Глава 3 ОТСТУПЛЕНИЕ ЗАКОНЧЕНО

Укрепление политической монополии

Весь 1921 год ленинское руководство провело в поэтапном отступлении с рубежей военного коммунизма и концентрации немногочисленных организованных сил. Все это происходило в обстановке томительного ожидания прихода какой-нибудь определенности. К началу 1922 года процесс развала партийно-государственных структур на местах прошел критический рубеж, стабилизировался голод в провинции. Очень важное моральное значение в изживании неопределенности и уныния имело сделанное советскому правительству в январе предложение Антанты принять участие в международной конференции в Генуе. Державы пожелали познакомиться с нэповскими большевиками. В Кремле торжествовали, еще недавно в Европе со страхом относились к самому мелкому большевику, подозревая, что те излучают незримые волны, способные нарушить равновесие буржуазного мира.

Запад, как это водится, переоценил степень кардинальности свершающихся в России перемен. Ллойд-Джордж надменно высказался в том духе, что московское правительство, перейдя к нэпу, отказалось от коммунизма. Это являлось преувеличением. Да если бы это было и так. Можно было бы найти утешение в крахе большевистского режима, если бы он строил свою работу только на злоупотреблении насилием и пренебрежении демократией. Он пустил в ход машину сыска и террора и до тех пор, пока он достигал своих целей подобными методами, он оправдывал утверждение всякого деспотизма, что люди в массе своей трусы и малодушны. Такова была его реалистическая сторона, но с идеалистической стороны он базировал свою работу на совершенно иной предпосылке. Большевизм полагал, что главным стимулом в человеческой натуре является социальный инстинкт и сознание прекрасно выполненной работы, радость творческого созидания и сознание того, что все могущество государственного аппарата используется для общественного блага. Опыт показал, что такие стимулы оказались недостаточными для создания упорядоченного производящего общества. Но если это так, то нечему радоваться. Это урок, который надо принять как напоминание о человеческой слабости. «Эта радость по поводу того, что идеалистический эксперимент потерпел неудачу, и что только любовь к наживе заставляет двигаться колесо истории, напоминает довольный смех светского человека при известии о том, что аскет предался разврату»[249].

Изменения в отношении западных держав к Советской России усилили в стране общую заинтересованность в закреплении основных принципов нэпа. После признания необходимости торговли, взоры обратились на очередную твердыню коммунистической экономики — монополию внешней торговли. Внутри правительства шли ожесточенные дискуссии. Торговый представитель РСФСР в Германии Б.С. Стомоняков писал Ленину в феврале, что в капиталистическом мире «ожидают» конца нашего отступления, чтобы всерьез и надолго определить масштаб и методы своей работы в России и, следовательно, твердые позиции являются крайней политической и экономической необходимостью[250]. Поэтому лейтмотивом проходившего 27 марта — 2 апреля XI съезда РКП(б) стал лозунг, озвученный Лениным и другими делегатами съезда на все лады: «Отступление закончено!»

Через неделю после партсъезда, 10 апреля, открылась Генуэзская конференция, которая получилась заметной победой большевиков, несмотря на кампанию травли, поднятую за границей меньшевиками и прочими силами политической эмиграции. Они впервые вошли равноправными представителями на международную встречу, вошли как сила, с которой считаются и признают. Здесь еще был и элемент сенсации. Большевики явились на конференцию не в своем газетно-стереотипном образе пугала в кожаной тужурке, а в безукоризненных фраках, без наганов, без бомб. Никого не «экспроприировали» и не посадили с собой за стол ресторанного пролетария, а дали ему щедрые чаевые и даже соблюдали требования этикета. Все это произвело чрезвычайно благоприятное впечатление, там подумали, что с большевиками можно разговаривать. Результаты Генуэзской конференции произвели весьма ободряющее впечатление и в РСФСР. Растерянность и уныние 1921 года сменились активной внутриполитической деятельностью по закреплению основ нового курса.

Сущность и главное противоречие большевистского нэпа, можно сказать, лежат на поверхности. Их уяснение заключается в буквальном понимании названия этого периода, а именно: новая, экономическая, политика. Либерализация, раскрепощение общественных отношений от военно-коммунистического централизма затронула лишь их экономическую сторону и только в малой степени повлияла на социально-политическую организацию, сложившуюся в годы военного коммунизма. Напротив, как только наметились признаки стабилизации политической ситуации после кризиса 1921 года, ленинское руководство постаралось максимально компенсировать сделанные уступки в экономике последовательными шагами по дальнейшей централизации власти, укреплением системы монопартийности и моноидеологии, совершенствованием системы политического сыска и репрессий.

Экономический либерализм в пределах политического монополизма — вот классическая схема выхода власти из общественного кризиса, оставленная истории большевистским нэпом, которую невозможно принципиально изменить, не изменяя самой власти. Партийные дискуссии 1920-х годов, несмотря на свою ожесточенность, не затронули глубоко и не ослабили политическую систему, которая приобрела еще более упорядоченные, более последовательные авторитарные формы по сравнению с периодом военного коммунизма. Да и, по сути, борьба группировок стала в этот период необходимым закономерным этапом на пути политической централизации. Еще в годы военного коммунизма партийная олигархия постоянно балансировала на грани окончательного раскола, от которого ее до поры удерживал авторитет и политическое мастерство Ленина, а также условия военного времени. Борьба группировок в 1920-е годы явилась выражением последовательного стремления системы власти в своему логическому завершению — к усилению централизма и установлению единоличной диктатуры, к Сталину.

Снимая государственные оковы с экономических отношений, допуская развитие рынка и соответствующих ему социальных элементов, большевистское руководство ясно представляло себе и те политические проблемы, которые неизбежно возникнут с возрождением самостоятельного зажиточного крестьянства, легальным появлением частного торговца, промышленного предпринимателя. Однако если с последними особых церемоний никогда и не предполагалось, то вопрос о гибкой линии в отношении крестьянства всегда был на особом контроле у большевиков. Кремлевское руководство пошло на нэп под мощным военно-политическим и экономическим давлением крестьянства и до известного времени не могло не считаться с его стихийной силой и поэтому было вынуждено проводить политику лавирования. Цека большевиков нащупывал свою линию поведения между необходимостью развития сельского хозяйства и сохранением своей партийной социальной базы в деревне. Здесь он был вынужден не только преследовать и разоблачать заговоры рьяных поборников военного коммунизма, но и периодически отводил от себя соблазн сорваться в задабривание мелкой сельской буржуазии. Известны такие проекты, поступавшие от видных представителей течения демократического централизма. В декабре 1921 года Т.В. Сапронов приватно рекомендовал Ленину затеять в своем роде игру для отвода глаз, посадив во ВЦИК десятка три «бородатых мужичков», атакже по паре-тройке «бородачей» в губисполкомы[251]. 28 декабря того же года пленум ЦК отклонил проект о создании крестьянского союза, внесенный другим столпом децизма — Н. Осинским.

В условиях нэпа единоличная деревня начала расти экономически, в связи с этим представлялся неизбежным и ее политический рост, что отчетливо обнаружилось уже на старте третьего года новой экономической политики, когда сельское хозяйство в основном оправилось от голодной катастрофы 1921―1922 годов. Партийные информаторы, чутко реагировавшие на изменение политической конъюнктуры в крестьянской массе, еще в начале 1922 года начали отмечать, что в деревне заметно выдвинулся новый тип крестьянина хозяйственника-предпринимателя, вступившего в борьбу с беднейшей частью крестьянства[252]. А через год они уже уверенно заговорили о проявлении политического настроения зажиточного, самостоятельного крестьянства как об общем, повсеместном факте. Так, в Тюменской губернии был отмечен «процесс восстановления прежнего кулака и даже создание нового "советского"», развивались арендные сделки и наем рабочей силы[253]. В Кременчугском уезде Полтавской губернии на одной из беспартийных конференций «кулаки выступали с требованием предоставления им активного и пассивного избирательного права», мотивируя это тем, что они являются такими же исправными гражданами, как и прочие[254].

В условиях ограничения политических прав деятельность активного крестьянского элемента пошла в русле небезуспешных попыток поставить под контроль доступные им советские хозяйственные и кооперативные организации. Она направлялась также в сторону нелегальщины, и особенно настойчивые попытки воссоздания конспиративных организаций были заметны в менее пострадавшей от социальной чистки зажиточной Сибири. В письме секретаря Сибирского бюро ЦК РКП(б) от 6 декабря 1922 года сообщалось, что ГПУ была раскрыта и ликвидирована организация, раскинувшая свою сеть по всей Сибири. В организации состояло большое количество крестьян — нечто вроде «крестьянской радикальной демократической партии», действующей против Советской власти[255]. Иногда эта деятельность выражалась в случаях прямого террора против коммунистов. В Канском уезде Енисейской губернии в ноябре 1922 года стали известны два убийства ответственных работников-коммунистов[256].

С началом нового продовольственного года, когда в связи с неплохим урожаем и экономическим оживлением деревни замаячила опасность политической активизации крестьянина, в Цека большевиков забегали с директивами о правильном конструировании партийной политики на селе. Аппарат стал сдувать пыль со старых циркуляров периода военного коммунизма. Основной линией была признана организация и поддержка пролетарских и полупролетарских элементов, которые по идее должны были явиться опорой партии для воздействия на середняка и в борьбе против нарастающего влияния кулачества.

Переход к нэпу и голод нанесли страшный удар по партийной структуре на селе. Если на сентябрь 1920 года по учтенным 15 губерниям в деревенских организациях числилось 88 705 коммунистов, то по данным переписи 1922 года — всего 24 343 человека, причем из них только 11 116 собственно крестьян[257]. Катастрофическое сокращение и распад ячеек привели к организационному перерождению партструктуры на селе. Не стало деревенских ячеек и волкомов, партия существовала в виде волячеек, номинально объединявших всех разрозненных на десятки верст коммунистов волости.

Секретная телеграмма ЦК от 14 сентября 1922 года всем губкомам и обкомам отмечала по поводу кампании перевыборов в деревенские Советы, что «последнее время при отсутствии достаточного сопротивления партии происходит укрепление в деревенских соворганах кулацких элементов». Однако в связи с этим Цека мог только указать на необходимость обратить внимание на подбор кандидатов из коммунистов на должность председателей волисполкомов. Ниже партийное влияние не простиралось, там хлопотал оживающий мужичок.

В подобных условиях весьма ограниченных возможностей чисто политического влияния на население возрастала нагрузка на репрессивный чекистский аппарат. Провозглашенное отступление большевиков от форсированного строительства социализма, их лавирование между социальными группами и классами сопровождалось негласной концентрацией сил, совершенствованием и укреплением охранных и карательных органов, как государственных, так и партийных. Вынужденный переход к новой экономической политике происходил в условиях заметной активизации сил, оппозиционных военно-коммунистическому режиму и большевистской власти вообще, поэтому едва успел завершиться исторический X съезд РКП(б), как Оргбюро ЦК на заседании 17 марта вынесло постановление об укреплении органов ЧК. Усиление карательных учреждений было признано как «наиболее спешная задача». Специальными секретными циркулярами от 4 и 22 апреля 1921 года ЦК партии предписал всем губернским и областным комитетам партии вернуть для работы в органах ЧК бывших и не скомпрометированных ранее чекистов[258], а также выделить для войск ВЧК и частей железнодорожной и водной милиции достаточное количество партийных работников. Примечательно, что при этом особо подчеркивалось, что в эти части не следует привлекать демобилизованных красноармейцев и всячески заботиться об улучшении качественного состава политработников[259].

Численность центрального аппарата ВЧК с января по сентябрь 1921 года выросла в 1,6 раза — с 1648 до 2645 человек, а на 1 января 1922-го насчитывалось уже 2 735 сотрудников. В 1922 году общий штат ГПУ составлял 119 тыс. человек, включая 30 тыс. осведомителей[260]. Наряду с этим ЦК партии и местные комитеты уделяли много внимания реорганизации появившихся во время гражданской войны иррегулярных коммунистических отрядов особого назначения. В эти отряды, предназначенные для выполнения охранных и карательных функций, согласно положению, утвержденному Оргбюро 24 марта 1921 года, подлежали зачислению все члены РКП(б) и РКСМ обоего пола от 17 до 60 лет (женщины для нестроевой службы). Через несколько месяцев решением того же Оргбюро от 10 августа отряды особого назначения были преобразованы в части особого назначения и усовершенствована система их управления.

Польза от ЧОН для Советской власти и партии в разных местах была неодинакова. Если столичные чоновцы изредка, без особой практической необходимости проводили учения по уличным боям в Москве, то их товарищи в неспокойных, мятежных губерниях оказывали реальную помощь регулярным войскам Красной армии. В 1921―1922 годах 20 309 коммунистов в составе ЧОН непосредственно участвовали в боевых действиях; 13 207 — постоянно находились в боевой готовности. Чоновцы Сибири своими силами ликвидировали банды Кайгородова, Чегуракова, Штаникова, Пьянкова и др. В Поволжском военном округе совместно с частями Красной армии были уничтожены отряды Серова, Горева, Шанова. В ходе боевых действий убито 2 500 бандитов, захвачено 2 264 пленных. Чоновцы принимали участие в продработе, охране складов и других объектов, мероприятиях по борьбе со стихией и проч.[261]

Части особого назначения продолжали линию преемственности ударных охранных формирований — красногвардейских отрядов 1917 года, рабочих полков 1918 года и отрядов особого назначения 1919―1920 годов. Согласно воле X съезда партии, Политбюро в мае 1921 года предложило РВСР уделить часть сил на более основательную постановку военного дела в отрядах особого назначения. В июне 1921-го собрание военных партработников под председательством Троцкого высказалось за выделение отрядов из Всевобуча. В августе Цека партии утвердил Положение о ЧОН, затем Положение о советах и командовании частями. В течение года части вполне оформились в организацию партсил с повсеместной дислокацией в РСФСР и союзных республиках. В начале 1920-х годов ЧОН приобрели серьезное значение в охране режима. На Красную армию, уже малочисленную, нельзя было полностью положиться в деликатном деле по подавлению крестьянского движения, а милиционные подразделения ЧОН, разбросанные повсеместно, не требовали больших затрат на содержание и являлись кузницей резерва комсостава армии[262]. В ноябре 1922 года ЦК одобрил деятельность частей и санкционировал курс на полный охват организацией ЧОН всех членов парторганизаций.

Приказ частям особого назначения от 13 сентября 1922 года за подписью зампреда ГПУ Ягоды и замкомчонресп Кангелари требовал организации коммунистов-чоновцев для осведомительной работы в городах на предприятиях, в деревнях среди крестьянства. Дело предполагалось поставить на общественных началах, без оплаты, под руководством органов ГПУ. Это распоряжение не вызвало прилива энтузиазма у парткомов. Саратовский губком мотивировал свой протест в Цека тем, что в подобной организации нет необходимости, поскольку особые отделы имеют своих осведомителей среди коммунистов в армии. Кроме этого, циркуляр ЦК от 24 апреля 1922 года о создании бюро содействия органам ГПУ при всех хозяйственных, кооперативных и прочих учреждениях уже проведен в жизнь. В конце концов, нужно было учитывать и то, что репутация осведомителей может создать в деревне и на предприятиях атмосферу, невыгодную для коммунистов, и прекратит распространение партийного влияния на массы[263]. Впоследствии в условиях нэповского компромисса и умиротворения части особого назначения постепенно утрачивали свою необходимость и стали восприниматься коммунистами как ненужная обуза, утомительная повинность. В результате после поэтапного сокращения части были ликвидированы в мае-июне 1924 года.

По мере дальнейшего отступления партии по пути либерализации социально-экономических отношений и развития нэпа, секретные службы приобретали все больший удельный вес в системе партийного контроля над обществом. Круг обязанностей органов ВЧК-ГПУ существенно расширился, по инициативе Ленина они стали универсальным источником государственной информации по всем важнейшим сторонам общественной жизнедеятельности, а также стали приобретать даже некоторые экономические функции. В сентябре 1921 года в составе каждой ЧК был образован экономический отдел, перед которым была поставлена задача выработки и проведения новых методов «борьбы с капиталом и его представителями в области экономической жизни». В циркулярном письме президиума коллегии ВЧК по вопросам деятельности в условиях нэпа всем губчека, наряду с предупреждением «против излишних увлечений наших товарищей борьбой с буржуазией как с классом», в девяти развернутых пунктах описывались их новые, весьма обширные обязанности. В том числе: помощь государству в сборе продналога, хранения и правильного расходования товарного фонда, помощь государственным предприятиям в борьбе с конкуренцией частного капитала, наблюдение за порядком сдачи в аренду предприятий, за правильным снабжением сырьем мелкой, средней и кустарной промышленности, слежка за внешнеторговыми операциями. И это все, не говоря уже о традиционной борьбе с хищениями, «царящей» бесхозяйственностью, безалаберностью и бюрократизмом. Особо обширные задачи утверждались в области сельского хозяйства — выявление всего того, что может способствовать или препятствовать сельскохозяйственным кампаниям. Семена, удобрения, сроки, хранение, качество, раздача— «все это должно быть объектом внимания ЧК», подчеркивалось в циркуляре[264].

Аналогичные задачи ставились и перед аппаратом революционных трибуналов. В секретной инструкции от 4 марта 1922 года ударной задачей трибуналов признавалась строгая кара уличенных в экономическом шпионаже в пользу заграничного капитала и госслужащих за услуги частному капиталу в ущерб государственным интересам, преследование злоупотреблений, халатности, растрат и т. п. Поскольку «букет» подобных явлений был огромен, вводилась упрощенная процедура — ревизионные доклады Рабоче-крестьянской инспекции могли признаваться в качестве следственных актов[265].

В 1921 году в бумагах многих губернских парткомов отразилась очередная сомнительная попытка мобилизовать членов партии на помощь компетентным органам. Еще в 1920 году Цека партии уступил требованиям чекистов и обязал всех коммунистов на службе быть осведомителями чека[266], но тогда это не принесло должного результата. Те, кто имел призвание к делу, доносил и без директив сверху, а тех, кто от рождения не имел божьей искры, понуждать было бесполезно. Например, в мае 1921 года в Иваново-Вознесенской губернии, куда на перевоспитание к местным ткачихам массами присылали недобитых белых офицеров и тамбовских мятежников, губком счел благоразумным «в целях наилучшего наблюдения и уничтожения разгильдяйства, наблюдающегося среди белогвардейских офицеров» перевести их с частных квартир на казарменное положение. Установить наблюдение в госучреждениях, где офицеры подрабатывали совслужами. «Ввиду выясняющегося индифферентного отношения членов партии к предложениям чека (поддерживаемым губкомом) об обязательном сотрудничестве каждого коммуниста с органами, обратиться по этому поводу секретно с циркулярным письмом от имени губкома через райкомы и укомы партии». Как видно, индифферентное отношение и на этот раз не удалось переломить, поскольку Ивановский губком еще не раз в течение года обращался к подобным вопросам[267]. Симбирский горком партии в декабре 1921 года по докладу предгубчека постановил взять на учет всех коммунистов, работающих в хозяйственных органах, разработать порядок их использования на чекистской работе и обязать к сотрудничеству с чека по точной инструкции[268].

Бедственное положение Советской России, проявившееся с начала 1921 года, летом после окончательного выяснения беспрецедентных масштабов голода, поразившего десятки губерний страны, погрузило кремлевское руководство в тревожное ожидание реакции населения на этот скорбный финал политики военного коммунизма. Ожидание социального взрыва масс, обреченных на голодную смерть, заставило большевиков всерьез обеспокоиться самочувствием остатков оппозиционных политических партий, еще сохранившихся на советской территории и за рубежом. Цека большевиков были известны конфиденциальные документы меньшевистского и эсеровского комитетов, в которых не исключалась возможность заставить большевиков вослед экономической либерализации начать отступление и на политическом фронте, признать банкротство своей политики и принудить отказаться от системы партийной диктатуры.

В воззвании петроградского комитета РСДРП по поводу голода говорилось, что усилия советского правительства не могут принести больших результатов. Необходима широкая общественная помощь, для чего нужно бороться за свободные комитеты помощи, свободу слова, собраний, освобождения политзаключенных и т. п.[269] ВЧК информировала Кремль о том, что 9 сентября совещание меньшевиков постановило войти в правительственную комиссию помощи голодающим и «работать не за страх, а за совесть» под своим меньшевистским именем, чтобы вновь приобрести влияние в массах[270]. В свою очередь руководители комсомола в начале 1922 года заметно обеспокоились по поводу оживления деятельности некоммунистических организаций среди молодежи. В частности, Цека меньшевиков в одном из циркуляров рекомендовал своим организациям усилить работу среди молодежи, которая «анархична» и «революционна» по своей природе[271].

В 1921 году перед ВЧК были поставлена задача «вести работу на совершенное уничтожение и ликвидацию» партий эсеров и меньшевиков[272]. В июне руководство ВЧК, выполняя поручение Ленина, представило на его рассмотрение крупномасштабный план ликвидации политической оппозиции в лице партий и движений. Предлагалось продолжить систематическую работу по разрушению аппарата партий, а также осуществить массовые операции против них в государственном масштабе. Осенью партаппарат стал постепенно выходить из шокового состояния, в которое он был ввергнут сменой курса, а затем разразившейся голодной катастрофой. Растерянность и неуверенность сменились кампанией новых репрессий по отношению к обнадежившимся и оживившимся политическим оппонентам большевизма. Сентябрь 1921-го ознаменовался началом массовых преследований анархистов. Как говорилось в воззвании анархистов, нелегально переданном на волю из Бутырской тюрьмы и опубликованном в шведской печати: «Преследование революционных элементов в России нисколько не уменьшилось в связи с переменой экономической политики большевиков. Наоборот, оно стало более интенсивным, более постоянным». Чека не знает ни законов, ни ответственности, происходит заполнение советских тюрем инакомыслящими и т. п.[273]

Однако Политбюро ЦК, будучи пока стесненным необходимостью искать международной поддержки в борьбе с голодом, в конце 1921 — начале 1922 года было вынуждено проявлять сдержанность и избегать огласки фактов преследований своих политических оппонентов, а с другой стороны вести самую «беспощадную борьбу» с ними. Как формулировал сам Ленин, — придерживаться самого «максимального недоверия» к ним «как к опаснейшим фактическим пособникам белогвардейщины»[274]. 2 февраля 1922 года Политбюро предписало ГПУ продолжать и далее содержать в заключении меньшевиков, эсеров и анархистов, а также принять скорейшие меры к переводу в специально приспособленные места заключения в провинции наиболее активных и крупных представителей антисоветских партий, приняв также меры к тому, «чтобы как этот перевод, так и условия заключения, не вызывали новых осложнений в местах заключения»[275].

В большевистском Политбюро можно было обнаружить довольно широкий спектр мнений по поводу дальнейшей судьбы потерпевших политическое фиаско руководителей и рядовых членов бывших социалистических партий. Несомненно, что, например, точка зрения Каменева в этом случае заметно отличалась бы от позиции Троцкого, а у последнего — от Сталина. Однако определяющим в политике последовательного преследования бывших союзников по борьбе с царизмом и контрреволюцией являлось, безусловно, мнение самого Ленина. Во всей дореволюционной политической биографии Ленина выделяется тот факт, что он гораздо больше сил и времени уделял на вражду со своими социалистическими и либеральными союзниками-конкурентами, нежели против самого самодержавия. Эту особенность своего политического менталитета Ленин сохранил и после революции. И. Белостоцкий, один из ленинских слушателей в Лонжюмо, в своих воспоминаниях привел интересный эпизод, когда Ленин устроил в школе дискуссию, доказывая, что в революции меньшевики не могут быть союзниками, что они будут только мешать руководить движением. Дискуссия была столь горяча, что рассерженный Белостоцкий вышел из помещения и уселся на лавочке под каштанами. После занятий к нему подкатил на велосипеде Ленин и примирительно пошутил. Белостоцкий посетовал: «Уж очень Вы, Владимир Ильич, свирепо относитесь к меньшевикам». Тогда Ленин наклонился к нему, сидящему на лавочке, и сказал: «Если Вы схватили меньшевика за горло, так душите». «А дальше что?» Ленин наклонился еще ниже и ответил: «А дальше послушайте, если дышит, душите, пока не перестанет дышать». Сказавши это, он сел на велосипед и уехал[276].

В плане окончательной дискредитации в глазах широких масс и последовательного «удушения» своих социалистических соперников ленинское Политбюро дало указание ГПУ подготовить и провести показательный судебный процесс над видными членами партии правых эсеров, с тем, чтобы он стал судом над всей партией вообще и ее идеологией, сохранявшей былую привлекательность для крестьянства. Суду Верховного революционного трибунала, проходившему с 8 июня по 7 августа 1922 года, были преданы 34 человека. Процесс был широко распропагандирован, привлек внимание европейской социалистической общественности и, можно сказать, цель, поставленная перед ним Политбюро, была достигнута. Во всяком случае, если во внутренней жизни страны он и не принес большевикам особых политических дивидендов, то и вреда тоже не было. В постановлении Президиума ВЦИК от 8 августа по приговору Верховного трибунала звучало довольно убедительное обвинение эсеров во враждебных действиях по отношению к «блокированной империализмом рабоче-крестьянской стране».

В последнем утверждении и заключался весь пафос и все содержание процесса. На безапелляционном, но казавшемся тогда большинству бесспорным, утверждении, что страна и правительство «рабоче-крестьянское», против которых всякая борьба преступна, и была подвешена как идеология, так и во многом политика нового режима. Без этого положения, воспринимавшегося бездоказательно, как аксиома, рушилось не только 117-страничное обвинительное заключение против эсеров, но и все нравственное оправдание большевизма. Однако в подобных случаях единственным средством против аксиом является время. В соответствии идеи (авторитета) уровню развития масс и заключается ее (его) жизненность и сила. С исчезновением этого соответствия авторитет уподобляется бессмысленному идолу, дальнейшее существование которого возможно только при поддержке насилия.

Милюков по этому поводу писал, что необходимо серьезнейшим образом относиться к идеологии большевиков. «В день, когда эта идеология будет потеряна, большевиков вообще больше не будет. Будет простая шайка бандитов, — какими часто и считают большевиков их нерассуждающие враги. Но простая шайка бандитов не владеет секретом гипнотизировать массы. Что в конце концов потеря большевистской идеологии неизбежна и что большевики к этому фатально идут — это совсем другой вопрос!»[277] К. Леонтьев в свое время также замечал, что для всенародной морали необходима мистическая опора. Твердость видимой этики зиждется прочно на вере в невидимое.

В 1922 году после урока с эсерами оппозиционные политические элементы внутри страны уже утратили сменовеховские иллюзии относительно возможности трансформации советской политической системы. Меньшевики активно готовили свой переход на нелегальное положение и разрабатывали новую тактику борьбы с режимом. В ГПУ поступала информация о том, что в октябре 1922 года состоялось совещание РСДРП, которое постановило законспирировать все главные отрасли партийной работы и наиболее ценных работников. Легально существовавший ЦК партии был объявлен распущенным, а вместо него создана новая конспиративная Коллегия ЦК. То же самое было рекомендовано и местным организациям. По директиве ЦК РСДРП из ссылки бежало несколько видных меньшевиков, которые перешли на нелегальное положение и занялись исключительно партийной работой, организацией рабочих кружков, печатной агитацией, организацией бойкота выборов в Советы. Буквально через год после того, как Мартов в сентябре 1921-го заявил о необходимости «сбросить маску» беспартийных, активистам партии было вновь разрешено на допросах скрывать свою партийную принадлежность. Меньшевики преувеличивали буржуазно-капиталистическую опасность в связи с нэпом. Тезисы РСДРП, встревожившие ЦК РКП(б), гласили: «РСДРП ставит своей задачей организацию широких масс рабочего класса для всесторонней борьбы против господствующего режима»[278]. Режим этот они определяли как «господство деклассированной олигархии».

Изменение тактики меньшевиков и наметившееся стремление к союзу с правыми эсерами послужило сигналом к усилению репрессий ГПУ. Зампред ГПУ И.С.Уншлихт в докладе Политбюро от 7 декабря 1922 года предложил ряд мероприятий, в том числе: усилить судебные преследования за меньшевистскую литературу и агитацию; всех активных меньшевиков заключить в концлагерь, если нет данных для предания их суду; удалить всех меньшевиков из госаппарата; объявить РСДРП нелегальной партией[279]. Последнее превращалось в весьма символическое событие. Запрещая партию, носившую название РСДРП, большевики подводили некую незримую черту под своим революционным прошлым и разоблачали свою новую суть. На XI съезде РКП(б) член Политбюро Томский с иронией заметил, дескать, большевиков упрекают за границей, что они установили режим одной партии. Это неверно, у нас много партий. Но в отличие от заграницы, у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме.

29 марта 1923 года Политбюро назначило комиссию для разработки мер борьбы против меньшевиков в составе Молотова, Бухарина и Уншлихта. 4 июня Оргбюро приняло циркуляр и предложения комиссии по борьбе с меньшевиками с поправками, соответственными происшедшим изменениям в международном и русском меньшевизме за последние недели (шел процесс объединения всех меньшевистских групп). В циркуляре речь идет об усилении кампании в печати против II и II½ Интернационалов. Необходимо провести систематическую устную и печатную кампанию против меньшевиков в тех районах, где отмечена наиболее активная деятельность меньшевистских организаций, — Питер, Москва, Одесса, Киев, Дальний Восток, «используя для этого печатные издания меньшевиков (как подпольные в России, так и заграничные)». Критику вести в уничижительно-презрительном тоне, трактуя меньшевиков как ничтожную группу, и с таким расчетом, чтобы не допустить их популяризации.

Оргбюро одобрило решения комиссии о борьбе с меньшевиками по линии ГПУ. Предложения в смягченном варианте получились такие: провести в государственном масштабе предварительную операцию по меньшевикам, Бунду, Поалей-Цион. Определить местом ссылки для зрелых меньшевиков — Нарымский край, для молодежи — Печерский край и для особо больных — Туркестан на кашгарской границе. ГПУ поставить задачей систематическую работу по изъятию меньшевиков, принимающих активное участие в политической жизни, или формально принадлежащих к меньшевистской партии в наркоматах, хозорганах, профсоюзах, кооперации и вузах. Руководителям учреждений предписывалось оказывать содействие ГПУ по изъятию меньшевиков, партийцам информировать органы о фактах деятельности меньшевиков, бундовцев и поалей-ционистов[280].

Однако наряду с преследованием оппозиционных политических сил, большевистское руководство было вынуждено чутко прислушиваться к колебаниям настроений городских и деревенских масс. В условиях социально-политического кризиса 1921 года, когда у власти была утрачена поддержка не только среди рабочих, крестьянства, армии, но также в значительной части партийной массы, когда перед ней обнаружился огромный, но беспомощный в своей неорганизованности общественный фронт, Ленин повторил испытанный политический маневр августа-сентября 1918 года. Начало нэпа, как и начало гражданской войны, ознаменовалось не только репрессиями в отношении политической оппозиции, но и существенными уступками социальным низам — рабочим и крестьянству.

1 мая 1921 года ЦК РКП(б) решил превратить в день демонстративного единения власти с пролетарской массой, пойдя на неслыханные идеологические уступки. В разосланной и распубликованной радиограмме ЦК дал установку губкомам к тому, чтобы 1 мая стал массовым праздником, закрепляющим связь между рабочим классом и трудовыми элементами деревни. «Трудовые элементы деревни» здесь были, в общем-то, не при чем, Цека беспокоило то, что в этот год Первомай совпал с первым днем христианской Пасхи, и в радиограмме особо подчеркивалось, что в этот день необходимо «старательно избегать» всего, что способно отдалить от партии широкие трудовые массы и ни в йоем случае не допускать каких-либо выступлений, «оскорбляющих религиозное чувство массы населения»[281].

В день праздничного Первомая губкомам, укомам, комфракциям и профсоюзам была разослана еще одна знаменательная инструкция, которая в ущерб партийному самолюбию была вынуждена признать, что «рабочая масса чувствует себя беспартийной» и в качестве таковой усиливает свою политическую активность. Поэтому, наряду с предостережением от устройства традиционных беспартийных конференций, партийным комитетам, советским и профсоюзным заправилам рекомендовался петроградский опыт проведения многоступенчатых выборов, в результате которых неугодные делегаты отсеивались, а на подмостки беспартийных конференций допускались бы только лояльные элементы, т. е. с меньшим запасом бранных слов по адресу власти[282].

На умиротворение масс была рассчитана и череда амнистий в отношении тех представителей социальных низов, которые в разное время принимали участие в борьбе против большевиков. В беспокойной Сибири, где политическое положение вызывало наибольшую тревогу властей, Сиббюро ЦК к 1 мая 1921 года постановило амнистировать некоторые группы рабочих и крестьян, принимавших участие в контрреволюционном перевороте 1918 года и затем в антисоветской борьбе на стороне Колчака[283]. К 4-й годовщине Октября Президиум ВЦИК принял постановление об общей амнистии всех бывших солдат белых армий, воевавших против Советской власти. В то же время, по инициативе петроградского губкома, началось амнистирование и освобождение недавних кронштадтских мятежников, приговоренных к принудительным работам в Петроградской, Вологодской, Архангельской и Мурманской губерниях. 14 ноября 1921 года председатель петрогубчека С.А.Мессинг докладывал Уншлихту о том, что на днях освобождаются кронмятежники, находящиеся в Петрограде, а также разослана телеграмма в Вологду и Архангельск с распоряжением об освобождении мятежников, препровожденных при списке 30 июля[284]. Подлежащие демобилизации отправлялись на родину, остальные — в трудовые армии, без права ношения оружия, 9 января 1922 года состоялось решение ВЦИК об освобождении из лагерей принудительных работ некоторых категорий заключенных, в т. ч. детей до 16 лет, женщин с детьми до 12 лет, а также мужчин старше 55 и женщин старше 50 лет, утративших трудоспособность по болезни.

Более того, учитывая возросшую религиозность среди рабочих, перед Рождеством 1922 года большевики выпустили из тюрем и лагерей много духовных лиц, но этот жест в отношении духовенства стал как бы наивысшей точкой в развитии политических уступок большевистской власти недовольным массам. Совершенно иная политика предпринималась властью по отношению к старой интеллигенции, в лояльности которой компартия имела все основания сомневаться, и в принципе, чьи права на место в будущем общественном устройстве были очень подозрительны с точки зрения научного коммунизма. Отношения с интеллигенцией всегда являлись ахиллесовой пятой социальной политики коммунистического руководства, и со временем эта «пята» становилась только болезненней и беспокойней для официальной советской идеологии и пропаганды. Верховный реввоентрибунал в циркуляре от 2 марта 1922 года указывал, что применяемая трибуналами высшая мера наказания за прошлую связь с зелеными и участие в бандах к тем из крестьян, которые, «осознав свои заблуждения», вернулись к своему труду, — эта мера является «абсолютно нецелесообразной». То же самое относится к крестьянам и рабочим, впервые привлекающимся к суду за преступления уголовного характера, совершенные в силу тяжелого материального положения. Другое дело лица буржуазного происхождения: бывшие торговцы, офицеры, интеллигенты и члены враждебных Соввласти партий[285].

Интеллигенцию, в общем-то, только по крайней необходимости терпели в государстве диктатуры пролетариата. Советская коммунистическая идеология до гроба носила родовые пятна пролетарской и бюрократической враждебности к классу умственного труда. Как ни пыталась Советская власть в зрелом возрасте маскировать эти пятна и комбинировать символы серпа и молота с эмблемами умственного труда, подобное сочетание никогда не получалось художественно удовлетворительным.

Утверждение моноидеологии

Сами вожди большевизма являлись преимущественно выходцами из интеллигентной или полуинтеллигентной среды старой России. Их фамильные корни уходили в глубинные пласты социальных низов девятнадцатого века, откуда главным образом и вела свою родословную революционная интеллигенция века двадцатого. Нахватавшиеся верхов, усвоив внешние признаки образованности, но совершенно не переварившие их глубоко и органически, они не поняли той мощной культуры, к которой прикоснулись, и остались глубоко чужды ей, если она не содержала близких им социально-политических идей. Они направили полученное образование и разум на разрушение ненавистной им, как выходцам из низов, «барской» культуры и просто цивилизованной жизни. Культурные ценности, созданные совокупными усилиями всего русского общества и воплощенные в творчестве его наиболее блестящих и талантливых представителей, остались для образованных, но внутренне малокультурных большевистских вождей предметами роскоши господствовавших классов и отделены непроходимой границей. Французские куплеты, исполнявшиеся шансонье в парижских рабочих кварталах и примитивно обличавшие жадного буржуа, были Ленину намного ближе и родней, чем любая из русских опер. Таков был уровень восприятия культуры у наиболее развитых представителей большевистской элиты. Поэтому не удивительно, что их политика в отношении «нереволюционной» интеллигенции нередко отличалась бесцеремонностью и невежеством. Просто было абсолютно глухое непонимание того, например, с каким сокровищем в лице больного Александра Блока они имеют дело. Для «пролетарской» власти это был прежде всего подозрительный субъект, от которого можно было лишь ожидать контрреволюционных заявлений за границей.

28 июня 1921 года из иностранного отдела ВЧК в ЦК РКП(б) поступило отношение, в котором сообщалось, что в отделе имеются заявления от ряда литераторов с просьбой о выезде за границу. Далее говорилось, что ВЧК не считает возможным удовлетворять подобные ходатайства, поскольку уехавшие за границу литераторы ведут самую активную кампанию против Советской России и что некоторые из них, такие, как Бальмонт, Куприн, Бунин, «не останавливаются перед самыми гнусными измышлениями». В доказательство приводилось письмо В.В. Воровского начальнику особого отдела ВЧК В.Р. Менжинскому, в котором тот сообщал о «злостном контрреволюционере и ненавистнике большевизма» Рахманинове, семья которого выпущена за границу, а также вообще о том, что неразумно выпускать за границу совслужащих с семьями, поскольку возникает «стремление остаться за границей»[286].

Летом 1921 года большевистское руководство было настолько удручено последствиями военнокоммунистической политики в Поволжье, что некоторое время не могло определить твердую линию поведения в отношении к интеллигенции. Здесь же сказывались и надежды на иностранную помощь Советам. Только этим объяснялся тот факт, что летом советское правительство пошло на переговоры с представителями интеллигенции по образованию комитета помощи голодающим. 20 июля состоялось предварительное заседание Всероссийского комитета помощи голодающим, на котором присутствовали наиболее расположенные к интеллигенции члены советского правительства (Л.Б. Каменев, Л.Б. Красин, А.В. Луначарский, Г.И. Теодорович и др.), а также представители «общественности» (С.Н. Прокопович, М.И. Щепкин, Е.Д. Кускова, М.Н. Кишкин, В.Н. Фигнер и прочие известные лица). В ответ на декларацию, зачитанную Кишкиным, Каменев от имени правительства заявил, что правительство подчеркивает аполитический характер начинания и не связывает себя обязательствами. Деловая работа не встретит препятствий со стороны властей, пообещал Каменев и далее произнес загадочную фразу: «Мы создали диктатуру пролетариата и это определяет характер тех гарантий, которые может дать правительство». В интервью московской газете «Коммунистический труд» Каменев пояснил читателям, что разрешение создания комитета вызвано тем, что русская эмиграция выступает за то, чтобы представить помощь Советской России на условиях изменения политического строя в стране и здесь очень важно выступление ряда бывших деятелей кадетской и других буржуазных и мелкобуржуазных партий с готовностью работать под руководством советских властей без всяких политических условий. Это, по мнению Каменева, явилось прямым вызовом заграничному «охвостью» белых организаций русской буржуазии[287].

В циркуляре ЦК РКП(б) от 10 августа секретным образом разъяснялся этот шаг навстречу буржуазной интеллигенции секретарям губкомов и председателям исполкомов. Во-первых, чисто деловыми соображениями, не позволяющими отказываться от какой-либо помощи, и расчетом получить через комитет некоторые средства от буржуазных и правительственных кругов за границей. Во-вторых, намерениями внести таким образом раскол в среду русской эмиграции, чьи лидеры, Милюков и Чернов, выдвигают идею помощи Советам при условии политических реформ и выступают с этим перед иностранными правительствами. Пояснялось: комитет будет использован для раскола в русской буржуазии «так же, как была использована брусиловская комиссия во время польской войны»[288].

Однако отношения с либеральной интеллигенцией длились недолго. Аппарат оправился от первоначального шока и заработал в привычном режиме. Невзирая на негативную реакцию за рубежом комитет, получивший за глаза название «Прокукиш», был распущен, и это ознаменовало начало нового этапа политических репрессий в отношении старой интеллигенции, которая в силу своей природной рефлексивности и плохой управляемости была не нужна в стране победившего пролетариата, культивировавшей примитивизацию своей социальной структуры.

Представители интеллигенции по привычке пытались отыскать свое место в новом обществе в русле старой традиции «служения народу». Группы учителей стремились образовать негосударственные общества народного просвещения, помощи, журналы и т. п., но любая частная инициатива неизбежно входила в противоречие с системой государственного абсолютизма. Совершенно неприемлемыми для новой системы явились архаичные попытки старой профессуры и преподавателей вузов к восстановлению академических свобод, которые имели место в начале нэпа.

До поры борьба партийно-государственного аппарата с интеллигенцией не носила планового характера, а лишь ограничивалась реакцией по частным случаям. Политика в отношении интеллигенции начала превращаться в кампанию массовой чистки и репрессий летом 1922 года, когда для нэповских большевиков отпала острая необходимость приспосабливаться к европейским политическим стереотипам. Инициатива в этом деле, как и во многих подобных важнейших мероприятиях власти, принадлежала самому Ленину.

Ленин являет собой классический образец того продукта интеллигентной среды, который на литературном языке XIX века именовался «отщепенцы». Он, несомненно, был интеллектуалом, но орудие мысли, данное ему человеческим разумом, он обратил против принципиальных основ его развития, утверждая квазиматериалистическую идеологию. Не будучи сколько-нибудь оригинальным философом, Ульянов все же обладал способностями угадать свое весьма скромное место в философской иерархии. Понимание этого особенно обострилось после выхода книги «Материализм и эмпириокритицизм», которая не принесла творческих лавров ее автору, а лишь, напротив, обнажила свойственную для эпигонов примитивизацию известных материалистических идей, вопиющую на фоне той яркой полемики, которую в то время вели Богданов, Плеханов, Деборин и другие участники философской дискуссии.

Парадоксально, что философия A.A. Богданова, с ее «психофизическими» элементами, обосновывавшая и оправдывавшая крайний волюнтаризм в политике и как нельзя лучше соответствовавшая характеру и образу действий лидера большевиков, стала для него объектом нападок и разоблачений. Но получилось нечто объемное и невыразительное по содержанию, своего рода «полицейский материализм». Плеханов, которого во всей социал-демократии ценили очень высоко как философа, в своем духе жестоко пошутил по поводу ленинской книги: «Ленин-де первоклассный философ в том смысле, что по философии он только-де в первом классе». Сам Богданов потом с иронией отзывался в адрес красных профессоров, «цитирующих с благоговением детскую книгу». Луначарский не оправдал надежд в борьбе против Богданова, так как сам скатился к богоискательству и Ленин взялся не за свое дело. Однако у него голова была устроена иначе, да и философия как таковая ему была неинтересна. Поэтому он так непринужденно скатывался на ругательства по адресу враждебных ему философий. Если бы Ленин был философом, то не смог бы стать практическим революционером.

После этого опыта, Ленин потерял вкус к выступлениям на равных в философском кругу, а его любимая, непритязательная «пролетарская» аудитория идеально соответствовала тем упрощенческим формулировкам, из которых строилась логика и язык четвертого официально признанного (после Троцкого, Зиновьева и Бухарина) оратора партии. Но ревность к чужой творческой мысли у интеллектуала остается всегда, особенно если она тесно граничит с политической борьбой.

К слову сказать, известный коминтерновский политвояжер Радек, который разъезжал по послевоенной Европе с поручениями от большевистского Цека, как-то посетовал на слабую культурность русского пролетариата и указал на непосредственное влияние этого факта на российскую компартию, вплоть до ее руководящих кругов. По его мнению, и Ленин в том числе, со всеми своими сильными сторонами ума, характера и выдержки, не мог бы никогда играть в Германии ту роль, какую он сыграл в России[289].

Идея массовой высылки оппозиционной или просто либеральствующей интеллигенции за пределы Совдепии возникла задолго до ее осуществления и прошла все стадии тщательной подготовки, начиная от секретной переписки и заканчивая формированием общественного мнения с высоких партийных трибун. Идея эта была навеяна не только информацией чекистов, но и оживившейся в условиях нэпа деятельностью частных издательств. Нэп создал определенные возможности для консолидации оппозиционной интеллигенции под предлогом создания частных обществ, издательств, различных союзов. Напротив, в рядах большевистской партии в связи с нэпом распространилось конформистское, «ликвидаторское» настроение. Появившийся в марте 1922 года сборник статей Бердяева, Букшпана, Степуна, Франка «Освальд Шпенглер и закат Европы» побудил Ленина обратиться к главному в то время «мыслителю» ГПУ Уншлихту по поводу этого «литературного прикрытия белогвардейской организации»[290]. Тогда же в мартовском номере нового журнала «Под знаменем марксизма» он заключил свою статью намеком на то, что «рабочему классу» следовало бы «вежливенько» препроводить в страны буржуазной «демократии» подобных ученых.

28 марта в заключительном слове по политотчету ЦК на XI съезде РКП(б) Ленин солидаризировался с Троцким в том, что основное дело сейчас — это воспитание молодого поколения, а воспитывать не на чем. Это позор, что молодежь учится общественным наукам «на старом буржуазном хламе». «И это тогда, когда у нас сотни марксистских литераторов»[291].

Конечно, у партии не было этих сотен и даже десятков литераторов, которые были бы в состоянии без помощи ГПУ интеллектуально конкурировать с русской философией и культурой. Поэтому Ленин вел дело к обычной полицейской развязке. Вскоре последовал ряд указаний с его стороны Наркомюсту, чтобы в процессе разработки нового Уголовного кодекса подвести под расстрельную статью (с заменой высылкой за рубеж) пропаганду или агитацию, «объективно» содействующую международной буржуазии[292].

Следующим, весьма характерным для Ленина этапом, стало предложение в письме к Дзержинскому от 19 мая обязать членов Политбюро уделять из своего времени по 2―3 часа в неделю на занятие элементарной цензорской работой, причем «проверяя» ее и «требуя» от них непременно письменных отзывов[293]. Угадывается стремление Ленина связать все Политбюро участием в этом двусмысленном деле и заставить разделить ответственность в задуманной им операции.

Организация практической стороны дела была поручена «толковому, образованному и аккуратному человеку» из ГПУ Я.С. Агранову, незадолго возглавлявшему следствие по делу о Кронштадтском мятеже. В июне среди высшего политического руководства получил распространение доклад Агранова на имя председателя ГПУ Дзержинского об антисоветских группировках среди интеллигенции. По поручению Сталина материалы Агранова были разосланы всем членам Политбюро к заседанию 8 июня по пункту повестки «О директиве в связи с Всероссийским съездом врачей».

Известный чекист указывал на «тревожный симптом» — рост числа независимых общественных союзов (научных, экономических, религиозных) и частных издательств, которые наряду с вузами, ведомственными съездами, театром, кооперацией и трестами в последнее время антисоветская интеллигенция избрала главной ареной борьбы с властью. Борьба студенчества и профессуры за автономию высшей школы, за улучшение материального положения профессуры является замаскированной борьбой против власти, вокруг издательств концентрируются члены бывших буржуазных партий, работа таких обществ, как, например Пироговское, служит объединению антисоветской интеллигенции. Предпринимаются попытки использовать съезд сельскохозяйственной кооперации для созыва X съезда партии социалистов-революционеров. Подобные тенденции наблюдались на всероссийских съездах врачей, земотделов, кооперации. Последнее тем опаснее, подчеркивал Агранов, что дает возможность сближения контрреволюционеров с широкими массами. В ГПУ имелись сведения, что московская профессура, руководимая Объединенным советом профессоров, готовит новую забастовку на экономической почве, рассчитывая начать ее в день открытия процесса над эсерами. В качестве застрельщика выступала профессура ВТУ.

«Все вышеизложенное указывает на то, что в процессе развития нэпа происходит определенная кристаллизация и сплочение противосоветских групп и организаций, оформляющие политические стремления нарождающейся буржуазии. В недалеком будущем при современном темпе развития эти группировки могут сложиться в опасную силу, противостоящую Советской власти. Общее положение республики выдвигает необходимость решительного проведения ряда мероприятий, могущих предотвратить возможные политические осложнения», — заключалось в докладе[294].

Президиум коллегии ГПУ внес в Цека проект постановления, которое намечало методику перевоспитания русской интеллигенции и искоренения ее традиций. Предусматривались такие меры, как «фильтрация» студентов к началу учебного года, строгое ограничение приема студентов «непролетарского» происхождения, введение «свидетельств политической благонадежности» для студентов, не имеющих рекомендаций профсоюзных и партийных организаций, введения ограничений на собрания студентов и профессуры. Предложенные мероприятия были без особых возражений приняты на заседании Политбюро 8 июля[295].

8 июля 1922 года стало настоящим Судным днем для русской интеллигенции. По предложению ГПУ Политбюро вынесло постановление, в котором «в целях обеспечения порядка» в высших учебных заведениях предусматривалось образовать комиссию из представителей Главпрофобра и ГПУ для разработки мероприятий по «фильтрации» студентов к началу нового учебного года; строгого ограничения приема студентов непролетарского происхождения; введению свидетельств политической благонадежности для студентов, не командированных профессиональными и партийными организациями и не освобожденных от уплаты за обучение. Предполагалось также ввести ограничительные правила в отношении собраний студентов и профессуры, урезав автономию вузов[296].

Политбюро одобрило в целом проект постановления «Об антисоветских группировках среди интеллигенции», предложенный ГПУ. Смысл его заключался в том, чтобы максимально ограничить возможности самоорганизации интеллигенции. Постановление гласило, что ни один съезд или всероссийское совещание спецов (врачей, инженеров, агрономов, адвокатов и проч.) не может созываться без разрешения НКВД; местные съезды — только с разрешения губисполкомов по заключению органов ГПУ. ГПУ также бралось провести через аппарат НКВД перерегистрацию (т. е. чистку) имеющихся обществ и союзов интеллигенции с несоветским душком и впредь подвергать тщательной проверке вновь образующиеся. Были там и другие пункты, касающиеся секций советских профсоюзов, — все сводилось к контролю ГПУ.

Госполитуправление получило право административной ссылки до трех лет на территории РСФСР. Вместе с тем началась подготовка к одной из самых известных акций идеологической истории советского коммунизма — высылке за пределы страны лиц, пребывание которых на ее территории «представляется опасным для революционного порядка». Едва оправившись от первого удара своей болезни, Ленин проявил первоочередной интерес к подготовке задуманной акции в отношении нелояльных «властителей дум» и просто лично неприятных ему людей из прошлого. В письме Сталину от 17 июля 1922 года он набросал списочек некоторых кандидатов на высылку: здесь и известные философы, ученые, здесь и близкие когда-то ему люди, спутники юности, а также поторопил со сроками — к концу процесса эсеров, «не позже». «Очистим Россию надолго»[297].

ГПУ вело дело, а подготовку общественного мнения обеспечивал Зиновьев, традиционно выполнявший самые «деликатные» поручения Ленина, связанные с интеллектуальной нагрузкой. XII партконференция, проходившая с 4 по 7 августа, заслушала доклад Зиновьева и приняла резолюцию об антисоветских партиях и течениях, в которых открыто говорилось о предстоящих репрессиях по отношению к «политиканствующим верхушкам мнимо-беспартийной, буржуазно-демократической интеллигенции».

В 1921 году Политбюро по известным мотивам не выпускало творческую и научную интеллигенцию за границу. В архивах Цека сохранились неоднократные, но безрезультатные обращения разных знаменитостей, однако в 1922 году линия резко поменялась. Не исключено, что решение о высылке интеллигенции возникло у Ленина в связи с успехами в Генуе, которые показали, что антисоветские кампании эмиграции не в состоянии кардинально влиять на политику держав, если тем представляются выгодными прагматичные отношения с Советской Россией.

Процесс эсеров завершился 7 августа, а в ночь с 16 на 17 августа ГПУ произвело первые массовые аресты в городах России и Украины. Помимо Москвы и Петрограда, операцией были затронуты Харьков, Киев, Казань, Нижний Новгород, Одесса, Ялта. Центральным мероприятием акции стали два т. н. «философских парохода», которые в сентябре и ноябре 1922 года перевезли из Петрограда в Штеттин наиболее крупные партии высланных. Но высылались не только философы, здесь можно было составить полноценную Академию наук. В 1922―23 годах подобным образом за границей оказались представители практически всех отраслей знания: философы, историки, социологи, правоведы, экономисты, литераторы, медики, агрономы, кооператоры, профессора технических и естественных наук. Всего, вместе с членами семей — около 200 человек.

Как-то стало правилом патетически изображать эту высылку русской интеллигенции в качестве одного из самых одиозных мероприятий советского режима. Однако, как раз в этом случае следует сделать исключение, поскольку ясно, что только благодаря подобному обороту дела не были потеряны десятки талантов и обязано своим рождением не одно научное явление. «Философские пароходы» — это акт гуманизма со стороны Ленина, хотя в контексте периода высылка стала весьма символичным и закономерным событием в создании целостной системы нэпа, где подобное «усекновение главы» глупой либеральной интеллигенции имело важное значение.

Высланные за границу стали жить другими заботами, а для оставшихся в советских пределах продолжали сказываться последствия июльских решений Политбюро. Обострения в отношениях власти и интеллигенции обычно было связано с началом нового учебного года, когда после летних каникул приходила в движение академическая жизнь. В ноябре 1922 года секретарь екатеринославского горкома сообщал в ЦК о том, что «громадная» часть профессуры горного института и медакадемии ведет работу за автономию высшей школы. «Реакционная часть студенчества» (не из пролетариев) за последнее время «сбросила с себя маску лояльности к советской власти и открыто поддерживает контрреволюционную профессуру»[298]. С другого края советского континента секретарь новониколаевского губкома тогда же подтверждал: «Буржуазный элемент, главным образом "ученый мир", принял новую линию, весьма опасную, борьбы идеологической через посредство литературы, что в условиях нэпа может иметь некоторые успехи»[299].

«Пришибленные революцией» — такое выражение по адресу интеллигенции звучит в письме на Воздвиженку секретаря екатеринославского губкома Симонова в октябре 1922 года[300]. Высшая школа оказалась почти не затронутой революцией и пронесла через годы гражданской войны академические традиции, сохранила старые уставы и старых профессоров. Профессура почти поголовно отрицательно отнеслась к реформам, которые пытался проводить советский Главпрофобр. Большевики, отвлеченные военными и хозяйственными фронтами, до поры не имели возможности полноценно заняться вопросами, связанными с высшей школой. После войны вузы начали свою работу по-старому, тем более что и состав студентов в 1920/21 учебном году не мог быть новым. Рабочие были не готовы к университетским аудиториям, а коммунистам, погруженным в политические дискуссии и организационные проблемы своей партии, было не до занятий.

Студенчество, выброшенное из аудиторий Октябрьской революцией, оказалось разбитым на две непримиримые партии: большинство пошло с белыми, незначительное меньшинство пошло на сотрудничество с новой властью. После победы красных студенты вернулись в университетские стены, но соотношение почти не изменилось — громадное большинство, «старые студенты», остались активными или пассивными противниками Советской власти и компартии, с другой стороны, имелись малочисленные комячейки и фактически изолированные от вузов рабфаки.

Сложилась уникальная ситуация. Одержало верх враждебное отношение нового, «красного студенчества» ко всей той среде, в которой они оказались и куда пришли за знаниями, что привело к неестественному порядку, который стал называться «диктатурой ячейки» и к ее фактическому управлению вузом. Это вызвало обострение борьбы между комячейкой и рабфаком, с одной стороны, и профессурой и студенчеством — с другой. Новый 1921/22 учебный год ознаменовался вливанием в студенческие ряды «пролетариев», окончивших рабфаки, следовательно, усилением комячеек и позиций Главпрофобра в системе высшего образования. В изменившихся условиях партия повела наступление на старые кадры. Была поставлена задача революционизирования высшей школы, нейтрализации и «перевоспитания» студенчества из буржуазной среды, «превращения их в действительно преданных Советской власти высококвалифицированных работников», как говорилось в резолюции одного совещания комячеек вузов[301]. Естественно, все попытки деликатного революционизирования были не более чем утопия. Рано или поздно во внутривузовские отношения должны были вмешаться чекисты.

Оживление интеллигенции вызывало ответную реакцию органов. 23 ноября ГПУ издало циркуляр своим органам по работе в вузах с тем, чтобы на каждого профессора и политически активного студента составлялась личная картотека, формуляр, куда бы систематически заносился осведомительский материал. Далее предписывалось усиление наличной или создание новой осведомительской сети (из беспартийных) в литературно-издательской среде. При заведении дел литературно-издательский мир следовало разбить на ряд групп: беллетристов, публицистов, экономистов, которые в свою очередь необходимо разбить на подгруппы. Особое внимание предлагалось уделить врачам, агрономам, юристам, союзу учителей. Осведомители должны были внедряться в верхушки обществ и союзов, пробираясь на съезды, выборные должности и т. п.

Слежка за инакомыслящей интеллигенцией дело, конечно, нужное и полезное, но окончательно овладеть высшей школой можно было только заменив старых специалистов новыми прокоммунистическими кадрами. Любой полиции здесь не справиться. Этой важной задаче была посвящена подготовка парторганов к 1923/24 учебному году. В мае 1923 года всем губкомам и областкомам поступило указание ЦК, где напоминалось о необходимости создания нового преподавательского кадра вузов, способного на деле осуществить полную реорганизацию высшей школы, согласно духу и потребностям советской республики. В этом отношении первым шагом является подбор в младшую группу научных сотрудников вузов наибольшего числа коммунистов, а также беспартийных, способных активно сотрудничать с коммунистами по преобразованию высшей школы[302]. В инструкции к циркуляру парткомам предписывалось образовать специальные комиссии для подбора и проведения подходящих кандидатур в научные сотрудники. Отсюда же ведет свое начало практика советских времен по составлению характеристик на научных работников не только с академической, но и с общественно-политической точки зрения[303].

В апреле 1924 года вышло постановление Совнаркома СССР о сокращении числа студентов вузов на 30 тысяч человек. Но указанная цифра не была достигнута, в конечном счете число исключенных студентов составило около 20 тысяч. Проверка, то есть чистка, была приурочена к концу учебного года и существенно изменила социальный состав высшей школы. Как отмечалось в докладе комиссии по чистке вузов, проверка была крайне болезненной, и в дальнейшем она будет проводиться в порядке нормальной академической работы[304]. В результате в вузах осталось студенчество («классово ценное»), по своему положению могущее быть безусловно отнесенным к трудовым слоям и политически близкое к Соввласти. В последние годы прием в вузы производился по классовому признаку по рекомендациям авторитетных организаций. Это во многом определяло не только слабость общеобразовательной подготовки поступающих, но также вопиющую политическую безграмотность и низкую общественную активность большинства. Беспокоило крайне бедственное положение огромной массы студенчества, распространение болезней и перегрузка вузов учащимися. Заработная плата профессорско-преподавательского состава оценивалась в 8―10 раз ниже довоенной. Поскольку старая профессура не скрывала враждебного отношения к Советской власти, обострялось противоречие между новым студенчеством и старым преподавательским составом. Кафедры общественных дисциплин пустовали и если были отчасти заполнены, то элементами совершенно не марксистскими. Характерная перегруженность партийных студентов и комсомольцев общественной работой мешала учебе. Появился типаж «вечного студента» из партийных. При этом со стороны партячеек по отношению к остальной студенческой массе доминировало комчванство. Ячейки все еще продолжали присваивать себе административные функции в вузах и фактически, во многих случаях, управление вузами находилось в их руках.

Выводы комиссии, одобренные Оргбюро в июле 1924 года, содержали рекомендации в первую очередь усилить материальное положение вузов и обеспечить их кадрами преподавателей-коммунистов. Внедрять новые методы преподавания и укреплять связь вузов с производством. Пересмотреть студенческие организации, сократить количество и упростить их структуру. Считать, что участие студенчества в строительстве вузов не должно носить характера администрирования[305].

После недюжинных усилий по овладению вузами, как одной из командных высот на идеологическом фронте, успех просто не мог, не имел права не придти к епископам советского высшего образования. К началу 1924/25 учебного года состав студенчества уже заметно стал «пролетарским», в части наиболее важных вузов уже имелись или коммунистические, или лояльные к Советской власти правления. В этом сказалась немалая роль партийных ячеек вузов, которые часто действовали помимо официальных органов управления высшей школой и нередко просто захватывали в свои руки управление вузами. В декабре 1924 года ЦК РКП(б) счел, что пришла пора изменить воцарившиеся в вузовских стенах взаимоотношения между органами управления и студенческими коммунистическими организациями. «Партия и Советская власть могут уже в большей мере, чем прежде доверять органам академического управления», — говорилось в циркулярном письме Цека от 11 декабря 1924 года. Отныне «все студенческие (в том числе и партийные) организации должны твердо усвоить взгляд, что Правление является единственным полномочным органом, несущим всю ответственность за положение и работу в вузах». Политическое руководство работой правлений должно осуществляться партийными органами и Наркомпросом через партийную часть правления[306].

В 1925/26 году наметился очередной этап смягчения вузовской политики ЦК. Оргбюро дало установку при приеме в вузы проявлять внимание не только к наиболее ценным в классовом отношении, но и к наиболее подготовленным в образовательном отношении. Сохранялась зеленая улица выпускникам рабфаков, но уменьшилась доля парт— и профорганизаций и увеличивалась доля ГубОНО на места остающиеся после рабфаковцев. Нашлось определенное количество вакансий и для детей «трудовой интеллигенции»[307].

Эта невинная, на первый взгляд, формулировка, справедливо вспомнившая детей «трудовой интеллигенции», явилась прикрытием капитальнейшего факта социальной истории советского периода и стала объектом острых нападок тех блюстителей классовой чистоты высшего образования, у которых не было детей или они еще не достигли студенческого возраста. Здесь пролетарская идеология была основательно потеснена жизненной потребностью новой элиты в передаче по наследству своего высокого социального статуса, приобретенного в результате революции. В следующем 1926/27 учебном году произошла еще большая либерализация приема. Появилась возможность поступления без всяких командировок и направлений, однако по-прежнему перед экзаменационными испытаниями все поступающие должны были пройти круг классового чистилища[308].

1924 год стал годом общего перелома на интеллектуальном фронте. В июле 1924 года секретный циркуляр ЦК отмечал накануне съезда врачебной секции союза Медикосантруд, что в среде врачей в настоящее время наблюдаются иные настроения, чем те, которые выявились два года назад на 2-м съезде врачей. После этого съезда, на котором задавали тон враждебно настроенные к власти и партии верхи врачебных кругов, в среде молодых рядовых врачей наметилась реакция против врачебной верхушки и началось идейное расслоение. Развернувшаяся борьба «пролетарских врачей» (не без помощи специалистов иного профиля) против прежних руководителей в ряде мест привела к обновлению состава бюро секций и переходу руководства в руки врачей-коммунистов. От губкомов теперь только требовалось, чтобы на предстоящем съезде получилось полное выражение указанного настроения рядовых врачей[309].

Отчасти проблема со специалистами высшего уровня была решена за счет форсированного создания категории т. н. «красных специалистов». Для этого потребовалось несколько лет после окончания войны. «Красное студенчество» и «красная профессура» — суррогатная интеллигенция 1920-х годов, оставившая много поводов для естественнонаучных раздумий. Клетки знания, привитые на грубый организм, непереработанный первичной культурой, принесли курьезные плоды. Рекрутированные из маргиналов старого и базовых слоев послереволюционного общества, типичные неофиты, для которых характерной чертой являлась абсолютизация наскоро усвоенного, отсутствие рефлексии и как следствие — возвеличивание авторитетов и воспевание вождей. Настоящие комфункционеры сами много терпели от их некомпетентности и задиристости, граничащих с невежеством и нахальством. Опытных спецов потешал низкий уровень профессиональной подготовки «красных специалистов», предприятия со страхом зачисляли их в свой штат. Один толковый советский чиновник из старых московских большевиков-подпольщиков с досадой отзывался о появившейся популяции «красных профессоров», дескать, это не новая социальная «прослойка», а «прислойка» — гибрид бывшего студента с будущим журналистом.

Нэп тем и интересен, что сам по себе являлся необычным гибридом, сочетанием противоположностей, старого и нового, фонтанирующего в своей агонии отживающего и, порой до нелепости, вызывающей новизны. Поэтому не случайно он стал неиссякаемым источником сюжетов для гениальной сатирической литературы, родившейся на бытовой основе этой парадоксальной и переломной эпохи. Поклонники всего нового из журналистской братии находили замечательным, что новые общественные отношения начинают проникать в идеологию и обычаи народных масс. Московский «Коммунистический труд» оптимистически писал, что решительное отделение церкви от государства и борьба коммунистов с религиозными суевериями сказываются на самом быте и жизни населения, по крайней мере, городского. В то время как интеллигенция и мелкая буржуазия переполняют церкви, трудовая толща городов отходит от религии. «В Москве половина всех браков зарегистрирована только в гражданском порядке, одна треть всех рождающихся младенцев остается некрещеными. Нарождается новое поколение чуждое духовного рабства и фарисейства. Это само по себе уже огромное завоевание; если же принять во внимание, что огромное большинство детей и юношей, обучающихся в школах, избавлены от религиозного одурманивания мозгов, то можно быть уверенным, что через десять лет последние религиозные предрассудки в городских пролетарских массах будут изжиты». Провинция пошла еще дальше Москвы. Кое-где рабочие правильно рассудили, что если нет надобности крестить младенца, то еще менее смысла награждать его на всю жизнь чуждым, большей частью иностранным (греческим, латинским, еврейским) ничего не выражающим христианским именем. И вот на свет божий начали появляться различные Комитеты, Революции, Советы, Коммунары, Интернационалы, Либкнехты и Марксы. Очень популярными стали имена Владимир, Карл и Роза. В Смоленске народился один Радек. Имеется и Пролетарий Семенович, говорят где-то есть Цюрупа и Чека Ивановна. «Движение начинается снизу в самих массах. Коммунистам следует, безусловно, вмешаться и его поддержать. Парочка забияк Советов и одна хотя бы плаксивая Революция — недурное агитационное средство против поповской монополии на имена и души. Жаль только, что наши дубоватые учреждения порой ставят препятствия новому обычаю, по невежеству недоумевая как им регистрировать какого-нибудь новорожденного Буденного или Коминтерна»[310].

Газетчики, как всегда, постарались раздуть масштабы бедствия. Население в массе не повелось на энтузиазм прессы, да и учреждения остались традиционно «дубоватыми». Новорожденным Революциям и Коммунарам также повезло, что в те времена смена имен не представляла больших проблем. Как говорил Полиграф Полиграфович Шариков: «Пропечатал в газете, и шабаш». Даже подумать неловко, как чувствовал бы себя тот же новокрещеный Радек ближе к 1937 году или позже человек с таким замечательным отчеством, как Комитетович, и какая-нибудь несчастная Интернационаловна.

Победители белых, как и все, задумывались об устройстве личной жизни. Но, вернувшись домой другими, они обнаружили своих благовоспитанных невест и их родителей в тех же старорежимных привычках и предрассудках, которые оказались покрепче врангелевских твердынь. Вятский губком в ответ на чистосердечное заявление коммуниста Чебакова о разрешении ему вступить в брак с некоей девицей по религиозному обряду постановил «вызвать в губком тов. Чебакова и сделать ему внушение»[311]. В мае 1921 года царицынский губком особо отметил, что за последнее время участились случаи исполнения религиозных обрядов членами партии, в связи с чем необходимо усилить соответствующую пропаганду и принять меры дисциплинарного воздействия. В частности, «в отношении к ответственным работникам, членам партии, исполняющим религиозные обряды, провести линию репрессий вплоть до исключения из партии»[312].

На пленуме Иваново-Вознесенского губкома 22 апреля 1921 года секретарь тов. Коротков говорил: если во время гражданской войны религиозному вопросу уделялось мало внимания, то теперь в условиях развития мелкобуржуазности к нему должно быть привлечено сугубое внимание. Религия становится идеологией мелкой буржуазии. При борьбе клерикализма с коммунизмом для партии становятся обязательным непримиримое отношение к ее членам, допускающим исполнение каких бы то ни было религиозных обрядов. Губком постановил, что все члены партии, прибегающие к религиозным обрядам, должны исключаться из партии (в крайних случаях переводиться в кандидаты), а также «вменить в обязанность всем членам использовать данное советским законодательством право договора о воспитании потомства»[313].

До этого, во время войны, в ответ на запросы с мест из Цека как-то миролюбиво пытались внушать ретивым секретарям, что за заключение церковного брака из партии не исключают[314]. После войны церковная политика партии довольно резко изменилась. Постановление пленума ЦК РКП(б) в 1921 году по вопросу о нарушении пункта «13» партийной программы и о постановке антирелигиозной пропаганды гласило: 1. Не принимать в партию, даже в кандидаты тех, кто выполняет какие-либо обязанности священнослужителей любого из культов… Перед членами партии, исполняющими такие обязанности в настоящее время, поставить ультимативное требование прекратить связь с церковью какого бы то ни было вероисповедания и исключить их из партии, если они этой связи не прекращают. 2. «Не принимать в партию интеллигентных выходцев из буржуазной среды, если они не выразят полного согласия с пунктом 13 программы». <…> 7. «По вопросу об антирелигиозной агитации дать директивы всем партийным организациям и всем органам печати не выпячивать этого вопроса на первое место». Согласовывать действия партийных организаций с нэпом.

Но церковные традиции сломать было трудно, девки сами, тем более вопреки родительской воле, не желали вступать в отношения, не освященные церковью. Тут и раскинулось поле битвы, на котором решалось: кто сильнее, Маркс-Ленин или Зигмунд Фрейд. Закрытый доклад секретаря донецкого губкома за ноябрь 1922 года приводит выдержку из сообщения секретаря луганского укома Ляпина: «Ребят в деревню слабых посылать совсем нельзя. Они не только не способны что-либо сделать с нашим "святым мужичком", но наоборот залазят в тину, запутываются и гибнут. Пропадают довольно славные хлопцы. Например, молодые ребята за недостаточностью коммунисток женятся на крестьянках и, конечно, на дочках кулаков, поповых и прочей чуждой коммунизму среде, обмещаниваются, теряют голову и идут венчаться в церковь. Недавно женился секретарь волпарткома, молодой, хороший парень, недавно прибывший из Красной армии. Повенчался в церкви на широкую ногу (с коврами, певчими, люстрой), а предволисполкома читал Апостола, член волпарткома пел: "Исайя, ликуй". Анафемский сын забыл провозгласить: "Упартком, ликуй". Это было в Новосветловской волости, но такая же точно история была и на Веселой горе»[315].

Воспользовавшись голодом, большевики обрушили сокрушительный удар на Русскую православную церковь, еще сохранявшую идеологическую и организационную независимость от режима. Хотя церковь помогала голодающим и даже согласилась пожертвовать для этого частью церковных «неосвященных» предметов, большевистское руководство в марте 1922 года приняло решение об изъятии церковных ценностей. В основном этот процесс протекал мирно. Но после столкновения верующих с красноармейцами в городе Шуя, Ленин счел, что настал «не только исключительно благоприятный, но и вообще единственно возможный момент» (из-за «отчаянного голода»), чтобы расправиться с церковью. «Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забывали этого в течение нескольких десятилетий, — писал вождь, — …чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше»[316]. В ходе развернувшегося антицерковного террора примерно 20 тыс. священников и прихожан были репрессированы — арестованы, сосланы или расстреляны. Внутри Русской православной церкви при активной поддержке ГПУ возродилось так называемое «обновленческое» течение, лояльное новой власти, которое на волне временного успеха летом 1922-го сумело подчинить себе половину архиереев церкви — 37 из 74[317].

Однако в это же время органы ГПУ стали отмечать роковые признаки неудачи раскольников. Информационная сводка ГПУ за июль 1922 года констатировала, что раскол среди духовенства, охвативший своим движением почти всю Россию, стал замедляться. Это объяснялось тем, что «обновленцы» «исчерпали весь запас попов, которые благодаря расколу пошли за реформаторами. Надо сказать, — признавали чекисты, — что контингент вербованных состоит из большого количества пьяниц, обиженных и недовольных князьями церкви… Сейчас приток прекратился, ибо более степенные, истинные ревнители православия к ним не идут, [поскольку] среди них последний сброд, не имеющий авторитета среди верующей массы».

Такова была собственная нелицеприятная оценка ГПУ своей церковной креатуры и характера обновленческого движения. «А о верующей массе, — продолжала сводка, — говорить не приходится. Если не считать весьма незначительных единичных переходов на сторону обновленцев, можно сказать, что раскол в церкви, расколовший духовенство, не коснулся еще верующей массы… она по-прежнему остается верна старым традициям»[318]. Таким образом четко определилось, что и в этот период нестроений в русской православной церкви стабилизирующим фактором оказался не клир, а миряне, некое народное чувство врожденного здорового консерватизма, сохраняющее важные духовные устои коллективного существования.

При невероятных усилиях всех подключенных ведомств даже через два года комиссия Цека вынуждена была признать, что нажим на РПЦ не дает нужных результатов. По докладу Ярославского в Оргбюро выходило, что тихоновцы по-прежнему в городах сохраняют большое влияние, несмотря на дискредитацию самого Тихона. Обновленцы в деревнях не играют никакой роли, а преследование православной Церкви приводит к усилению тяги населения к закрытому сектантству[319].

Наряду с кампаниями против церкви, операциями по высылке зрелых и неисправимых умов, совершенствовалась методика перевоспитания пишущего интеллигента и грамотного обывателя в направлении, нужном гегемону революции. В условиях идеологической разрухи 1921 года цензура практически отсутствовала[320]. Летом 1921 года в ИноВЧК проявили особое беспокойство по поводу широкого распространения в учреждениях и даже рабочих районах «белогвардейских» газет. Среди ответтоварищей появилось особое щегольство, присутствуя на партийных собраниях, на виду у всех погружаться в чтение нелегальной эмигрантской прессы[321].

В начале нэпа проводилась строго дифференцированная политика в отношении несоветских и небольшевистских изданий. В феврале 1922 года коллегия Агитационно-пропагандистского отдела ЦК РКП(б) в своем весьма развернутом постановлении обращала внимание центральной периодической печати «на необходимость ведения систематической борьбы против возродившейся буржуазно-интеллигентской публицистики, беллетристики и бульварщины». Но пользоваться в этом благородном деле только цензурой было как-то неловко, особенно перед Генуей. Требовались интеллектуальные союзники, поэтому предполагалась поддержка лояльной Советской власти печати. Еще месяц назад запрещали издание «Смены вех» в Твери, а уже 27 февраля Оргбюро выносит постановление о «недопустимости разрешения выхода органов антисменовеховцев» и о закрытии изданий «Вестник литератора» и «Летопись Дома литераторов», которые объявили сменовеховцам войну. В заседании от 3 марта Оргбюро «предложило» центральному политотделу Госиздата усилить надзор за работой местных цензур, в частности, указать своим местным отделениям на недопустимость разрешения выпуска периодических изданий без его санкции[322].

6 июня 1922 года было утверждено Положение о Главном управлении по делам литературы и издательства — знаменитом в советские времена своим отеческим попечительством над печатным словом Главлите. В принципе учреждение подобного ведомства не вносило ничего нового в уже сложившуюся систему цензуры. Просто система расправляла свои члены и обретала более конкретные формы. С 1919 года подобной деятельностью с успехом занимались доверенные сотрудники, получавшие паек в редакционном секторе Госиздата. Уже 30 декабря 1921 года в письме группы известных писателей наркому Луначарскому послышался вопль вполне задушенной отечественной литературы, жаловавшейся на «пароксизм цензурной болезни», стирание всех и всяческих границ цензорского произвола, в котором люди с сомнительным образованием и еще более сомнительной культурой присвоили себе функции и литературной критики, и историков культуры[323].

Политической цензурой занимались также в отделе политического контроля ГПУ. Первоначальное невежество новоявленных кормчих литературы вкупе с их аппаратной ретивостью приводили, конечно, к поразительным результатам. Следы их деятельности порой носили столь курьезный характер, что нельзя без улыбки представить те драматические сцены в тиши кабинетов и библиотек, когда какой-нибудь новоявленный цензор «напрягая все мускулы лица» силился понять содержание той книжки, по которой ему предстояло вынести цензорское решение. Обнаружилась тенденция запрещать не только литературное наследие «белогвардейцев», но и все, что могло отдаленно напомнить о старом режиме. В феврале 1923 года некий цензор Шульгин был с шумом уволен с должности за то, что разрешил издание в музыкальном сборнике нот русского гимна «Боже, царя храни» без слов[324].

В 1923 году началась основательная чистка библиотек и книжного рынка от контрреволюционного, религиозного и прочего книжного «хлама». Еще два года ранее Главполитпросвет Наркомпроса издавал подобное распоряжение об очистке, но оно осталось на бумаге, пока за дело не взялись органы. В 1923―1924 годах на местах появились противоречивые распоряжения Президиума ОГПУ начальникам губ— и облотделов ГПУ, ставившие пространные задачи по чистке книжных собраний в соответствии с соображениями «чекистского, политического и педагогическо-воспитательного характера»[325]. Здесь нельзя не посочувствовать, поскольку новоявленные целители библиотек попали в сложные условия. Чекистские соображения говорят одно, политические — другое, а педагогика нашептывает третье. Поначалу все одолело первое — по-чекистски: всех в расход и баста! Приказано смотреть политическую литературу — значит изъять ее дочиста.

Вскоре до Президиума ЦКК РКП(б) донеслись сведения о том, что в некоторых местах из библиотек наряду с книжками отцов церкви и духовных белогвардейцев изымаются сочинения Ленина, Маркса, Энгельса, Троцкого, Лафарга и прочих подобных авторов, не говоря уже о Сервантесе и Толстом. Но после того, как в ЦК РКП(б) обнаружили, что в списки запрещенной литературы угодили и его собственные издания и циркуляры, то там в который раз изумились причудам естественного хода бытия, и решением ЦКК от 13 мая 1924 года все руководство кампанией было вновь передано в просвещенные руки Главполитпросвета луначарского ведомства[326].

Почтотелеграмма всем полномочным представителям, начальникам губернских и областных отделов ОГПУ уведомляла, что политконтроль усиленными темпами работает над проверкой крупных губернских библиотек и книжного рынка, но к чистке уездных и сельских библиотек органы еще не приступали. Население продолжает пользоваться старой народнической, эсеровской, религиозной и черносотенно-монархической литературой. ОГПУ предлагало немедленно изыскать силы и средства и наметить конкретные мероприятия для проведения кампании и закончить таковую к началу нового 1924/25 учебного года. В работе руководствоваться инструкцией Главполитпросвета и Главлита по пересмотру книжного состава библиотек и циркуляром Главлита от 14 апреля 1924 года. На книжном рынке изъятию подлежат: а) все печатные издания контрреволюционного характера; б) все издания клерикально-религиозного характера (за исключение богослужебных книг); в) произведения печати, поименованные в списках запрещенных книг, издаваемых Главлитом, причем издания, вышедшие до Октябрьской революции, могут быть изъяты только после заключения Главлита[327].

Усиление охранной политики

Для социалистических оппозиционеров большевизма была характерна иллюзия, что всей судебной системой заправляет чекистское ведомство. Это не удивительно, поскольку в первую очередь они имели дело именно с ним. Преувеличение размеров компетенции органов и непонимание фундаментальности и принципов работы всей советской коммунистической организации было утешительным упрощением, дескать, все держится на терроре[328]. Они не понимали всей целостности системы, где ж им было найти эффективные методы борьбы с нею? Понимал Милюков, но и то только в части идеологии, а секреты кадровой политики оставались тайной и для него.

Время периодически окрашивало ВЧК-ГПУ в разные цвета. Загадочность советской тайной полиции, всегда неохотно расстававшейся со своими секретами, способствовала тому, что, как правило, эти цвета, от пурпурно-героического до черно-преступного, отличались ровным скучноватым тоном. Либо карающий меч революции, либо орудие преступлений большевистского режима. Реальная жизнь и противоречия тайного ведомства не были видны стороннему наблюдателю. Однако советская госбезопасность, которая в силу своих обязанностей постоянно находилась на острие общественных противоречий, сама в течение всего времени испытывала сильнейшие внутренние колебания.

Как широко известны неоднократные попытки руководства ВЧК перейти к более мягкой карательной политике, так же известны и соответствующие саркастические отзывы оппонентов большевизма по поводу пустого содержания этих широко распубликованных заявлений ВЧК о смягчении карательной политики в начале 1920, 1921 годов и далее. Но в том не было изощренного лицемерия власти, которая от благозвучных заявлений об отмене казней быстро переходила к восстановлению таковых в прежнем объеме и даже сверх того. Здесь выступало объективное противоречие этой парадоксальной системы, которая опиралась на массы и в то же время была направлена против них. И предВЧК Дзержинский более, чем кто-либо другой, являл собой олицетворенное противоречие большевистской диктатуры.

В суровом рыцаре революции был очень силен заряд идеализма (как, впрочем, у всех видных большевиков, имевших в прошлом небольшевистское «пятно» в революционной биографии). Дзержинский не был твердым «ленинцем», способным следовать за вождем безоговорочно и безоглядно в направлении любой максимы. Ленин точно знал, в чем можно, а в чем нельзя положиться на своего аргуса. Несмотря на то, что Дзержинский возглавлял одно из ключевых и ответственных ведомств революции, Ленин никогда не допускал его на самые высокие этажи пирамиды власти — Политбюро и Секретариат ЦК партии, памятуя о социал-демократической слабине железного Феликса, которая, порой, бросала его в объятия самой яростной антиленинской оппозиции — например, по вопросу о Брестском мире и в очень важной дискуссии о профсоюзах[329]. По большому (большевистскому) счету Ленин не доверял Дзержинскому и был по-своему прав.

Колебания Дзержинского непосредственным образом отражались и на его руководстве чекистскими органами. После окончания гражданской войны, он пытался скорректировать их деятельность с учетом интересов широких крестьянских и рабочих масс. Это выразилось в преследованиях и даже расстрелах агентов Наркомпрода, наиболее преступно пользовавшихся своими большими полномочиями в годы продразверстки, беспощадно карал расхитителей и ротозеев — в общем, принялся активно поправлять госаппарат, немилосердно задавивший массы в период военного коммунизма. Дзержинский постоянно взывал и к своим сотрудникам, требуя быть осторожными и не нарушать конституции.

В конце 1920 — начале 1921 года, на гребне политики военного коммунизма, когда даже самые проницательные головы из большевистского Цека не могли предугадать тот стремительный обвал уступок массам, который начнется буквально через месяц, ВЧК, по инициативе Дзержинского, предприняла ряд шагов в этом направлении. 24 декабря 1920 года губчека были извещены о запрете приводить в исполнение высшую меру наказания без санкции ВЧК (за исключением приговоров по делам об открытых вооруженных выступлениях). 30 декабря был издан приказ о том, что арестованные члены различных политических партий должны рассматриваться не как наказуемые, а как временно, в интересах революции, изолируемые от общества. 8 января 1921 года появляется приказ о смягчении условий содержания в тюрьмах для заключенных из рабочих и крестьян. Вслед за этим 13 января ВЧК была сформирована комиссия по изменению карательной и тюремной политики[330].

Внимательное чтение этих документов, где нарочитой грубостью вуалировались намерения довольно радикального изменения основ и направления деятельности ВЧК, выдает в самом Дзержинском неоднозначную фигуру в большевистском руководстве. Первый протокол комиссии гласил, что главным принципом должны быть «резко подчеркнутые классовые признаки карательной политики»[331]. В упомянутом приказе от 8 января говорилось: «Внешних фронтов нет. Опасность буржуазного переворота отпала. Острый период гражданской войны закончился, но он оставил тяжелое наследие — переполненные тюрьмы, где сидят главным образом рабочие и крестьяне, а не буржуи»[332]. С получением приказа все органы ЧК должны были «в корне» изменить свою карательную политику по отношению к рабочим и крестьянам. Ни один рабочий и крестьянин не должен числиться за органами ЧК за спекуляцию и уголовные преступления. «Лозунг органов Чека должен быть: "Тюрьмы для буржуазии, товарищеское воздействие для рабочих и крестьян"».

Для буржуазии проектировались особо суровые концлагеря. Однако свирепой риторикой в отношении буржуев маскировалось общее смягчение репрессивной политики, поскольку ниже Дзержинский намечает принципы, кардинально противоположные исповедовавшимся ВЧК в 1918 году. Говорится, что грубые признаки различения своего или не своего по классовому признаку — кулак, бывший офицер, дворянин и прочее, можно было применять, когда Советская власть была слаба, когда Деникин подходил к Орлу. Но уже в 1920-м году во время польского наступления такие приемы давали мало результатов. Далее, приказ знакомо обрушивается на враждебно настроенных спецов, которые уподобляются песку, подсыпанному в советскую хозяйственную машину, и тут же следует по существу обратное: «Нельзя применять старые массовые методы в борьбе с буржуазией и спецами в наших хозорганах». Должны учитываться только конкретные улики. В отношении меньшевиков и эсеров органам давалась установка перейти с привычных массовых повальных арестов на «тонкую» осведомительную работу и учет[333].

Железный Феликс был искренен в своем двуличии. Тени расстрелянных толпились у его изголовья, накладывали свою печать на его и без того изможденное лицо. Близился нервный срыв. После того, как он торопливо закладывал основы послевоенной политики ВЧК, на нем самым болезненным образом отозвались кронштадтские события. Старый большевик И.Я. Врачев, сторонник платформы Троцкого на X съезде, впоследствии вспоминал о выступлении Дзержинского на фракционном заседании делегатов-троцкистов, которое произвело ошеломляющее впечатление на аудиторию. Он просил фракцию снять его кандидатуру с выдвижения в члены ЦК, мотивируя тем, что он не хочет, а главное, уже не может работать в ВЧК. «Теперь наша революция вошла в трагический период, — говорил он, — во время которого приходится карать не только классовых врагов, а и трудящихся — рабочих и крестьян в Кронштадте, в Тамбовской губернии и других местах… Но я не могу, поймите, не могу!»[334]

Этот срыв железного Феликса был сохранен присутствующими в тайне, но настроение главы грозной организации проявилось более чем явно и уже сохранялось до конца. В течение нэпа перерождение Дзержинского давало о себе знать неоднократно в политике ВЧК-ГПУ и в глухих стенах ее потаенной кухни. Через три года Дзержинский уже без обиняков возражал против принятой ЦКК-РКИ линии на послабление карательной политики в отношении «трудящихся» — то есть не возбуждать уголовных преследований против рабочих за мелкие кражи с предприятия по первому разу и в принципе вести все подобные дела (хоть в первый, хоть в энный раз), принимая во внимание «в особенности пролетарское происхождение». 17 февраля 1924 года Дзержинский писал по этому поводу председателю ЦКК Куйбышеву, что «никакого классового признака самого преступника не должно быть», а только персональный подход. Наказание — это не воспитание преступника, а ограждение от него республики[335]. Но тогда подобные соображения не возымели действия, партаппарат в поисках социальной базы держал курс на культивирование таких прославленных типажей эпохи, как чугункины и шариковы.

В 1922 году в руководстве ГПУ определились две тенденции в подходе к перспективам развития карательной политики. Наиболее жесткую линию выражал влиятельный зампред ГПУ Уншлихт, который в представленном в апреле 1922 года проекте прямо настаивал на расширении внесудебных полномочий ГПУ, подобно имевшимся у ВЧК в годы гражданской войны, вплоть до возврата к широкому применению расстрела. В свою очередь, позиция Дзержинского с начала 1921 года оставалась принципиально неизменной и даже со временем стала еще более склоняться в сторону ослабления, как классового характера репрессий, так и смягчения их методов вообще. Безусловно, как большевик, он не мог переступить через себя и вполне ощущал себя членом особого революционного ордена. В конце 1921-го года появились его категорические возражения против чрезмерно либеральных намерений, зародившихся в правительстве, по установлению контроля Наркомюста над деятельностью ЧК. Дзержинский ставил свое ведомство по партийным и классовым критериям намного выше, чем наркомат Курского с его «спецами», и всячески подчеркивал все более становившийся очевидным факт, что ЧК— это специфическое, не государственное и внезаконное предприятие, что это есть особо организованная «партийная боевая дружина»[336].

6 февраля 1922 года ВЦИК принял декрет «Об упразднении ВЧК и о правилах производства обысков, выемок и арестов». Таким образом в форме ГПУ при НКВД РСФСР с Дзержинским во главе НКВД был найден временный компромисс между необходимостью сохранить особый карательный орган при партии, одновременно учредив над ним некое подобие советского контроля. Противоположение партийных и советских органов являлось одним из основных приемов Ленина в контроле над государственным аппаратом. Тем более что у него самого в 1921 году произвол чекистов стал вызывать заметное раздражение и вырывать фразы типа: «Арестовать паршивых чекистов»; «Подвести под расстрел чекистскую сволочь»[337]. Но подобная форма сожития могущественного секретного ведомства под опекой второстепенного наркомата оказалась неэффективной. В 1923 году органы вновь обретают прежний статус, преобразуясь в ОГПУ при СНК СССР.

В связи с переходом к рынку и упадком государственности «партийная дружина», как и все партийно-государственные институты, переживала необычайно тяжелый период. В течение 1922 года было произведено значительное сокращение личного состава войск и органов ГПУ. На 1 августа в ГПУ состояло 114 324 гласных и негласных сотрудника. К 1 февраля 1923 года штаты ГПУ были уменьшены еще на 40 %, полномочных представительств ГПУ — на 50 %[338].

В письме руководителя украинской ГПУ В.Н. Манцева Дзержинскому от 20 июня 1922 года дана картина поразительного организационного развала некогда самой монолитной и дисциплинированной силы в советском государственном механизме: «Уважаемый товарищ Дзержинский. Обращаюсь к Вам с письмом, в котором хочу обратить Ваше внимание на тяжелое положение органов ГПУ и их сотрудников на Украине. Я думаю, что это общий вопрос и положение их в России едва ли лучше. Денежное вознаграждение, которое уплачивается сотруднику — мизерное, так же как и продовольственный паек. Сотрудник, особенно семейный, может существовать только продавая на рынке все, что имеет. А имеет он очень мало. И потому он находится в состоянии перманентного голодания. На этой почве происходит общее понижение работоспособности, настроение сотрудников озлобленное, дисциплина падает и нужны исключительные условия, чтобы в нужный момент заставить их работать, хоть бы в половину против прежнего. Дальше зарегистрирован ряд случаев самоубийства на почве голода и крайнего истощения. Я лично получаю письма от сотрудниц, в которых они пишут, что принуждены заниматься проституцией, чтобы не умереть с голода. Арестованы и расстреляны за налеты и грабежи десятки, если не сотни сотрудников и во всех случаях установлено, что идут на разбой из-за систематической голодовки. Бегство из Чека повальное. Особенно угрожающе обстоит дело с уменьшением числа коммунистов среди сотрудников. Если раньше мы имели 60 % коммунистов, то теперь с трудом насчитываем 15 %. Очень часты, если не повседневны, случаи выхода из партии на почве голода и необеспеченности материального существования. И уходят не худшие в большинстве пролетарии». Комиссия Южбюро ВЦСПС рекомендовала сократить численность сотрудников ГПУ до предела. «А мы штаты уменьшили уже процентов на 75. Что же еще сокращать? Имеем ли мы право делать это? Работа Чека становится все более сложной… Опасность окончательного развала Чека очень близка». Государство должно позаботиться о полном удовлетворении таких учреждений, как Чека[339].

Года оказалось недостаточно, чтобы изменились условия работы чекистов. Описывая положение дел в Нижегородской губернии за март-апрель 1923 года, секретарь местного губкома Н.А. Угланов сообщал, что работники ГПУ бегут с работы вследствие нищенских окладов и «полной притупленности» в работе. Цека партии необходимо принять меры для улучшения материального положения чекистов, а также дать директиву приступить к постепенному обновлению состава органов, иначе еще год и мы из активных работников-чекистов будем иметь физических и моральных инвалидов[340].

В это же время происходит активная разработка принципов карательной политики нэпа. Дзержинский делал особый акцент на замещении системы карательных мероприятий, сложившейся в годы войны, на более мягкую и экономически рациональную систему концентрированного каторжного труда. В 1923 году он особенно настаивал на организации и широком использовании каторжных работ — «лагерей с колонизацией незаселенных мест и с железной дисциплиной»[341]. К этому времени в Советской России уже существовали три лагеря особого назначения — Архангельский, Холмогорский и Пертоминский.

В марте 1923 года Дзержинский писал Ягоде по поводу чрезвычайного развития спекуляции в Москве в условиях товарного голода, которая охватила даже государственные и кооперативные учреждения и уже начала непосредственным образом разлагать партийные ряды. Основным средством борьбы он предложил конфискацию имущества и высылку в отдаленные лагеря[342].

16 августа в письме Уншлихту Дзержинский поставил вопрос на принципиальную основу: «Высшая мера наказания — это исключительная мера, а потому введение ее как постоянный институт для пролетарского государства вредно и даже пагубно… Пришло время, когда мы можем вести борьбу без высшей меры»[343]. Он полагал своевременным возбудить этот вопрос в ЦК, при условии единомыслия в коллегии ГПУ.

22 октября Дзержинский обращается с аналогичными предложениями к Сталину. В ноябре 1923 года Политбюро соглашается с инициативой ОГПУ и затем, почти немедленно, началась операция по высылке из Москвы, а потом из других крупных городов спекулянтов, содержателей притонов, контрабандистов и других «социально опасных элементов»[344].

В марте 1924 года ЦИК СССР утвердил Положение о правах ОГПУ в части административных высылок, ссылок и заключений в концентрационный лагерь людей, обвиненных в контрреволюционной деятельности, шпионаже, контрабанде, спекуляции золотом и валютой. Согласно этому документу, ОГПУ получило право без суда ссылать обвиненных на срок до трех лет, заключать в концентрационный лагерь, высылать за пределы СССР[345].

В начале 1920-х годов полным ходом шла кампания по ликвидации остатков группировок бывших соратников по социалистическому фронту и неприятелей в деле государственного строительства. После анархистов в 1921 и эсеров в 1922 году, в 1923-м очередь дошла до меньшевиков. В меньшевистскую среду внедрялись агенты, производились чистки госаппарата, вузов, изгнание меньшевиков из Советов. Уничтожение оппозиционного социализма осуществлялось не только мерами прямого полицейского преследования. В задачу, поставленную органам Цека большевиков, входила также идеологическая дискредитация меньшевиков и меньшевизма в глазах городского и, особенно, рабочего населения. Проводилась соответствующая обработка умов в печати.

Но в разгар кампании Дзержинский вновь возбуждает вопрос о последовательном смягчении репрессивной политики, как всегда, осмотрительно прикрываясь мотивами целесообразности. В записке Уншлихту от 27 мая 1923 года, он недвусмысленно дает понять, что против установившейся практики высылок по подозрению, поскольку они организуют, закаливают людей и доканчивают их партийное образование. «Лучше 1000 раз ошибиться в сторону либеральную, — употребляет Дзержинский слово, несвойственное большевистскому лексикону, — чем послать неактивного в ссылку, откуда он сам вернется, наверное, активным». Ошибку всегда успеем исправить, а высылку только потому, что кто-то когда-то был меньшевиком — считаю делом вредным, заключил глава чекистов, бывший когда-то просто «Юзефом» из СДКПиЛ[346]. Впоследствии, на посту председателя ВСНХ СССР Дзержинский старался всячески оберегать своих специалистов, бывших меньшевиков, как «замечательных работников». Эта личная позиция Дзержинского стала весьма характерным преломлением противоречий периода в политике большевиков. Нэп, как яркое сочетание противоположностей, не мог не наложить отпечаток на карательную политику, которая, по-прежнему следуя целям укрепления политического монополизма партии, в значительной степени смешалась и утратила прежнее остервенение, приобретенное в предшествующие годы ожесточенной классовой борьбы и гражданской войны.

Загрузка...