный жизненными трудностями, создатель ценностей, как Антонин из «Баллады о глазах кочегара», как те люди с заводов и чердаков, с прекрасными мечтами:
…Люди из плоти и крови, наследники мира, земного создатели рая,
чудный сон убивают они, в несомненную явь претворяя…[31]
Эта поэзия написана для чтения вслух. Там, где ее читают и декламируют, она зажигает в сердцах слушателей коммунистические идеи. Она производит захватывающее впечатление своей простотой, своей убедительностью, своей революционной этикой, своим пафосом, своей образной силой, с какой она доходит до сердца и ума слушателей. Волькер — поэт, которому нельзя не верить. Поэт рабочих. Поэт, которому, доживи он до зрелых лет, ничего из созданного им не пришлось бы оправдывать наивностью. Поэт, который имел свою классовую честь. И свое лицо. Волькер не был поэтом для эстрады. Он был не из тех, кто меняет свои убеждения. Он читал на собраниях коммунистов, на рабочих и студенческих вечерах передовой молодежи и делал это не для развлечения публики. Для сотен слушающих его это был праздник культуры. К ним впервые обращалось настоящее искусство, и это искусство было их искусством. Поэт был одним из них. Он не надевал маску шута или арлекина, у него не было честолюбивого желания вызвать восторг, как у эстрадного куплетиста или клоуна.
Некоторые его друзья — кто-то раньше, кто-то позже — дезертировали, отошли от знамени. Дезертирство — не новость для литераторов иного эмоционального склада и имеющих иные намерения. Впрочем, они и не создали ничего значительного. Разве могут они сравниться с Нейманом, Горой, Волькером. Во многих странах в ту пору началась стабилизация капиталистических устоев, поэтому в среде рабочих стала утрачиваться революционная перспектива. Для коммунистов же наступил полный мучений период длительных боев, репрессий и преследований. Это не прибавляло оптимизма. Лишь самые мужественные остались верны. Для Волькера революционным поэтом был тот, кто мог слиться не только с победившим революционным рабочим классом, но и с еще ожесточенно борющимся. И слиться с ним не только эмоционально, но и в силу глубокого убеждения, что иного пути нет.
В чем состояла «пролетарская мудрость» Волькера?
Волькер так определял ее в своем докладе о пролетарском искусстве на вечере «Вара»:
«Она не мечтает о райском блаженстве, она хочет человеческого счастья в рамках возможности мира. Я писал уже ранее по этому вопросу, что пролетарское искусство отходит от безответственного витания в облаках и приближается к сознающей свою ответственность человечности, что оно хочет конкретного изменения конкретной действительности. Такое изменение возможно, и человеческое мужество в состоянии добиться его».
После таких размышлений напрашивается вопрос: осталось ли что-то живое из волькеровского наследия спустя пятьдесят лет, прошедших с момента рождения его как поэта?
Естественно, да. Народ живет прогрессивными традициями, сознанием взаимосвязи между сегодняшним днем и тем, что в прошлом оправдало себя как ценность, что вмешивалось в жизнь и влияло на нее. Разумеется, такие ценности, без которых ни один народ не является народом, не могут появиться буквально за неделю, просто для удовольствия, как нечто парадное и праздничное, чем можно время от времени похвастаться, но что не годится на каждый день. Ценности существуют прежде всего для того, чтобы быть живой памятью народа, компасом и ежедневным спутником на его пути. Творчество Волькера принадлежит к ним вне всяких дискуссий.
Иржи Волькер.
Для сегодняшнего человека, завороженного субъективистскими произведениями Запада, Волькера, очевидно, уже мало. На вопрос, имеет ли Волькер еще какое-нибудь значение, культурный сноб наверняка ответит отрицательно. Чем для него может быть сегодня актуален Волькер? Своей верностью коммунизму, партии и рабочему классу? Своей этикой и своим классовым подходом к основным вопросам этого мира, подходом, не имеющим ничего общего с абстрактным гуманизмом и мелкобуржуазной идейной неустойчивостью? Своим противодействием по отношению ко всевозможным формам декадентского субъективизма? Или простотой и ясностью своих стихов, которым чуждо бесплодное «искусство для искусства» и формалистический произвол?
Вряд ли можно утаить, что существует несомненное различие между поэзией Волькера и сегодняшними произведениями. Было бы неверно полагать, что за несколько десятков лет поэзия, в своей лучшей части, не слишком продвинулась вперед в вопросах формы, смыслового значения слова, метафоричности и диапазона. Поэтический язык со времен Волькера достиг поистине несравнимых высот. Способность поэзии сделать свой инструмент более утонченным и проникать в душевные состояния человека, конечно, достойна уважения. Равно как ее необычайная образность. У нее более широкий размах. Она тоньше и сложней, как сложнее чувства нынешнего человека. Но какова ее общественная роль? Может ли она вообще по своей общественной ангажированности сравниться с Волькером?
Я имею в виду лучшую сегодняшнюю поэзию. Не ту, которая представляет собой лишь пеструю смесь из модного фантазирования и пассивного отражения болезненности чуждого мещанского мира. Не ту, для которой нет иного честолюбия, кроме как усложнение усложненной жизни эгоистичного и корыстолюбивого человека, неспособного вдохновиться какой-то истинно возвышенной мыслью и служить ей самоотверженно и бескорыстно. Не ту, которая заставила эмоциональность служить аморальности, вульгарности, сексу, анархизму и цинизму, которая кичится своей зашифрованностью, своим экспериментированием, доведенным до абсурда.
Иржи Волькер все это знал, потому что ничто не ново под луной. Он был против мещанства, прикрывшегося позой самого современного прогресса. Мещанство имеет множество особенностей, и так же, как от него можно избавиться, им можно и заразиться даже там, где для этого вроде бы и нет предпосылок. Стоять над обществом, считать себя лучше других людей, называть себя элитой духа, которой предопределено занимать высокие посты, — вот некоторые из особенностей этого мещанства.
Волькер актуален и потому, что подставляет зеркало даже тем представителям этого мещанства, которые носили в кармане такой же партийный билет. Он актуален той нравственной чистотой, с какой выступил за единственно прогрессивный мир и высказал его правду, увиденную с классовой точки зрения. И тем, что отобразил героев этого мира глубоко человечно и шел бок о бок с ними, неподкупно и верно.
1970 г.
…Редкостной была многосторонность Волькера, удивительным размах его творчества. От поэзии к прозе и драме, от литературной критики к теоретическим статьям, в которых он точно сформулировал задачи и позиции революционной литературы. Он был поэтом мужества, поэтом действия, который за пять лет своей творческой жизни словно хотел высказать все, что переполняло его сердце и душу.
Если мы будем изучать наследие Волькера, если прочитаем все его произведения, бережно изданные его ближайшим другом А. М. Пишей, перед нами, словно фильм, пройдет драматическая, стремительная художественная эволюция Волькера от ранних стихов до первого сборника «Гость на порог» и от «Часа рождения» до баллад и стихов, оставшихся после его смерти.
Иржи Волькер в июне 1921 года издает первую книгу своих лирических стихов, «Гость на порог», а за его плечами уже богатое поэтическое творчество. Вышел тоненький сборник, состоящий из тридцати двух строго отобранных стихотворений, имеющих четкую концепцию. Сам автор называл эти стихи юношеской поэзией, считая, что это — выражение поэтического юношеского сердца. Действительно, стихи полны нежности, смирения, чистоты души и чувств, поразительной образности, из которой возникает мир поэта, где вещи живут в содружестве с человеком, где господь бог ходит по улицам с сумой и посохом, как нищий, который спит где-нибудь на сене. Дни поэта идут один за другим, словно вагоны праздничного поезда. Поэт хотел бы, чтобы печи полнились хлебами и пирогами, чтобы во время жатвы солнце было гениальным поэтом, написавшим красивое стихотворение золотым пером по земле, где окно — стеклянный корабль, а смерть лишь белое распятие на развилке в поле, где зимой на площади туман и снег разыгрывают свои колядки.
Через год после первого поэтического сборника выходит «Час рождения» Волькера с такими стихами, как «Глаза», «Море», «Баллада о сне», «Баллада о неродившемся ребенке» и «Баллада о глазах кочегара». В этой книге поэт прощается со своей юностью, со своим юношеским сердцем, которое было «запевкой» и которое умирает в тот трудный час, когда у него рождается новое сердце, «непримиримое и храброе» сердце мужчины, сердце — горн, призывающий к борьбе.
В этой второй поэтической книжке мужественная и активная поэзия Волькера зазвучала с новых позиций. Это новое сильное слово поэта. Вот как, например, звучит оно в одном из самых ярких стихотворений — «Море»:
Играй! Ты мне всех милее, шарманка — хриплая птица!
Мир — те, кто дает ему пищу, чтоб жить и самим кормиться,
а море — это мы сами, чьи мускулы ходя, волнами.
И явственней нету, чем явь, творимая нами![32]
После «Часа рождения» осталось еще много значительных стихов. Большую часть их составляют стихотворения, написанные во время болезни поэта и в последние дни его жизни. Эти стихи, когда поэт уже стоит лицом к лицу со смертью, поражают своим мужеством, и в этом мужественном прощании с жизнью мы находим те же черты пролетарского героизма, с какими позднее встретимся у Юлиуса Фучика, осужденного на смерть:
На койку немощного свет упал,
он под бинты проник, тревожа боль мою.
Товарищи идут за справедливость в бой,
товарищи идут — все, как один, в строю.
На койку немощного свет упал,
и дышит на нее из мрака ночи смерть.
Но почему идти я с вами не могу?
Я пасть хотел в бою, а должен умереть[33].
Это стихотворение, наряду с «Эпитафией», является финалом поэтического и драматургического творчества Волькера, завершившегося с кончиной поэта в начале 1924 года.
После смерти Волькера творчество его товарищей пошло иными путями. Словно волькеровская революционная этика связывала им крылья. И после периода культа поэта, в котором он не был повинен, когда к поэту пролетариев и коммунистов начало проявлять свою благосклонность и мелкобуржуазное общество, пытавшееся притупить острие его поэзии и приспособить ее для своих нужд, настали времена, когда лишь рабочие остались верны его завету. Творчество Волькера подверглось критике с мелкобуржуазных позиций. Волькер вдруг сделался поэтом, стоящим на сентиментально-социальных позициях, за его творчеством не признавали революционности, он был объявлен посредственным поэтом, его «Часу рождения» противопоставили книжку «Гость на порог», раздавались даже некоторые голоса, вообще высказывающие сомнения в ценности творчества Волькера, признающие отдельные поэтические достоинства лишь за некоторыми стихотворениями, написанными в последние минуты его жизни.
И именно С. К. Нейман, Витезслав Незвал, Юлиус Фучик и Зденек Неедлы подняли свой голос в защиту творчества Волькера и не позволили принизить значение поэта.
В истории нашей литературы хватает подобных конфликтов. Вспомним кампанию против Галека, Врхлицкого, споры о Махе, Ирасеке или в музыкальном мире — о наследии Сметаны и т. д. Но время проверяет жизнеспособность художественного творчества, с годами всегда становится ясно, каким ценностям нечего сказать жизни, а какие и на новых этапах общественного развития остаются нужными и живыми. Такую проверку временем в течение последнего полувека прошло и творчество Волькера.
Сегодня уже нет сомнений в том, что творчество Иржи Волькера — это одно из основных звеньев нашей социалистической литературы. Оно проверено историей, закалено в борьбе за социальную свободу трудящихся, за победу социализма в нашей стране. Творчество Волькера является значительным вкладом в нашу культуру. В нем правдиво, с художественной силой выражены основные черты нашего мира после первой мировой войны, рост революционного сознания трудящихся Чехословакии и их вступление в борьбу за конечную победу. В поэзии Волькера и в его программных статьях — история нашей коммунистической партии на этапе кульминационных боев. Наиболее ценным и решающим является то, что поэзия Волькера, впитавшая эту действительность, осталась поэзией, что она запечатлела во всей глубине подлинные чувства трудового человека, его любовь и ненависть, равно как и значение классовой борьбы рабочих и трудящихся. Этим она доказала, что искусство, осененное ленинской партийностью, не только ничего не теряет, наоборот, оно становится более сильным, и благодаря этому сохраняет свою актуальность и на будущее.
Наследие Волькера и поныне свидетельствует о том, что поэт, который стал поэтом и певцом народных масс, более поэт, чем тот, кто придает поэзии какое-то иное значение. В годы после первой мировой войны одновременно с Иржи Волькером заявила о себе плеяда молодых поэтов, но большинство из них уже поглотила история. Живыми остались те, чье творчество глубоко уходит своими корнями в почву, которую перепахала и взрыхлила пролетарская Октябрьская революция. Живым осталось творчество, ставшее частью борьбы нашей коммунистической партии, которая явилась исторической силой, способной создать новую культуру. Поэтому жива и будет жить поэзия Йозефа Горы, Индржиха Горжейши, Витезслава Незвала, Константина Библа, Иржи Тауфера, Ф. Бранислава, Л. Новомеского и идущих по их стопам других молодых поэтов; потому останется живым творчество таких прозаиков, как Мария Майерова, Иван Ольбрахт, Владислав Ванчура, Мария Пуйманова, Петр Илемницкий и другие.
История нашей коммунистической партии — это не только история классовых боев, но также история борьбы с буржуазной идеологией, история борьбы за новую, народную культуру и новое, социалистическое искусство.
Благодаря своей исторической миссии наша коммунистическая партия, как партия совершенно нового типа, сделалась притягательной силой для большей части лучших художников. Уже в период предмюнхенской республики вместе с партией верно шли поэты, архитекторы, музыканты, художники, скульпторы, большинство учителей, то есть передовая интеллигенция, даже если это означало впасть в немилость у буржуазии и подвергнуться преследованиям и произволу со стороны аппарата властей.
Сотрудничество с творческой интеллигенцией, во главе которой стояли такие художники, как С. К. Нейман, Иржи Волькер, Юлиус Фучик, Бедржих Вацлавек, — это одна из самых значительных страниц нашей партии. Почему так было, почему так происходит и сейчас? Потому что мастера культуры поняли: партия борется за высокие и возвышенные жизненные идеалы, партия проповедует правду, идет на жертвы во имя осуществления своих целей.
Верная ленинскому пониманию культуры и искусства, коммунистическая партия сразу после освобождения{290} восстановила эти свои традиции и содействовала включению творческих работников в борьбу за широкую демократизацию культуры, достижение новых целей нашей освобожденной страны.
Несмотря на попытки буржуазии отвлечь культурный фронт от этих целей, истинно честные художники остались верны партии, а тем самым и самим себе. Эта верность помогла им создать простор для собственного творчества, как создал его для себя в начале двадцатых годов Иржи Волькер. Партия никогда не стремилась к тому, чтобы художники походили друг на друга, чтобы поэты излагали в стихах политические тезисы. Она требовала от каждого мастера, чтобы он был самим собой, чтобы в рамках партийности находил применение своим индивидуальным творческим особенностям, чтобы творчество его отличалось образностью, чтобы он полностью отдал свой талант своему народу, создавая произведения искусства, которые воздействуют на человека и воспитывают его в духе нашего социалистического мира.
Творчество Иржи Волькера представляет собой один из краеугольных камней нашей социалистической культуры. Оно вечно живо и поучительно в том смысле, что связь художника с народом, с его культурными интересами и запросами определяет его идейный масштаб, без которого художественное произведение — мертвый цветок.
Позвольте мне здесь процитировать мысли Иржи Волькера, которые для социалистического поэта и писателя по сей день являются мобилизующими.
«Пролетариат — это труженики нового мира. Художники хотят быть в нем творцами новой красоты».
В заключение я хотел бы сказать еще следующее: из этой статьи у некоторых читателей может сложиться ошибочное впечатление, будто поэт Иржи Волькер был каким-то гением, который за пять лет своей творческой жизни создал произведения, не имеющие себе равных, что, учась в университете, он каким-то чудом сделался поэтом трудящихся, хотя происходил из состоятельной семьи.
Мы познакомились с основными обстоятельствами, сформировавшими талант Волькера. Его поэтическое созревание происходило в годы первой мировой войны. Сильно притягивала действительность новой России, рожденной Октябрьской революцией. Оставило след влияние поэта С. К. Неймана и профессора Зденека Неедлы. Все это оказало глубокое воздействие и на поэтические жанры Волькера. В идейном отношении, по своему мировоззрению он является зрелым, а в поэтическом творчестве — абсолютно самостоятельным, отличающимся мастерством, образностью, направленностью от поэтов своего поколения. Как это сложилось?
Разумеется, многое дала ему семья. Его свободомыслящая мать Здена Волькерова направляла способности и интересы сына на музыку и литературу. Сказалось и влияние классного руководителя в гимназии Докоупила, который сумел разглядеть незаурядный талант Волькера. Сыграл тут свою роль и родной город Простеев, где было сильное рабочее движение, имевшее опыт стачек, классовых боев и демонстраций, которые не прекратились даже во время первой мировой войны. Иржи Волькер еще мальчиком, став скаутом, узнал, что такое коллективизм, он имел близких друзей среди рабочих. Отсюда его интерес к жизни трудящихся, любовь к природе, которые, начиная с первых литературных опытов, сопровождали его поэзию до самого конца.
Неповторимость его поэзии не упала с неба. В ранних стихах еще отчетливо видно влияние, оказываемое на Волькера поэтом Антонином Совой, а главное, Франей Шрамеком, чья чувственная лирика, сильная и покоряющая, оказала воздействие на все послевоенное поколение поэтов. Некоторые элементы Волькер перенимал и у современной французской поэзии, особенно у Аполлинера. Но когда он понял опасность этого влияния, обратился к Эрбену{291}. Эта связь с народной традицией видна в его балладах.
Чтобы проследить, что направляет поэтический талант, требуется более глубокое выяснение взаимоотношений и взаимосвязей. Тут важны и дружба, и характер поэта, и его человеческая сущность. Нельзя забывать, что решающими для каждого таланта являются не только внешние обстоятельства, но и то, как сам поэт по своей доброй воле намечает цели и пути творческой работы в соответствии с тем, как он сформулировал свое отношение к жизни, к действительности, к обществу.
Иржи Волькер поставил перед собой высокие цели. Его талант был из ряда вон выходящим. Волькер сердцем и умом устремился к жизни трудящихся, к их классовой борьбе, понял, кому принадлежит будущее. В этом его вдохновение черпало свою силу и нашло ту почву, на которой вырастали самые прекрасные цветы его поэзии.
Когда в 1946 году С. К. Нейман издал книгу избранных произведений Волькера, он заключил свое предисловие к ней словами:
«Это был ваш поэт, товарищи, о котором вы не можете и не имеете права забывать».
Эти слова сохраняют свою силу и поныне!
1980 г.
Перевод И. С. Граковой.
29 апреля 1982 года исполнилось 85 лет со дня рождения Эгона Эрвина Киша. Прежде чем начать писать об этом, я решил пойти посмотреть на дом под вывеской «У трех золотых медведей», в котором родился писатель и который находится на перекрестье двух улиц — Мелантриховой и Коженой, в той части Праги, которая именуется Старым городом. Этот дом сейчас ремонтируют. О Кише здесь напоминает мемориальная доска. Но мне пришла в голову мысль, что если бы все зависело от моей воли — я, право, не знаю, какие планы на этот счет имеются у наших городских властей, — то я открыл бы в доме под вывеской «У трех золотых медведей» музей Киша. Для этого совсем не требуется занимать весь дом. Вполне хватило бы одной комнаты. Той, в которой находился рабочий кабинет Э. Э. Киша (минуло почти пятьдесят лет с той поры, когда он впервые принял меня, совсем незнакомого ему молодого человека, в этом своем кабинете). Я разместил бы в нем все то, что касается его жизни и творчества, все, что напоминает о нем. Разместил бы книги и вещи, которые пылятся сейчас в хранилищах Музея национальной письменности и будут еще, наверное, долго пылиться, потому что едва ли когда-нибудь для них найдется более подходящее место, чем здесь. Эти книги и вещи, как и то, что удалось бы разыскать дополнительно и что пока находится бог весть где, я и собрал бы в бывшей рабочей комнате Эгона Эрвина Киша.
С какой целью?
Во-первых, Киш был уроженцем Праги, прекрасным писателем, зачинателем современного репортажа. Во-вторых, его имя всецело принадлежит чешской литературе: несмотря на то, что он писал по-немецки, его произведения выходили в переводе на чешский язык одновременно с оригиналами, благодаря заслугам переводчицы Ярмилы Гаасовой-Нечасовой, долгие годы сотрудничавшей с писателем. В-третьих, среди пражских немецкоязычных писателей Э. Э. Киш был, пожалуй, единственным, кто, несмотря на склонность к странствиям, наперекор вынужденным скитаниям по свету неизменно хранил верность родному городу, непременно возвращался в него. Прага всегда оставалась для него ничем не заменимым отчим домом. И если для таких художников, как Франц Верфель, Райнер Мария Рильке, Макс Брод и другие, пребывание в Праге воспринималось лишь как прекрасный эпизод, то сердцу Киша она была дорога на протяжении всей его жизни. Прага вскормила его, выпестовала его характер. Его шутки, остроты, юмор восходят к тому же источнику, из которого черпали Гашек, Лонген и веселая пражская богема начала XX столетия. И наконец, творчество Эгона Эрвина Киша буквально пропитано атмосферой, духом чешского окружения, в его произведениях события, судьбы людей, их образы несут на себе печать неповторимого пражского колорита.
После Яна Неруды у нас не было другого писателя, который бы так проникновенно знал старую Прагу, так человечно, страстно воссоздал ее облик. Достаточно обратиться к героям Киша — многочисленным фигуркам тех, кто населял старопражские кварталы: к образу уличного певца, к образу слепого Мефодия из «Ярмарки сенсаций». Или взять хотя бы его полицейских, детективов, завсегдатаев ночных заведений, жителей пражских предместий и трущоб, старомодных журналистов. Или все те же скандальные, незначительные или шумные аферы, возмущавшие спокойствие Праги. Разве не подобен весь этот мир обыкновенных, маленьких людишек тому, который был создан Нерудой? А эта столь превосходно прослеженная цепь мелких трагедий, растекающихся и расползающихся по непохожим одна на другую старопражским улочкам, кафешантанам, полицейским участкам, больницам, тюрьмам и судам? А эта мелкая суета людей, по большей части родившихся под несчастливой звездой и понапрасну мечтающих о лучшей доле? А этот мир, угасающий под напором хищного современного буржуа?
Киш высоко ценил Яна Неруду. Он восхищался тем, как тот отображал «внутренний мир», и ставил своего любимого писателя в один ряд с Диккенсом. Вполне очевидно, что на него оказали влияние «Малостранские повести» Неруды. Однако у этих писателей были еще и другие сходные черты, благодаря которым Неруда стал Нерудой, а Киш — Кишем.
Что касается Яна Неруды, то Юлиус Фучик в «Репортаже с петлей на шее» говорит об этом:
«На него налепили ярлык любителя малостранской идиллии и не видели, что для этой «идиллической» старосветской Малой Страны он был «шарлатаном», что родился он на окраине Смихова, в рабочем центре и что на малостранское кладбище за своими «Кладбищенскими цветами» он ходил через Рингхоферовку»{292}.
Киш родился в пражском Старом Месте. С детских лет его окружала та же среда, что и Неруду. Это была чешская Прага девяностых годов, Прага рабочих, пролетариев, ремесленников, бродячего люда, заполнявшего старинные улочки и дворики вокруг Староместской площади. Непоседливый и любознательный мальчик из старинной немецко-еврейской семьи встречался с ними на каждом шагу. Киш был дитя улицы, и этот мир народных низов во всей его красочности, ядрености, а иногда какой-то франтоватости, мир озорства и бунтарства против существующих порядков навсегда покорил его. Возможно, в этом кроется одна из главных причин, почему Киш сумел подняться над големовской романтикой, почему осталось чуждым для него еврейское гетто и почему он не попал в сети эстетского круга немецких писателей-сверстников. Почему Ярослав Гашек был для него гораздо ближе, чем Рильке или Макс Брод.
Другим чешским писателем, к которому с большим уважением относился Эгон Киш, был Петр Безруч. Он виделся с ним лишь однажды, и то уже в конце своей жизни, вскоре после освобождения, когда по возвращении из Мексики задумал написать книгу о новой Чехословакии и, собирая материал, посетил также и город Злин. После встречи с Безручем Киш, в частности, писал в своих «Заметках»:
«Это был Петр Безруч, который некогда широко распахнул для меня двери в мир социальной литературы и помог мне понять, в каком рабстве пребывает чешский народ. Он пробивал для меня в искусстве дорогу к знаниям, следуя которым я легко пришел к скульптуре Константина Менье и стихам Поля Верлена, а затем — к мировоззрению, которому остался верным навсегда».
Свой путь журналиста Эгон Эрвин Киш начал в редакции пражской газеты, выходившей на немецком языке, куда был принят на должность репортера. Он должен был следить за полицейской хроникой, криминальными и всякими другими событиями и происшествиями. Примерно в это время и формируется будущий прославленный журналист. Уже здесь, в редакции, проявилась его способность быть повсюду, где происходит что-то интересное, заслуживающее внимания. Уже тогда зарождается его вошедшее в пословицу стремление во что бы то ни стало добраться до истины, что Киш считал делом своей чести. В погоне за фактами он сам зачастую перевоплощался в криминалиста и детектива: мелочи, казалось бы на первый взгляд незначительные, нередко открывали для него завесу на вещи очень серьезные. Возможно, даже незаметно для самого себя Киш шел от конкретного к общему, от судеб отдельных людей к судьбам общества. С помощью шутки, юмора, иронии он начинает обличать общественное зло. Началась война. Эгон Эрвин Киш призван в армию. Потом известие о первой в мире социалистической революции, а затем революционные события в Вене. И Киш становится коммунистом. Это произошло абсолютно органично, потому что он научился познавать правду, потому что научился отличать белое от черного, а Маркс и Ленин по-научному обосновали для него то, что постигалось им на собственном опыте. Глубина и широта их знаний захватили писателя, стали для него образцом, он учился у них точности, обстоятельности, уважению к фактам, статистике и реальной жизни.
Эгон Эрвин Киш.
Книги Киша являются образцовыми учебниками, воспитывающими подрастающую молодежь в социалистическом духе. Я отнюдь не против того, чтобы она увлекалась песнями наших популярных эстрадных певцов. Я — за это. Но если бы в душах молодых людей не нашлось места ни для чего другого, то этого было бы невероятно, до отчаяния мало. Нашей молодежи следовало бы побольше читать такие книги, как «Цари, попы, большевики», «Американский рай», «Высадка в Австралии», «Открытия в Мексике». Все эти произведения Киша, взятые вместе, несут правдивую информацию о современном мире. О том, чего достиг человек, о том, как он сам сумел осложнить свою жизнь, о бедах, которые принесли людям эгоизм, золото, милитаризм, шовинизм, жажда денег, наживы, бешеное накопительство, погоня за рынками. О судьбе человека, который рассчитывает только на собственные руки. О том, что надо делать, как бороться против социального зла.
Киша интересует подъем производства, современная техника, наука, трущобы, в которых ютится беднота, «собачьи» кладбища, на которых богатеи хоронят своих четвероногих любимцев, кинематограф, «звезды», спекуляции земельными наделами, негры и индейцы, налоги, убийцы и долларовые короли. Он вглядывается в то, что происходит там, в глубине, за сверкающими, ослепляющими своим блеском витринами. И куда бы Киш ни кинул свой взгляд, он видит не только преуспеяние капитализма, но его неустранимые недуги. С той поры, когда Киш писал свои книги, этих недугов стало еще больше. Как писатель Эгон Киш конкретен, умеет позабавить, заинтересовать читателя, ему чужда скука. Он изображает жестокость и лицемерие капиталистического мира, говорит о неизбывной человеческой мечте об освобождении от пут рабства, о борьбе человека за свое счастье. С каким блеском написаны его репортажи о Стране Советов! Репортажи, в которых он рассказывает о героических усилиях советского народа в первые годы после революции.
Читая Киша, никогда не испытываешь сомнений, на чьей он стороне. Он всегда по левую сторону фронта! Эгон Киш ненавидит войну — он сам пережил эту бессмысленную бойню. Он — заклятый враг фашизма: писателю ведомо его истинное лицо еще со времени гражданской войны в Испании, он был в числе первых узников гитлеровской Германии. Его призвание журналиста — огромный риск. Когда американские власти отказались выдать ему визу на въезд в Соединенные Штаты, он едет туда под вымышленным именем. Когда он спешит в Австралию на Всемирный конгресс против войны и фашизма и ему запрещают сойти с трапа корабля, он не задумываясь прыгает с палубы, с десятиметровой высоты, на прибрежную дамбу, чтобы добраться до берега. Часто он не колеблясь ставит на карту жизнь, только бы добыть правдивые сведения и донести их до читателя. Только бы написать правду, ибо правда — самое действенное оружие.
«Нет ничего более ошеломляющего, чем подлинная правда, нет ничего более экзотичного, чем окружающий нас мир, нет ничего более фантастичного, чем самые конкретные факты. И нет на свете ничего более сенсационного, чем эпоха, в которую мы живем».
Возможно, именно потому, что книги Эгона Эрвина Киша обладают способностью открывать людям глаза, избавляя их от иллюзий и ложных представлений, сотрудник одного из пражских издательств, узнав о выходе в свет очередного тома сочинений писателя, — а это было в 1968 году, — недовольно заметил: «Опять Киш? Пора бы оставить его в покое!»
Киш, этот неистовый правдолюбец, едва ли мог импонировать тем, кто восставал против правды, поднимал волну лжи и клеветы, прославляя оргии впавшего в фанатизм мещанства, которое ненавидело коммунистов и социализм, строящийся на базе учения Маркса и Ленина.
Действительно, как мог он импонировать им?
Мелкобуржуазный снобизм презрительно отвергает воспитательную роль литературы, ибо испытывает страх перед такой литературой. Однако только писатель, не изменивший правде, может создать произведение, которое остается жить и способно помочь изменить мир к лучшему. Таким был Бальзак, мастер художественного реализма. В «Человеческой комедии» Бальзака Маркс увидел «самую замечательную реалистическую историю французского „общества“»{293}, из которой в смысле экономических деталей он узнал больше, чем из книг специалистов-историков, экономистов, статистиков этого периода, вместе взятых. Точно так же Лев Николаевич Толстой сумел создать произведения, которые несут правду эпохи и которые переросли его исходные мировоззренческие идеалы, в силу чего Ленин смог назвать его зеркалом русской революции.
Эгон Эрвин Киш не был ни Толстым, ни Бальзаком, хотя в молодые годы тоже пробовал писать романы. Киш стал создателем современного репортажа. И все-таки у него есть что-то общее с Бальзаком и Толстым. Его творчеству свойственна та же способность высвечивать мир во всех его деталях и реалиях. Однако Бальзак изобразил, как писал Маркс, только Францию своей эпохи, а Толстой, по словам Ленина, только часть Европы времени Наполеона. У Эрвина Киша же читатель найдет поучительные свидетельства о жизни всех пяти континентов. И он освещает ее гораздо лучше, чем многие профессиональные экономисты и историки, вместе взятые.
Удивительно, как умел Киш отыскать необходимые сведения, в том числе и в старых книгах и архивах. В заграничных библиотеках он чувствовал себя как дома. У него самого была самая большая в мире библиотека криминальной литературы, которую разграбили немцы. И все-таки Киш всегда отдавал предпочтение тому, что лично видел и пережил. И всегда он стремился увидеть и пережить как можно больше.
«Я жался среди тех, кто, окоченев от холода, набивался до отказа в теплушки, стоял в очереди с голодающими в ожидании тарелки супа для бедных, спал в ночлежках с обездоленными, вместе с безработными рубил лед на Влтаве, в качестве помощника плотогонов плавал до Гамбурга, исполнял роли статистов в театре, с завербовавшимися люмпен-пролетариями участвовал в уборке хмеля в окрестностях Жатеца, работал подсобным рабочим на живодерне. И если на моем пути возникали препятствия, то я писал и о препятствиях — зачастую это было даже гораздо интереснее, чем сам сюжет».
Подобному раскрытию правды Эгон Киш оставался верным до последних лет своей жизни.
Эгон Эрвин Киш был известным художником, он в совершенстве владел пером. Если бы его искусство заключалось лишь в сухой регистрации фактов и наблюдений, то едва ли бы оно приобрело столь огромную воздействующую силу на читателя и едва ли бы он стал репортером с мировым именем. И поскольку книги Киша — это волнующие приключения, поскольку они написаны живо и красочно, их с интересом читают и недруги писателя.
Киш всегда был там, где что-то происходило. И его интеллект, его популярность всегда действовали в мире прогресса как великая объединяющая сила. Говоря словами Маркса, он хотел не только изображать мир, но и участвовать в его изменении. Только сам он оставался прежним. Убежденным коммунистом, каким стал однажды и навсегда.
Прав был Эмиль Утиц, автор интересной книги о Кише{294}, когда назвал его фанатиком разума. Однако сердце этого фанатика было ласковым, страстным, полным любви к людям, как сердце Максима Горького.
1970 г.
Перевод Р. Л. Филипчиковой.
Умер Зденек Неедлы.
Завершилось творчество, необычайное по своей широте и богатству мыслей. Окончилась жизнь могучего древа, посвященного в тайны грозовых туч, выросшего из прошлого и устремленного в грядущее, на коре которого оставили свои следы борьба за жизнь, удары ураганов и бурь, о котором писал Верхарн:
Опилки инея, иголки льда
вонзаются в его кору глубоко,
но никогда,
ни на мгновенье
не прекращает дерево труда,
идя путем упорства и терпенья
к поре прекрасного весеннего цветенья[34].
Величие Зденека Неедлы не носило холодно ошеломляющего характера. Он был прост, полон сердечности, глубокого понимания нужд и стремлений человека. Таким он был уже с юных лет, и поэтому позже ему удалось преодолеть ограниченные рамки профессии историка и ученого и отдать свои знания на службу жизни.
Он сосредоточивал свой интерес на великих личностях нашей истории культуры и сам принадлежал к числу таких личностей. В монументальности творческого размаха и горячей человечности Неедлы, преображавших сердца и умы его поколения и поколений грядущих, проявлялись и свойства характера мастера, близкие Бедржиху Сметане, Микулашу Алешу, Божене Немцовой, Алоису Ирасеку.
О нем писали как об учителе, и он с гордостью принимал это почетное звание. Но он не держался проторенных дорог и отживших основ старого мира. Сама история была для него учительницей и зачинщицей революционных преобразований. А когда он понял, что творцом истории является народ, он везде и всюду стал это пропагандировать.
Его работы в области истории, музыковедения, литературы, монографии, философские и политические статьи, полемика и критика, его эстетика — все несет на себе следы смелой и бунтарской борьбы, цели которой всегда определялись самыми высокими требованиями народа и общества. Поэтому Зденек Неедлы неизменно стоял на передней линии борьбы, на стороне великих дел, на стороне будущего мира.
В этой основной гуманистической концепции его творчества, направленного из прошлого в грядущее, также заключается его жизненность. Те, кто будет подробно и критически анализировать наследие Зденека Неедлы, найдут в нем и то, что уже поглотила Лета, что когда-то осталось недорешенным, что было обусловлено временем и, разумеется, не лишено заблуждений и частичных ошибок. Но никогда не оскудеет глубокая борозда, проложенная Зденеком Неедлы в нашей национальной почве, из нее взошли мысли, которые останутся живыми и необходимыми для дела коммунизма.
Он был современным, но не в узком, временном значении слова, потому что он понимал свою эпоху и ее главные конфликты и потому что понимал современность в соответствии с идеологией марксизма-ленинизма, к постижению которого он шел в течение всей своей деятельности.
Его знали в нашей республике всюду. Места, где он читал лекции, он изучал по их прошлому и по живому сегодняшнему дню. Он был товарищем рабочих, которые уважали его еще с двадцатых годов, когда он примкнул к их борьбе, он был другом студентов и молодежи, к росту и развитию которой он всегда относился с пониманием. Его честолюбие заключалось в том, чтобы всегда оставаться молодым по образу мыслей, как молод был мир, на стороне которого он стоял. Ему благодарно было за расширение кругозора поколение Иржи Волькера и Витезслава Незвала.
И для грядущих поколений, которые подойдут к его трудам творчески и чутко, он навсегда останется надежным компасом, который не обманет.
1962 г.
Перевод И. С. Граковой.
Слово, которое труднее всего дается писателю, которое его преследует и ходит за ним, будто собственная тень, — это слово «правда». Но правда — не нечто окаменевшее и застывшее в неподвижности, время воздействует на нее, как и на все остальное. Когда писатели переселились в города и столицы, их начали справедливо упрекать, что они отрываются от жизни. На что они, также в соответствии с правдой, отвечали: «А там, где мы сейчас живем, — это не жизнь?»
Потом появился Стейнбек со своей неоспоримой правдой и вскричал: «Господи, я столько-то и столько-то лет живу в Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско и вообще не знаю своей страны. Двадцать пять лет я не вдыхал запаха ее трав, не видел ее вод и гор, ее красок и света. А писать о том, о чем я не имею понятия, по-моему, нечто преступное».
Из этих импульсов возникла его книжка «Путешествие с Чарли в поисках Америки».
Наш писатель до сих пор не отважился сказать подобного, но высказанная Стейнбеком правда касается и нас. Ни Прага, ни Братислава, ни Брно — это еще не вся наша страна. И иногда складывается такое впечатление, что по нашей литературе это заметно.
Петр Илемницкий был последним писателем нашего поколения, для которого подобной проблемы не существовало.
Уже его книга — если не считать первого произведения, «Девяносто девять коней белых», — «Победное падение» родилась не на основе каких-то воспоминаний о пережитом в деревне, а на основе реальных наблюдений. Он всегда писал только о том, что видел вокруг себя, всегда черпал материал из окружающей его среды, которую он досконально знал. Поэтому в его книгах жила неподдельная природа, все имело свой адрес, было конкретным: пленительные кысуцкие ночи, дыхание трнавских свекловичных полей, грусть и красота деревенской жизни, боль, надежды, любовь, мечты, отчаяние и борьба за жизнь и ее будущее — все это было взято из реальности и обрело в его книгах желаемую художественную форму.
Нынче в моде некий универсализм речи, засоренной столичным сленгом — либо на манер американского, либо привязанного к словарному составу языка отдельных общественных групп, — не несущий никакой функции и не вносящий творческого вклада. В этом огромное различие между Яном Нерудой, вводившим в литературу слова «непричесанные и немытые», и частью нашей сегодняшней молодой литературы. Петр Илемницкий наперекор всем модам остается автором, к которому всегда будет возвращаться литература, если она хочет быть творчеством и не зайти в тупик.
Илемницкий чувствовал себя как дома среди обыкновенных людей, был одним из них, старался постичь богатый народный язык и черпал из него народную мудрость. Он не воспринимал Словакию как край, увиденный глазами туристов. То, что он изображал, было истинно Словакией, истинной, правдивой жизнью этой страны. Читая его книги, мы не раз задаем себе вопрос, как этот простой, скромный сын железнодорожника из Восточной Чехии мог создать такие живые и прекрасные словацкие образы, как Зузка Цудракова или Ева Бурдова, Павел Гушчава, Кореска, Марек, Матуш Репка или Гондаж — герои его книг.
С Петром Илемницким мы прожили почти четверть века и были свидетелями его начала. Он входил в нашу группу «Дав». Когда позволяли занятия в школе, он приезжал в Братиславу, и тогда мы сидели с ним где-нибудь в кафе и рассказывали друг другу обо всем, о чем только можно, но главное — о том, что касалось литературы и политики. Он всегда привозил с собой в сумке новую рукопись, написанную каллиграфическим, изящным, четким почерком так старательно, что ее не надо было перепечатывать на машинке.
С его романом «Победное падение» было немало хлопот. В Словакии не нашлось издателя, который проявил бы к этой книге интерес. Петр тем временем уехал в Советскую Киргизию. Об издании книги он и думать перестал. То же самое было с его книгой «Красная семерка».
Когда Петр Илемницкий появлялся среди нас, он всегда привносил что-то праздничное, сердечное и деревенское, и посидеть с ним было одно удовольствие. Точно так же ему радовались и в Праге. Мы до глубокой ночи бродили с ним по ресторанчикам Старого Места. Ночная жизнь столицы имела для него свою прелесть. Однако жить здесь долго ему вряд ли понравилось бы. Даже когда после освобождения он работал в Москве и Белграде, он скучал по словацкой деревенской жизни. Ведь здесь прошла вся его творческая жизнь, три десятка лет, проведенных в деревенских школах. Только в глубоком единстве с жизнью народа мог родиться этот писатель, который только так мог создать столь сильные произведения, покоряющие своей поэтической мыслью, своей увлеченностью, своей боевой концепцией.
1951 г.
В 1930 году Петр Илемницкий так писал в автобиографии:
«В различные школы я ходил двенадцать лет. А когда закончил профессиональную учебу, был желторотым юнцом. Будь то возможным, я только теперь начал бы ходить в школу как ученик. А поскольку это не получается, хожу в школу как учитель.
Мое литературное начало? Разумеется, это были стихи. От этой ошибки я как-то долго не мог избавиться. Излечила меня военная служба и политическая обстановка первых пяти лет после переворота.
В 1923 году меня занесло в Кысуцы, в мир людей отчаянно бедных, в край черных гор и тощих склонов. Там возник мой первый опыт романа — «Победное падение», который попал в печать значительно позже (1929), уже тогда, когда я научился смотреть на мир несколько иначе.
В 1926 году я уехал в СССР. Ринулся через голодную пустыню прямо в самую Киргизию, под Тянь-Шань, неподалеку от монгольско-китайской границы. Потом на Кавказ, на побережье Черного моря, где среди старых чешских и словацких переселенцев прошлого столетия провел почти целый год. А потом Москва, морозно звенящая зимой и дремлющая на солнце летом. Два года, наполненные работой, энтузиазмом, открытиями и познаниями, два года, которые не могли остаться неоплаченным счетом. В результате появилась книжка зарисовок и фельетонов «Два года в Стране Советов» (вышла в Чикаго, в США) и роман «Звенящий шаг».
Поездив по свету, я вернулся в Кысуцы. Сегодня я уже не смотрю на них сквозь окрашивающие все в лирические тона очки, как тогда, когда писал «Победное падение». Меня уже не влекут до такой степени кысуцкие ночи с сиянием Большой и Малой Медведиц. В книжке новелл, названной «Возвращение», я отображаю в основном ту ужасающую кысуцкую действительность, из которой не только Кысуцы, но и весь мир может найти только один-единственный выход».
Вероятно, необходимо дополнить эту биографию еще кое-какими датами. Прежде всего, упомянуть, что в 1922 году, когда Илемницкий в качестве солдата служил в армии в Банска-Бистрице, он уже вступает в КПЧ и, как сам признается, в ту пору больше времени проводит в секретариате партии, чем в казармах. Там и состоялась его первая встреча с Клементом Готвальдом.
Возможно, нужно также поподробнее сказать и о Кысуцах. Что это за край, в котором Илемницкий узнает Словакию несколько с иной стороны, чем о ней пишет в своей книжке Калал{295}, которая, в сущности, и привела Илемницкого в Словакию.
Кысуцы!
Этот край описывает Иван Галек в книге «Мой путь от Толстого к Марксу»:
«Скопище деревянных построек с окошками, которые можно закрыть широкополой кысуцкой шляпой, дворики с непролазной грязью и кучами навоза, запах которого смягчается ароматом увядающей хвои, служащей обычно подстилкой для скота вместо соломы. Домишки местами еще курные, такие, где нет ни печи, ни дымовой трубы, а просто очаг посреди комнаты, над которым висит котел, прикрепленный к потолку.
Освещалось все чадящей масляной коптилкой или просто лучиной. Пол большей частью был из глины, часто превращавшейся в грязь. В жилой комнате вы не раз встретите корову, теленка или козу — таким образом наши крестьяне хоть зимой заботились о своей скотине.
Завтрак, обед и ужин — картошка и капуста.
В большинстве случаев не было даже соли, и многие употребляли в пищу соли денатурированные, предназначенные для скота.
Эта земля не родила и не могла прокормить живущих на ней, измученных напрасным каторжным трудом.
Многие из трудившихся на этой каменистой почве покидали в конце концов свою кормилицу, чтобы пойти по миру, или стать дратениками{296}, или работать где-нибудь на американских шахтах или на свекле в Южной Венгрии, в Чехии, Австрии и Германии».
Это была зарисовка в годы перед первой мировой войной. Но Кысуцы не слишком изменились и в предмюнхенские времена. Посмотрим, что об этом говорит Иван Галек:
«Вместо деревянных, крытых тесом избушек стало больше каменных строений, крытых цементом, шифером или черепицей.
Но конечно, чуть дальше от дорог и от церквей, а особенно в дальних горных селениях все, вплоть до домишек с очагом, выглядит почти так же, как в начале столетия».
В этой кысуцкой глуши, в Сврчиновце, — первое поле деятельности учителя Илемницкого. Здесь создаются также два его первых романа — «Победное падение» и «Поле невспаханное».
Петр Илемницкий учительствует и в окрестностях Трнавы, в краю сахарной свеклы и сахароваренных заводов, откуда выносит впечатляющую картину жизни пролетариата в период экономического кризиса, стачек и демонстраций против сахарных баронов. Все это вошло в роман «Кусок сахару».
За речь на демонстрации против осадного положения на Илемницкого выдается ордер на арест. И ему пришлось оставить школу. Несколько месяцев он на себе испытывает, что такое участь безработного.
В 1939 году Петра Илемницкого изгоняет из Словакии тисовский клерикально-фашистский режим. Он возвращается в Чехию, преподает в сельской школе в Будиславе возле Литомишля, включается в нелегальную борьбу против нацистских оккупантов. В 1942 году его арестовывают и год спустя осуждают на восемь лет каторжных работ в каменоломнях близ Дессау. Советская Армия, преследующая и громящая остатки гитлеровских войск, приносит в апреле 1945 года освобождение и ему.
В результате этого пребывания среди преступников и убийц, с одной стороны, и чешских людей, осужденных, как и он, на каторжные работы, — с другой, рождаются прекрасные стихи, которые Илемницкий пишет на обрывках бумажных мешков из-под цемента, когда возит на строительство речной песок. Эти стихи полны горячего чувства, веры и непоколебимости, уверенности в победу правого дела.
Две Орлицы с гор — одна Дикая, другая Тихая.
Остались ли в горах смелые орлы?
Кому не хватает веры, тот и в затишье дрожит, вздыхает.
Верный — тот и из чужой дали взывает: Родина.
Илемницкий наряду с С. К. Нейманом, Иржи Волькером и Юлиусом Фучиком всегда будет относиться к классикам нашей социалистической литературы.
Его творчество в период предмюнхенской республики помогало воспитывать и пробуждать сознание трудящихся масс, раскрывало значение их борьбы, проливало свет на суть и причины нищеты и рисовало социалистическое будущее мира. Оно учило народные массы любви к Советскому Союзу, где трудовой народ стал хозяином, и вместе с тем указывало, что гарантия его победы только в коммунистической партии, лишь она приведет трудящихся к желанной цели.
Каждое произведение Илемницкого напоено духом революционного оптимизма. С захватывающей силой и необычайной убедительностью звучит этот оптимизм в его романе «Звенящий шаг», запечатлевшем происходившую в деревне борьбу нового мира социализма со старым, кулацким укладом.
В романе «Кусок сахару», кульминацию которого представляет собой картина демонстрации и тщетных попыток жандармов подавить гнев народа, которому управляющие сахарными заводами отказались дать работу, такой финал:
«Едут, едут возы, но они везут не свеклу, а первый плод победы, и за ними движется шумящая толпа людей, замкнутая треугольником площади.
Взвод жандармов отрезал толпу от последнего воза. Ворота закрылись.
Но все знали, что это не конец, что возы, прогрохотавшие, как первая атака, — это только передовой отряд, что атака пойдет дальше, что развернется борьба за вольность жизни»[35].
А вот что говорит в «Поле невспаханном» функционер областного секретариата Жарский, обращаясь к словацкому народу:
«С гор, с которых сейчас потоками течет нужда, потекут мед и молоко. А что для этого нужно, скажите? Стать хозяевами своей судьбы, больше ничего. Росла бы сознательность людей, росла бы культура, укреплялось бы здоровье. На месте курных изб с подслеповатыми окнами появились бы большие, полные воздуха и света дома»[36].
Петр Илемницкий.
И еще обратим внимание на заключительные страницы романа «Компас — в нас»:
«Мы не станем довольствоваться тем, что наши отцы считали счастьем… Жизнь не кончается. Она продолжается. Лишь прогресс, улучшение жизни, борьба за все более совершенные ее формы — вот единственно возможное человеческое счастье».
Последнее произведение Петра Илемницкого — роман «Хроника», посвященный Словацкому национальному восстанию.
Илемницкий принялся за это произведение сразу после своего возвращения из Германии{297}. Он собирал для него материал в местах Восстания, особенно в Черном Балоге. Он заранее предупреждал, что его роман не будет ни точной фотографией того, что происходило, ни исторически точным изображением событий и отдельных людей.
В своих романах Илемницкий дал сочную, правдивую и художественно впечатляющую картину словацкой жизни предмюнхенской капиталистической республики. В ярко нарисованных типах словацких крестьян, сельского пролетариата он всюду запечатлел живого конкретного человека. Фигуры кысуцких хуторян, сельскохозяйственных пролетариев из свекловодческих районов, словацких рабочих из Витковиц, людей преклонного возраста, выступавших против отсталости и предрассудков, сознательных борцов за новую жизнь, прекрасные типы молодых, мечтавших добыть себе счастье, создают незабываемую галерею блестящих, реалистически написанных образов и характеров людей, судьбы которых не являются частными судьбами. Он изобразил типичные ситуации и типичную действительность эксплуатируемой и готовой к боевому подъему Словакии, руководимой коммунистической партией.
Показать жизнь так отчетливо и правдиво, в ее движении, в ее революционной перспективе мог лишь художник, который глубоко сроднился с народом, пережил с ним его трудные минуты, его борьбу и который верно и преданно шел с ним вместе до самой победы.
1951 г.
Мне выпала почетная задача выступить на этой выставке{298} с рассказом о жизни и творчестве нашего большого писателя Петра Илемницкого. Сам факт, что за короткое время это уже вторая выставка в Праге, цель которой помочь узнать Петра Илемницкого как человека и как художника, красноречиво свидетельствует о том, что его художественное наследие — живое дело нашей сегодняшней культурной жизни. Все большее знакомство с произведениями Илемницкого, выходящими теперь и на чешском языке, и прежде всего успех их среди молодежи и то повышенное внимание, которое начинает уделять наследию писателя и наша критика, также свидетельствуют, что его творчество в нашей сегодняшней действительности приобретает все большее и большее значение, что наш интерес к нему все больше и больше возрастает.
Для полного понимания значения наследия Петра Илемницкого очень важно то обстоятельство, что, чем больших успехов мы достигаем в строительстве социализма в нашей стране, чем более высокие критерии в связи с этим предъявляем нашей культуре, творчеству современных художников, тем полнее открываются перед нами огромные ценности трудов Илемницкого, тем отчетливее выступает в своем значении, в своем величии фигура народного писателя.
Наше движение к социализму с каждым днем повышает значение такого искусства, которое впитало в себя правду ленинской эпохи и отразило ее в впечатляющих художественных картинах. В полной мере это относится и к творчеству Петра Илемницкого. Своей высокой идейностью, своей правдивостью, своей революционной направленностью оно способно и в наши дни выполнять значительную миссию — воспитывать массы наших трудящихся, указывать им правильный путь, формировать высокое социалистическое сознание нашего народа, зажигать сердца десятков тысяч людей любовью к человеку, к жизни, к трудовому народу, к нашей коммунистической партии, углублять ненависть к тем, кто угрожает, душит и уничтожает свободную жизнь, кто пытается сломить человека рабством старого, капиталистического строя, истребить его страшными войнами.
Поэтому боевое и живое творчество Петра Илемницкого — это слово великой прогрессивной правды.
В минувшие дни мы отмечали тридцатую годовщину основания Коммунистической партии Чехословакии. Эта дата дала нам возможность во всем объеме осознать глубокую взаимосвязь тридцатилетия борьбы и побед коммунистической партии с величайшими культурными ценностями нашей жизни, в полной мере осознать решающее значение коммунистической партии в создании нового, боевого, народного и художественно сильного искусства. Среди больших писателей, которые в коммунистической партии нашли надежную основу для своего творчества, надежный компас для своих творческих устремлений, таланту которых коммунистическая партия дала орлиные крылья, наряду с такими большими художниками, как Иржи Волькер, С. К. Нейман, Иван Ольбрахт, Мария Майерова, Витезслав Незвал и другие, в самом начале, на видном месте стоит и Петр Илемницкий.
Где-то на этой выставке вы найдете слова, написанные Петром Илемницким:
«Как прекрасно найти смысл жизни, быть в партии, которая добивается справедливости и одинакового счастья для всех, как это прекрасно — воспитываться партией, обнаружить в себе героизм и силу самопожертвования, достичь в своем слиянии с массами такого уровня, как лучшие наши товарищи».
Необходимо также постоянно цитировать письмо, написанное Илемницким Зденеку Неедлы:
«Признаюсь, что не было бы ни одной моей книги, не будь словацкого трудового народа, рабочих на фабриках, мелких землевладельцев в деревнях, батраков и сельскохозяйственных рабочих в крупных поместьях, не будь этих маленьких словацких людей и товарищей, работать и бороться вместе с которыми было для меня необходимой потребностью и радостью. Ничего бы из моей работы не вышло, не будь коммунистической партии, которая меня воспитала, направляла мой взгляд и слух, укрепляла дух».
Я вижу великое значение выставки, которую мы сегодня открываем, в том, что весь собранный тут материал подтверждает правдивость каждого слова этого письма. Выставка показывает подлинный и реальный облик Илемницкого как писателя, который мог творить только потому, что глубоко и повседневно был связан со своим народом, жил его судьбой, вместе с этим народом боролся, мучился и чувствовал, всем своим творчеством служил ему, помогая отвоевать себе место под солнцем.
Ради этой любви к людям Илемницкий вступил в ряды коммунистической партии, потому что, кроме ее борьбы, не видел иного пути к освобождению трудового человека.
В этом смысле у Петра Илемницкого много общего с Юлиусом Фучиком. Обоим повезло — они смогли прикоснуться к изумительной советской действительности в первые же годы строительного подъема Советского Союза. Фучик и Илемницкий, проехав почти через весь Советский Союз, попадают в Среднюю Азию. Фучик знакомится с Ташкентом, пустыней Каракумы, путешествует по казахстанским степям, по Узбекистану, Киргизии. И по тем же дорогам на несколько лет раньше проходит Петр Илемницкий, когда с чешскими и словацкими эмигрантами уезжает строить кооператив «Интергельпо»{299} в киргизских степях у подножия Тянь-Шаня.
Однако не только жизненные впечатления и судьбы, но и многие качества у Фучика и Илемницкого были как бы общими. В обоих горел великий огонь горячей и страстной любви к рабочему классу, к людям, к Советскому Союзу, оба собственными глазами видели свободного человека, который сбросил с себя оковы капитализма и начал создавать новую, великолепную эпоху.
Десятки простых людей, встречавшихся с Фучиком и Илемницким, могли бы свидетельствовать: они оба умели передать другим свою любовь к жизни, свой революционный оптимизм коммунистов.
Они жили не личной жизнью, а большой коллективной судьбой трудящихся, и эта связь с народом словно бы все сильнее и сильнее подстегивала в них желание зажечь те же чувства и ту же решимость в сердцах многих людей, жаждущих жизни без нищеты, безработицы, эксплуатации и угнетения.
Фучик и Илемницкий интенсивно вторгаются в заботы своей эпохи, живут ее проблемами и помогают их решить не индивидуально, не в отрыве от общества, а всегда в контакте с массами и с коммунистической партией. Они проникнуты историческим оптимизмом, их мышление и действия устремлены вперед и служат борьбе за новое, социалистическое общество.
Буржуазное общество создало представление о писателе-гении, одаренном чудесной, как бы сверхъестественной способностью творить в одиночестве, в отрыве от жизни. Подобных «гениев» знание действительности отягощало, оно казалось им чем-то мешающим взлету их духа, препятствующим их мелкобуржуазному понятию свободы, которое Ленин разоблачил, назвав такую «свободу» маской, скрывающей зависимость буржуазного художника от денежного мешка. Эти мелкобуржуазные прорицатели кричали: «Талант! Талант — это все!»
Максим Горький писал, что он мало верит в природный талант, по его мнению, есть только один талант: искусство делать любую работу с любовью.
Максим Горький раскрыл, что собой представляет лживое понятие гения в буржуазном смысле слова, потому что писателем человек не рождается, а становится, потому что к писательской деятельности человек приходит не случайно, а сознательно, путем усилий и терпения, а не в силу сверхъестественных причин. Писатель — это человек, который видит зорче других и умеет это свое видение передать с помощью художественных средств, человек, который чувствует, что должен это увиденное передать, потому что то, о чем он пишет, необходимо миру, чтобы стать лучше, справедливее, свободнее, потому что в этом весь смысл его жизни.
Как Максима Горького, так и Петра Илемницкого быть писателем научила жизнь.
Хотя Петр Илемницкий к тому времени, как он приехал в Словакию в качестве учителя, уже написал одну книжку — «Девяносто девять коней белых», настоящим писателем он становится, лишь столкнувшись со словацкой действительностью. Из Чехии Илемницкий вынес наивный, романтический образ чарующей Словакии, внушенный ему книжкой Калала «В прекрасной Словакии». Илемницкий приезжает в Словакию как духовный преемник поэта Витезслава Незвала, молодой толстовец, которого «манила близость к природе, неиспорченность цивилизацией и низкая ступень благосостояния» словацкого народа. Галек шел в Словакию с представлением, что найдет там здоровый, сильный и поющий народ, пребывающий в некой радостной идиллии.
Но реальность оказалась иной. Иван Галек рассказывает об этом в книге «Мой путь от Толстого к Марксу». Происходит идейное перерождение автора, когда он познакомился с совершенно иной Словакией, даже отдаленно не отвечающей романтическим представлениям.
Петр Илемницкий, который, как и Галек, попадает в самый нищий край Словакии, в район Кысуц, тоже знакомится с ужасающей действительностью, с невообразимой нищетой словацкого народа. Молодой начинающий писатель, очарованный волшебной красотой кысуцких ночей и пленительной природой, переживает тут свой волькеровский «час рождения». Его наивное юношеское сердце умирает, и в груди рождается новое, сильное сердце бойца.
Илемницкий осознает здесь, что уже недостаточно только видеть нищету, как о том свидетельствует его роман «Победное падение». Он понимает, что необходимо выявить корни и причины нищеты, обращать на них внимание народа и указывать ему путь к ее ликвидации. Ему становится ясно, что борьба против нищеты, за материальный и культурный подъем словацкого народа — это борьба против капитализма, за социализм, борьба против капитализма, который эту нищету порождает, и за социализм, который эту нищету устраняет. Человек, для которого жизненной целью становится устранение несправедливостей капиталистического строя, должен быть коммунистом.
Произведения Илемницкого, включая «Хронику», в которой он запечатлел мощное революционное восстание словацкого народа, романы «Поле невспаханное», «Кусок сахару» и отчасти «Компас — в нас», рисуют тяжелую словацкую действительность в период предмюнхенской республики, когда Словакия становится полуколонией чешского капитала. Нам известны факты, свидетельствующие, что буржуазный режим преднамеренно удерживал Словакию на самом отсталом уровне. Чешский капитализм, когда ему нужно было заткнуть бреши своей производственной анархии, прежде всего направлялся в Словакию, где начинал ликвидировать промышленность — закрывать заводы и шахты. Самое большое количество жандармских залпов по людям, добивающимся хлеба и работы, прогромыхало также в Словакии.
В Словакии примерно 300 тысяч крестьян имели всего по два гектара земли. В Словакии около 140 тысяч сельскохозяйственных рабочих жило в невообразимой бедности. Нищета и безработица гнали словацкий люд на чужбину — во Францию, Бельгию, Канаду, где они за мизерную плату работали на столь же безжалостных чужих господ.
Илемницкий в своих книгах запечатлел эту тяжелую действительность. Герои его книг создают незабываемую галерею блестяще, реалистически написанных типов и характеров людей, в судьбах которых правдиво отражаются все противоречия старой Словакии, а также боевой опыт нашего рабочего класса, руководимого коммунистической партией.
Илемницкий наделял своих героев духом революционного оптимизма, который придавал и его творчеству пафос боевого, партийного и идейно сильного искусства.
Творчество Петра Илемницкого с его необычайной широтой и интенсивностью, с его яркой правдивостью и глубиной проблем запечатлело значительный период нашей жизни. Оно показало нам внушительные картины вступления нашего рабочего класса в борьбу за социализм и с большим мастерством воспроизвело борьбу нашей коммунистической партии вплоть до победы.
В книгах Илемницкого показана ожесточенная борьба нового со старым, победа нового над старым. Незабываемые картины победного революционного движения в романе «Звенящий шаг», несокрушимая боевая сила в книгах «Поле невспаханное» и «Кусок сахару», прекрасные внушительные картины созидательной жизни в книге «Компас — в нас», торжество народного героизма, мудрости и великих нравственных ценностей словацких трудящихся в «Хронике».
Илемницкий дал нам нового героя, человека труда. Он изобразил его не только в исторически конкретной ситуации, но и как носителя новой жизни, как целеустремленного, сознательного борца за социалистическое завтра. Реалистическая традиция не только словацкого, но и чешского романа со всей силой ожила в творчестве Петра Илемницкого, представляющего собой одно из высших достижений социалистического реализма в нашей литературе.
1952 г.
Перевод И. С. Граковой.
Умер Карел Конрад.
Поэт, журналист, романист, сатирик, новеллист, автор путевых очерков, афоризмов, эпиграмм и зарисовок, а также литературных портретов выдающихся представителей нашего современного художественного мира, деятелей нашей партии, таких, как Вацек, Шверма, Фучик.
Не знаю, какие еще эпитеты и звания произнести. Окидываю мысленным взором десятки его книг, книжек и книжечек с титульными листами, надписанными размашистым почерком, которые он всегда спешил сразу же по их выходе принести своим друзьям, и вижу перед глазами весь его мир, вмещенный в эти книжки. Это был наш мир, и потому все, что написал Карел Конрад, принадлежит нам, нашему миру и будет принадлежать ему и в будущем.
Так не бывает, что писатель сразу рождается с какими-то удивительными задатками, которые нужно дополнить лишь богатством содержания, чтобы сразу вступить в жизнь. Писателя определяют его мировоззрение, его ви́дение окружающего, его сердце и душа… Определяют его трагедии и радости, жизнь, которую он прожил и которой живет, желание не стоять в стороне, а окунуться в гущу явлений и бороться за справедливость, за возрождение того, что унижено и изуродовано корыстной, эгоистической силой, променявшей, как бы сказал Маркс, человеческие идеалы на мешок золота.
Для столь широкого диапазона жизненной позиции Карел Конрад владел почти всеми разнообразными жанрами публицистики и литературы. Он относился к ряду таких мастеров, как Ян Неруда, Ярослав Гашек или Карел Чапек, с которыми мог сравниться и по глубине интереса к общественным проблемам. Он был журналистом нашей красной печати — и всегда был больше чем только журналист, он был писателем нашего послевоенного авангарда — и всегда был больше чем просто писатель. Он никогда не писал ради развлечения, ради возвышенных чувств или ради денег, хотя честолюбиво стремился к тому, чтобы читателю не было скучно. Он умел писать живо и интересно даже о вещах самых обыкновенных, печальных и возмущающих. С помощью литературы он не разбогател, писательский труд не был для него бизнесом, это была его человеческая судьба.
Десятки лет был он в наших рядах, под нашими знаменами. Не временный попутчик, а верный и убежденный участник нашей каждодневной борьбы за жизненные ценности и великие цели человечества.
Эти исторические факты не результат каких-то тенденциозно отобранных воспоминаний. Они живут в книгах Конрада, в его «Рисунках пером», в его «Эпистолах» и «Лаврах», в его «Фанфарах и погребальном звоне», в его шахтерской элегии «Вместо красных роз», в тех маленьких и прелестных книжечках, к которым мы будем возвращаться как к свидетельству современника нашей эпохи, — свидетельству, в котором бьется большое и полное любви сердце, озабоченное судьбами других, в котором резко проступает бидловский сарказм и язвительная ирония по адресу политического сводничества, в котором звучит напористый голос художника справедливого, ненавидящего фальшивую прогрессивность, лицемерие, фразерство и демагогию. И нежный, глубоко человечный лиризм, завоеванный полным страданий путем, пройденным молодежью, втянутой в первую мировую войну.
Этой резкостью, агрессивностью и политической сопричастностью, направленной против всевозможных разновидностей мещанства, Карел Конрад был близок как Гавличеку, так и Чапеку, Нейману или Гаусману{300}. А его пейзажи, столь восхитительно передающие красоты чешской или словацкой земли! А искусство портрета, наиболее полно проявившееся в его очаровательной книжке о Божене Немцовой и об их родном крае! А его юмор, остроумие, глоссы, всегда направленные на сущность искусства!
В истории чешской культуры не найти равных тем динамическим годам после первой мировой войны, которые породили поколение художников, столь однородных и близких друг другу по своему ощущению жизни и художническому кредо, и притом столь своеобразных, имеющих весьма характерные отличия. Таким был и Карел Конрад. И если я обратился к его истокам, то нельзя забыть и о Ванчуре, с которым у них общей была строгость выразительных средств, внимание к слову, стремление к тому, чтобы оно было пластичным, сочным, выразительным.
Он написал интересные слова о себе и своих друзьях в статье «Путь моего поколения»:
«Мир явился нам после 28 октября 1918 года, словно парабола вновь разгорающегося дня, благоухающего утра, на горизонте которого восходило пленительно сияющее солнце, яркое, потому что было выкупано в крови вчерашней зари. Едва мы после 28 октября скинули с себя австрийский мундир, как слишком быстро узнали, что все, о чем мы так страстно мечтали в «австрийском рабстве» как о чем-то естественном и что было обещано народу в революционные октябрьские дни, — все это ложь, обман и мошенничество.
И тогда, утратив иллюзии по поводу справедливости, мы почувствовали, что вся эта милая резня была лишь делом капитализма, власти, эксплуатации. И мы, извлекшие урок из жертв войны и обмана «освобождения» чешского народа, вдохнули в себя дурманящий воздух большевистской революции.
Благодаря ей наше поколение было буквально спасено от отчаяния неверия. И таким образом поколение, обманутое в своих мечтах, вновь морально как бы воскресло благодаря вере, и это была вера в наиболее радикальный социализм, в ту единственную идею, которая принесет человечеству счастье в новом обществе, лишенном эксплуататоров.
Из обманутых чаяний в годы после переворота, из нашей непоколебимой надежды, окрепшей благодаря примеру большевистской революции, вырастала наша новая литература…»
Литературой, которую он создавал, новым ви́дением мира, противодействием «правящей демократии» и махинациям правящей буржуазии, Карел Конрад походил на Незвала, Библа, Фучика, Ванчуру, Ежека и всех прочих бунтарей, «объединенных под широкополой шляпой С. К. Неймана», как говорил Библ в одном из своих стихотворений.
Конрад шел этим путем, и его творчество именно таково. Оно не терпит иных толкований, его нельзя извратить, интерпретировать иначе.
В лице Карела Конрада ушел также основатель сатирического журнала «Трн»{301} и революционный журналист, колыбелью богатого публицистического творчества которого были такие газеты и журналы, как «Руде право», «Руды вечерник», «Пролеткульт», «Сршатец»{302}, «Творба», «Гало-новины» и другие. Конрад работал в этих изданиях с их основания после первой мировой войны вплоть до периода после освобождения.
Ушел художник удивительно скромный, о котором можно сказать, что с первых своих литературных опытов он отдавал свое сердце всем, с кем искренне дружил. Поэтому мало кто мог оставить такие сердечные и волнующие свидетельства о художниках, ему близких, как это сделал он. А как он любил Маху, Немцову, Гавличека, Гашека, Сову, Томана, Неймана, Ольбрахта, Ванчуру, Майерову, Гору, Горького, Маяковского, Библа, художников и актеров, деятелей искусства на много лет старше его, и представителей молодого художественного авангарда, членом которого он был. При всех поисках, метаниях, при всем своем художественном честолюбии и взыскательности этот авангард никогда не терял из поля зрения народ, его интересы, благородные цели борьбы, культурные потребности. Кто мог написать такие волнующие человечные слова о шахтерской солидарности, как не он. О Зденеке Неедлы или о Юлиусе Фучике!
Карел Конрад, уроженец Лоун, был пролетарием, которому приходилось заботиться о своем существовании уже с юношеских лет. Его путь никогда не был усыпан розами, но в его произведениях вы не найдете ни строчки, где говорилось бы о его частной жизни. И нигде не найдете ни строчки, звучащей неискренне, строчки манерной или бессмысленной! Он, возможно, был единственным писателем, который все писал от руки. Поэтому он мог взвесить каждое слово. Он жил заботами рабочих, нашего трудового народа, нашей страны, нашего мира, и все, что он написал кровью сердца, словно бы скреплено с нашими великими классовыми боями, с нашей борьбой и с нашим будущим. И с борьбой за мир. В этом смысл и его знаменитого произведения «Отбой!»
Этот замечательный роман, выражающий гнев и протест против войны, был главным его произведением. Он больше всего привлекал внимание читателей. Но Конрад — выдающийся поэт, глубоко человечный, с причудливой фантазией и юмором, создал и другие произведения о своем поколении, о своей стране и о жизни, которой жил по-настоящему вместе с миллионами наших людей: «Постель без балдахина», «Двойная тень», «Средиземноморское зеркало», «Берег чаяний», «Эпистолы к робким влюбленным» и т. д.
В марте 1972 года Карелу Конраду исполнилось бы семьдесят три…
Созданные им произведения, идейно и художественно выразительные, будут жить полнокровной жизнью с каждым нашим новым успехом. И читатели, особенно молодые, всегда будут возвращаться к его книгам. Не только из-за многообразия их содержания и мастерства слова, но и потому, что в них правдиво нарисована картина нашей жизни, отображенная им за прошедшие пятьдесят лет. И несомненно также, из-за тех неповторимых конрадовских портретов честных и мужественных людей, художников и политиков, вместе с которыми он боролся и которых любил.
1971 г.
Перевод И. С. Граковой.
Шестьдесят лет исполнилось бы Бедржиху Вацлавеку, если бы этот друг Фучика, который был чуть старше его и к которому слово «критик» можно отнести с полным основанием, вернулся из концентрационного лагеря и дожил до сегодняшнего дня. До того дня, который дает нам возможность вновь задуматься над тем, кого мы потеряли в лице Вацлавека, что по сей час остались должны этому выдающемуся творческому человеку — писателю и коммунисту, и о чем нам именно сегодня говорит его наследие.
Как бы мы зачитывались произведениями Вацлавека, если б ему суждено было жить и писать вплоть до наших дней. Какой пробел, наверное, заполнил бы он как марксистский литературный критик! И как бы, наверное, ощущалось нами его творческое участие в развитии нашего социалистического общества вообще, потому что именно так понимал и в течение всей своей жизни осуществлял Бедржих Вацлавек задачу критика. Отнюдь не как узколитературную, оторванную от основных общественных проблем деятельность, не как некое субъективистски эстетское и изолированное от жизни занятие, а как творчество, активно включившееся в широкую общественную жизнь, в борьбу за социализм.
Годы, прошедшие после смерти Вацлавека, не изменили этого его неповторимого стиля, даже наоборот! Сегодня нам еще отчетливее видна его всесторонняя активность, инициативная общественная деятельность, идейная определенность, его принципиальность, искренность, бесстрашие, боевой задор, верность идеалам и целям рабочего класса.
И если мы вспоминаем сегодня Бедржиха Вацлавека, нам следовало бы задуматься над тем, почему на фоне нынешнего состояния нашей литературной критики выделяются эти достоинства или свойства Вацлавека вместе с его литературно-критическими взглядами, теоретической вооруженностью, с его принципиальными требованиями научности и методичности критики.
С наследием старой, импрессионистской, субъективистской и академической критики Вацлавек боролся как критик-марксист. То есть с той критикой, «которая не является никакой жизненной силой, потому что уклоняется от того, чтобы делать выводы из своих познаний, занимать определенную позицию и тем самым оказывать влияние на развитие» (Б. Вацлавек).
Откуда сегодня столько путаницы в нашей литературной жизни, столько либерализма, столько поверхностности, ненаучности и произвола в отношении критериев, перспектив художественного развития, отношения художественного произведения к жизни и к обществу!
А именно жизненной силой должна, обязана быть критика.
Путь Вацлавека к пониманию того, что такое марксистско-ленински вооруженный критик, стоящий в центре событий и являющийся тем фучиковским носителем прогресса, который активно влияет на общество, не был прямолинейным и безошибочным. Он трудно и упорно пробивался к познанию и пониманию современного искусства, что для него полностью совпадало с искусством, нужным народу. И потому, что у него существовали твердые принципы и характер, что он был образованным марксистом, даже ошибки и заблуждения молодости помогали ему завоевывать твердыни и материки нашей поэзии и нашей художественной прозы. Тем более внутренне уравновешенным становится потом его творчество, как то показывает книга, написанная в зрелые творческие годы, «Творчеством к действительности».
Путь нашей литературы двадцатых и тридцатых годов невозможно себе представить без участия Вацлавека. По своему критическому таланту он, собственно, был самым способным преемником Шальды, однако Вацлавек сумел пойти дальше него, потому что ему был абсолютно чужд философский идеализм, потому что он был человеком современного жизнеощущения и взглядов. Он ясно и правильно сформулировал основные принципы социалистического искусства, высказал ряд точных мыслей о самостоятельности художественного произведения, о его красоте, о диалектическом единстве субъективной и объективной реальности, мудро высказался по вопросам формы и содержания и по многим другим проблемам, до чего сегодняшняя критика с большим трудом доискивается как до нового. Он ясно и точно сформулировал также вопросы творческой свободы, которые сегодня многие снова так усложняют.
«Свобода поэта состоит не в поэтическом произволе и не в свободе парить в мечтах… Сегодня поэт оказывается истинно свободным только тогда, когда он добровольно встает в ряды тех, кто участвует в борьбе за новое общество, способствует общественному прогрессу и избавляется таким образом от всякой зависимости от сил исторически обреченного мира»{303}.
Это относилось и к нему самому. Для него не было противоречий между политикой, литературной критикой и наукой. Он всегда ставил поэта в центр общественной жизни, новым для него являлось лишь искусство, действительно сказавшее новое слово, которое боролось за жизнь и несло в себе перспективу социализма.
Наряду с З. Неедлы, С. К. Нейманом и Юлиусом Фучиком Бедржих Вацлавек является одним из самых ярких деятелей нашей культуры в период между двумя войнами, одним из пионеров нашего социалистического художественного творчества. Его человеческое мужество, проявленное в борьбе против нацизма, так же как и творческое наследие, ставят его на видное место среди тех славных личностей, которые будут сопровождать нас многие годы и которые являются основными ориентирами нашего нового художественного творчества. Он был критиком, который необходим сегодня нашей литературе больше чем когда-либо.
1957 г.
Перевод И. С. Граковой.
…Я долго раздумывал над тем, как человек, которому в жизни отпущено ничуть не больше любого другого, становится известным. Как он превращается в личность исключительную, в человека, чье творчество, свершенья и поступки, вместе взятые, создают эпоху, помогают прокладывать новые пути общественному движению.
Что является тому причиной?
Стечение ли случайностей и счастливых обстоятельств? Время ли, которое действует на руку такому человеку? Какие-то добрые дары феи, которые он получает в колыбели, как счастливчик, избранный судьбой, чтобы сыграть в жизни какую-то особую роль? Те люди, кого мы имеем в виду, бесспорно, люди необыкновенного таланта, воли и обладают незаурядной способностью понимать эпоху, ее потребности и идти в ее первых рядах.
Быть может, есть в людях, отмеченных недюжинными нравственными качествами или способностью всеми своими силами служить благородным целям на пользу человеку и человечеству, что-то скрытое и потаенное, до сути чего не добраться, как ни старайся? Или действуют какие-то таинственные силы, определяющие это с некой непонятной нам логикой? Или сие зависит от расположения планет, по которым астрологи пытаются прочесть судьбу человека и его жизненный путь?
Мы не верим в духов, мы не религиозные фанатики и не фаталисты. Мы не склонны верить в предрассудки и чудеса да и не хотим явления нашей жизни объяснять действием каких-то высших, внеземных сил. Стало быть, нам не остается ничего иного, как жить и заниматься делами совершенно обычными, простыми, как хлеб и соль. Человек рождается в определенную эпоху, в определенной среде, получает воспитание. Он набит всяческими правилами, правдами и правдишками, с помощью которых его пытаются сформировать, человек этот смотрит вокруг себя и начинает эти правды и правдишки изучать и сравнивать их со своим жизненным опытом, начинает что-то думать о себе, о других людях, о мире, ему что-то близко, а что-то чуждо, он начинает видеть положительные и отрицательные стороны жизни, понимать, что хорошо, а что плохо, и на основе этого создает собственное представление о жизни и согласно этому старается жить.
Тут мы в поисках ответа на наш вопрос продвигаемся уже несколько дальше. Но не забудем об одной важной вещи. Если мы имеем в виду конкретные личности, которые сумели в жизни сделать что-то положительное, то, как правило, это люди, с которыми жизнь обходилась не слишком-то ласково, скорее наоборот. Она часто строила им козни, вставляла палки в колеса, они не получали от нее подарков, ничего, что облегчило бы им путь, никогда, даже к старости, они не нажили состояния.
Итак, единственное их преимущество заключалось в том, что им было отказано в беззаботной жизни мещан, их не интересовали жизненные ценности и забота, как их приумножить, они отличались по своим жизнеощущениям и наклонностям от мещан с животным себялюбием, главная цель которых — урвать как можно больше для себя, что, к сожалению, пока не исчезло из нашего мира. В этом кроются корни той исключительной чуткости, которая дает возможность проецировать вещи внешние на человеческую душу, зарождать в ней ту этику, которая отличает честное от нечестного, мужественное от трусливого, смелое от хитрого, благородное от подлого и которая в конце концов ставит человека перед знаменательным жизненным решением: куда ты пойдешь и с кем?
Так было и с поэтом, писателем и журналистом Ладиславом Новомеским. Родился он в словацкой семье в Будапеште, где его отец работал портным. Когда окончилась первая мировая война и образовалась Чехословацкая республика, он вернулся с родителями в Словакию, пошел в педагогический институт в Модре под Братиславой, начал писать стихи и стал учителем с литературными наклонностями.
Такой жизнью жили сотни, а может, тысячи ему подобных. Детство и юность они прожили в нужде, в нужде и выучились. Тоже, скажем, писали стихи, тоже издали несколько книжек, тоже стали учителями, пришли в редакции газет, были любимы на работе, из них получились нормальные люди с определенным общественным положением, но и все…
В жизнь Ладислава Новомеского, правда, входили иные обстоятельства. Те, которые подметил Юлиус Фучик, когда написал где-то, что представители его поколения в начале первой мировой войны были еще детьми, но, когда война окончилась, уже смотрели на мир глазами взрослых и имели за плечами жизненный опыт. Это поколение больше других испытало, что такое общественное зло. Настороженная восприимчивость и чуткость Новомеского лишь на минуту поддались обману послевоенного опьянения, которому способствовали и завораживающие стихи Шрамека, и представление, будто жизнь — прекрасный цветущий луг. Однако хватило нескольких лет после переворота, чтобы по примеру поэта С. К. Неймана и его учеников очнуться от прекрасных грез и начать искать истинный материк свободы и справедливости, чтобы в скором времени найти его в самом революционном перевороте в истории человечества, происшедшем в России, где революция, руководимая Лениным, открыла новую эру человечества.
Это было также время неймановских «Червена» и «Пролеткульта», время первых ольбрахтовских сообщений из страны Октябрьской социалистической революции, время Иржи Волькера и Зденека Неедлы, время возникновения Коммунистической партии Чехословакии, а с ней того величественного начала, когда и у нас заявляла о себе новая общественная сила, революционный рабочий класс, готовый разорвать старые оковы.
В тот год, когда умирает Иржи Волькер, выходит «Сборник молодой словацкой литературы», и там среди двух десятков многообещающих кандидатов в известные писатели фигурирует и имя Ладислава Новомеского, и его первые стихи. В контексте книги они производят непривычное впечатление, а сам молодой начинающий поэт не вписывается в общий ряд. Он отличается от остальных. Он совершенно иной, не такой, как те, кто так же, как и он, публикуют здесь свои произведения. Все, что тут собрано, по-своему многообещающе и по-своему общепринято, обычно, прилично, чтобы никого не задеть и не возмутить; молодость, подражающая тому, что принято и что взрастает на отечественной почве. Но Новомеский чем-то раздражает, переходит границы этого общепринятого молодого творчества. То, что пишет он, еще не перебродило, еще незрело, но оно ново по форме, духу, строю, образности, чувству, слову и видению. Чем-то это шокирует всю литераторскую серьезность, как и пролетарские стихи Поничана. И это молодо и живо.
Кто автор этих стихов? Молодой братиславский учитель и редактор журнала «Молодая Словакия», органа Союза словацкого студенчества. Его имя можно уже встретить и в коммунистических газетах — в «Правде худобы» и в воскресном приложении к ней. Руководство Союза словацкого студенчества недовольно тем, что печатает в «Молодой Словакии» этот редактор. Он в свою очередь недоволен тем, во что господа хотели бы превратить «Молодую Словакию». Ему не нравится учительствовать. Он поглощен литературой, всем тем, что приходит из новой России и из Праги, что связано с революционной русской культурой, с именами Блока, Есенина, Горького, Маяковского, Федина, Тихонова, Леонова, тем, что выступает под названием «художественный авангард» и что имеет своих представителей как в Советском Союзе, так и в Германии, Франции, Венгрии, Югославии, Швейцарии и бог весть где еще. Этот авангард, сторонником которого объявляет себя и молодая литературная революционная Чехословакия, безоговорочно отождествляет свои художественные цели с целями политическими, шаг за шагом претворяемыми в жизнь Советским государством, созданным Великой Октябрьской социалистической революцией.
В это время, полное взрывчатого напряжения, существуют два мира: капитализм, потерпевший поражение с интервенцией в России, но имеющий еще достаточно сил, чтобы подавлять революционные очаги в остальных странах, и мир пролетарского интернационализма, приступающий после ликвидации контрреволюции к гигантскому социалистическому строительству.
И в нашей стране буржуазно-демократический строй пытается упрочить свою систему. За счет трудового народа, а в общегосударственном масштабе — прежде всего за счет Словакии. Если в чешских землях для трудящихся наступают тяжелые времена, вдвое тяжелее становится в Словакии. Если в Чехии и Моравии растут ряды безработных, во много раз больше растут они в Словакии, где эмиграция, особенно из нищих краев, таких, как Орава и Горегрон, достигает угрожающих размеров. Одновременно с этим «освобожденная Словакия» превращается в мишень идеологического нажима, направленного против самого существования словацкой национальной общности, когда ставится под сомнение даже словацкий язык. Идеология «чехословакизма» вырождается в свою противоположность. Она вызывает волны национализма и укрепляет таким образом консервативные и реакционные силы обнищавшей Словакии. Она содействует глинковскому клерикальному автономизму, к которому, как к спасению под влиянием священников, устремляются массы обманутой словацкой бедноты. Но среди рабочего и сельского пролетариата все большее влияние приобретает коммунистическая партия. Одновременно усиливается террор; для «лечения» нищеты режим прибегает к жандармским карабинам и судебным исполнителям. Эта хваленая демократия сажает в тюрьму крестьянина, задолжавшего государству 100 крон, но с пониманием относится к кобургским магнатам, которые задолжали республике налогов на 51 миллион крон{305}.
В эти годы никто из представителей молодого художественного поколения не замыкается лишь в рамках собственного творчества. Следуя примеру Максима Горького, Ромена Роллана, Анри Барбюса, С. К. Неймана и Иржи Волькера, они не проводят границу между политикой и культурой, своей художественной активностью. Они находятся на переднем крае борьбы и разрастающихся политических боев за социальное освобождение человека, за истинную свободу без эксплуатации, за развитие искусства, за прогресс и мир. Это убеждение открывает путь в ряды коммунистической партии таким художникам, как Мария Майерова, Йозеф Гора, Владислав Ванчура, Витезслав Незвал, Ян Поничан, Франя Краль и другим, Новомеский также становится убежденным коммунистом.
Он входит в состав редакции словацкой «Правды», работает там рядом с Клементом Готвальдом, потом мы встречаемся с ним как с редактором газет «Руде право», «Гало-новины», «Словенски звести» и, наконец, журналов «Творба» и «Дав». Он вскоре становится одним из самых блестящих журналистов революционной рабочей печати. Каждой своей статьей, острым находчивым, боевым пером, ярой непримиримостью, партийностью, глубокой образованностью, кругозором и способностью определить самые жгучие вопросы времени он являет собой выдающегося, политически глубоко серьезного журналиста из породы Гавличека и Фучика. Бесспорно, он многое заимствовал у таких деятелей, какими были Готвальд, Горький, Ольбрахт, Роллан, Киш и Эренбург, у которых он учился проникаться человеческими судьбами, как своей собственной, обращать внимание на самые важные жизненные явления, наболевшие проблемы трудящихся, актуальные политические процессы, как у себя на родине, так и за границей. Он принадлежит к числу журналистов, которые не дают себе отдыха, которые беспрестанно находятся в состоянии готовности, которым совесть не дает покоя. Он должен постоянно быть в борьбе. Слово журналиста для него — оружие, с ним он воюет за правду жизни, превращая его в революционную силу.
Чуткий читатель поймет, что́ за журналист был Новомеский и из данного сборника статей, которые, однако, далеко не полно передают ту высокую политическую активность автора, наполненную пылающим гневом против фашизма, ограниченности людаков, «чехословакизма» и фактов национализма, против тупости и произвола. Всегда и при всех обстоятельствах он мужественно защищает позиции социализма. Это вновь подтверждает одна из его статей недавнего времени, когда котировались самые утонченные интриги и усилия контрреволюции, направленной на ликвидацию социалистического строя в наших землях.
К сожалению, входящие в сборник статьи не расскажут о каждодневной будничной журналистской работе, читатель никогда не узнает, сколько в нее вкладывается творческой энергии, без которой в газетах, борющихся за новый облик мира, вряд ли была бы та зажигательная сила, как тогда, когда в газетах «Руде право» или «Словенски звести» сидел за журналистским столом Ладислав Новомеский.
В связи с неутомимой, буквально лихорадочной журналистской активностью, которой Ладислав Новомеский дополнял своего ближайшего друга и сторонника Владимира Клементиса, кое-кто из читателей, кому известно основное поэтическое творчество Новомеского, может задать знакомый вопрос, высказанный в связи с именем Владимира Маяковского: не наступил ли и он на горло собственной песне, когда занялся политикой и журналистикой, когда с юных лет взвалил на свои плечи более того, что было бы достаточно, чтобы человека причислить к ряду замечательных личностей.
Новомеский, наверное, был бы выдающимся поэтом, имей он и другую профессию — будь он учителем или просто профессиональным журналистом, работающим в какой-то газете. Но он был коммунистом. Его поэтическое творчество предстало бы более объемистым, издай он в дальнейшем еще много интересных книжек. Но его подгоняло внутреннее беспокойство, то, что восставало в нем против всего старого и что соглашалось с каждой новой ценностью, с каждой новой блестящей мыслью и со всем, что открывало перед ним новые горизонты. Он никогда не довольствовался малым. Все, что он делал, он должен был делать всерьез, честно, со всей ответственностью и с полной отдачей. И в этой широте интересов, задач и работы — его значение. В этом его лицо, в этом характерность явления — цельность личности, в которой Новомеский реализовал себя как художник, как поэт и как политик.
Современная словацкая поэзия имеет в лице Новомеского своего основоположника. Словацкая социалистическая литература имеет в его лице своего зачинателя. Наша революционная рабочая журналистика, политическая и культурная публицистика имеют в его лице блестящего представителя.
Политическую мудрость, дальновидность, решительность и целеустремленность, о чем свидетельствует и данная книга, Новомеский особенно отчетливо проявил во времена тисовского государства и главным образом в период Словацкого национального восстания.
Поэзия, публицистика и политика были для него единым фронтом, даже если он сознавал, что они имеют свои особенности и законы, которые нельзя смешивать. Общее он видел в том, чтобы понимать время и его нужды, отвечать на его требования, постигать действительность в ее основных чертах, проникать в ее сущность, идти вместе с новым и революционным, расширять каждым словом и каждым поступком масштабы человечности, социалистического гуманизма и отправлять на свалку истории все отжившее, старое, извращенное и бесчеловечное.
Так в общих чертах можно было бы охарактеризовать полвека плодотворной и неутомимой работы, которой Новомеский посвятил свою жизнь. От нее остается это свидетельство, свидетельство выразительное, даже если и обрывочное и неполное. Потому что никому не уловить то, что стоит за напечатанным, те минуты и мгновения, которые Новомеский провел за редакционным столом, в типографиях над колонками гранок… Новомеский вносил свое понимание полиграфии в газеты, в которых работал. В среде своих друзей из художественного мира, изучая жизнь рабочих, почерпнул он не один импульс для своих раздумий, чуждых всякой рафинированности, надуманному эстетизму и честолюбию, стремящемуся к поверхностной славе. Никому не дано запечатлеть те минуты, которые Новомеский прожил в поездах между Братиславой и Остравой, между Братиславой и Прагой, между Прагой и словацкими областями… Никому не дано запечатлеть бессонные ночи над клочками бумаги, на которых поэт набрасывал карандашом строки стихов, концентрирующих в себе поэтическое познание мира. Не забудем о часах и днях, проведенных за решетками тюрем, куда он был заключен за рабочее дело, за рабочую правду, за интересы людей, за социализм и коммунизм.
Как в творчестве и жизни всякого большого человека, так и в творчестве и жизни народного писателя Ладислава Новомеского грядущие поколения будут находить ключ к пониманию нашей эпохи, ее борьбы, противоречий и контрастов. Они найдут здесь благородство духа, ставящего на карту самого себя и ни на минуту не допускающего мысли, что можно прекратить борьбу за высокие цели человечества, страны, своего народа, государства.
1973 г.
Перевод И. С. Граковой.
Где-то в году двадцать четвертом я впервые встретился с именем М. Ц. Бисс. В те годы я думал, что писателя делает писателем необычное имя. А если перед таким именем стоят еще две буквы — это нечто достойное зависти, что открывает талантливому адепту литературной славы путь к успеху. Я завидовал каждому, кто мог подписываться Ф. К. Шальда, Г. Д. Уэллс, Д. Б. Шоу, Л. Н. Толстой, А. И. Куприн, Ф. К. Вайскопф или А. М. Пиша, и был убежден, что людям, которым достались подобные имена, быть может, уже с рождения предопределено сделаться художниками. Как буднично по сравнению с этим звучали имена Ярослав Гашек, Мария Пуйманова или Йозеф Гора.
С восемнадцати лет я жил в Братиславе и с именем М. Ц. Бисс встречался в коммунистических газетах, таких, как «Правда худобы» или «Спартак»{306}, и в литературных журналах, таких, как «Младе Словенско». Молодой литературный критик, перо которого было острым как бритва, а статьи полны сарказма по отношению ко всему, что в литературе представляло консервативное крыло, очевидно, недолго верил в волшебную силу своего псевдонима и вскоре начал подписываться Эдуард Уркс. Это был студент философского факультета Карлова университета в Праге. Его можно было там встретить не только на лекциях, но и на вечерних дискуссиях Вольного общества студентов-социалистов из Словакии{307} наряду с Владимиром Клементисом, Даниэлем Окали, Яном Поничаном и другими. Все эти члены «Вольного общества» вскоре стали коммунистами. Наряду с политикой все они были увлечены искусством и литературой. В выходных сведениях первых двух номеров «Дава», вышедших зимой 1924 и весной 1925 года, значится: редакция и администрация — Эдуард Уркс, Прага-Бубенеч.
В середине двадцатых годов Эдуард Уркс представляет собой талантливого литературного критика, являющегося восторженным приверженцем Октябрьской революции и социалистического искусства. Уже в первых своих статьях он обращается к рабочим, чтобы убедить их, что литературное и художественное произведение, наполненное передовыми мыслями, — неоценимое средство воспитания. Он пробуждает интерес рабочих к книге и поддерживает любую творческую силу, вступающую на новые пути. Он полностью согласен с марксистско-ленинской точкой зрения, что революционное искусство — союзник революционного рабочего класса, и под таким углом зрения развертывает свою литературную работу. И речь у него идет не о любой революционной литературе, которая бы изложила, например, в стихах общие истины, которые гораздо лучше удается выразить в статье. Речь идет о таком революционном искусстве, которое высокохудожественно, о литературе, которая остается неисчерпаемым источником, обращена к сердцам людей и воздействует на чувства, на сердце человека. «Стихотворение, драма, сцена подготавливают сердце и ум! — проповедует он в ту пору. — Теория и жизненный опыт их закаляют».
Юношеские работы Уркса — идеологически четкие, боевые, он однозначно стоит на позициях революционного пролетариата. Уркс — первый образованный словацкий марксистский критик. Он точно оценивает первые литературные шаги Лацо Новомеского, Яна Поничана, Франи Краля, Петра Илемницкого, равно как и произведения чешских авторов, таких, как Ванчура, Незвал, Волькер, Гора, и других. Он зорко следит за всем, что происходит в отечественной и зарубежной литературе.
Но уже в двадцать пятом году Эдуард Уркс появляется в Братиславе. Он оставляет учебу, отказывается от карьеры занимающегося литературой ученого, для чего имеет все предпосылки, и переходит на службу партии. Он становится редактором коммунистической словацкой «Правды». Свидетели тогдашних времен знают, что это означало. Кто решался стать функционером партии, тот добровольно избирал нужду и жизнь, полную страданий, репрессий и тюрем. Это было естественно для людей, которые осознанно, с чистым сердцем, с энтузиазмом и величайшей жертвенностью вставали на путь революционеров.
В Братиславу Уркс привозит из Праги твердые философские основы и уже в целом непоколебимую преданность коммунистической партии и рабочему классу. Привозит он также и рукописи двух книг, переведенных им в Праге на словацкий. Это репортаж Рида «Десять дней, которые потрясли мир» и роман Эптона Синклера.
В один прекрасный день мы сидим на втором этаже братиславского кафе «Астория» и из фотографий вместе клеим обложки для этих книг. Фотомонтажи были в моде, а мы в этом плане были понятливыми учениками. Мы не хотели, чтобы Словакия отстала от современной графики, и с нашими обложками, которые тогда получались еще довольно дилетантскими, обе книжки вскоре вышли.
Уркс — долговязый, худощавый молодой человек с темными горящими глазами, голос у него глуховатый, ходит он неторопливо, как моряк. Говорит по-словацки и по-чешски. Каждое его слово осмысленно, он умеет громко смеяться, иногда отпускает язвительные шутки даже по адресу своих друзей. В Братиславе он остается недолго. Вскоре уезжает в Остраву, где находится главная редакция словацкой «Правды». До него там работали Клемент Готвальд и Лацо Новомеский. Уркс по происхождению чех, родом из Моравской Словакии, из Вельке-над-Величкой. Родился он в 1903 году в семье лесника. В 1918 году семья переселилась в Словакию, в Ружомберок. Это была резиденция Андрея Глинки, цитадель «людовой» партии, но там был мощно представлен и революционный рабочий класс, потому что в Ружомбероке и его окрестностях находилось много крупных заводов. В Ружомбероке Уркс закончил гимназию. Писать по-словацки или по-чешски для него не составляло труда.
С 1924 года, когда его имя впервые появляется в печати, вплоть до 1938 года Уркс пишет почти во все наши газеты и журналы: в «Правду худобы», «Руды вечерник», в «Гало-новины», в остравский «Делницкий денник», в «Творбу», в «Свет праце» и другие.
Его имя можно встретить под рецензиями на книги, критическими, культурно-политическими статьями и размышлениями, под резкими принципиальными заметками. Он с принципиальных позиций полемизирует, вступает в конфликт с немарксистскими мнениями, пишет философские статьи, обнаруживающие его высокую теоретическую образованность, увлекательные репортажи из Советского Союза, затрагивающие конкретные проблемы коллективизации советской деревни и замечательно рисующие образы колхозных крестьян, политические передовицы, защищающие линию партии, сражающиеся за единство трудового народа и мобилизующие его на защиту республики.
Эдуард Уркс был выдающейся фигурой нашего коммунистического движения. Честный, прямой, принципиальный человек с цельным характером. Партия доверяла ему ответственные посты и была уверена, что на него может полностью положиться. Как мудрому, опытному и бесстрашному лидеру она доверила ему в период оккупации нелегальное руководство. В этой должности в 1941 году он был арестован и в апреле 1942 года казнен в Маутхаузене. Его последнее письмо перед казнью кончается словами:
«До последней минуты с любовью буду вспоминать партию, которая воспитала меня так, чтобы даже в этот самый трудный час я был достоин звания члена партии».
Наряду с С. К. Нейманом, Зденеком Неедлы и Юлиусом Фучиком Эдуард Уркс был видным представителем культурного фронта в период между двумя мировыми войнами. Он помогал прокладывать путь нашей социалистической литературе и существенным образом содействовал развитию марксистской эстетики. Интересна его полемика с Бедржихом Вацлавеком по поводу книги «Поэзия на распутье», в которой он остро, но чутко и тактично опровергает некоторые мысли Вацлавека и противопоставляет механистическому пониманию литературного процесса тогдашними модными социологами, буржуазные философские корни которых он обнажает, принципиальную марксистско-ленинскую точку зрения. Отвергал Уркс и вульгарный взгляд на искусство — будто бы все созданное при капитализме должно быть отброшено. Он боролся против упрощения так называемой пролетарской литературы и при каждой возможности напоминал писателям, что в истинно новом искусстве наряду с новым содержанием всегда должна существовать и новая форма выражения.
Будучи глубоко образованным в марксистско-ленинской философии, он никогда не сбивался на путь чистого теоретика. Еще учась в гимназии в Ружомбероке, он часто посещал рабочих и беседовал с ними по важным политическим проблемам. Он никогда не верил в полезность чистой теории, считал, что одно лишь знание марксизма-ленинизма само по себе бесполезно, если оно одновременно не подкреплено революционной практикой. Поэтому мы знаем его не только как увлеченного, блестящего революционера-коммуниста, но и как политика-практика.
Это, разумеется, приносит ему и типичную судьбу — судьбу «опасного коммуниста». В 1931 году он осужден на девять месяцев тюрьмы. Но вместо тюрьмы он нелегально уезжает в Советский Союз, где работает с Ярославом Прохазкой{308} над переводом произведения В. И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Однако он не был бы журналистом, если б остался прикованным только к этой работе. Он внимательно следит за многообразной жизнью Советского Союза, подмечает ее новые стороны, и особенно изменения в советской деревне. Уркс пишет книгу репортажей «Поле вспаханное». (И при том продолжает публиковаться в наших газетах.) Эта книжка о советской деревне, для которой он выбрал название, противоположное названию известного романа Петра Илемницкого «Поле невспаханное», выходит на чешском языке в Москве. Ее более позднее словацкое издание чехословацкая цензура тотчас конфискует.
В Москве Уркса застает десятая годовщина работы группы «Дав», в создании которой он участвовал. Эта годовщина дает ему возможность критически задуматься над работой «Дава». В том, как Уркс рассматривает прошлую деятельность «Дава», ярко выявляется типичная черта его характера: истинная революционность, самым тесным образом связанная с жизнью и нуждами партии. Отмечая достоинства «Дава», он беспощадно вскрывает и его недостатки, потому что, как он подчеркивает, речь идет не просто о юбилейных воспоминаниях, а о том, чтобы критически оценить, «насколько мы вооружены для дальнейших целей, которые потребуют большей энергии, больших способностей, а также большей решимости». И Уркс конкретно формулирует эти задачи (это в 1934 году):
«Сделать все, чтобы учащаяся молодежь и лучшие прогрессивные деятели словацкой культуры стали не опорой фашизма, а союзником словацкого и международного пролетариата.
Если мы до сих пор были верны революционному движению, необходимо, чтоб сегодня мы были еще более верны. Если мы за десять лет идеологически выросли на десять голов, необходимо, чтобы мы идеологически выросли еще на десять голов за десять дней!
Если мы до сих пор отличались марксистской бдительностью и стремились к чистоте своей идеологии, необходимо, чтобы это удесятерялось!
Если мы до сих пор идеологически воздействовали на передовую словацкую интеллигенцию в школах, в области культуры, необходимо, чтобы мы это движение расширили и закрепили!
Основная и более трудная работа, подчеркиваю, у нас впереди».
Четыре года спустя Эдуард Уркс вновь возвращается в республику. Возвращается, обогащенный ценным опытом и знаниями. Его образование стало еще более глубоким, в нем еще больше укрепилась решимость отдать все силы борьбе за победу трудящихся. Поначалу он живет в Праге нелегально и выходит из подполья лишь тогда, когда по амнистии тюремное наказание с него было снято. Какое-то время он работает в остравском «Делницком деннике», а в тридцать восьмом году становится заместителем главного редактора «Руде право» Яна Швермы. Тогда он переживает с нами самые драматические минуты, которые мы когда-либо пережили в редакции. Особенно ту незабываемую осень и ее кульминацию — мюнхенскую измену. Вижу его в те трудные дни, как он был несчастен, когда объявили мобилизацию и большинство из нас, редакторов, прямо от редакционного стола отбывало в свои части. Нас призывают в армию, а он должен остаться в Праге. В ситуации, обострившейся до такой степени, что тут нужно уже не перо, а настоящее оружие. Он предпочел бы идти с нами, потому что никогда не хотел оставаться лишь наблюдателем событий. Он всегда хотел в них участвовать. Ничто ему так не чуждо, как личная пассивность, ничто его так не возмущает, как лихорадочные усилия капитулянтов, которые хотели бы морально разоружить народ и воспитать пассивность в его характере. В статье «О чешском национальном характере» Уркс отвергает утверждение, будто чешский народ не умеет воевать, и пишет:
«В нашем народе существуют определенные круги, которые желали бы, чтобы народ проявил прежде всего тот общеизвестный «голубиный характер»{309}, который все стерпит. Более чем бесспорно, что этот народ получит хорошие и самые непосредственные и злободневные поводы, чтобы показать пустоту того качества, которое ему приписывают, и что он проявит совершенно новые, неожиданные для отечественных и иностранных господ черты нового характера, если угодно — чтобы таким путем положить конец всем легендам о национальном характере».
Уркс не ошибся. И даже тогда, когда мюнхенский сговор отдал чехословацкое государство Гитлеру, народ, которому принадлежали все симпатии Уркса, его не обманул. Народ — рабочие, трудящиеся, — руководимый коммунистической партией, не смирился с оккупацией. Во главе борьбы народа стали коммунисты, и Эдуард Уркс в этой трудной битве не стоял в стороне. Он встал на передний край, что было в его характере.
Когда я размышляю в этих строках над жизнью Уркса, над его произведениями и его революционной деятельностью, когда отдаю дань его участию в пятидесятилетней истории газеты «Руде право» и нашей партии, мне приходят на память некоторые обстоятельства, подтверждающие, что наша коммунистическая партия со дня своего основания была чем-то большим, нежели одной из политических партий, порождаемых тогдашней буржуазной общественной формацией. И что именно ей с ее новым, отличным от других характером, с ее марксистско-ленинским пониманием политики было предопределено сыграть решающую роль в современной истории наших народов, и особенно в конечном плодотворном решении отношений между чешским и словацким народами на основе равноправия, о чем свидетельствует современность. Как это могло произойти?
Общеизвестно, что чешские земли в период предмюнхенской республики поставляли в Словакию прежде всего жандармов и судебных исполнителей. Но поставляли они и учителей и школьных работников, большинство из них поняло боль словаков и полюбило словацкий народ. Но Словакия была также высшей политической школой для виднейших руководящих работников нашей партии. В Словакии политически формировался Клемент Готвальд и многие другие чешские коммунисты, примкнувшие к борьбе словацкого народа. Вместе со всеми передовыми людьми страны они закладывали марксистско-ленинские основы национальной политики нашей партии, которой были чужды всякие предрассудки и националистические настроения буржуазных партий. Такое же лишенное предубеждений отношение к чешскому народу было и у словацких товарищей. Вспоминаю, например, что означал для чешской политической и культурной жизни пражский публицистический и журналистский период Лацо Новомеского. А Эдуард Уркс? Его политическое кредо, коммунистические убеждения, его характер в значительной степени сформировала Словакия. В ее революционные страницы, равно как и в наши чешские, имя Эдуарда Уркса вписано яркими буквами.
1970 г.
Перевод И. С. Граковой.
Двумя следующими одна за другой годовщинами вспоминаем мы в эти дни имя писателя Карела Чапека. На рождество, 25 декабря, исполнился уже тридцать один год, как он умер в душной атмосфере буржуазной республики, осыпаемый оскорблениями, поливаемый грязью со стороны фашизированного мещанства. А в пятницу 9 января исполнилось восемьдесят лет со дня его рождения. Будь он жив, он был бы сегодня чуть ли не единственным из старейших наших писателей. Однако он не дожил даже до пятидесяти. Другие литераторы родились под счастливой звездой. Толстой, Анатоль Франс, Ромен Роллан, Д. Б. Шоу, Г. Д. Уэллс и многие другие гиганты национальной словесности дожили до глубокой старости. У нас же самые лучшие уходили в основном преждевременно. Не только Маха, Главачек{310}, Волькер, ушедшие в молодом, почти юношеском возрасте, но и Немцова, Гавличек, Неруда, Гашек, Чапек, Ванчура, Гора, Незвал, Галас умирают в самом расцвете, посредине пути, тоже, собственно, молодыми, так что их творчество, хотя они были еще полны сил, преждевременно вдруг обрывается, нанося ущерб нашей литературе. И не только нашей.
Последняя работа Чапека, также неоконченная, «Жизнь и творчество композитора Фолтына», была написана тридцать лет назад. Тридцать лет — достаточный срок, чтобы выверить каждое художественное явление, определить его жизнеспособность. И если ему есть что сказать и сегодня, оно продолжает жить, в противном случае время осуждает его на забвение. Время — бескомпромиссный критик, от него не ускользнет ничто. Время ничуть не уменьшило ни жизненности, ни ценности художественного творчества Чапека. Продолжают читать его романы, рассказы и маленькие фельетоны, по-прежнему полны живых, волнующих вопросов его пьесы. Его юмор и сатира остаются свежими, будто напоенными из чистых человеческих источников, читаются даже книжки его путевых заметок. Чапек вечно живой, современный, он все время идет с нами как автор наших дней, его творчество пламенно, вечно способно давать читателю то, что нам необходимо. В чем тут дело?
Карел Чапек.
Некоторые авторы и их произведения получают признание лишь по прошествии лет. Иногда потому, что современники их не понимают, и лишь последующие поколения подступаются к ним в надежде расшифровать их загадки. Чапек имел успех уже при жизни, не только в нашей стране, но и за границей. Он был первым нашим всемирно известным автором. Каждое его произведение содержало дразнящий вкус чего-то нового, неповторимого, свежего, остроумного и интересного по мыслям и по форме. Оно привлекало внимание, хотя было ясным, в нем не было загадок и темных мест или таких проблем, на которых долгие годы могли бы паразитировать целые школы теоретиков. Возможно, именно потому о Чапеке вышло так мало обстоятельных научных статей (единственная большая работа — словацкая монография о Чапеке, написанная Матушкой), что тут не удается сделать никаких рискованных кульбитов, чтобы превратить Карела Чапека в нечто иное, нежели он есть на самом деле{311}.
Художественное лицо Чапека неизменно, даже если некоторые его сочинения отмечены поверхностной философичностью или некой эффектностью построения мыслей, касающихся метафизики. Но при этом перо Чапека никогда не служило абстрактным божествам. Писать для него не означало вступать в некий величественный «храм искусства», стоящий в стороне от жизни. Когда в 1921 году Чапек объясняет, почему написал самую знаменитую свою пьесу «R.U.R.», он говорит: «У меня речь шла не о роботах, а о людях». И то же повторяет он пятнадцать лет спустя в пояснении к «Войне с саламандрами»: «Я писал своих «Саламандр», потому что думал о людях». Это могло бы быть эпиграфом к любой его книжке. Было время, когда он писал о людях с игривым озорством в своих первых литературных опусах, позже искал в людях то, что есть в них здорового, естественного, честного и человеческого, их мелкие радости и жажду счастья, а были времена, когда он испытывал ужас и страх за судьбу человечества, своей страны и своего народа. Возможность злоупотребления техникой на пользу каким-то дьявольским нечеловеческим поступкам приводила его в ужас. В такие минуты чапековское творчество приобретало новые масштабы. Исчезло все, что казалось прославлением посредственности, что рисовало мир как идиллию, и слово Чапека зазвучало с мобилизующей силой, превратившись в призыв и оружие.
Как и Гашек, Ольбрахт и Ванчура, Карел Чапек — один из величайших наших писателей межвоенного времени. Он стал им в силу ярко выраженной оригинальности, своего художественного языка, своей всесторонности, новаторства, честности художника, благодаря тому, что был глубоко связан с национальной традицией и прокладывал новые пути нашей литературе, что каждым своим писательским действием он вмешивался в жизнь, чтобы помочь ей измениться к лучшему. Он умел не только точно и поэтически изобразить обычного человека и его жизнь, но и поставить важные, волнующие вопросы, имеющие широкое общественное значение, даже если сам не мог найти на них ответа.
1970 г.
Перевод И. С. Граковой.
Когда в 1928 году известный критик Ф. К. Шальда передавал свое детище — литературный журнал «Творбу» — любимому ученику и соратнику Юлиусу Фучику и «Творбе» предстояло заменить закрытые к тому времени коммунистические издания, в Моравии вышла тоненькая книжечка первых стихов семнадцатилетнего Иржи Тауфера «Вечерние глаза».
В том же 1928 году Витезслав Незвал издал свою знаменитую поэму «Эдисон», Йозеф Гора — книгу «Струны на ветру», Франтишек Галас — свой первый стихотворный сборник «Сепия», тогда же вышла одна из самых поэтичных книг Константина Библа, «С кораблем, что привозит чай и кофе», обратил на себя внимание сборником «Панихида» Вилем Завада.
1927—1928 годы были урожайными в поэзии; особенно успешно выступили поэты младшего поколения, чьи имена засияли на литературном небосклоне после первой мировой войны.
Они представляли поэзию совсем иного типа, нежели пролетарский поэт Иржи Волькер, со дня смерти которого прошло четыре года. Схлынули волны хрестоматийной славы — мало, впрочем, волновавшей самого Волькера, который «любил мир и шел на баррикады за него», — молодые поэты избирали иные пути.
Восходит солнце нового направления в литературе — поэтизма{312}, наделавшего немало шума, и праздничное ликование, прославление красот природы, мира вытесняют в стихах строки о борьбе.
«Вечерние глаза», только что появившийся сборник юного Тауфера, стоял как-то особняком среди этих книг, он отличался своей интонацией, чистотой чувств и прелестной наивностью юности. Кто из начинающих поэтов мог избежать обаяния «Плотины» Шрамека? Лирики, прозрачной, как волшебно журчащий лесной родник, пронизанной экзальтированной грустью, которую тогдашнее поколение искренне воспринимало как свою собственную. В этих стихах умирали цветы, пели скрипки, распахивались окна и глаза, звонили колокола, по улицам бродили нищие. Все было согрето светом любви, и человек в них был добрый и сильный.
Типичные юношеские стихи, какие пишут в семнадцать лет.
Эпоха, однако, была слишком бурная, насыщенная социальными переменами и переворотами, и не прошло и года, как пытливого юношу с широко раскрытыми глазами, с любовью и болью взиравшего на мир, было не узнать.
Менялись времена, менялся литературный процесс. Франю Шрамека сменил Станислав Костка Нейман. Затем наступает эра Иржи Волькера, А. М. Пиши, Франтишека Немеца, Сваты Кадлеца, Ярослава Сейферта и других.
После смерти Иржи Волькера в начале 1924 года молодые поэты, вместе с ним присягавшие на верность алому знамени, больше не видят своей цели в борьбе; ровесники И. Тауфера или немного старше его проповедуют новые мироощущения и кокетничают перелицованными чувствами — всем тем, от чего волькеровско-незваловское поколение, воспитанное Нейманом на материализме, звавшем со страниц журнала «Червен» на социальную революцию, отказалось раз и навсегда.
Принято считать, что новые поколения приходят на смену прежним согласно какому-то закону противоположности, непохожими на тех, что были до них.
Иржи Тауфер пренебрег этим общепринятым правилом. В его метрике местом рождения значится Босковице, а дата рождения — на одиннадцать лет позже Волькера и Незвала, однако первая его книжка словно бы несла на себе печать начала 20-х годов — эпохи Волькера и раннего Незвала. Может показаться, что он несколько запоздал: теперь так уже не писали; хотя изредка и раздавались отдельные отзвуки подобной поэзии, решающего значения она уже не имела. Другое дело — Иржи Тауфер. В 1931 году выходит вторая книга Тауфера, в 1933-м — третья, и становится ясно, что, несмотря на молодость, он из той же плеяды, что и Волькер, Незвал, Библ, Галас с Завадой, Сейферт поры «Города в слезах», Пиши. Мало того, С. К. Нейман, давно распустивший свою школу, вдруг обретает нового ученика, который навсегда сохранит верность своему учителю.
Даже все написанное Тауфером позже, идейная напористость этих произведений, энергичный стих, широта дают основания отнести его к поколению 20-х годов. В поэтических сборниках Тауфера живо звучит все то, что сближало его друзей поэтов. При этом он всегда остается самим собой, у него собственный голос и собственное лицо.
Почему книга избранных стихов Тауфера называется «Прислушайтесь к моим рукам»?
Это чисто тауферовское название, и оно как нельзя лучше подходит его стихам; впрочем, так же называется и одно из стихотворений в сборнике «Рентгенограммы». В своих произведениях поэт подает руку рабочим, актерам, морякам, и это рукопожатие звучит оркестром турбин и токарных станков, электромоторов — творений рабочих рук.
Наше поколение, воспитанное первой мировой войной, демонстрациями голодных толп, рабочими забастовками, никогда не скрывало своего преклонения перед руками созидателей мира, творящими чудеса, — как сказали бы мы вслед за Максимом Горьким. Тяготы жизни, которые мы с детства переживали со взрослыми, нелегкий удел рабочего человека, сталкивавшегося с жестокостью и эгоизмом богачей, — все эти жизненные испытания, в избытке выпавшие на нашу долю, наделили нас особым чутьем…
У Тауфера каждая строка проникнута любовью и уважением к рабочему человеку, к его трудовым рукам.
Восхищение трудом рабочих, уважение к языку и чешскому стиху, умение композиционно блестяще организовать самые сложные стихотворения, придирчивость, с какой Тауфер создает даже непритязательный куплет или импровизацию, — все это дает поэту полное право самому считаться рабочим поэтического цеха.
Многим из поэтов не мешало бы поучиться у Тауфера так же тщательно отделывать свои стихи.
О своей любви к трудящемуся человеку Иржи Тауфер прекрасно пишет в книге воспоминаний «Партия, люди, поколение»:
«Мы полюбили фабрики и людей в синих блузах, эти люди нравились нам за излучаемые ими и присущие только им черты созидательности.
Мы не могли не полюбить этих людей-созидателей, от которых веяло неведомой и увлекательной новизной, и эта новизна открылась нам позже как примечательная черта будущего; мы тянулись к рабочим и открывали для себя источники их силы…»
Иржи Тауфер сохранил верность этим людям, они были и остаются главными героями его поэзии. Любовь поэта безраздельно принадлежит им — такая же непатетическая, простая и глубокая, как уважение и любовь к женщине, которыми дышит каждая его строка, и два лучших его стихотворения последних лет — «Кружевницы» и «Баллада о кузнеце» — свидетельство этого.
Истинная поэзия своими корнями уходит в родную почву, она питается соками земли детства поэта, где он впервые учился любить людей и жить их судьбами. Очарование образов детства многие поэты хранят в себе всю жизнь и возвращаются к ним в своих стихах спустя годы. Гак складывалось большинство стихотворений Волькера, поэма Незвала «Из родного края», другие его стихи. И поэзия Тауфера пронизана солнечными лучами родного Босковицкого края, раскинувшегося по берегам Свитавы и Свитавки, где «…за оградой пахнет тмин, петух, весь рыжий, в охре глины, под небом, что блестит, как цинк, вдруг подражает окарине».
Абстрактные стихи об абстрактных географических краях испокон века заполняют нивы поэзии, равно как и стихи мнимо глубокомысленные, вычурные и пустые. Экзальтированный субъективизм, ковыряющийся в своем болезненном «я», дешевая кинолюбовь, модный цинизм и «смелая» сексуальность вместо здоровой и естественной эротики — все это явления одного плана.
А для читателя важно — дышит ли поэзия истинным воздухом природы, умеет ли она приблизить к нему ее волшебные метаморфозы и заселена ли эта природа любящими ее людьми. Любовь Тауфера к природе, к родному краю, к чешской земле — это стихия, пронизывающая всю его поэзию, в том числе его гражданскую лирику. Стихи Тауфера нельзя строго разграничить на гражданские и лирические — они представляют собой единство сюжетно и драматически напряженных стихов, в которых мы видим истинную жизнь.
Поэт страстно влюблен в свою родину, и, любя ее как сын, он обращает свою любовь к другим странам и к людям, которые, как и на его родине, борются за счастье своей страны.
И когда поэт пишет: «Родная для меня земля — любая, где люди борются за счастье. И весь грядущий, полный счастья мир — все родина моя», — поэту веришь.
В его заявлении нет ничего общего с космополитизмом, это — интернационализм, с которым впервые мы встретились в поэзии Неймана и который пронизывает всю поэзию Тауфера.
У поэзии есть свои верные и преданные почитатели, для них она и создается. Но существуют педанты, которым поэзия не доставляет особого удовольствия, они занимаются ею лишь в силу своих обязанностей. Поэтов они не жалуют и нередко стараются доказать, что все поэты похожи друг на друга. Поэты схожи меж собой, как деревья, но и среди деревьев нет одинаковых. Дуб и ольха, липа и осина, платан и верба, береза и раскидистая яблоня — все это деревья, и все они разные.
Нет рецепта, предписывающего, как надлежит выглядеть поэту, какое у него должно быть лицо, какую ему носить одежду. Еще никто не исследовал, в каком детском возрасте складывается поэтический тип. И вместе с тем у поэтов, несомненно, существует родство душ, и многие десятки лет спустя мы находим общие корни их родословной, восходящей к К. Г. Махе, А. С. Пушкину, Я. Неруде, Я. Врхлицкому, У. Уитмену, А. Рембо и т. д.
Поэт, избравший поэзию своей судьбой, всегда неповторим. У каждого поэта своя биография, и она присутствует в любом его стихотворении. Истинный поэт живет рядом с тобой на нашей планете, переживает вместе с тобой все твои радости, борения, горечи, печали, движения сердца и разума, и его мир — это твой мир, его родина — твоя родина, его любовь — твоя любовь, и его ненависть — твоя ненависть. Истинный поэт — выразитель движения твоей души, он поет и от твоего имени и высказывает то, что у тебя на сердце, но чего ты не умеешь выразить.
Иржи Тауфер — один из этих поэтов. В его стихах отразилось наше время, наша эпоха, наши борения, наши страдания, наши надежды и наши победы.
Тауфер всегда во всеоружии и всегда на передовом боевом посту.
Высокие гражданские темы не заслоняют от него человеческие будни и повседневные поступки людей. Полным гнева антивоенным стихам сопутствуют проникнутые любовью строки о простых людях, тематически крупным полотнам — коротенькие стихи, сосредоточенные на отдельных фактах нашей жизни.
Да, это поэт-трибун, говоришь ты себе, и каждой своей строкой он заявляет о себе как коммунист.
Вот цитата из статьи известного чешского критика Ф. К. Шальды:
«Волькеру и многим другим пролетарским поэтам-коллективистам пеняют, говоря, что между коммунизмом и поэзией, между марксизмом и поэзией нет ничего общего. Это ошибка. Ведь марксизм стремится к улучшению и обогащению жизни, для марксизма это дело жизни. Почему же поэзия должна быть частным делом Пепика и Марженки, темной летней ночью сидящих на парковой лавочке? И почему этот могучий поток человеческого усилия, мышления и организованного общественного действия не может стать предметом поэзии? Разве в нем в меньшей степени проявляется сила жизни, чем в этом частном мероприятии Пепика и Марженки? Марксизм, коллективизм, коммунизм — во всем этом есть своя поэзия, и поэзия весьма интенсивная, нужно только уметь ее найти».
Молодые поэты послевоенного поколения написали немало политических стихов. Но стихи, написанные в 30-е годы двадцатисемилетним Тауфером и вошедшие в книгу «Рентгенограммы», до сих пор можно произносить с трибуны. Я хотел бы обратить внимание на два из них: «Смерть Анри Барбюса» и «Рукопись, найденная в бутылке в открытом море».
Немало написано стихов и о Советском Союзе, среди них есть прекрасные, навеянные очарованием Страны Советов. Тем не менее Иржи Тауфер и тут в особом положении: его стихи прямо-таки насыщены потрясающими свидетельствами последней войны, и никто не сравнится с ним в силе выразительности — такой радугой красок сияет их образность, так ярко воплощены в них любовь, горе, ненависть, гнев.
Поэт прошел по земле первого государства рабочих и крестьян не как турист или гость — он пережил в России ужас гитлеровского нападения, все бедствия Великой Отечественной войны, отступление к Волге, а затем был свидетелем поворотного момента в войне — битвы под Сталинградом и окончательного поражения врага.
Только на основании глубоко пережитого могли родиться образы таких волнующих стихов, как «Стихотворение о твоей маме», «По степи», «Ночной пожар в степи». Сколько в них человечности! Сколько нежности сберег поэт в бешеном аду войны — стоит лишь вчитаться, например, в прекрасное стихотворение о жеребенке. Эта поэзия проникнута глубоким гуманистическим пафосом, сохранившим простоту и остроту переживаний, не часто выпадающих на долю поэта.
Подобные стихи мы находим лишь у советских поэтов, сражавшихся за родину не только поэтическим словом, но и с оружием в руках.
Во второй своей книге, «Игра теней», молодой Тауфер использует приемы, свойственные поэтизму, мы найдем в ней стихи с характерными для образной системы того времени чертами, написанные в модном в то время легкомысленном тоне. Подражая старым «морским волкам», тогда курили трубку и колесили в стихах по всем широтам. У Тауфера в этой книге тоже есть стихотворение о трубке, но он так и не пристрастился к ней, как не стал и последователем поэтизма, хотя виртуозно овладел словом, рифмой, техникой стиха, как немногие его собратья по перу. Это помогло ему мастерски перевести на чешский язык Владимира Маяковского и Велимира Хлебникова. Тауферу никогда не было свойственно пренебрежительное и легкомысленное отношение к жизни, однако это не значит, что мы не найдем у него сложенные в беспечную минуту стихи-безделки, своего рода поэтические аппликации; но гораздо больше стихов свежих, как только что сорванные фрукты или кувшин кристально чистой воды из горного родника, стихов чувственных и сочных, как трава на росистых лугах. Своей любовью к природе Иржи Тауфер, материалист-землянин, близок Нейману и Незвалу.
Чешские литературные критики — в отличие от Неймана и Вацлавека — в последние годы не слишком баловали своими симпатиями этого достойного внимания поэта. Щедрые на похвалы, когда речь шла о противоречивых и проблематичных поэтах, критики по большей части игнорировали стихи Тауфера, вместо того чтобы сказать о них доброе слово. Кроме Неймана и Вацлавека, только Ф. К. Шальда обратил в свое время внимание читателей на незаурядный поэтический талант Иржи Тауфера.
Свое место в поэзии, свой голос и свое неповторимое поэтическое предопределение он обрел в созвучной ему поэзии своих учителей и друзей.
Когда-то его упрекали, что он слишком эрудирован для поэта, и пытались воскресить старое поверье, будто поэтом дано быть только тому, кто извлекает простые мелодии из вербовой дудочки. Конечно, и таких поэтов нельзя недооценивать, пусть они играют и несколько монотонную, небольшого жизненного охвата явлений, но прелестную песенку — если только их мелодия звучит чисто и естественно и если эта простота — не поза, не добродетель поневоле и в эту мелодию поэт вкладывает душу и сердце. Отчего ей не иметь права на существование? Но бурные и драматичные события всегда требовали поэтов иного склада, в стихах которых звучали бы отклики значительных гражданских фактов, грохот исторических битв, отклики сменяющихся социальных эпох, отражающих отмирание старого и нарождение нового. Уже на нашем веку революционные перемены захватили полмира, а наши враги стали еще более яростными. Культура превратилась в достояние рабочих и борющихся масс, и истинно современные поэты — это те, кто пошел по стопам Маяковского: Назым Хикмет, Пабло Неруда, С. К. Нейман, Поль Элюар, Витезслав Незвал и многие другие.
Это и Иржи Тауфер.
Иржи Тауфер, чутко воспринимая все новое, что преображало и преображает мир во всех его проявлениях, во всех сферах жизни и человеческой деятельности, в труде и в помыслах, восхищался славными делами Великой Октябрьской социалистической революции, достижениями советских людей. Преклоняясь перед исторической миссией революционного рабочего класса во всем мире, Иржи Тауфер всегда прислушивался к голосу своего сердца, был последователем в своих взглядах. Сторонник ленинизма, друг Бедржиха Вацлавека, участник чешского коммунистического культурного фронта с первых дней его создания, Иржи Тауфер с того самого момента, когда осознал свою великую миссию поэта, шаг за шагом завоевывал этот мир для себя и для трудящегося человека и никогда не менял своей позиции. А ведь были и такие, что, теряя веру, отказывались от этого великого предназначения поэта. Верность и непреклонность обрекали Тауфера на тяжелые испытания на протяжении всей его жизни. Об этом мы прочтем и в его стихах.
Начиная с первых книг и до настоящего времени, поэзия Тауфера — это исповедь художника, который жил и продолжает жить полнокровной жизнью нашей эпохи, нашей современности. Наша эпоха, процесс ее развития, ее общественные конфликты и жизненные драмы людей — все это становится темой произведений поэта, произведений глубоко прочувствованных, своеобразных, ярких. Гуманизм Тауфера охватывает все новые и новые стороны жизни.
Поэт с неиссякаемой творческой силой вступает в новые битвы. Не ослабевают его товарищеские связи, дружба его таланта с лучшими прогрессивными силами мира, не ослабевает его стремление покорять поэтическим словом все новые континенты правдивыми, убедительными образами, с помощью фантазии, опирающейся на реальность, и метафоры, отшлифованной до инженерной точности.
1976 г.
Перевод И. И. Ивановой.