В эту тихую сырую апрельскую ночь в долину спустилась непроглядная тьма. Она лежала неподвижно, как вода в мутном пруду. Скорый поезд прокладывал себе дорогу сквозь тьму; он как будто прорывал ее горячей железной грудью паровоза, из которого вылетали искры, исчезая во тьме. По крышам вагонов стлался густой дым, и его толстый негнущийся хвост тянулся за поездом, сливаясь со мглой. Вдоль железной дороги с обеих сторон чернели широкие пояса сосен. Их верхушки, пропитанные темнотой, были так же неподвижны, как и окрестные вершины, как мгла и дым.
Впереди неожиданно вспыхнул кроваво-красный огонек величиной не больше человеческой ладони. Паровоз дважды свистнул, заскрежетали тормоза, заскрипели буфера, и ритмичный, бодрый стук колес сменился протяжным, заунывным шипением пара.
В предпоследнем вагоне замигали маленькие синие огоньки. Когда поезд останавливался, вагоны, резко сталкиваясь, загрохотали и спящие сразу же проснулись. В одном из купе раздался хрипловатый женский голос:
— Что это, уже Попрад?
Толстый мужчина лет пятидесяти с блестящей лысиной прикрыл пухлой рукой рот, устало зевнул, протер рукавом окно и в перерыве между зевками протянул:
— Эта-а-а-а, пожалуй, туннель…
Произнося первое слово, он глубоко вдохнул воздух, а последующие произнес на выдохе, так что женщина, сидящая в уголке у двери, укрытая пальто, из-под которого торчали ноги в ботиках, вздрогнула. Скрежет тормозов ее не разбудил, она проснулась только теперь и испуганно вскрикнула:
— Что это, что происходит?
— Ничего, просто стоим, — раздраженным голосом ответил толстяк. Потом еще раз громко зевнул и сокрушенно проговорил себе под нос: — Пожалуй, это все же не туннель.
Он неуклюже поднялся, лениво, но старательно потянулся, так что кости затрещали, и, ухватившись за ремень, хотел было открыть окно. Но его соседка ожила, как форель в чистой воде, и жалобно захныкала:
— Не открывайте, очень вас прошу, я и без того простужена.
Она сразу же чихнула, а чтобы не оставалось сомнений в состоянии ее здоровья, еще и закашляла. Толстяк проворчал что-то, медленно уселся, достал из-за спины туго набитый портфель и, постелив на столик у окна газету, вытащил хлеб и колбасу. Потом он начал быстро поглощать куски толсто нарезанной колбасы, громко чавкая.
— Почему мы, собственно, стоим? — забеспокоилась женщина, которая сидела у двери, и высунула из-под пальто свою растрепанную голову.
— А вдруг на нас напали разбойники? — испуганно спросила простуженная дама и чихнула еще раз.
Напротив нее сидела сильно надушенная девица. Услышав вопрос простуженной дамы, она осторожно высвободила свои пальцы из руки молодого офицера и, разбираемая любопытством, разразилась смехом:
— Какие разбойники?
Простуженная дама возмутилась:
— Ничего смешного в этом нет! Я совсем недавно из Братиславы. Я часто туда езжу к сыну, ординатору… А вы не были в Братиславе? — Не дожидаясь ответа, она всплеснула руками и начала рассказывать: — Просто подумать страшно, как там грабят! Это правда, истинная правда. Ходит там по квартирам человек, представляете? Звонит у дверей, а когда открывают, делает так… — Она неожиданно распахнула кофту, и у нее на груди заблестела брошка. Затаив дыхание, но уже более спокойным голосом она добавила: — А из-под пиджака торчат ребра…
— Ну-ну, — прервал ее сосед и зачмокал губами. — Он что же, мертвец, что ли?
— Этого я вам сказать не могу. — Рассказчица не заметила в голосе соседа насмешки. — Кажется, нет, — поправилась она, — но его видели, смею вас уверить. Одна знакомая моей невестки. Она сразу же упала в обморок. Ну а из квартиры, сами понимаете, все было украдено… А еще говорят, что этот человек… ну, который с ребрами, может прыгнуть прямо на второй этаж. — Заметив, что толстяк недоверчиво ухмыльнулся, она продолжала, повысив голос: — Да-да! Говорят, у него на подошвах пружины… И такое происходит с тех самых пор, как началась эта проклятая война…
Последние слова она произнесла с глубоким вздохом, и это неприятно задело молодого офицера. Тот заерзал, как будто сидел на горячих углях, проглотил слюну и с возмущением сказал:
— Почему проклятая война? Речь идет о свободе народа. Я был в России, там меня ранили, и я снова туда пойду. Надо бить большевиков, разве это не ясно? А вы — проклятая война…
Девица вздрогнула, сжала руку офицера.
— Оставь, Пишта.
— Да ведь я это просто так, — заметила дама извиняющимся тоном. Она перевела испуганный взгляд с лица офицера на угол у окна, где напротив толстяка сидел какой-то молодой человек. Ей казалось, что он дремлет, но, когда офицер упомянул, что был в России, молодой человек открыл глаза и украдкой взглянул на него.
Толстяк завернул в газету остатки колбасы и, еще не проглотив еду, тихо пробормотал себе под нос:
— Что там война, были бы деньги!
Девица прошептала офицеру на ухо, что это свинство — из-за Сталинграда запретить танцевальные вечера, а женщина, сидящая у дверей, вытянула ноги и повторила с тем же самым выражением, что и несколько минут ранее:
— Почему мы, собственно, стоим?
Это же интересовало людей и в коридоре, и проходивший по нему низкорослый проводник с массивным фонарем на животе сердитым голосом ответил:
— Воздушная тревога. Попрад не принимает.
Женщина, сидевшая у дверей, не могла себя сдержать. Она наклонилась к офицеру и с упреком сказала:
— Вот вы обрушились на эту даму за то, что она назвала войну проклятой. Ну а тревога, что в ней хорошего?
Офицер хотел что-то ответить, пожал плечами, но девица закрыла ему рот ладонью.
Из последнего вагона донесся галдеж, но сразу же, точно какой-то невидимый дирижер подхватил ломающиеся голоса и взял на себя руководство ими, грянула немецкая песенка.
— Просто передушил бы этих деток, — проворчал в коридоре старый крестьянин в суконных брюках и шляпе, из-под которой торчали длинные седые волосы. — Явились сюда объедать нас.
— Да, всюду полно этих немецких детей, — не выдержала женщина, сидящая у дверей. — Недавно на Штрбе порезали ножами двух девушек, наших, словачек. Ну а вчера вырезали всех в вагоне первого класса…
Офицер зевнул и перебил ее:
— Это только сваливают на них, выдумки врагов…
— Да каких там врагов?! — воскликнула женщина. — Мой муж, железнодорожник, видел все своими глазами…
— Ну, хорошо, хорошо, — проворчал офицер, а женщина, не уловившая насмешку в его голосе и думая, что ей удалось убедить его, добавила:
— Вот видите.
Потом она выглянула через приоткрытые двери в коридор. Старый крестьянин все еще ворчал на подростков из гитлерюгенда. Собственные ругательства распаляли его, производя такое же действие, как масло, подлитое в огонь. Он уже посматривал на дверь, собираясь пойти к этим деткам и прикрикнуть на них, чтобы замолчали, но в этот момент к нему подошел молодой человек в комбинезоне под изношенным плащом и тихо сказал:
— Осторожно, дядя, и у стен бывают уши… Скоро мы с ними рассчитаемся.
Женщина закрыла дверь купе. От греха подальше! Взгляд ее упал на угол у окна. Молодой человек спал, прикрыв лицо рукой.
Но вот все разом облегченно вздохнули: поезд тронулся. Девица склонила голову на плечо офицера, и тот прижался к ней, как влюбленный кот; женщина у дверей начала шептать что-то простуженной даме, а та только вздыхала и беспрестанно повторяла: «Скажите на милость, надо же!» Толстяка одолел сон; его голова с открытым ртом отклонилась назад, и вскоре раздался храп, время от времени прерываемый посвистыванием.
Молодой человек одернул пальто и посмотрел в окно. Потом закрыл глаза, и на его лице появилась слабая улыбка. Он подумал, наверное, что этот поезд, это купе отражают словацкую действительность: молчание и протест соседствуют друг с другом. Нервозность, ожидание чего-то необъяснимого, безграничный эгоизм обывателя, галлюцинации города, беспечная молодость, тупость фашистского прислужника, рассудительность рабочего. Все это уместилось на нескольких квадратных метрах купе и коридора. А в последнем вагоне — дети оккупантов. Распевают, что сегодня им принадлежит Германия, а завтра будет принадлежать весь мир.
Может быть, об этом думал парень у окна, который ни с кем не вступал в разговор, а может быть, он улыбался только потому, что вспомнил о своей милой, которая где-то ждет его.
Через полчаса вагоны снова загрохотали, поезд остановился. Пассажиры проснулись, а проводник на затемненном перроне закричал:
— Попра-а-ад!
Из предпоследнего вагона вышла женщина с узелком в руке, а в коридоре раздался сухой мужской голос:
— Извольте предъявить паспорта!
Луч карманного фонаря забегал по лицам пассажиров, которые до сих пор знали друг друга только по голосам и могли различить лишь синеватые, расплывчатые черты лица. В то время как жандарм с гардистом [1] проверяли паспорта, пассажиры обменивались испуганными взглядами. Молодой человек в углу у окна заложил руки за голову, как бы закрывая лицо от любопытных соседей.
— Это вы пан Лани? — спросил жандарм толстяка.
— А что, разве не похож? — сердито отозвался тот. — Да, это я, мясник из Бистрицы…
Жандарм ухмыльнулся.
— На фотографии у вас усы, — возразил он.
— Ну и что? — пожал плечами мясник. — Что ж, мне теперь всю жизнь носить усы? Мне и без того истрепали все нервы.
Жандарм вернул ему документ и сказал:
— В соответствии с правилами вы должны заменить фотографию.
— Нет уж, я лучше отпущу усы, — захихикал толстяк, сложив руки на животе.
Офицер, судя по петлицам — сотник, документов не предъявил и показал на девицу многозначительным взглядом:
— Это моя невеста.
Жандарм отдал честь, а потом долго рассматривал удостоверение молодого человека. Наконец вернул документ и спросил:
— Вы из Прешова?
Лишь теперь пассажиры впервые услышали голос молодого человека:
— Совершенно верно, из Прешова.
— А куда едете?
Молодой человек прищурил глаза и ответил:
— В Жилину, по торговым делам…
Когда жандарм вышел из купе, гардист еще раз зажег фонарь и, как будто не удовлетворенный проверкой паспортов, обратился к пассажирам:
— Это все? Больше здесь никого нет?
Мясник расхохотался.
— Разве что в чемодане. Проверьте, — выдавил он сквозь смех, но гардист проворчал, чтобы такие замечания он оставил при себе и, выпятив грудь, последовал за жандармом.
Простуженная дама посмотрела на сотника ласковым взглядом; в темноте его голос ей не понравился, так что пропало даже желание продолжать разговор, но при свете он оказался весьма симпатичным.
— Куда изволите следовать? — спросила она, набравшись смелости.
— В Тренчин, — рассеянно ответил сотник.
Напрягая зрение, он старался разглядеть в падавшем из коридора тусклом свете сидящего у окна молодого человека. Сотник лихорадочно припоминал, где уже видел его. Светлые волосы, удивительно голубые глаза, высокий лоб, выступающие скулы… Наконец он не выдержал. На его лице появилась улыбка, и он обратился к молодому человеку:
— Извините, но ваше лицо кажется мне очень знакомым. Вы сказали, что вы из Прешова?
— Да, из Прешова.
— Я был там в сороковом. Может быть, тогда я вас и видел.
— Не помню, — ответил молодой человек спокойным голосом и принялся заводить свои ручные часы.
Поезд тронулся. Сотник закурил сигарету и в свете догорающей спички еще раз внимательно посмотрел на своего соседа.
Молодой человек потянулся, нарочито застучал зубами и сказал, зевая, что ему холодно, что он продрог. Потом он встал, надел кожаное пальто и медленно уселся. Сотник сразу же шепнул девице:
— Одевайся, выходим.
— Ты с ума сошел! — ужаснулась девица. — Ведь нам до Тренчина…
— Я должен, — он нагнулся к ее уху, — я должен кое о чем заявить.
Молодой человек посмотрел на сотника, и в голубоватом сумраке их взгляды встретились. Он разобрал только первые слова сотника и нахмурился.
Поезд сбавил скорость. Молодой человек встал и вышел в коридор.
Сотник прошептал девушке:
— Одевайся. Через пять минут выходим.
Заскрипели тормоза, мясник засуетился. Он дважды дернул за ремень рамы и, не обращая внимания на новые протесты простуженной дамы, высунул голову в открытое окно.
— Это только разъезд, — облегченно произнес он. Взглянув затем направо, мясник крикнул грубым голосом: — Ого, смотрите, выскочил на ходу!
Сотник сорвался с места, но паровоз в этот момент начал быстро набирать скорость. Офицер выбежал в коридор: двери были открыты, ветер заносил в вагон капли дождя вместе с хлопьями мокрого снега. Молодого человека и след простыл. Сотник вошел в купе, хлопнул дверью и взволнованным приглушенным голосом сказал девице:
— Я уверен, что это дезертир. Я узнал его. Из нашего батальона… Под Одессой он перешел к русским…
На шоссе за деревянным мостом, соединяющим над двумя рукавами Вага асфальтовое шоссе с грязной каменистой дорогой, остановился грузовик. Закрашенные синей краской фары осветили сапоги и кожаное пальто человека, который захлопнул за собой дверцу и осторожно обошел блестящую лужу.
Когда грузовик снова тронулся, мужчина быстрым шагом перешел через мост. По его походке и резким, прямо-таки военным движениям было видно, что этот человек молод. Шапку он натянул на глаза, в руке держал продолговатый электрический фонарик, время от времени освещая дорогу. Издалека, со стороны гор, донесся колокольный звон, извещая о том, что наступила полночь.
На дороге затарахтел мотоцикл. Молодой человек перепрыгнул через канаву и побежал по меже, уходящей в размокшие поля, пересеченные петляющим ручейком и окруженные низкими холмами, на которых торчали голые в эту пору года кусты орешника и терна. Мотоцикл промчался мимо развесистой липы и исчез за мостом, как будто растворился в темноте.
Молодой человек энергично зашагал по тропинке вдоль ухабистой полевой дороги. Там было не так грязно. Время от времени он останавливался. Казалось, что он что-то вспоминает.
Снег прекратился, начал моросить мелкий дождь. Где-то залаяла, а потом протяжно завыла собака. Молодой человек остановился у склонившейся трухлявой ивы; по ее растрескавшейся коре забегал луч света. Он легонько дотронулся до широкого ствола в том месте, где было вырезано большое асимметричное сердце, а в нем две буквы: «М» и «Я».
Выражение его лица смягчилось. Потом он вздрогнул и улыбнулся.
— Глупости, — сказал он.
Может быть, это слово было адресовано мелькнувшей у него мысли: говорят, что смерть минует человека, если неожиданно испугает его. А может быть, оно относилось к этим двум буквам в сердце на стволе дерева, потому что долго еще освещал он их своим фонариком. Потом он свернул на межу, ведущую к задворкам села.
Перед длинным ровным рядом амбаров с белыми каменными столбами и этернитовыми крышами молодой человек остановился. От деревянной калитки между двумя амбарами дорожка вела к небольшому чулану. Он вытащил из запора колышек, петли калитки заскрипели, а когда он подошел к забору, за которым торчали голые ветки высоких деревьев, в соседнем саду залаяла собака.
— Цыц, Дунай, фу! Разве ты меня не узнаешь? — обратился он через щель в заборе к собаке, которая сразу же радостно заскулила.
Затем молодой человек тихо прошел по дорожке, посыпанной гравием, кое-где выложенной досками или плоскими камнями. Слепо темнели окна. Он перебежал через широкую улицу, потом осторожно проскользнул через узенький мостик. В этот момент на улице раздался шум мотора: на вершину пригорка к массивным воротам каменного дома с двумя елями в саду поднимался автомобиль.
Дверцу в воротах амбара удалось открыть без труда. Молодой человек осторожно прикрыл ее и пробрался в сарай; в нос ему ударил острый запах сена. Он хотел войти в хлев, откуда доносилось мычание коровы, но на дверях висел замок. Переходя по узенькой дощечке, переброшенной через навозную жижу, он осветил клеть: борова не было, дверцы распахнуты, клеть набита соломой.
Во влажном воздухе стоял неприятный кислый запах навозной жижи, в соседнем дворе противно визжали кошки.
Молодой человек подошел к двери маленького каменного домика. Из-под нее узкой полоской пробивался слабый свет. Он легонько нажал на ручку, дверь поддалась, и он оказался в маленьких сенях. Через стекло в двери кухни свет лампы падал на лавку с подойником, ушатом и бадьями, на побеленную дверь, из-за которой доносился непрерывный храп.
Возле кухонной двери он снял с головы шапку и через оконце заглянул в кухню. На лавке за столом сидела женщина и пришивала пуговицу к поношенному зимнему пальто. Ей было около сорока лет. Правильные, мягкие черты лица, прозрачные, светлые глаза, тонкие бледные губы; в каштановых волосах, заплетенных в тугую косу, первая седина. На ней была простая деревенская кофта, связанная из серой овечьей шерсти, с черными плоскими пуговицами.
Женщина сосредоточенно шила, лишь время от времени втыкала иглу в материю и дыханием обогревала окоченевшие пальцы. Справа от занавешенного окошка, возле вылинявшей вышивки с надписью «Кто рано встает, тому бог подает», на побеленной стене висел календарь с изображением красного оленя перед заснеженной лесной сторожкой и надписью «Погорелая, 1944». С левой стороны в глаза бросалась маленькая фотография в непропорционально большой, старомодной рамке — портрет мальчика.
В сенях заскрипел пол, и женщина устремила взгляд на дверь, которая быстро открылась. Вскочив с лавки, она хотела что-то крикнуть, но слова застряли у нее в горле. Она откинулась назад и, чтобы не упасть, схватилась одеревеневшими от страха руками за стену. Глаза ее выражали одновременно и радость и ужас.
— Мама!
Женщина вздрогнула, зажмурилась, но сразу же открыла глаза, как бы желая убедиться в том, что это не сон. Она обошла стол, остановилась посреди кухоньки. Сквозь бисеринки слез она видела только плечистого парня в кожаном пальто, все остальное вокруг нее перестало существовать. Появившийся перед ней человек вызвал в ее сердце одновременно два чувства — радости и страха. Этот человек был для нее, вероятно, всем в этом мире, и она бросилась к нему:
— Янко, милый мой Янко!
Она судорожно обняла его за шею и крепко прижалась лицом к его груди. Пылающей щекой она чувствовала сквозь кожаное пальто, как сильно бьется его сердце. Он поцеловал ее в лоб, и она тихо заплакала.
— Ты жив, сын мой, ты жив! — шептала она вне себя от радости, нежно поглаживая его шею дрожащими руками.
Затем, как бы спохватившись, она перестала плакать, вытерла синим платочком глаза и начала расстегивать его пальто.
— Раздевайся, раздевайся, — приговаривала она, помогая ему дрожащими руками. — Прости мне мою слабость, просто не верится… Нет, я знала, что ты придешь, знала… А сколько болтали!..
— Но, мама, — улыбнулся Янко Приесол, — я ведь тебе сказал, что приду. Помнишь, когда уходил в армию?
— Да, да, Янко, — ответила она, и ее влажные глаза опять радостно засветились. — Вот посмотри. — Она показала рукой на стол. — Я ждала тебя, вот видишь, чиню твое пальто.
Янко нахмурил брови, но тут же рассмеялся:
— О, ты обо всем заботишься, мама… Ну а теперь знаешь что? — продолжал он сквозь смех. — Я голоден как волк…
— Ой, да что же это я! — сокрушенно воскликнула она и топнула ногой. — Подожди, подожди, вот здесь на полке у меня…
— Тише, мама, — прервал ее Янко, — не разбудить бы кого… Никто не должен обо мне знать, даже дедушка и бабушка.
— Понимаю, понимаю, — согласно бормотала она, хотя в действительности ничего не понимала. Она принялась растерянно хлопотать у плиты, словно бестолковая хозяйка, которая не знает, что подать к похлебке из брынзы, а что к лапше с маком, что посолить, а что посыпать сахарным песком. Потом она вспомнила о сале на полке и дрожащими от волнения руками подала его на деревянном блюдечке. Она долго искала нож, потом отрезала большой ломоть хлеба и, когда Янко принялся за еду, робко спросила сына:
— Как ты пришел? Откуда?
Охваченная страхом и опасениями, она едва осмелилась задать этот вопрос. Мать с ужасом ожидала, что сын прошепчет: «Я бежал, мама, за мной гонятся жандармы». Она не сводила с него глаз и тогда, когда наливала ему молоко в кружку и когда отрезала второй ломоть хлеба.
Проглотив кусок сала, Янко лукаво улыбнулся. Он прищурил левый глаз, как делал всегда, когда шутил, и приложил палец к губам:
— Свалился с неба.
Мать удивилась. Не поверила:
— Ой, шалун ты мой, шалун!
— Да нет, мама, правду говорю… Слыхала ты о парашютистах?
— Ну, это те, которые из еропланов, — не задумываясь ответила она, но, поняв смысл своих слов и их прямую связь с сыном, судорожно схватила его за плечи.
Янко снова лукаво улыбнулся и произнес с полным ртом:
— Ну вот, я тоже парашютист.
Морщины на лбу матери стали еще глубже, она бросила на сына полный отчаяния взгляд, как будто в ней что-то надломилось. Потом, наклонившись к его уху и затаив дыхание, она прошептала:
— А скоро все это кончится?
Она очень боялась услышать в ответ: «Нет». Ей казалось, что до конца войны уже рукой подать, и поэтому у нее неожиданно вырвалось:
— Не бойся, я тебя хорошо спрячу, и пока это…
Сын посмотрел на нее и покачал головой. В уголках его рта все еще таилась лукавая улыбка.
— Нет, мама, — сказал он, — не для этого я пришел сюда.
Он взял ее за руку и посадил рядом с собой на конец лавки, покрытой домашним ковриком, какие делали в Погорелой из пестрых тряпочек, ленточек и бахромы.
— Послушай. — Янко бросил на нее испытующий взгляд, взгляд человека, который знает, чего он хочет. Его голос неожиданно заставил ее вспомнить мужа. Как бы читая ее мысли, он продолжал: — Ведь и отец дрался с фашистами, чего же ты хочешь… Пойми, я должен сейчас же идти в партизаны, — добавил он, понизив голос, слегка раздраженный тем, что мать не понимает такой простой вещи.
Мать испугалась. Ей пришла в голову мысль, что Янко может погибнуть, как погиб его отец в Испании. Она почувствовала, как страх стискивает ее сердце и сжимает горло. Но наперекор этому страху всем своим существом она покорилась Янко. Она не хотела с ним ссориться, была готова во всем угодить сыну. Более бодрым голосом она сказала:
— Ладно, только смотри будь осторожен! — Она прижалась к нему и добавила: — Ты уж скажи мне, как… Что с тобой произошло? Что?
Довольно неохотно он начал рассказывать:
— Ну что же… Попали мы на фронт, а под Одессой ушли к русским партизанам. Там мы скрывались под городом, в катакомбах. Затем меня отправили учиться в Москву, ну а потом, — засмеялся он, — потом меня забросили… Месяц назад, в Восточную Словакию.
Он привлек ее к себе и веселым голосом добавил:
— И вот я у тебя.
— Знаешь, а Пучикова меня все успокаивала, — просияла мать, и ее испуганные глаза ожили. — Она говорила, что ты жив. Один раз меня вызвали жандармы, не знаю ли я чего-нибудь о тебе. Вот тогда-то я и начала догадываться, что ты у русских.
Она поспешно рассказала ему о последних событиях. Говорила торопливо, бессвязно, обо всем, что приходило ей на ум. Коммунисты собираются, приходят из района; доктора Главача глинковцы [2] хотели перевести в другое место; Ондрей Захар — сущий дьявол; Пудляк очень старается; жандармы куда-то убрались, гардисты боятся… На кожевенной фабрике бастовали… Кроме этого мать припомнила все свадьбы и похороны. Янко слушал ее внимательно, кое о чем расспрашивал, кое-что старался запомнить, кое-что вызывало у него лишь улыбку, и он прерывал мать.
— Ой, чуть не забыла! — спохватилась она после паузы. — Когда гардисты хотели забрать у всех радиоприемники, вмешались ребята с кожевенной фабрики. А знаешь, у них у самих-то этих приемников нет, они только у крестьян. Крестьянам это понравилось. Хорошо, что они за них заступились.
Янко припомнилась ива за амбарами, которую он осветил карманным фонариком.
Неожиданно у него вырвалось:
— А как поживает Мариенка Захарова?
— Кажется, собирается замуж, — ответила мать, но сразу же запнулась и посмотрела на сына испытующим, слегка боязливым взглядом. Янко же лишь усмехнулся и спокойным голосом произнес:
— Мама, ведь ты не думаешь… — Лицо его покраснело, и он добавил: — Ведь это было давно. И вообще теперь не до этого, у нас другие заботы…
Янко украдкой взглянул на часы. Была половина третьего. Он резко поднялся со стула.
— Мне надо идти, пока не вышли подводчики.
Мать встала с лавки и схватила сына, за руку:
— Нет, Янко, подожди, ведь не сразу же…
— Не могу, мама.
— Ну хотя бы до завтра… Я сварю обед, хорошей лапши…
— Пойми, мама, — начал объяснять Янко. — Я приехал сюда попрадским экспрессом, а в поезде меня узнал мой бывший командир. Этакая дрянь! Я должен был быстро… — он удержался от слова «выпрыгнуть», чтобы не слишком перепугать мать, — быстро сойти. Потом мне попался грузовик. Здесь меня могут выследить.
Конечно, задерживать его дома было неразумно. В горах он будет в безопасности. Но в ней взбунтовались материнские чувства. Подобно вышедшему весной из берегов горному потоку, горячая и слепая любовь затмила ее разум. Она так долго не видела сына, а теперь он здесь, рядом с ней. Нет, не может она его отпустить. Если бы он остался хотя бы на часик-другой! А когда начнет светать, идти ему будет легче.
— Поешь еще, вздремни часок, — упрашивала она. Ей хотелось, чтобы Янко заснул и она смогла бы насмотреться на него. А что, если он погибнет в горах, ведь там он не будет сидеть просто так!
— Не бойся, я вернусь к тебе, — понял ее Янко. Но у матери защемило сердце: какой он непреклонный, как изменился, стал будто чужим ей. Но потом она испугалась этой мысли. Махнула рукой, как будто хотела отогнать назойливую муху.
«Ой, какая я глупая, думаю только о себе, — убеждала она себя. — Ведь здесь его и в самом деле схватят».
Легче стало на душе, и она понемногу успокоилась. Когда Янко оделся и крепко обнял ее, мать обрадовалась его ласке.
Она вышла с ним во двор. Ей пришло в голову, что она ничего не дала сыну с собой. Она вернулась и вынесла ему кусок хлеба с маслом.
Янко беспокойно хмурил брови и смотрел на часы. Он хмурился потому, что оказалось — о самом главном он и забыл.
— Да, мама, — сказал он, — обо мне никому ни слова, только Имро передай, чтобы в воскресенье утром пришел к лесной сторожке. Я буду там.
Когда он обнял ее во второй раз и ушел, мать застыла, как одурманенная. Она терла виски ладонью, как бы желая убедиться, что это не сон. Подождала, пока Янко скрылся за калиткой, а потом неуверенным шагом прошла через двор и вернулась в кухоньку.
На столе стояло блюдце и лежала шкурка от сала. На недавно вымытом полу у дверей остались мокрые следы. Она подошла к столу и оперлась руками на спинку стула.
«Да, Янко был здесь, это не сон», — осознала она и от радости заплакала.
После проливного майского дождя, хлынувшего в ночь на воскресенье, небо прояснилось. Зажглись зеленоватые звезды, чистые и блестящие, как будто вымытые дождем и высушенные ветерком, который тихо шелестел в молоденьких ярко-зеленых листьях орешника. Над горами взошла луна, и в ее серебристом свете забелели высившиеся над ароматным можжевельником скалы на Солисках. Низкая отава с нежными цветами тянулась к елям, из-за которых раздавались редкие глухие удары. Серая струйка дыма столбом поднималась в вышину и рассеивалась в освещенной луной и тысячами звезд ночи.
У высокой скалы тлел костер. Янко Приесол подбросил в него полную охапку сухого хвороста и уселся на кожаное пальто рядом с курчавым Имро Поляком. Пламя озарило его лицо с решительными, резко очерченными губами.
— Смотри, Имро, не забудь, — сказал он, — завтра же договорись с Газухой и дедом, чтобы дали нам знать, если придут солдаты. Там, на востоке, они приходили в горы раза три… Ну а настроение на фабрике хорошее? — Он вспомнил, что уже спрашивал парня об этом, и поэтому сразу же добавил: — Мы должны привлечь молодежь, не забудь…
Имро поморщился и махнул рукой:
— Куда там! Она нынче годится только для танцев. На уме одни проказы.
— Ну, это уж ваша вина, — отрезал Янко. — А что Юрко Врбенский, почему он не пришел копать землянку?
— Заходил я к нему, да разве он пойдет? Нога, говорит, у него болит.
— А молодой Плавка?
Имро снова махнул рукой и заворчал:
— Как же, Плавка… Пахать он, говорит, должен, для этого его якобы и из армии отпустили.
Янко негодовал. Как же это так? Трали-вали, а когда надо — вот тебе, пожалуйста! Он вспомнил колхозников: старики уже, некоторые инвалиды, а ведь помогали чем только могли.
— Несознательная у нас молодежь, — сказал Янко с грустным выражением лица. — Я разговаривал с людьми: народ кроткий, как голуби. Как будто не знает, как немцы у нас хозяйничают. Не понимаю, как он так может, этот Врбенский?
— Ну что я могу поделать? — задумчиво ответил Имро и провел рукой по кудрявым волосам. — Тебе легко, грамотному, опытному, а нам каково?
Янко сжал зубы. Кто же пойдет в горы, если все так рассуждают? Одни не знают что к чему, у других сердце всегда в пятках. Хорошо, что здесь их уже трое. Но Моравчик ему не нравится. Он все время прячется. Да и Йожко Пятка не лучше. Он, правда, завербовал Моравчика из армии, но вчера, увидав в долине двух жандармов, испугался. Имро с Сохором очень хотели бы остаться, но они пока приносят больше пользы в Погорелой. Оба, конечно, в прошлом солдаты, у Имро даже были нашивки… Надо, однако, поторопиться с землянками и доставить в горы ребят. Ведь через две недели прибудет советский командир.
— Знаешь что, — вывел его из задумчивости Имро, — сходим за Милкой Пучиковой и вместе что-нибудь придумаем. Это боевая девушка, и ума у нее, пожалуй, больше, чем у иного парня.
— Милка? — удивился Янко и вспомнил подругу своего детства. — Интересно, интересно! Если бы ты не напомнил, я бы совсем забыл о ней. А где она теперь?
— Работает в компосесорате [3]. Мать ее тоже участвует в нашей работе. Это она помогала мне с листовками. Меня посадили, а ее даже не заподозрили.
— Ну, она всегда была шустрой. Еще детьми мы помогали собирать средства на Испанию, — оживился Янко. — Помнишь, Имро? Она и тогда ловко выходила из положения. Но все это были лишь детские забавы.
Янко снова замолчал и задумался. Он почувствовал на себе тяжкий груз ответственности. Он должен был создать сильное партизанское подразделение и ждать приказа. Но как его создать? Как привлечь ребят, которые не видят дальше своего носа? С чего начать?
Пока Имро раздувал костер, высоко в небе зажглись две голубые звезды. Казалось, что они все увеличиваются. Более того, движутся. Их голубой свет четко выделялся среди зеленоватых огоньков остальных звезд, а постепенно они стали отличаться от них и величиной. Над горами грохотало так, как бывает, когда приближается гроза, потом грохот перешел в рокот, и вдруг, будто ночью взошло солнце, яркое сияние озарило темные верхушки елей и поляну. Когда сияние погасло, рокот усилился, потом стал слабеть, перешел в гул, а металлическая песня мотора долго еще отражалась от скал.
Голубые огоньки превратились в точки и скрылись за вершинами. Снова воцарилась тишина, только лес шумел, а над сосной по ту сторону поляны колюче засветились зеленые глаза совы.
Янко и Имро долго стояли, обратив лица к звездам. Вспыхнула ветвь в костре, и мимолетный блеск голубоватых, с розовыми концами язычков пламени осветил их. Янко подтолкнул Имро и взорвался:
— Наши! Ей-богу, наши! Я сразу же увидел! — начал объяснять он, взволнованный. — Это советский самолет!
— В самом деле? — просиял Имро.
— Я их узнаю по гудению моторов, — ответил Янко, положив руку на плечо друга. — Мы должны были разжечь костры треугольниками.
Из лесной сторожки выбежали трое мужчин. Костер выхватил из темноты их лица: двое молодые, такого же возраста, что и Янко, третьему, с продолговатым лицом и большим орлиным носом, было больше сорока.
— Ну что, Ондро? Видели? — обратился Янко к Ондро Сохору, рабочему с лесопилки Газдика.
Сохор развел руками и воскликнул:
— Слушай, братец, а там ведь что-то забелело!
— Забелело? — громко спросил Янко.
Сохор вытер ладонью орлиный нос и добавил:
— Ты ведь нам говорил об этих парашютах…
— В самом деле? Тебе не показалось?
Сохор обиделся и стиснул зубы. Он вспомнил, как перед войной поучал Янко, и ответил резко:
— Что я, слепой или такой уж глупый! Я сам видел, да и Пятка вот шел за мной.
Янко недоверчиво покачал головой: сбрасывать в Лицтове еще рановато, парашютистов должны сейчас сбрасывать в Восточной Словакии. Когда он спросил Пятку, тот лишь пожал плечами:
— Сам я не видел, но если он так говорит… Он мне показывал, но я ничего не увидел.
— Ну, ладно, — согласился Янко, — пойдем к землянке, а ты, — он кивнул на Сохора, — покажешь нам, где этот парашют… Отсюда видно плохо.
Они прошли между елями мимо невысокой насыпи, покрытой омелой. Из-под насыпи торчали бревна, заваленные землей и обложенные дерном и мхом. По узкой тропинке вышли на другую поляну.
Сохор опередил остальных и показал рукой на гору, поросшую высокими елями:
— Туда он упал, за гору…
Стремительный, худой Йожко Пятка был в восторге. Парашют из России — такое бывает не каждый день. Там, пожалуй, и табачок найдется. Он охотно бросился бы туда, куда показывает Сохор, но, вспомнив о росе и неприятных ветках, от которых в темноте не убережешься, осторожно предложил:
— Нам, пожалуй, лучше посмотреть утречком. Теперь все равно ничего не видно. Да и есть ли там что! — засомневался он.
Сохор проворчал, что он не пил, что в привидения не верит, раз он видел, значит, парашют был. Янко усмехнулся и подтянул ремень. Он знал, что Сохор любит преувеличить, но все же сказал:
— Пойдем сейчас же, не так уж темно. Наверное, по ошибке сбросили оружие.
Все согласились и отправились вверх по крутому склону. В молчании они шли почти час, выставив руки вперед, защищая лица от немилосердно хлеставших колючих веток. Когда они спустились по крутому, заросшему косогору, Пятка закричал во всю глотку:
— Здесь он, зде-е-есь!
Белая материя покрыла две молодые елочки, а на ней висел тяжелый предмет. Первым к елкам подбежал Янко и крикнул Пятке, чтобы тот не дотрагивался до парашюта.
— Наверняка оружие! — воскликнул он и сразу же обеими руками схватился за мешок, повис на нем и весом своего тела стянул на землю вместе с парашютом.
— Автоматы с дисками! — просиял Янко, тщательно ощупав мешок.
Сохор кивнул в сторону Пятки, толкнул его в бок и ухмыльнулся:
— Видел, а ты говоришь, слепой… У меня, братец, глаза получше, чем у барсука.
— Штук десять, — обрадовался Янко.
— Это, наверное, все. Возьмем и пойдем обратно, — пробормотал было Пятка, но Янко набросился на него:
— Ты был солдатом, а ни черта не понимаешь. Один груз не сбрасывают…
Меток с автоматами они завернули в парашют, место хорошо запомнили и разошлись по лесу. Договорились, что соберутся самое позднее через два часа на полянке около автоматов.
Сохор направился вправо, туда, где лес был наиболее густым. Он блуждал между елями, а его взгляд непрестанно бегал по сторонам. Неожиданно на мху что-то забелело, и Сохор вздрогнул.
«Это, должно быть, второй, — мелькнула в голове мысль. — Но этот предмет что-то слишком мал. Наверное, мешок с боеприпасами».
Он осторожно приблизился к подозрительному месту и на белой материи отчетливо разглядел человеческую фигуру. По его спине прошла дрожь, кровь застыла в жилах, и, чтобы придать себе храбрости, он закричал:
— Эй!
Мгновение стояла тишина, а когда Сохор сделал два шага, он увидел, что человек на белой материи задвигался, опершись на локти и держа в руках автомат.
— Стой! Кто ты? — загремел бас по-русски, и Сохор остановился как вкопанный. Колени его затряслись, но потом ему сделалось стыдно, что он ведет себя как баба, и он закричал даже слишком громко:
— Скажи сначала, кто ты, а потом и я тебе…
— Черт тебя побери, разве ты не видишь? — ответил ему незнакомец и сердито добавил сквозь зубы: — Я парашютист, партизан, понимаешь?
Сохору сразу все стало ясно: перед ним на сложенном парашюте лежит русский партизан, первый советский человек, которого он встретил в своей жизни.
Рот его от удивления открылся, сердце заколотилось от невыразимой радости. В первый момент он хотел закричать, броситься к нему, но потом верх взяло любопытство. Он подошел к парашютисту и, заикаясь, сказал:
— Не бойся, братец, убери это ружье. Я — рабочий, коммунист… — А потом, наклонившись к нему, продолжал: — Почему ты не встаешь? Мы увидели парашют, вот и пришли.
— Не могу, нога у меня сломана, понимаешь? — сказал русский и показал на свою ногу.
Сохор понял: неудачно приземлился, сломал ногу, еще бы — с такой высоты!
— Послушай, — спросил русский, — ты один или вас много здесь?
Сохор не понял вопроса. Тогда русский показал ему один палец, а потом все десять. Сохор начал объяснять, что его товарищи здесь, рядом, он их позовет, и они отнесут его в сторожку.
Русский понял и пожал ему руку.
— Скажи мне, где я нахожусь? Прешов близко?
— Понимаю, понимаю, — обрадовался Сохор и покачал головой. — Нет, Прешов далеко. В двадцати километрах отсюда Погорелая. Вы слыхали о ней? — Он быстро перешел на «вы», поскольку «тыкать» показалось ему неподобающим.
Русский с усилием сел и расстегнул стеганый ватник. Но это далось ему с большим трудом. Он застонал и сердито скрипнул зубами.
— Ладно! — сказал он, когда боль в левой ноге немного утихла. — После разберемся. Погорелая, значит…
Когда доктор Главач вышел из сторожки, колени его дрожали. Он остановился у колодца, скрытого лопухами. В темной воде отразилось его лицо. Изображение было искаженным: лицо длинное, невероятно узкое.
Он почувствовал, как под пиджаком и рубашкой бьется его сердце, и улыбнулся. Улыбнулся так, как улыбался своим пациентам, когда хотел пробудить в них волю к жизни.
Он был очень возбужден и в то же время испуган. Впрочем, чувство страха было мало известно этому невысокому, энергичному человеку. Он вытер носовым платком вспотевшее лицо и поспешил на дорогу, где стояла его старая, видавшая виды машина. Аккумулятор сел, и мотор не заводился.
Из сторожки выскочил Имро Поляк и, увидев, что доктор вышел из машины с заводной ручкой, закричал:
— Подождите-ка, пан доктор, сейчас мы поможем!
Вскоре они оба уже сидели в машине. Доктор ловко крутил руль, объезжая попадавшиеся на дороге ямы, а Имро не спеша курил папиросу.
— Закурите, пан доктор, — предложил он Главачу.
— Спасибо, эти русские папиросы не для меня, хотя некоторым они нравятся. Сигареты — дело вкуса… Я предпочитаю «Липы»… Но, послушайте, — взглянул он на Имро, — это образованный человек, вы заметили?
Имро отбросил со лба непослушную курчавую прядь, передвинул языком папиросу в правый угол рта и усмехнулся:
— А вы думали, что русские…
Доктор покосился на него маленькими глазками и оборвал на полуслове:
— Ну-ну, пан Поляк… Русские всегда были мне симпатичны. Но дела складываются так, что они непрестанно воюют или строят фабрики, поэтому я думал, что им не хватало времени на то, чтобы получить образование.
Когда машина проехала деревянный мост, доктор снова заговорил. Ему было трудно свыкнуться с мыслью, что советский парашютист, на ногу которого пришлось наложить гипс, образованный человек. Когда Имро позвал его рано утром, доктор задрожал от страха: партизан, появившихся, как он слышал, в Восточной Словакии, он представлял себе дикими, обвешанными гранатами. Но этот русский был совсем другим. Он сообщил, что родом из Тулы, что под Тулой, в Ясной Поляне, жил Лев Толстой. Рассказывал, что немцы разорили там музей, что то же самое сделали и в Клину, в музее композитора Чайковского. На паркетном полу разжигали костры. Партизан сказал ему, что его сестра — тоже врач, и подробно расспрашивал о том, как словацкие врачи лечат туберкулез.
— Он тебе говорил, что он учитель? — спросил доктор Главач и, когда Имро в знак подтверждения кивнул головой, ошарашил его вопросом: — А словак, который переводил, не тот ли это Приесол, который учился вместе с моим Мишо? Правда, тот был похудее…
— Да нет, не тот, — соврал Имро, — хотя очень похож на него.
Когда машина выехала из долины на укатанную дорогу, вдоль которой тянулись поля, а вдалеке забелели дома Погорелой, Имро поблагодарил доктора за помощь и тут же предупредил его, что о партизане он никому и ничего не должен рассказывать.
— Не надо меня благодарить, — ответил врач, молча выслушав Имро, — ведь вы сами хорошо знаете, дружок, что я всегда был хорошим чехословаком и никогда не поддерживал немцев.
Машина остановилась перед домиком доктора у верхнего конца деревни. Главач пожал Имро руку, оставил автомобиль на улице и поспешил в дом. Из кухни навстречу ему вышла высокая, крепкая рыжеволосая женщина и начала его упрекать за то, что он где-то был так долго, в то время как его ждет гость.
— Пусть подождет, — ответил ей муж, — ты же знаешь, что я был в лесной сторожке, жена лесника вывихнула ногу…
Доктор Главач открыл дверь и вошел в гостиную. В низком кресле, обтянутом темно-красным бархатом, сидел депутат Жабка, нетерпеливо посматривая на часы. Он быстро спрятал их в карман, любезно улыбнулся, поздоровался с доктором и сразу же начал расхваливать погоду.
— Мне надо бы полечиться, — улыбнулся он из-под тронутых сединой усиков и провел ладонью по тщательно причесанным волосам. — Да-да, пан доктор. Печень меня мучает, а я к вам прихожу совсем по другому делу…
— Да? — удивился Главач и бросил на Жабку холодный взгляд.
Жабка закашлялся, схватился рукою за сердце, потом, высоко подняв брови, кивнул:
— Да. Порядочных людей не забывают.
Доктор недоверчиво покачал головой. Что замышляет Жабка? Чехословак [4], а перекинулся к фашистам.
Доктор принес бутылку можжевеловки и две тяжелые зеленые рюмки. Чокнулись, выпили за здоровье. Жабка напрасно ждал, что доктор Главач поинтересуется, ради чего он его посетил, и начал разговор сам:
— Вы ведь слушаете радиопередачи из-за границы? Так вот, я пришел шепнуть вам, что у нас в округе уже существует революционный национальный комитет. Вместе с коммунистами, — улыбнулся он виноватой улыбкой и беспомощно пожал плечами. — Что делать?
Чертя указательным пальцем правой руки круги по стеклу в золотой раме, покрывающему круглый столик, он незаметно окинул взглядом комнату. Ну да, все современное, полированное, практичное. Он чуть не улыбнулся, подумав, что и сам доктор Главач такой же, как и его мебель: добротный, современный.
— Что касается меня, — продолжал он, — я не являюсь членом этого комитета, ибо формально, — он подчеркнул слово «формально», — я еще остаюсь депутатом словацкого сейма, но фактически я руковожу работой наших кругов. Знаете, демократия… — Он заметил, что врач украдкой ухмыльнулся, и потому всем телом навалился на стол, добавив тихим голосом: — Знаете, пан доктор, многие были в народной партии Глинки [5], надо было отстаивать народные интересы. Теперь настало время покинуть эту партию. Я, например, вчера послал письмо председателю сейма и сообщил ему, что отказываюсь от мандата.
«Так, значит», — подумал врач и с чувством благодарности предложил Жабке «Мемфис» [6]. Лицо его прояснилось, недоверие, которое он испытывал к депутату, исчезло.
Легкая улыбка заиграла в уголках рта Жабки, он пригладил свои маленькие усики, закурил сигарету и сказал:
— Как уроженец этих мест, я не забываю Погорелой. Недавно я узнал, что и у вас здесь имеется революционный комитет.
Последнее слово Жабка растянул и устремил свой взгляд на доктора, лицо которого выразило удивление.
— Да, революционный комитет, — продолжал он, — правда, коммунистический. А что делают демократически мыслящие люди? — пожал он плечами. — Ждут? Не мешало бы вам лично взять инициативу в свои руки. Привлеките еще нескольких человек и включитесь в подпольную работу комитета. Мы не хотим, чтобы только одни коммунисты суетились.
Доктор обрадовался: он рассудил правильно, надо быть вместе с коммунистами. Русские придут в Словакию, они уже здесь. Два часа назад он лечил первого большевика. В конце концов, коммунисты тоже были политической партией, а с врачом они не сотрудничали. Конечно, кто их знает, какие они, эти депутаты… Даже если у них чистые руки, то чем он хуже? Ведь он тоже против немцев. Да, править должны те, у кого рыльце не в пушку. Только почему Жабка говорит так, как будто все дело в коммунистах, а не в немцах? Надо, говорит, взять инициативу в свои руки; коммунисты, дескать, суетятся, когда говорит о сотрудничестве… Ведь главное — это прогнать немцев, надо действовать против них… Правда, кто знает, может быть, Жабка в чем-то и прав. Например, в том, что договориться с коммунистами трудно.
Жабка, будто прочитав его мысли, подлил масла в огонь:
— Сейчас нашу демократию топчут немцы, перед этим нас задирали красные. Ну а теперь-то русские делают доброе дело, приближают конец войны… Я думаю, что вы могли бы принять в комитет нотариуса, а также и других, Блашковича или Газдика.
Когда доктор пообещал ему свое сотрудничество, Жабка невольно улыбнулся. Он вспомнил, как в тридцать восьмом году с удостоверением депутата аграрной партии он как вихрь примчался в свою родную Погорелую. Тогда ему легко удалось завербовать людей в ГСЛС.
Он долго говорил о демократии. Было видно, что он хочет высказаться. Говорил о своих делах в сейме, о том, как он бесстрашно боролся с тисовской политикой, распространял известия английского радио. Слова Жабки ласкали доктора, как приятный майский ветерок.
Проводив Жабку, он долго ходил по столовой и потирал ладони. Наконец-то все пришло в движение. Возвращаются золотые мирные времена, он сможет беспрепятственно заниматься практикой, фашисты не будут придираться к нему. И роль его возрастет.
«Я был несправедлив к нему, — подумал он о Жабке, — когда сердился на него за то, что он перешел к глинковцам. Там должны находиться и наши люди, это он правду сказал, святую правду. Мы должны быть дальновидными. Жабка живуч, как кошка, и чутье у него что надо. Сразу чувствует, откуда ветер дует. Это, конечно, не совсем честно, но что поделаешь, политика всегда была такой, такой она и будет».
Доктора позвали в приемную, сказали, что Беньо порезал руку. Главач в глубине души обрадовался: Беньо — коммунист, с ним можно будет потолковать обо всем.
Лицо Беньо, красное, с орлиным носом, было угрюмым. Главач быстро перевязал его руку, рана оказалась неглубокой, а потом налил ему рюмочку водки.
— Это против боли, подкрепит вас, — улыбнулся он, а когда Беньо сделал глоток, доктор скользнул взглядом по дверям и начал шепотом: — Вот что, пан Беньо, я уже давно хотел с вами поговорить, да все было недосуг… Знаете, как старый чехословак, я хотел бы что-нибудь делать. Я знаю, что вы организуете…
— Что? — рявкнул Беньо и покраснел еще больше.
— Я знаю, что вы организуете революционный комитет, и хотел бы вам помогать, — выпалил доктор.
Беньо устремил на врача сердитый взгляд:
— Только не вмешивайтесь в наши рабочие дела, пан доктор. Вы образованный, пан. Мы с такими не хотим иметь ничего…
Последнее слово Беньо громко отчеканил по слогам. Главач отказался взять с него деньги, а когда Беньо вышел, доктор остался стоять как вкопанный. Его охватил гнев. Действительно, с ними каши не сваришь. Жабка, как старая лиса, был прав. И все же он должен установить с ними контакт! Только надо подойти с другого конца. Открыто им сказать: мы здесь. Мы против немцев, но коммунизма не хотим. А нас больше, чем вас. Да, с этого он и начнет. Найдутся другие. Может, поговорить с Пучиковой или с Газухой? Если откровенно, то с ними — только в крайнем случае. Именно так, в крайнем случае. «Еще сегодня позову нотариуса, а также и этих двух, — решил он. — Нужно начать поскорее».
Ужин у Газдиков длился короче, чем обычно. Уже без четверти восемь Газдик почувствовал, что сыт. Посмотрев на часы, висящие на стене между двумя выцветшими картинами в золотых рамах, он немного удивился и непонимающе взглянул на супругу.
Ему не надо было спрашивать ее, почему именно в воскресенье они не выдержали повседневную программу, заполненную едой, сном, прогулками по образцово ухоженному саду, а иногда и нечрезмерными заботами в маленьком кабинете, из которого Газдик без особой инициативы руководил унаследованной лесопилкой. Пани Газдикова все поняла по его взгляду.
— Что-то быстро мы наелись, — сказала она тонким голоском и вызвала звонком служанку. — А все из-за твоих гостей! — Вздохнув, она налила в японскую чашку крепкого черного кофе. Потом отнесла чашку, чтобы все-таки выполнить программу, на круглый столик, стоявший между тремя большими кожаными креслами и диваном.
Газдик двумя глотками выпил кофе, осушил рюмку зеленого ликера, а когда служанка в белом передничке и чепце вошла в столовую, чтобы убрать посуду, встал с кресла и пересел в качалку в темном углу у печки. Он закурил короткую сигару, жена подала ему пепельницу, и на его мягком, хорошо ухоженном лице появилась такая же мягкая и ухоженная улыбка. На рукаве легкого бежевого пиджака он заметил белую нитку, взял ее осторожно двумя пальцами, рассмотрел со всех сторон и манерно подул на нее.
Он был доволен сегодняшним днем, и, хотя ужин продолжался короче, чем обычно, у него еще оставалось время попить черного кофе за круглым столиком да еще посидеть в старомодной качалке.
— Подожди, душенька, — нежным голосом обратился он к жене, которая отправилась было вслед за служанкой на кухню. — Как это странно: включишь радио — война, бомбардировки, а мы живем в свое удовольствие. — Он постучал ногтем по деревянной спинке качалки. — Не хуже, чем прежде. Домик наш стоит, деревья цветут… Все беды обходят нас стороной.
Пани Газдикова остановилась на минутку в дверях с озабоченным лицом:
— А ты думаешь, фронт и в самом деле здесь не пройдет?
— Да что им здесь делать, что? — мягко засмеялся Газдик, рассматривая спокойным взглядом голубоватые спирали ароматного дыма, таявшие под белым потолком.
— Ну а эти, как их там, ну эти, партизаны? — еще сомневалась пани Газдикова.
Лицо мужа стало серьезным, он прищурил свои голубые, кроткие глаза и уже более резким голосом ответил:
— Да что им здесь делать? Ничего не случится, ничего…
Между тем на массивном дубовом столе появились принесенные служанкой три блюда со сладостями. Газдик встал, отведал рогаликов с ванилью, фирменное блюдо своей жены, потом орехового пирожного, почмокал губами и с видом знатока констатировал:
— Прекрасно! А все это потому, что мы не привыкли ко всяким там эрзацам.
Он походил около стола, бесшумно, как тень (благодаря мягким суконным домашним туфлям и толстым коврам), а когда жена удалилась из столовой, поправил картину на стене, на которой пани Газдикова была изображена молодой, в словацком костюме с корзиной яблок, и с грустью подумал:
«За что господь бог так наказал человека, не дав ему два желудка? Если люди могли бы есть больше, они сразу же перестали бы скучать, придумывать войны».
Он снова развалился в кресле-качалке, мечтая о том, как было бы хорошо, если бы у человека было два желудка. Из сладкого полусна его вывели шаги в передней. Он быстро поднялся. Кто-то сильно постучал в дверь, и вся столовая заполнилась мужскими голосами.
— Здравствуйте, здравствуйте, — улыбался Газдик, пожимая гостям руки.
Он рассадил их в кресла у круглого столика: доктора Главача лицом к окну, шестидесятидвухлетнего нотариуса Шлоссера, который никак не хотел уходить на пенсию, спиной к дверям, помощника старосты Блашковича напротив доктора, а сам удобно разместился на диване.
Сначала все выпили ликера, потом Газдик угостил их пирожными. Нотариус поправил очки на фиолетовом носу и обменялся взглядом с доктором.
Глаза доктора Главача сияли. Он оглядел комнату, заставленную мебелью из разных гарнитуров. Его взгляд как бы говорил: эта столовая станет свидетелем необычайных, поистине исторических событий. Энтузиазм, который зажег в его душе визит депутата Жабки, не покидал доктора всю неделю. Сначала он хотел созвать этих людей в своем коттедже в тот же вечер, но сразу же вошел в роль конспиратора и понял, что если бы к нему пришли эти господа, в отношении которых у него были серьезные намерения, то это могло бы показаться подозрительным. Светлый коттедж не был, по его мнению, тем таинственным местом, откуда протянутся нити будущей подпольной работы. Поэтому доктор решил, что проведет собрание через неделю, причем сделает это у владельца лесопилки Газдика, который еще недавно был функционером местной организации ГСЛС.
— Друзья, — самоуверенно начал он, живо жестикулируя, — мы собрались, поскольку наступил важный момент. Мы должны потолковать…
Газдик вздрогнул, как будто гром грянул с ясного неба. Он хотел что-то сказать, но доктор заставил его замолчать, сделав решительный жест указательным пальцем правой руки.
— Да, наступил важный момент. Дела обстоят так: неоспоримым фактом является то, что фронт приближается. Уже появляются… — Он приложил палец к губам и прошептал: — Уже появляются и партизаны, причем прямо из России.
Когда до Газдика дошел смысл этих слов, ужас приковал его к дивану. Он готов был расплакаться и, тяжело дыша от страха, пробормотал:
— Неужели и у нас уже появились?
Врач кивнул головой:
— Да, появились и у нас… Только об этом, пожалуйста, пока ни слова… Ну а коммунисты не дремлют, создают революционный комитет, подпольный, само собой разумеется. Поэтому мы и должны что-то предпринять.
Нотариус облизал кончиком языка губы и, поскольку уже ранее говорил с доктором, охотно его поддержал:
— Надо бы нам что-нибудь сделать… Устроить сбор средств для партизан…
— Пан нотариус! — сразу же воскликнул Газдик. — Ты ведь знаешь, что я тебя уважаю и всегда последую твоему совету, но уж это… Нет, господа, меня вы в свои подполья не заманите. Ни за что на свете! У меня… у меня, — он начал заикаться, — своя лесопилка, сад, жена, Нет, нет, меня оставьте в покое!
Доктор стукнул кулаком по столу. Он покраснел как рак, его глаза заблестели.
— Этого я не ожидал! — воскликнул он и, ухмыльнувшись, продолжал: — Покой! Что ж, вы получите его… на виселице. Вы были глинковским функционером! Или вы уже забыли это? Надо искупать свою вину.
— А разве это грех? — удивился Газдик, и щеки его покраснели. Однако в душе он радовался, что перестал выполнять функцию экономического референта в ГСЛС. Не из страха перед будущим, а только потому, что претендовал на большее. Депутатом глинковцы его не сделали, ну и чихал он на них. Ведь если были политические партии, значит, должны же были в них состоять люди. За что ему обижаться на государство? Доски его шли хорошо…
— Коммунистов это не будет интересовать, — сердито рубил воздух рукой доктор. — Советую вам как друг. Вы или войдете в революционный комитет, или, по крайней мере, будете со мной встречаться и, если будет нужно, оказывать партизанам финансовую поддержку… Если мы не сядем с ними за один стол, — он намеренно преувеличил, — то они нас всех перевешают.
Газдик зажмурился. Ему показалось, что к нему движутся обросшие мужики, ободранные, с ружьями и ножами в руках. Старый Приесол показывает на него: фашист! Нет, он должен призадуматься, ведь коллаборационистам угрожают и из Лондона. Но какой же он коллаборационист? Ну, был он глинковским функционером, продавал доски, и в Германию продавал, но ведь это торговля, а не политика. Если бы он был депутатом, а то местный функционер — смехота… Ну ладно уж, он согласен, вот и нотариус постоянно повторяет: «Черт не дремлет». Еще в тридцать восьмом, когда была мобилизация, он боялся, что большевики придут республике на помощь, и повел себя разумно: принял обратно на работу коммуниста Сохора, как только его выпустили из тюрьмы. Он взял его, надеясь в душе, что Сохор будет защищать его перед русскими. С тех пор он забыл об осторожности. Да, в этом его ошибка. Живется ему, не сглазить бы, хорошо, но эти слова нотариуса «Черт не дремлет» следует все время помнить. Он должен проявить решительность.
Возможность отделаться деньгами от участия в этом докторском подполье пришлась ему по вкусу. Можно позволить себе время от времени сыграть с ним в преферанс.
Вот именно, чего бояться, какой в этом риск? За это его никто не упрекнет, даже сам декан [7].
Он ухватился обеими руками за эту вторую возможность, предложенную ему доктором, и с готовностью согласился:
— Ну, конечно, в денежной помощи я приму посильное участие, если это сделает и Захар. Ну, а со всем остальным надо бы нам, господа, еще подождать.
Толстяк Густо Блашкович, который делал вид, будто его все это не касается, будто речь идет только о Газдике, открыл свои водянистые глаза. Бесстрастным голосом, словно желая показать, что ему ни до чего нет дела, что все отшумит безболезненно, раз уж должно отшуметь, он посоветовал друзьям:
— И в самом деле, лучше всего подождать. Ну а с Захаром нам надо бы…
Доктор Главач вскочил с кресла и взволнованно воскликнул:
— Подождать? Чего вы собираетесь ждать? Когда русские появятся у вас на огороде? Когда вам дуло приставят к спине? Тогда вы пожелаете начать? — Он снова опустился в кресло и прибавил по-венгерски: — Most vagy sòha! [8] — Ему на язык попал табак из сигареты. Выплюнув его в носовой платок, он продолжал: — Венгров я ненавижу, по пословицы у них хорошие. Да, господа, дело обстоит так: сейчас или никогда!
Блашкович тоже начал рассуждать так же, как тогда, когда уничтожали республику и глинковцы спешили занять теплые местечки. Он занимал пост старосты до тридцать девятого года, хотя и не претендовал на эту высокую должность и был всего лишь подставным лицом Ондрея Захара и земельного магната Линцени. Ну а в Словацком государстве [9] он стал заместителем старосты.
Нет, ничего не изменится и в том случае, если придут русские. Блашкович даже не представлял, что в его однообразной жизни могут произойти какие-то изменения. Почему же он должен сейчас беспокоиться, почему?
Нотариус понял, что, как должностное лицо, он будет зависеть от государства. Он хорошо понял это, когда доктор Главач сказал, что, как врач и ничем не скомпрометировавший себя чехословак, он мог бы и не вести подпольную работу, но делает это только как патриот, а вот все другие должны были бы заняться ею в своих же собственных интересах.
— Все было бы хорошо, пан доктор, но ведь не можем мы сами создать этот революционный национальный комитет? Значит, мы должны действовать заодно с Газухой? Я думаю, что нам следует больше ориентироваться на наших людей в Лондоне, а на Россию не обращать внимания.
— Директивы у нас ясные, — сказал доктор, четко произнося слова по слогам, — надо идти вместе с коммунистами, ну а потом… А потом будут выборы, — махнул он рукой, — и так далее, и так далее. Что же касается меня, то я не побоялся бы и ориентации на Россию, — старательно повторил он высказывание Жабки.
Аргументы врача были вескими, и господа согласно закивали головами. Договорились, что Газдик и Блашкович выйдут из партии, а доктор с нотариусом попросятся к коммунистам в революционный национальный комитет. Кроме того, Главачу поручили поговорить с Ондреем Захаром, чтобы выяснить, могут ли они рассчитывать по крайней мере на какую-то финансовую помощь.
Разошлись поздно, в одиннадцать часов. Врач с нотариусом уходили улыбаясь. Газдик был несколько обеспокоен, но полностью смирился с предложенной формой подпольной деятельности. Только Блашкович грустил. Он едва волочил опухшие ноги, опираясь на палочку. Почему люди всегда его морочат? Почему постоянно кто-нибудь вмешивается в его жизнь? Почему он не может остаться на своем месте заместителя старосты и почему ему не хотят позволить потихоньку, безболезненно, раз уж до этого дошло, обменять партийный билет ГСЛС на билет аграрной партии или, если уж это необходимо, то и на билет коммунистической партии?
Он остался стоять посреди улицы, опершись на свою палочку, а из его горла вырвался жалостный стон. Что-то коснулось его колена. На внешние раздражители он реагировал обычно медленно, с опозданием. Так и теперь, сначала он зевнул, а уж потом посмотрел: у его ног вертела хвостом собака. Она пришла встречать его, хотя была уже старой, хромой на заднюю лапу и слепой на один глаз, Блашкович с жалостью посмотрел на нее, потом погладил по голове и прогнусавил:
— Не дают нам с тобой покоя…
Он отошел на тротуар. По улице шла группа молодых людей, человек десять. Два солдата в гражданских шапках несли за спинами винтовки. В свете луны он видел их лица: солдаты были молодые, не старше двадцати лет. Высокий, худой парень, заметив глядящего на них Блашковича, подошел и плюнул в него.
— Ну, что; недорезанный коллаборационист? — закричал он и с хохотом побежал догонять товарищей. — Двигайте, чтобы он нас не схватил…
Блашкович опустил глаза и потащился дальше. Он не возмутился, только подумал, почему эти молодые люди такие дерзкие. Какой же он недорезанный коллаборационист? Сопляк, а еще плюется. Хорошо, что не в лицо ему. Издевается над старым человеком.
Только когда он дошел до ворот, из-под которых в нос ударил знакомый, приятный запах навозной жижи, ему вдруг пришло в голову: ведь доктор говорил о партизанах!
Он открыл было рот, но слова застряли в горле. Впервые в жизни он почувствовал, как по его спине побежали мурашки. На лбу выступили капли холодного пота, челюсть задрожала, а потом отвисла. Со страхом в душе, стиснувшим его горло, он подумал: «А что, если это были партизаны?»
— Тетя, не называйте меня барышней, — рассмеялась Мариенка Захарова, повязывая белый фартук. — Зовите меня так же, как и прежде…
— Прежде, прежде, — вздохнула старая Валкова. Она вынула из корзиночки большую луковицу и принялась ее резать. — А что скажут папа? Как они тогда разгневались…
Мариенка провела рукой по длинным темным волосам. Лицо ее было красивым, но удивительно бледным. Под узкими бровями чернели грустные глаза.
«Раньше она была веселее», — подумала Валкова и принялась расспрашивать:
— И когда же вы наконец получите этот аттестат зрелости, или как его там?
— Правильно, тетя, аттестат зрелости. Через три недели.
— Ну, слава богу, по крайней мере не будете все время читать эти книжки.
— Но я буду, тетя, еще учиться. Хочу поехать в Братиславу, к новым людям.
Валкова кивнула головой.
— Так ведь папа… — начала было она, но Мариенка перебила ее:
— Он хотел бы выдать меня замуж, я знаю. Но я, тетя, ни за что…
— Они упрямцы, уж если что задумают… Как для них выгодно, так и сделают. А к покойной матушке как они относились! Бедняжка…
Глаза Мариенки загорелись.
— Нет, — сказала она тихо, — я выйду за того, за кого захочу.
— Ну, а с этим Янко Приесолом папаша вам запретили встречаться? — продолжала Валкова.
Мариенка покраснела и опустила глаза.
— Да, но тогда я была еще ребенком, — бросила она, отвернувшись, потом взяла с полки солонку. — Вы уже посолили суп, тетя?
Мариенка сама удивилась, каким спокойным голосом ответила она Валковой. Сколько горьких слез пришлось пролить ей по этому поводу! Как жестоко обошелся отец с ее первой любовью! Нет, этого она никогда не забудет.
Когда она попросила отца помочь Янко выбраться из тюрьмы, он сделал это лишь при одном условии: она не должна была больше встречаться с ним и не смела ничего ему объяснить. И она покорно подчинилась воле отца. Потом Янко стал обходить ее, затем ушел в армию, а с тех пор как он отправился на фронт, она о нем ничего не слыхала.
«Нет у меня цели в жизни», — подумала она, и глаза ее увлажнились.
Грусть оставила в душе девушки горячие чувства к людям, желание жить для них, но с Янко все было покончено. Прежние чувства в сердце догорели, их место заняло скрываемое, но упорное сопротивление отцу. Это сопротивление усиливалось, выходило из берегов, как горный поток весной. Только страх перед отцом сдерживал ее, да еще мысль, что этот человек все-таки ее отец.
— Сколько вашей матушке пришлось поплакать! — вздохнула Валкова. Ее воскового цвета лицо было все изборождено глубокими морщинами.
Раздался звонок, и Валкова вскочила с места.
— Это папаша требуют черный кофе… Вот он, — подала она ей розовую чашку с золотой каймой, а когда Мариенка взяла два куска сахару, Валкова перепугалась: — Нет, только полкусочка, а то они рассердятся, что мы очень много расходуем.
Мариенка нахмурилась, вспомнив, как недавно отец выговаривал мачехе за то, что она тратит слишком много сахару. Смешно. Денег у него куры не клюют, а скряжничает на каждом шагу.
Она прошла через холодные сени с каменным полом и постучалась в двери отцовского кабинета. Когда послышалось сердитое «можно», она вошла и поставила чашку на письменный стол, за которым сидел отец.
— Подожди, — сказал он, посмотрев на нее из-под бровей, и деланно улыбнулся. — Вечно ты убегаешь. А я хочу с тобой спокойно поговорить.
— О чем? — спросила Мариенка и тихо прикрыла двери. Голос ее прозвучал довольно сдержанно. В нем чувствовался страх, который на место любви ставил в отношении дочери к отцу чисто внешнее послушание.
Ондрей Захар отпил кофе, поднялся и развел руками.
— Не знаю, что ты имеешь против этого Сокола, — сказал он. — Конечно, не так уж он молод, но ведь и не стар еще. Семнадцать лет разницы — это в самый раз. А кроме того, он интеллигентный, способный человек.
— Но, папа…
— Слушай, Мариенка, когда отец торопил меня жениться, он сказал только одно: сына жени, когда хочешь, а дочь выдай замуж, когда можешь. Ну и пришлось мне жениться… Подожди, подожди… Сердился я на него так же, как и ты на меня, я это понимаю, но потом я понял, что он был прав. Родители лучше знают, что надо детям. Так уж устроена жизнь на этом свете.
Он погладил Мариенку по длинным волосам, окинул ее испытующим взглядом, и она показалась ему покорной. Такой же, какой была ее мать. Только вот не смотрит ему в глаза.
— Это будет для тебя самая лучшая партия, — продолжал он. — Хороший получится из него муж, солидный…
Сердце девушки замерло от ужаса, но только на мгновение. Собрав все силы, она пожала плечами:
— Но я его не люблю.
Ондрей оперся рукой о край стола и втянул голову в плечи:
— Оставь! Ведь счастливый брак — это дело рассудка, ну и, — он устремил взгляд в побеленный потолок, — привычки. Привыкнешь к нему, и баста.
— Но ведь я хотела бы сначала окончить университет, — вырвалось у Мариенки. В ее глазах появились слезы.
— Перестань, перестань, — потерял терпение отец, поняв, что добрым словом ничего не добьешься. — Обручишься, и баста. Я человек опытный, знаю, как тебе лучше… Устроим вам детскую и гостиную… Ну, подумай, скажем, до завтра.
Марпенка опустила голову и, не сказав ни слова, вышла из комнаты. Она не слышала, как отец прокричал ей вслед:
— Он нам нужен. Я так решил, и баста!
Ондрей сел на стул и покачал головой. Откуда у нее все это берется? Но он не поддастся. Она должна его послушаться, а как же иначе? Он выдаст дочь замуж, ему нужен управляющий на фабрике. Эрвин для этого не годится, а сам он хотел бы уже отдохнуть, Эрвин закончит свое образование через два года. Потом хорошо бы ему пройти практику у какого-нибудь адвоката, это, пожалуй, выбило бы у него из головы мечты о поэзии, которые так злят Ондрея. Его сын, сын фабриканта, и вдруг пишет стишки. А ведь уже не сопляк. С такими увлечениями он может стать только перекати-полем. Ну а Пуцик? Этот всего лишь щеголь. Что он может усовершенствовать на фабрике? Надо раздобыть для него теплое местечко, протолкнуть на государственную службу. Там он и ему пригодится. На фабрике же нужен практичный человек, такой, как Людо Сокол.
Из календаря, стоявшего на письменном столе, он вырвал листок, на котором рядом с датой 25 апреля карандашом была сделана пометка: «Мой день рождения». Он сердито смял листок, хотя было еще только утро двадцать пятого, и бросил его в корзину. Допив кофе, он вынул из ящика стола зеркальце.
«Какой я уже седой! — подумал он, глядя на свои как бы присыпанные мукой усики, морщины на лбу и мешки под глазами, какие бывают у стариков. — Мне всего пятьдесят лет, а я уже состарился».
Потом он вспомнил, как прогнал жену, когда та пришла спросить, не следует ли позвать гостей, чтобы отпраздновать его день рождения. Конечно, он заслуживает того, чтобы в его честь было устроено торжество, ведь это он превратил захудалую кожемятню в солидное предприятие, фабрику. Он состоит в десяти правлениях. Он сколотил колоссальное состояние. Но зачем праздновать? Празднование связано с расходами, а он придерживался строгого финансового режима, ни гроша не тратил просто так. «Геллер к геллеру — получится крона». Такие настойчиво пропагандируемые Ондреем девизы, как летучие мыши, кружили в старых стенах Захарова дома.
Ондрей был убежден в том, что великие дела складываются из мелких, а миллионы из геллеров, а потому держал в ежовых рукавицах всю свою семью. Его супруге Этельке с трудом удалось уговорить мужа, чтобы он послал Пуцика в Цюрих, подальше от военной заварухи. Его сын Эрвин, учившийся в Братиславе, также тратил большие деньги, а кроме того, выклянчил еще пять тысяч, чтобы за свой счет издать стихи, не находившие покупателей.
«Да, именно так, миллионы из геллеров», — подумал Ондрей и осторожно достал из сейфа кипу бумаг. Он снова начал сортировать их на массивном письменном столе, как будто раскладывал карты. Он пожирал их жадным взглядом и, разложив на несколько кучек, довольный, закурил сигарету.
Он задумчиво выпускал из ноздрей голубоватый дым, таявший под хрустальной люстрой. Потом вдруг немного испугался: ведь он забыл запереть дверь.
Встал, потихоньку повернул ключ, нажал на ручку, проверяя, закрыта ли дверь, и вернулся к своим бумагам.
Сейф был распахнут, и в глубине на двух полках блестели золотые предметы. Его взгляд устремился к золоту, но потом скользнул к бумагам. Он начал листать толстую книгу, на страницах которой были записаны колоссальные суммы, полученные в последние месяцы от заказчиков, особенно от одной немецкой фирмы, которой он поставлял высококачественную кожу на обувь солдатам вермахта.
«Сколько километров большевистской земли оставили за собой мои подошвы!» — подумал он с чувством гордости в душе и представил себе, как немецкие солдаты наступают на Москву, на Сталинград, И сразу же спохватился: черт побери, спит он, что ли, вот уже два года? Ведь теперь немцы отступают.
Он посмотрел на часы, сложил бумаги в сейф и вышел в переднюю. Скоро должен прийти доктор.
Серебряным гребнем он причесал густые седые волосы и затянул потуже узел галстука. Двери передней распахнулись.
— Как поживаете, пан фабрикант? Мое почтение! — Доктор Главач подошел к нему и протянул руку.
— Милости просим.
В столовой доктор осмотрелся и спросил:
— Как ваше сердце, пан фабрикант? Беспокоит оно вас?
Не дожидаясь ответа, доктор подошел к просиженному кожаному креслу и погрузился в него.
Ондрей улыбнулся, пожал плечами и сел напротив него.
— Чувствую я себя лучше, — ответил он, — по иногда, по ночам… Дыхание, знаете…
Он предложил доктору сигарету и хотел было дать ему огня, но серебряная зажигалка отказала. Главач достал из кармана спички.
— Это надежней, — рассмеялся он. — У меня акции и здесь, — он потряс зажигалкой, которую держал в руке, — и в спичках. Не одно, так другое — без огня не останусь… Значит, по ночам покалывает, пан фабрикант? Стареем, стареем.
Он курил быстро и жадно, а когда на конце сигареты образовался столбик серебристого пепла, положил ее на пепельницу и устремил взор на Захара.
— Я пришел к вам, пан фабрикант, — начал он неторопливо, — по одному важному делу. Наступит время, и совесть спросит нас, как мы жили, что делали?
Ондрей рассмеялся:
— Что это с вами, пан доктор, уж не собираетесь ли вы на тот свет?
— Как бы не так! — Доктор Главач рассердился сам на себя. «К чему эти выкрутасы, скажу ему без обиняков». — Так вот, продолжим наш разговор: что мы сделали для демократии? Да этот вопрос нам может задать не только наша совесть. — Он лукаво улыбнулся. — Фронт приближается, да и из Лондона нас призывают действовать. Мы должны пойти на какие-то жертвы! Коммунисты создают всякие комитеты, а мы, интеллигенты, спим…
Ондрей даже перестал курить, так внимательно слушал он доктора. Он вспомнил, как кто-то говорил ему, что коммунисты, дескать, составляют списки коллаборационистов, тех людей, которые побогаче. Но потом встрепенулся: доктор внушает ему тут свои, в сущности, наивные идеи.
— А какое отношение это имеет ко мне? — спросил он.
— Не хочу слишком распространяться, — продолжал врач, — но я разговаривал с депутатом Жабкой, а также с некоторыми господами… Так вот, короче говоря, мы бы хотели, чтобы вы вошли в подпольную организацию.
Ондрей швырнул недокуренную сигарету в пепельницу и воскликнул:
— Вы это всерьез? Да вы, кажется, стали большевиком?
Доктор испугался было, что начал слишком неосторожно, но, подумав, решил, что Ондрей просто не понимает, как обстоят дела, и это рассердило его. Ондрей торгует с немцами, состоит в ГСЛС и должен был бы благодарить доктора, а он… Главачу пришло в голову, что не следует сердиться, что это вредит здоровью. Он справился со своими чувствами и начал объяснять:
— Ну-ну, пан фабрикант, меня-то ведь вы не подозреваете? Я пришел к вам как к бывшему члену аграрной партии, а Урсини, — продолжал он тихим голосом, — согласился, что мы должны создать организацию. Вот так обстоят дела: русские обязательно придут в Словакию. Чехам, пожалуй, повезет больше — их освободят американцы. Но мы должны здесь принять меры, как бы вам сказать, ну, против местных… Кроме того, учитывая национальные чувства… Смотрите, ведь немцы…
Ондрей, поигрывая зажигалкой, покачал головой и отрезал:
— Вы не правы, Германия — хозяин положения. Это ничего, что сейчас они отступают. Знаете, недавно я был в Братиславе и смотрел бокс. Там более сильный тоже отступал, отступал и вдруг, — он выставил руки перед собой, — так начал молотить другого, что того пришлось поднимать с ринга. — Он зажмурил правый глаз и, закурив новую сигарету, сказал: — Немцев никто не поставит на колени. А уж если дело пойдет к этому, они договорятся с Черчиллем, и баста!
Встретив удивленный взгляд доктора, он усмехнулся и украдкой махнул рукой. Деревенский политик, что он понимает? Ведь он, Ондрей, лучше информирован, он знает людей, бывает на заседаниях. Он знает не только Райнера из Судет и других фабрикантов в Германии, но также фабрикантов в Англии и Америке, а те всегда держатся вместе, если надо будет, то вместе ударят и по Москве. Такова реальность, а доктор болтает чепуху.
Ондрей встал. Оперся рукой о круглый столик и исподлобья посмотрел в окно. Доктор, восторженно блестя глазами, снова принялся объяснять ему, что с немцами никто уже мира не заключит, поскольку те совершили слишком много преступлений. Он снова начал уговаривать Захара присоединиться к своей группе, но Ондрей опустился в кресло и произнес решительным тоном:
— Нет, пан доктор, меня вы оставьте. Ну, в конце концов, вы можете поговорить с моими… — он долго думал, — ну, с моими друзьями, которые занимаются политикой. А моя политика — это предприятия, торговля.
С пастбища возвращались коровы. Некоторые из них прибавляли шагу и нетерпеливо косились большими глазищами на длинные ряды домов, высматривая тропинку, которая наконец-то приведет их в хлев. Две телки перебрались через канаву к забору сада священника и, громко хрупая, принялись поедать сочные, молодые листья яблони, протянувшей над козырьком забора длинную ветку, покрытую белыми, с розовым оттенком цветами.
— Ешьте, ешьте, это ведь священниково, — поощрил их седоволосый старик в драной, кое-где заштопанной одежде, и глаза его лукаво блеснули.
Когда прибежал молодой рослый пастух в замызганных суконных брюках и щелкнул бичом, чтобы отогнать коров, старик остановился посреди дороги, широко расставив ноги, и заорал:
— Эй ты! Чего ты к ним придираешься? Это священниково, пан бог создал это не только для его преподобия, но и для коров. Ты их гоняй от сада Пашко, — он показал рукой на коренастого, плечистого человека, тяжело шагавшего вверх по улице, — тот должен был сам, без божьей помощи сажать деревья… А о коровах больше заботься. Когда я их нас, они у меня жрали сколько хотели…
— Да что это вы так ко мне придираетесь, дядя Чвикота? — как-то натянуто улыбнулся молодой пастух, а старый Чвикота сплюнул:
— Что это у тебя за штаны, как не стыдно такие загаженные носить?
С нижнего конца села приближался Пашко. Он пробирался среди коров, согнувшись, наклонив голову вперед, и разглядывал каждую пегую корову: не его ли это Рисуля?
Увидев бывшего пастуха, которого прогнали за то, что он нарисовал на ляжках Комиссаровой коровы гардистский знак, Пашко, не дожидаясь его приветствия, обратился к нему:
— Живешь еще, Чвикота, живешь?
— Да вот живу, пан Пашко, живу, — осклабился старый пастух. — Коровок вот каждый вечер наблюдаю. Пока еще не сыграл в ящик, ну, это я успею сделать и потом, когда повесят наших негодяев.
Пашко остановился, и из его груди вырвался глубокий вздох.
— Да, да, негодяи эти гардисты. Все зерно описали. Хорошо тебе, Чвикота, нищему, в самом деле хорошо. Тебе терять нечего. У меня, правда, тоже мало чего есть. Перебиваемся с хлеба на квас, да и того брюху достается немного. Но кое-что у меня все-таки есть, а когда фронт дойдет до нашей деревни, даже это пойдет прахом.
Чвикота грустно улыбнулся и почесал за ухом:
— Как-то раз один парень, который был здесь в позапрошлом году на молотьбе, сказал мне, что потом верх возьмет беднота и всем будет хорошо. Чего же тогда бояться, если это правда?
Пашко махнул рукой и перешел на тротуар, который вел вдоль ровного ряда приземистых домов. Он возвращался со своего поля. У него была привычка каждое воскресенье обходить его, чтобы полюбоваться своим убогим достоянием. Он обеднел в последние годы перед войной, по уши погряз в долгах. Два поля он был вынужден продать, осталось у него каких-нибудь четыре моргена. Даже свинью он не мог прокормить, тем более что в прошлом году был неурожай, Пашковой пришлось зарезать половину кур. Хоть поле-то у него осталось, ведь продукты теперь дороги, а если Погорелую начнут бомбить, то и домишко его сгорит, и урожай погибнет. А люди всякое болтают. Ну, на это плевать, хуже то, что уже сейчас у него еле-еле душа в теле.
Пашко остановился у побеленного домика. Из открытого окна высунулось покрытое веснушками заросшее лицо со шрамом над верхней губой:
— Откуда ты?
— Да вот, был на поле, сосед, — вздохнул Пашко. Увидев на пиджаке крестьянина Грилуса две большие заплаты, разозлился: такой богач, а одет, как нищий, даже в воскресенье не оденется прилично, Скупой, как Захар.
Грилус высунулся из окна и прошептал ему на ухо:
— Ну, слышал? Что ты на это скажешь?
— А что я должен был слышать, а?
— Сын мой убежал из армии, наверное, в горы к этим партизанам.
На Пашко это почему-то не произвело впечатления, и он ответил:
— С кожевенной фабрики ушли ребята, и с лесопилки, это я слыхал… Да ведь все скоро кончится…
Грилус сверкнул глазами:
— Мне-то что, я на политику чихал! Только дома парень пригодился бы в хозяйстве, а он, болван, дал деру. Назло сделал…
— Ну, там-то ему лучше, чем в казармах, — сказал Пашко и, пробормотав «спокойной ночи», отправился дальше.
Пашко не любил Грилуса. Всей душой завидовал он ему, когда-то небогатому хозяину, который теперь тучнел, как откормленный гусь. Это Грилус купил у него оба поля под горой, завел себе лошадь и пару волов. Трижды в неделю у них варят мясо. Пашко злился, но не мог понять, откуда у него такое богатство.
В прошлом году Грилус вышел из глинковской «народной партии». Сказал, что она ему ничего не дала, что она и не думала о земельной реформе, на которую он так надеялся. Грилус, правда, никому, кроме своей жены, не сказал, как он разбогател, как стал таким важным хозяином, что в этом году на весенние работы нанял четырех человек, а кроме того, и батрака. Так вот, когда гардисты сгоняли евреев, к Грилусу обратился часовщик из города, сын покойного Бергмана, корчмаря из Погорелой, и попросил его, чтобы он хорошо припрятал сто пятьдесят карманных часов, что после войны он его за это отблагодарит. Бергмана угнали в Германию вместе с женой, и о часах никто ничего не знал.
Пашко уже открывал калитку во двор, когда из-за угла вышел высокий худой мужчина лет сорока, в зеленом охотничьем костюме. Это был Пудляк, бухгалтер с кожевенной фабрики.
— Хорошо, что я встретил вас, пан Пашко, — начал он с приветливой улыбкой на худом, продолговатом, с мелкими чертами лице. — Знаете что, зайдите-ка на минуточку ко мне, я хотел бы с вами поговорить по важному делу.
Они перешли на другую улицу, где за садом с двумя елями стояли дом Захара и кожевенная фабрика. Во дворе, во флигеле, где когда-то жили горничные, находилась холостяцкая комнатка Пудляка.
— Вот мы и дома, — обратился бухгалтер к Пашко, закрывая за собой дверь.
Современная дешевая мебель: кровать, ночной столик, стол, шкаф с зеркалом, умывальник, книжная полочка, старомодное кресло, три стула и железная печка, все безукоризненно чистое, — такова была скромная обстановка комнаты.
— Хорошо у вас здесь, — заметил Пашко, которому надоело выслушивать заверения Пудляка в том, как он его уважает за демократические убеждения.
— Скромно, без жены ведь, — улыбнулся Пудляк и вытащил из шкафа бутылку сливовицы и две рюмки. — Это чтобы не сидеть всухую.
Они чокнулись, опорожнили рюмки, и Пудляк снова их наполнил. Он припомнил, как к нему в эту комнатку зашел вчера вечером Ондрей Захар, и выругался про себя: «Чтоб его черти взяли!»
— Говорили вы с Газухой? — спросил Пудляк у Пашко.
— Ну да, был он у нас вчера. В какой-то комитет меня тащит.
— В революционный, — подсказал ему Пудляк.
— Да, против этих немцев.
— Ну а вы что? Согласились?
— А почему бы и нет?
Пудляк улыбнулся и покачал своей маленькой головкой.
— Ну смотрите, вам, может быть, и все равно, а я коммунист, и я с этим не согласен…
Пашко оторопел и выпучил на него глаза.
— Это насчет комитета?
Пудляк пожевал губами, нетерпеливо махнул рукой и начал торопливо объяснять:
— Нет, вы меня не поняли. Комитет должен быть, об этом и говорить нечего. Только вы знаете, кого хотят в него ввести? Что вы так смотрите? Ведь в него хотят ввести доктора и нотариуса…
Пашко заерзал на стуле и покачал головой:
— Ай-ай-ай, ну и что же? Фашистами они не были, пусть будут с нами, раз уж им так этого хочется.
— Нет, нет, это неправильно, пан Пашко, — убеждал его Пудляк. — До сих пор собирались только мы, коммунисты… Против вас у меня возражений нет, хотя вы и неорганизованный, но доктор? У вас на руках мозоли, а у него?
Пашко оставался невозмутимым. Он демонстративно уставился на руки Пудляка. У того мозолей тоже не было. Да и откуда им быть, если он орудует пером? Пашко собирался было рассердиться на него за то, что вот он говорит о мозолях, а у самого их нет, но вспомнил, что Пудляк — исключение, что он — коммунист. Коммунистов он знал хорошо, они собирались у него еще тогда, когда был в живых Марко Приесол, его зять. Да и потом собирались. И конечно же он не забыл, как они помогли ему, когда его хозяйство должно было пойти с молотка.
Пудляк заметил взгляд Пашко и, будто отгадав его мысли, потер слегка ладони и сказал:
— Мои руки тоже знают, что такое мозоли… Были они у меня в молодые годы… Ну скажите, зачем нам в комитете такие люди? — повысил он голос. Увидев, что и это не произвело на Пашко никакого впечатления, Пудляк принялся уверять его, что безгранично его уважает и доверяет ему. — Но другие товарищи к вам не так хорошо относятся, — сказал он и, увидев непонимающий взгляд Пашко, продолжал: — Хоть кто-нибудь из них шепнул вам, что Янко, ваш внук, находится в горах у партизан?
Это разозлило Пашко, ведь о возвращении Янко он не имел и представления, считая, что тот или пропал без вести, или погиб на фронте, или перешел к русским.
— Некоторые товарищи хотят заполучить в комитет и Захара вместе с Линцени. Понимаете? — вывел его из задумчивости Пудляк.
Пашко вспыхнул. Он покраснел как рак и со злостью стукнул кулаком по столу. Одним духом опрокинул рюмку сливовицы и закричал: — Как? — Судорожно стиснув руками бутылку, он уже потише процедил сквозь зубы: — Черт бы их побрал! Почему вы мне это сразу не сказали? Уж с Линцени-то я заседать не буду, это точно. Мы против них боролись, а теперь что? Милости просим, ясновельможный пан, в этот самый, в революционный комитет. Фу, позор! — сплюнул он на пол. — Нет, в этот комитет они меня не заполучат, чихал я на такое дело!
Пошатываясь, Пашко вышел во двор. Натянул на глаза шляпу. В душе он проклинал весь мир.
Когда-то жандармам в Погорелой легко было хватать коммунистов, потому что они были единственными, кто «бунтовал», «расклеивал антигосударственные листовки», «натравливал людей на немцев», «угрожал находившимся на государственной службе, верным своему народу словакам», как было написано в отчетах местного жандармского участка. Когда хотели забрать радиоприемники у «неблагонадежных элементов», село взбунтовалось, а отвечать пришлось коммунистам. На кожевенной фабрике состоялась забастовка — посадили коммуниста. Стоило гардисту вернуть свою форму, как виновных начали искать среди коммунистов: конечно же это коммунисты занимались большевистской пропагандой среди бедных гардистов.
Но постепенно обстановка в Погорелой изменилась. Местные коммунисты призывали людей мешать осуществлению планов глинковцев. Лекция глинковского депутата была сорвана, большой зал городского управления, где устраивались театральные представления и танцевальные вечера, оказался пустым. Комиссар Ондрейка организовал сбор вещей в фонд «зимней помощи» для фронта — результаты были плачевны. Скрепя сердце Ондрею Захару пришлось исправлять положение. Людей пугал призрак близких фронтов, и искры ненависти вспыхнули во многих сердцах. Многие начали роптать на режим. Нельзя уже было сажать в тюрьму одних коммунистов.
Две недели назад комитет коммунистической партии освободил двух своих членов: рабочего кожевенной фабрики Имро Поляка и рабочего лесопилки Ондро Сохора. По договоренности с товарищами они ушли в горы. На их место в комитет были введены мастер кожевенной фабрики Беньо и Пудляк. В партии они состояли не особенно давно, но Беньо был смел как лев, и в этом заключалось его преимущество перед мастером кожевенной фабрики Виталишем. В партию он вступил в самое тяжелое время, когда ее распускали. Пудляк же информировал о различных махинациях Ондрея Захара и мог дать дельный совет.
Партийный комитет собрался на этот раз у Беньо в маленькой комнатушке с побеленными стенами, с двумя небольшими оконцами, выходящими на улицу, и деревянным потолком, подпертым четырехгранными бревнами. В комнатушке стояли три сундука, на стенах висели дешевые вышивки, кровати были застелены кружевными одеялами, а над ними висел образок с изображением девы Марии с маленьким Иисусом на руках. Вместо стульев стояли табуретки, на полочке — кастрюли и глиняные кувшины. Она напоминала скорее комнату крестьянина, чем рабочего.
О Беньо трудно было сказать, рабочий он или крестьянин. Из всех мастеров с кожевенной фабрики у него было больше всего земли, но его презрительное отношение к крестьянам, его происхождение (отец его был лесорубом) влекли Беньо к рабочим. Землю он получил в качество приданого душевнобольной жене, которую вместе с дочерью сегодня вечером отправил к сестре, чтобы не мешала.
Они уселись около массивного стола, покрытого белой заштопанной скатерью: одноглазый Газуха с мускулистыми руками и толстой шеей — на почетном месте; Пучикова с волосами, заплетенными в толстую косу, — рядом со старым Приесолом, худое лицо которого было покрыто мелкими красными жилками, а глаза опухли. На другом конце стола спиной к дверям уселись Пудляк и краснолицый Беньо с большим орлиным носом, торчащим между впавшими, как бы стеклянными, глазами.
В протоколах жандармского участка, оставшихся после жандармского начальника, которого год назад за заслуги перевели в Братиславу, эти пять человек характеризовались следующим образом: Газуха — «упрямый человек, не дерзкий, правда, но заядлый коммунист, ничего не хочет выдать»; старый Приесол — «в связи со своим преклонным возрастом и нравственным поведением, к сожалению, пользуется большой любовью, в том числе и со стороны порядочных граждан. Говорит он мало, но за большевистские идеи готов пойти в огонь»; Пучикова — «вдова застреленного шахтера, хитрая, интеллигентная, оказывает влияние на многих коммунистов, но ловко умеет затереть все следы и умеет выкручиваться на следствии. Наверняка имеет связь с тайным коммунистическим центром»; Беньо — «неистовый фанатик, крикун, малообразованный, в семейной жизни — деспот, люди его не любят». Что касается Пудляка, то данные жандармского участка ограничивались датой его вступления в партию.
Газуха оглядел присутствующих, скользнул глазом по всей комнатушке. Пучикова, осторожно разглаживая волосы, как будто желая прикосновением чутких пальцев обнаружить те сединки, которые появились у нее на висках за последние два года, слегка улыбнулась. Она подумала, что Газуха каждый раз, перед тем как открыть собрание, испытующе оглядывается по сторонам, как хороший хозяин, словно желая убедиться в том, что все в полном порядке и можно начинать. Сегодня все чувствовали себя более уверенно, чем обычно, поэтому никого не поставили к окну караулить. Знали, что близко, очень близко от них, где-то в начале долины, находятся партизаны.
— Так, товарищи, — начал наконец Газуха, устремив взгляд на свою широкую мозолистую ладонь, которую затем крепко прижал к столу. — Я приветствую вас сейчас, — движением головы он указал на Беньо, — у товарища Беньо и открываю наше собрание, на которое обещал прийти еще один дорогой гость… Не смотрите на меня так, я не скажу кто, потом вы его увидите сами… Да, чтобы не забыть о самом главном…
Он долго смотрел перед собой, сморщив лоб и нахмурив светлые брови, сросшиеся над носом. Казалось, что он ищет слова, а потом, найдя, начал выдавливать их с трудом:
— Так вот, сегодня, товарищи, мы должны принять решение о революционном национальном комитете… — Предпоследние два слова он произнес торжественным голосом, неестественно твердо выговаривая букву «р». Он помолчал немного, перевел дыхание и продолжал: — К нам просятся также Пашко, доктор и нотариус. Хотели еще, — он сделал гримасу, как будто ему стало противно, — еще и почтмейстера… Так предложил доктор… Но мы с Имро сразу же воспротивились, ведь почтмейстер состоял в глинковской партии, его мы ни за что не приняли бы…
Беньо бросил на него сердитый взгляд из-под рыжеватых бровей. Лицо его было веснушчатым и красным. Не попросив слова, он стукнул кулаком о стол и озлобленно выкрикнул:
— А больше вы никаких буржуев не хотите? До сих пор другие боялись нос высунуть, только мы, коммунисты, могли… Пашко, если бы хотел, мог вступить в партию, — раскричался он, — поэтому нечего ему здесь делать. И доктору с нотариусом… Проживем и без них!
— Послушайте, товарищи, — начал Пудляк, оживленно жестикулируя и сверкая глазами, — только мы, коммунисты, страдали, а теперь мы должны объединиться с такими, которые не состоят в партии?
Послышался ропот, и Газуха, который начал раскуривать трубку, закричал:
— Кто хочет что-нибудь сказать?
— Я не знаю, — удивилась Пучикова, — не знаю, почему товарищ Пудляк ни за что не хочет согласиться с директивами, которые мы получили. — Голос ее звучал спокойно, и только глаза выдавали злость, которую она старалась сдержать. — Я уже дважды говорила ему о том, — продолжала Пучикова, — что в народные комитеты должны входить не только коммунисты. Вспомните, товарищ Газуха, что нам говорил в апреле товарищ из Центрального Комитета. — Пучикова вдруг забыла о злости, а когда заговорила о директивах, полученных местной организацией Коммунистической партии, голос ее зазвучал страстно, в слова она вкладывала всю свою душу. Она бросила беглый взгляд на Беньо, потиравшего ладонью лицо, и с упреком в голосе добавила: — Да и ты, товарищ Беньо, кричишь, не подумав. Ведь партия хочет, чтобы как можно больше людей помогало партизанам.
Но Беньо все еще не мог взять в толк, зачем тянуть в национальный комитет некоммунистов.
— Пусть лучше скажет, что хочет спасти доктора. Ведь она у него работает! — прокричал он, сощурив злые глаза.
Старый Приесол погрозил кулаком и одернул его:
— Замолчи, как ты смеешь!..
Слова Беньо задели Пучикову за живое. Чтобы она защищала доктора? Как он может ее так оскорблять? Она хотела было объяснить ему, но возмущение стиснуло ей горло. Как Беньо может быть таким жестоким? Она испытывала такое же чувство бессилия, какое испытывает человек, которому снится, что его топчут, а у него нет сил оказать сопротивление. Незаметно она отерла слезу с ресниц и глубоко вдохнула чадный воздух.
Годами Пучикова сажала елочки в лесных питомниках. Зимой она зарабатывала шитьем и рукоделием. Потом работала у зубного техника Рейха, но его, как еврея, гардисты арестовали. Целый год она не могла никуда устроиться, пока ее не взял к себе уборщицей доктор Главач. На этом и хотел теперь сыграть Беньо.
Кто-то постучал, а потом дверь быстро распахнулась. Все вздрогнули, только небритое лицо Газухи озарилось широкой улыбкой.
— Ребята, подождите во дворе, — раздался в сенях зычный мужской голос, и в комнату вошел Янко Приесол.
Глаза Пучиковой заблестели от радости, как будто спустя долгие, долгие годы она увидела собственного сына. Газуха плутовски потирал руки, старый Приесол широко открыл рот, а Беньо устремил на Янко растерянный взгляд, потом посмотрел на Пудляка.
Янко улыбнулся. Сожмурив левый глаз, он снял с плеча автомат с тяжелым диском, осторожно прислонил его к стене и уставился на Газуху. В его голосе прозвучало удивление, когда он спросил, обращаясь к остальным:
— А разве Газуха вам ничего не сказал?
Янко уверенным военным шагом пересек комнатушку, подошел к окну и энергично закрыл его. Прежде всего он обнял деда, потом пожал руки остальным. Когда он подошел к Пучиковой, взгляд его стал еще более теплым.
— Здравствуй, тетя, — улыбнулся он и медленно расстегнул пальто из зеленого военного материала. Скупой свет лампы падал ему на сапоги.
— Ну, добро пожаловать, добро пожаловать к нам, к своим, — начал Газуха.
Янко испытывал неловкость, он не привык к похвалам, но, увидев восторженные взгляды деда и Пучиковой, почувствовал, как воспоминания, подобно теплому ветерку, овевают его сердце: ведь эти люди воспитали его. Они заменили ему отца.
Он вдруг вспомнил, как в детстве его ущипнула пуля жандарма Буреша. С тех пор они давали ему листовки, которые он разносил по домам и расклеивал на заборах, от них он получил первые указания. Их он часто вспоминал, когда проходил подготовку парашютиста под Москвой или находился в катакомбах под Одессой. И когда, уже над словацкой территорией, он в последний раз проверял парашют, перед его глазами кроме матери стояли также Газуха и Пучикова.
На какой-то момент он почувствовал себя, как когда-то, маленьким мальчиком среди взрослых людей. Сколько он приставал к Пучиковой, чтобы та рассказала ему о Ленине! А недавно он ходил в Москве по Красной площади. Был в Мавзолее Ленина. Долго смотрел на освещенные окна за высокой кремлевской стеной и думал: «Там, наверное, сидит Сталин, я так близко от него». В феврале парашютистов посетил Готвальд. Он видел его собственными глазами. Опыта у Янко сейчас, пожалуй, больше, чем у его учителей.
Эта мысль придала ему смелости. Но как к ним обращаться? На «вы», по старой привычке, или на «ты», как товарищ к товарищу?
— Не сердитесь, товарищи, — сказал он, несколько смущенный, — что я начинаю с этого… Но посмотрите, — указал он рукой на окно. — Во дворе вы никого не оставили, а кричите так, что я сразу же все услышал… Послушайте, — вызывающе взглянул он на Пудляка и Беньо, — товарищ Пучикова совершенно права в отношении революционного комитета. Коммунистический национальный комитет? Нет! Против немцев надо объединить всех людей.
— Так что же, значит, партию распустить? — вырвалось у Беньо, но Янко объяснил, что партия останется, что именно партия должна направлять деятельность национального комитета.
Когда Пудляк спросил его, не рано ли еще начинать партизанскую борьбу, не слишком ли это преждевременно, Янко покачал головой.
— Вот послушайте! — сказал он задорным голосом. — Товарищи передали нам, что борьба наших людей в конечном итоге должна вылиться в вооруженное восстание. Неужели это так трудно понять?
Людо Сокол, директор банка в Погорелой, который одновременно был командиром городской гарды и начальником пожарной части, долго размышлял, не отменить ли сегодня традиционный весенний праздник пожарных.
Утром к нему в банк прибежала жена католического пономаря, пан декан прислал ее. Она принялась божиться: в Каменной завелась нечистая сила. Вечером она вместе с двумя бабами возвращалась домой, они собирали сыроежки, и она видела двух чертей, летящих на круглых беленьких облаках. Женщины в испуге бросились бежать. Увидев на полянке три больших костра и услыхай выстрелы, пономариха сунула кусок хлеба за пазуху, чтобы злые духи не схватили его, и тоже бросилась бежать сломя голову. Она так торопилась, что потеряла корзинку с грибами и не помнит когда. Наверное, тогда, когда на узенькой тропинке у Каменной ее остановил незнакомый мужик, весь обросший, как медведь, и начал выкрикивать что-то на непонятном языке. Пан декан говорит, что это мог быть русский партизан.
Первый раз в жизни Сокол услышал о партизанах от живого свидетеля, но, когда он зашел к начальнику жандармского участка с просьбой прислать на праздник вооруженных жандармов, начальник начал изворачиваться, что, дескать, женщины просто болтают, что у страха глаза велики, что здесь неоткуда взяться партизанам.
Сокол послал к гардистам слугу из банка с приказом всем явиться к Каменной, имея при себе оружие. Но из ста гардистов в получении этого приказа расписались только четырнадцать, остальные сказались больными или отговорились нехваткой времени, а двое прислали через своих жен мундиры, заявив, что больше не хотят состоять в глинковской гарде.
Отказаться от проведения праздника теперь, когда народ уже валил к Каменной, было невозможно.
С самого утра Сокол оделся в пожарную форму с золотыми шнурами и пуговицами и принялся смотреться в старомодное зеркало в позолоченной раме, стоявшее между двумя окнами в большой темной столовой.
«Идет мне и эта форма», — подумал он и почистил воротник старой, истертой щеткой. Затем Сокол перешел в спальню и открыл шкаф. Его взгляд остановился на двух мундирах: гардистском и офицерском.
Он слегка улыбнулся. Мундиры были его страстью. В свое время, когда он решал, вступать ли ему в гарду Глинки, будет ли режим Тисо более устойчивым, чем был режим Бенеша и Годжи, возможность получить, в дополнение к уже имевшимся у него мундирам пожарника и офицера, новый, третий мундир — командира ГГ, облегчила ему выбор.
Сокол редко думал о политике. Он вообще не любил думать. В гимназии, которую он окончил с помощью преподавателя Кустры, земляка из Погорелой, он усвоил на всю жизнь: меньше думай, а то голова будет болеть. А Сокол не любил неприятных вещей. Если что-нибудь причиняет боль, рассуждал он, то ну его к черту.
Дела как будто оборачивались не в его пользу. Ведь положение немцев на фронтах весьма незавидное. Но есть еще надежда, что они остановят русских и перейдут в контрнаступление. Разве большевики преодолеют Карпаты?! Нет, ничего страшного не произойдет. А что касается партизан, то это только слухи, распространяемые коммунистами. Ну кого могли видеть женщины там, за Каменной? Наверняка каких-то браконьеров. Или вообще никого не было. Черти на облаках — это же сущая чушь. Начальник жандармского участка прав. Если бы еще фронт был близко, тогда это могло бы иметь стратегическое значение, а здесь, где все спокойно…
Он осторожно повернул ключ в дверях своей холостяцкой квартиры, сбежал по лестнице вниз и длинным темным коридором, который вел также и к банку, вышел на улицу.
Прямо перед ним остановился автомобиль Захара. За рулем сидел Эрвин, на заднем сиденье — старый Линцени с длинной виргинской сигарой в зубах, а рядом с ним Мариенка.
Сокол обменялся рукопожатием с Эрвином и Линцени, несмело поцеловал холеную, тонкую руку Мариенки и опустил свое тяжелое тело на мягкое сиденье рядом с Эрвином. Машина тронулась и спустя четверть часа остановилась у Каменной, где паслись выпряженные из повозок лошади, а люди обедали сидя на траве.
Группа мальчишек крутилась вокруг красного пожарного автомобиля. Сокол отругал их, а потом извинился перед Мариенкой за грубые слова, и все четверо пошли к большому танцевальному кругу у Каменной.
Их ждал сколоченный из досок стол, стоявший чуть-чуть повыше круга, где играл оркестр пожарников и кружилась в танцах молодежь. Недалеко от их стола пристроились за стойками все корчмари из Погорелой, наливая в большие стаканы грушевицу.
Мариенка Захарова задумчиво сидела рядом со своим дедом, а когда Людо Сокол пригласил ее на танец, она неохотно встала с лавочки и молча пошла перед ним на круг. Танцевали чардаш. Над кругом стояла пыль, оркестр фальшивил, звуки музыки отражались от окрестных утесов.
Солнце уже клонилось к западу, тени высоких елей росли, сквозь ветви на танцующих падали солнечные лучи. В круг, пошатываясь, вошел комиссар села Ондрейка. Он закрутил длинные с проседью усы, хлопнул в ладоши и заорал во все горло:
Дай мне салата,
Дай мне салата…
Последовавшие далее непристойные слова песни оскорбили Мариенку. Она отстранилась от Сокола, повернула к нему бледное лицо и сказала:
— Пойдемте сядем, я не могу слушать этого человека.
Сокол слегка покраснел, улыбнулся и последовал за Мариенкой длинными, неуверенными шагами. Он окинул робким восхищенным взглядом ее стройную фигуру в легком светло-синем платье, стянутом поясом.
Когда они снова сели за стол, он чокнулся с Линцени, шутя упрекнул его за то, что он отравляет чистый воздух своей сигарой, и принялся шептать на ухо Мариенке, предлагая ей пройтись с ним.
Мариенка отказалась:
— Мне хорошо и здесь.
Сокол уже подвыпил, но настаивать тем не менее не решился. Окинув жадным взглядом обнаженные руки молодой учительницы, стоявшей с Эрвином у стола, он подумал с удовлетворением, что вечером снова зайдет за ней. Потом налил полный стакан грушевицы. Вино и сладкий напиток ударили ему в голову, и он, увидев группу гардистов, развалившихся на траве около Ондрейки, встал и закричал во все горло:
— Тихо! Оркестр — чардаш для гарды Глинки!
Мариенка покраснела от стыда и посмотрела на деда с упреком:
— И зачем только ты его позвал, дедушка, теперь стыда не оберешься.
— Не смеши ты с этой своей гардой, — откликнулся из-за спины Сокола Эрвин. — Им бы надо вместе с тобой идти на фронт, а не здесь околачиваться.
Сокол обернулся и махнул рукой:
— Да что там мы! Немцы и без нас справятся.
— Боюсь, — ухмыльнулся Эрвин, — что от большевиков спасет только гора динамита, если взорвать всю землю.
Сокол уже не слушал его, а когда оркестр перестал играть, закричал еще громче:
— Песню для гардистов!
На кругу раздался хохот, и сразу же несколько молодых людей и девушек затянули: «Волга, Волга…»
Подвыпивший гардист, сидевший на бочке в нескольких шагах от стола, расстегнул мундир и присоединился к молодежи. Сокол вскочил с лавки, пошатываясь, подошел к гардисту и ударил его кулаком в лицо. Когда гардист свалился в траву, Сокол прошипел:
— Скотина!
Он вытащил из кармана брюк револьвер и выстрелил в воздух, но молодежь продолжала петь. Схватившись рукой за деревянные перила, он закричал хриплым голосом:
— Молчать! Не смейте петь большевистские песни!
Неожиданно танцующие устремились с круга к трем высоким елям, где столпились люди. Два гардиста, оказавшись среди зевак, бросились бежать, в направлении села. Растрепанный парень в рубахе с засученными рукавами прокладывал себе дорогу в толпе девушек. Пожилая женщина в черном платке тащила за руку дочь и за что-то ей выговаривала. Два корчмаря устремились к елям, держа полные стаканы вина. Третий, толстый как бочка, на которую он забрался, вытаращил глаза, заломил руки и принялся лихорадочно укладывать бутыли с вином в два больших ящика.
Из разношерстной людской толпы раздался вдруг тонкий женский голос:
— Да ведь это наши, словаки!
Линцени забеспокоился: что происходит? Он встал, поднялся на широкий пень и, увидев среди людей группу вооруженных мужчин, прошептал со страхом в голосе:
— Мариенка, пойдем скорей, ведь это…
Сигара вывалилась из его трясущейся руки. Он схватил внучку за локоть и только теперь заметил ее неподвижный взгляд: как загипнотизированная, смотрела она на круг, посреди которого стоял плечистый молодой человек в военной гимнастерке. На боку у него висел револьвер.
— Янко, — прошептала она, и кровь бросилась ей в лицо. — Янко Приесол! Возможно ли это?
Нагнувшись к ней, Линцени увидел в глазах девушки слезы.
— Пойдем, — сказала и она, но ноги не повиновались ей.
Она сидела не шевелясь, бледная как смерть, не видя никого, кроме Янко.
Янко подошел к барабанщику и закричал:
— Играйте же, люди хотят веселиться!
Музыканты как будто очнулись от сна и заиграли чардаш. Пузатый барабанщик с усами непрерывно бил в барабан изо всех сил и лишь в момент, когда его громоздкий инструмент получал передышку, обтирал рукавом своего пожарного мундира вспотевший лоб.
Мариенка увидела, как трое партизан бросились к Людо Соколу. Партизан в форме солдата словацкой армии, в котором она узнала Пятку, приставил к спине Сокола автомат и закричал:
— Ты, пес, пойдешь с нами!
Людо Сокол побледнел как полотно, а когда второй партизан схватил его за плечо, выпучил глаза. Пот градом катился с его лба. Мариенка, избегая его взгляда, шепотом повторила деду:
— Пойдем, дедушка…
Лиыцени хотел было броситься на помощь Соколу, но передумал, схватил Мариенку за руку и голосом, полным ужаса, сказал:
— Смотри, ведут его…
Мариенка не слушала. Когда кто-то закричал, что Сокола ведут на расстрел, она ужаснулась, но потом почувствовала к нему холодное безразличие. В глубине души она даже слегка обрадовалась: если расстреляют, отец оставит ее в покое.
Партизаны вели Сокола мимо стола, где сидел Линцёни с Мариенкой. Пятка подталкивал его автоматом под ребра. Сокол повернул свое позеленевшее лицо к Мариенке.
— Мариенка! — проскулил он; в его глазах был смертельный страх.
А если его расстреляют? Имеет ли она право желать ему смерти? Может быть, попросить Янко? Но с чего начать? Неужели первые слова, которые она скажет Янко, должны быть об этом человеке?
Янко вышел из круга.
— Подожди, собака лопоухая! — закричал Пятка на Сокола.
Янко встретился взглядом с Мариенкой. Мариенка опустила глаза, а Янко покраснел. Он ждал, что она будет просить, чтобы отпустили Сокола.
«Нет, даже пальцем не пошевелю, — подумал он. — Но вдруг она решит, что я хочу ей отомстить?»
Он широко расставил ноги и сказал:
— Отпустите, его час еще не настал. Мы рассчитаемся позже.
У Сокола затряслась нижняя челюсть, он бросился в ноги Янко и протянул к нему руки.
— Клянусь своей честью, господом-богом! — кричал он, но Янко отошел от него, сердито сжал кулаки и сквозь зубы произнес:
— Чихать на ваши клятвы, все равно мы за вами придем. — Он посмотрел на Мариенку и не сумел сдержать гнев. Язвительным тоном бросил через плечо: — Получите своего жениха, барышня Захарова!
Увидев, как Сокол поднимается с земли, партизаны дружно засмеялись.
Мариенку глубоко обидело язвительное замечание Янко. Все это время она стояла, опираясь рукой о столик, ничего не понимая. В глазах ее блеснули слезы. Она вынула из кармана платочек с кружевными краями, точно такой же, какой она когда-то подарила Янко с вышитой ею монограммой «ЯП». Янко сказал с гневом:
— Возьмите же его!
Лицо Мариенки залил румянец, и плачущим голосом она произнесла:
— Берите его сами!
Потом она вдруг повернулась и, сопровождаемая удивленным и в то же время полным ужаса взглядом деда, бросилась за ели.
Партизаны все еще хохотали, только Янко стоял озадаченный. Потом он неожиданно повернулся: к нему подходила стройная светловолосая девушка в цветастом платье. Она радостно улыбалась. Все ее лицо — губы, глаза — смеялось. Она протянула Янко руку и веселым голосом сказала:
— Янко! Так ты в самом деле пришел?
— Милка! — воскликнул он, и его голос выдал радость и удивление, охватившие его при виде подруги детства. — Ни за что не узнал бы тебя!
Выбежав из здания лесного компосесората, Милка Пучикова чуть не столкнулась со старым Приесолом.
— Куда ты, девушка? — схватил он ее за плечо.
Милка рассмеялась:
— Пустите меня, иду посмотреть на солдат.
— А на кой черт? — удивился Приесол.
Милка пожала плечами, по ее красивому круглому лицу, покрытому загаром, разлился румянец.
— Да просто так! — бросила она через плечо. — Наверное, устроят какие-нибудь танцы.
Приесол нахмурился и покачал головой.
— Слишком уж легко ты ко всему относишься. Мы должны заботиться о партизанах, а ты думаешь о танцульках.
— Но, дядя, — запротестовала Милка, — ведь я могу при этом и уговорить их уйти туда.
Приесол прислонился к стене и громко вздохнул. Он вспомнил, как недавно дал Милке несколько листовок, чтобы она расклеила их вечером на заборах. Утром девушка примчалась к нему и с хохотом рассказала, что намазала клеем ручку калитки священника, чтобы декан приклеился, а о том, где листовки, упомянула лишь мимоходом.
— Очень ты легкомысленна. Надо бы матери быть с тобой построже, — сделал он ей выговор.
Глаза Милки погрустнели, густые брови ее удивленно приподнялись, она пожала плечами и сказала виноватым голосом, что такая уж она есть и другой не станет.
— Послушай, не время сейчас думать о проказах, — сказал Приесол, — ты должна больше помогать нам.
— Какая от меня помощь! — махнула она рукой. — Вот разве только расклеить какую-нибудь листовку…
Старый Приесол долго подбирал слова, потом огляделся, нет ли кого поблизости, и шепотом произнес:
— Послушай, как бы тебе это… Я сам, бывало, чувствовал себя пятым колесом в телеге. Да и товарищи все меня одергивали, дескать, куда ты, старый хрыч. А теперь? Большинство из них ушли в горы, осталось нас всего-то несколько человек, вот я и начал крутиться. Знаешь. Милка, каждый нужен, я теперь даже забыл о своем несчастном ревматизме.
Милка слегка опешила. Так дядя Приесол с ней никогда не разговаривал. Она испытующе оглядела его. Неспроста он говорит все это. Но почему он на нее, сердится? Что она может поделать, если у нее такой характер? Ну а помочь — поможет.
Слова Приесола вывели ее из размышления.
— Ступай-ка в канцелярию, я сейчас тоже приду туда.
Милка бросила на него непонимающий взгляд и, слегка пристыженная, исчезла за воротами. Приесол поспешил вверх по улице, размышляя о Милке. Все сделает с удовольствием, а уж ловка — слов нет. Печатать на машинке сама научилась, берет книги читать, но все делает со смехом. Ничего хорошего в этом нет. Как ребенок, во всем одно только баловство.
Из жандармского участка вышел сотник словацкой армии, слегка волоча левую ногу.
— Жандармский начальник болен, командир гарды отнекивается… Я, что ли, должен за них? Будем надеяться, что хотя бы комиссара найдем, — говорил он на ходу, обращаясь к маленькому коренастому надпоручику, достававшему ему только до плеча.
Приесол приблизился к ним и пошел по пятам, как тень. Перед банком без дела толпились какие-то люди, и среди них Чвикота. Блестя живыми, плутоватыми глазами, он вышел на дорогу.
— Послушай, дядя, — обратился к нему сотник, — как пройти к сельскому управлению?
Чвикота скорчил рожу и развел руками:
— Откуда я знаю, там сидят господа, а я — нищий.
— Идиот! — скрипнул зубами сотник.
Пожилая женщина в поношенном крестьянском платье показала рукой:
— Управление там, только пан комиссар отправились в город, а у нашего пана нотариуса колики.
Приесол не мог удержаться от смеха и подмигнул женщине, которая с обидой в голосе обратилась к нему:
— Я правду говорю, пан Приесол, ведь я служу у них.
Сотник встрепенулся. Он впился глазами в лицо Приесола и, удивленный, прорычал:
— Что? Приесол? Некий Ян Приесол отсюда родом. Не приходитесь ли вы ему отцом?
— Что же, отцом так отцом, да только его отца нет в живых, — ответил Приесол, и лицо его покраснело. — Янко мой внук.
— Надо же! — ухмыльнулся сотник. — Скажите, а где он сейчас?
Приесол провел рукой по подбородку. Что он замышляет?
— Янко не вернулся с фронта, — пробормотал он, но сотник лишь покачал головой:
— Не вернулся, не вернулся, а кто ехал в одном купе со мной? — Нагнувшись к надпоручику, он прошептал ему на ухо: — Я узнал его по фотографии.
Старый Приесол опустил глаза и медленно побрел по пыльной улице. Да, Янко рассказал ему, как выскочил из поезда. Только бы эти не натолкнулись на него в лесу!
Около дома католического священника сидел на лавочке смуглый поручик с двумя солдатами. Впереди Приесола шел комиссар села Ондрейка и благодарным взглядом смотрел на запыленных, вспотевших солдат, рассевшихся у канавы перед домами. Он был какой-то веселый и очень довольный, так что Приесол сразу же подумал: «Это он их вызвал, продажная шкура».
— На страж, на страж! [10] — приветствовал Ондрейка солдат, подкручивая свои усы.
Солдаты бормотали что-то в ответ на его приветствие, а когда он попробовал призвать их хорошенько поколотить партизан, отворачивались от него или смеялись.
— На страж, пан капитан! — Ондрейка нарочно называл капитаном смуглого поручика. Еще в Пепле, где он был перед войной сапожником, он понял, что заказчика следует титуловать повыше. — На партизанов идете? Ну, конец им, ведь у вас есть и пушки.
Поручик лениво встал с лавочки и проворчал:
— Отстаньте!
Увидев, что Ондрейка не перестает ухмыляться, поручик процедил сквозь зубы:
— А поздороваться как порядочный человек вы не умеете, что ли?
Ондрейка огляделся по сторонам. Увидев Приесола, который вдруг нагнулся, делая вид, что завязывает ботинок, он почувствовал стыд.
Десятник [11] с худым продолговатым лицом, сидевший у канавы, заорал на Ондрейку:
— Проваливайте! Мы в ваших советах не нуждаемся! Солдат с изрытым оспой лицом и голубыми глазами погрозил ему с лавочки кулаком:
— Послушай, кем была твоя мать, черти бы ее взяли? Сестрой Гитлера?
— Гадюка! — пробормотал десятник, опустив голову. Приесол посмотрел на него, и его глаза радостно засияли: ведь это Феро Юраш! Но почему он делает вид, что не знает его?
Ондрейка быстро повернулся, поскреб пятерней затылок, испытывая неприятное чувство, будто солдат целится в него из винтовки, и перешел через улицу. Он исчез в переулке, который вел к жандармскому участку.
Около забора сада католического священника собрались солдаты, человек двенадцать. Молча смотрели они на большие буквы, белевшие на трухлявых досках. Худой солдат в гимнастерке с непомерно длинными рукавами, из которых торчали только его пальцы, читал вслух:
— «Ни одного словака на фронт, ни одного словацкого геллера немецким захватчикам!»
Приесол остановился около них, продолжая думать о том, почему это Феро не сказал ему ни слова. Потом стал прислушиваться к тому, что говорят солдаты. Двое ругались и говорили, что надо бы наказать людей за такую писанину, что это наверняка написали евреи. Но другие одобряли надпись.
К забору подошел и Феро Юраш вместе с рябым солдатом.
— Отпустили бы нас лучше по домам, — раздался чей-то хриплый голос, а солдат с рябым лицом и большими голубыми глазами пробормотал:
— Твоя правда, ведь нас уже второй год держат, а теперь вот против партизан посылают. А чем они меня обидели? Отпустили бы нас по домам, пусть воюет кто хочет.
— Послали бы офицеров, а нас бы отпустили, — добавил второй. — Вот-вот начнется жатва.
Тогда в разговор вмешался и Феро Юраш:
— Кто хочет получить Железный крест, тот пусть и воюет.
Солдат с длинными рукавами усмехнулся:
— А деревянный не хочешь?
— Вот именно, деревянный, — ответил тот же самый охрипший голос. — Мой брат уже получил его. К черту такую войну, отпустили бы нас.
— Отпустили! Много ты понимаешь! — разозлился Феро Юраш и украдкой покосился на старого Приесола. — Лучше пусть нас пошлют против немцев…
— Тс-с, — забеспокоились сразу несколько солдат, а Феро уже перепрыгнул через канаву и остановился у другой группки.
«Так, хорошо! Агитирует, значит, их», — улыбнулся про себя старый Приесол. Он кое-что разузнал: когда они отправятся в горы, сколько их в Погорелой, сколько у них пулеметов. Потом он многозначительно покачал головой и подмигнул:
— Значит, вас посылают против партизан?
— Конечно, дядя, — процедил сквозь зубы рябой солдат, но другой сразу же обрушился на него:
— Замолчи, Грнчиар, с гражданскими о таких делах нечего говорить.
Грнчиар смерил солдата злым взглядом и проворчал:
— Осел ты, осел!
Приесол притворился, будто не слыхал, как они обмениваются ругательствами, почесал за ухом и сказал:
— Ну, что ж поделаешь, раз посылают! Но вы не бойтесь, они вас не обидят, только вы их не трогайте.
Грнчиар сунул руку в карман и с большим интересом спросил:
— А вы их разве уже видели?
Приесол кивнул:
— Да, видал я одного такого, он ушел из армии. Разве ему в горах не лучше, чем в казарме? Если бы я был молодым…
Не закончив фразы, он резко обернулся и посмотрел на башенные часы. Все-таки и от старости есть какая-то польза: видит он теперь дальше; с тех пор как ему исполнилось шестьдесят лет, он должен надевать очки на нос только тогда, когда читает. Да и язык у него теперь лучше подвешен. Да, жизнь его изменилась. Раньше он мочил кожи, а Захар откладывал себе денежки; а теперь он может заниматься и более полезным делом.
«Уже восемь, — подумал он. — Через полчаса они отправятся».
— Подумайте хорошенько, ребята, — улыбнулся он солдатам, а потом ускорил шаг, направляясь вверх по улице.
С верхнего конца села пожилой унтер-офицер с кривыми ногами тащил шестилетнего мальчика. Мальчик вырывался, но унтер-офицер крепко держал его за воротник старенькой курточки и грубо толкал перед собой. В другой руке он держал рогатку, которую показал столпившимся у забора солдатам.
— Посмотрите-ка на разбойника! — кричал он. — Из этой штуки он в нас стрелял! Он партизан, сопляк.
«Ведь это малыш Юраша», — подумал Приесол и сразу же увидел, как к ребенку подошел Грнчиар и заступился за него:
— Чего ты хочешь от мальчика?
— А тебе какое дело? Он в нас стрелял, не в тебя. И порядочными камнями, — добавил унтер-офицер со злостью в голосе. — Отведу его к сотнику.
Грнчиар погрозил ему кулаком:
— Отпусти-ка его!
У мальчишки, увидевшего, что у него есть защитники — за него стал заступаться и старый Приесол, — ожили большие голубые глаза. Он забормотал:
— Я ведь только из рогатки, а у настоящих партизан есть автоматы.
Грнчиар схватил унтер-офицера за руки, а мальчик тем временем вырвался и бросился бежать, да так, что пыль за ним поднялась столбом. Когда он скрылся за садом священника, унтер-офицер выругался и пригрозил, что донесет на них.
— А ты знаешь, что с такими делают на войне? — проворчал Грнчиар. — Пристал к ребенку! У меня тоже остался такой сын.
Унтер-офицер ответил уже более спокойно.
— Так и у меня тоже есть сын, ты, осел, — заворчал он. — Только не такой… Чего он задирается?
На площади перед евангелической церковью, залитой лучами весеннего солнца, прозвучала команда:
— Стройся!
Лениво переносилась команда от группы к группе. Кое-где взводные кричали: «Строиться!» Солдаты ворчали в ответ: «Идем, идем».
Когда солдаты, построившись в длинную колонну по три, двинулись к верхней части села, старый Приесол, совершенно запыхавшись, оказался в темной канцелярии лесного компосесората. Там была только Милка.
Опершись руками о зеленую конторку, он жадно глотал воздух. Потом огляделся вокруг, как будто опасаясь, что кто-нибудь спрятался под столом или за круглой высокой печкой, обитой жестью, какие делают в Погорелой, нагнулся к Милке и принялся что-то шептать ей на ухо.
Милка беспокойно смотрела на двери. Она боялась, что кто-нибудь может войти. Потом она кивнула, щеки ее покраснели.
— Понимаю, дядя, я сейчас же позвоню ему. Вы только посторожите у этих дверей.
— Я послушаю, не поднимается ли кто-нибудь по лестнице, — махнул рукой Приесол, когда Милка повернулась к стене, на которой между портретами Глинки и Тисо висел деревянный ящик с большой, тяжелой трубкой. Это был телефон, связывающий село с лесными сторожками.
Она долго вертела ручку этого поистине музейного экспоната, потом прижала трубку к уху. Левой рукой поправила волосы, упавшие ей на лицо, и как-то торжественно закричала в большую изогнутую трубу:
— Алло, алло! Кто это?
Погрустнела, как будто ожидала, что на другом конце раздастся иной голос.
— Это вы, Имро? — спросила она, понизив голос. — Дядя передает, что они отправились, примерно триста. Да. Три орудия, четыре тяжелых пулемета, девять легких… Настроение, говорите? Ну, конечно, хорошее. Ничего не будут делать. Да, пока не забыла, только сотник у них злодей. Он как будто знает Янко Приесола, как бы они где-нибудь не встретились. Ну хорошо. До свидания. — Она повесила трубку, застегнула пуговку на вышитой блузке, посмотрела на старого Приесола и, виновато опустив глаза вниз, каким-то неуверенным, чуть испуганным голосом сказала: — Когда что-нибудь надо будет сообщить Янко, приходите снова.
Эрвин Захар молча прошел мимо нового навеса, из-под которого четверо рабочих выносили телячьи кожи, и вспомнил, как утром отец сокрушался, что с фабрики исчезает уже восьмой рабочий. Если так пойдет и дальше, то все предприятие придется закрыть. Говорят, рабочие убегают в горы, к партизанам. И солдаты ничего не могут с ними поделать, многие из них так и остались там. Ну, если не словацкие солдаты, то уж немцы их перестреляют.
Ногой он открыл садовую калитку. Пронзительно закудахтала пестрая курица, испуганно затрепетала крыльями, но слишком она была жирной, не смогла взлететь и только, испуганная, бросилась бежать. Из сада потянул июльский ветерок, он разбросал мусор в загородке для птицы и прилепил к пиджаку Эрвина белый бумажный листик. Эрвин опустил руку в карман и сердито смял в нем какую-то бумагу.
«Идиоты, — подумал он, — ждут статью о современник немецкой поэзии, а месяц назад зарезали мой сборник.
Сюрреализму, дескать, нет места в Словацком государстве. Что же, о богородице мне, что ли, писать? Мне такая писанина противна».
Эрвин изменился за последние годы. Он повзрослел. Отпустил узкие бакенбарды, щеки его утратили розовый цвет. Частые кутежи оставили след в виде кругов под глазами, подбородок его потемнел, а над узкой верхней губой появилась тонкая полоска. Он уже должен был регулярно бриться. Черные проницательные глаза потеряли былой блеск, будто выцвели.
На шезлонге под старой сливой сидел сводный брат Эрвина Петер Яншак. Месяц назад он приехал на каникулы из Швейцарии, где учился в высшей торговой школе.
Увидев его, Эрвин хотел повернуть, но Пуцик, как звали дома Яншака, хотя тому уже исполнилось двадцать три года, закричал:
— Иди сюда, Эрвин, присядь на минутку, ведь мы с тобой так ни разу и не поговорили.
Эрвин взглянул на его замысловатую прическу, волнистые волосы и зеленые очки, в которых отражались лучи заходящего солнца, ухмыльнулся и подошел к нему.
Он никогда не знал, о чем говорить с Пуциком. Хорошо еще, что отец послал его в Швейцарию, а не в Братиславу, где от него невозможно было бы отделаться.
Эрвин мало внимания уделял своему гардеробу, и эта небрежность особенно бросалась в глаза, когда он сидел рядом с Пуциком.
«Он думает, — пришло Эрвину в голову, — что главное в человеке костюм, а не голова».
Он уселся на лавочку и спросил ироническим тоном:
— Ну что, привык к сыру? Как будто в Липтове тебе его было мало.
Пуцик подтянул отутюженные белые брюки, скрестил ноги и покачал головой.
— Ты все такой же циник, все придираешься, — сказал он и достал из кармана толстую, короткую сигару. — Ну а сыр там, если уж хочешь знать, качественный. И вообще там все качественней… Одно плохо, — он закурил сигару, — швейцарцы ложаться спать с курами — как следует там не кутнешь.
Он выпустил из-под черных усиков струйку дыма, вздохнул и рассмеялся:
— В Братиславе в этом отношении лучше, правда?
— Скука, — отрезал Эрвин с кислой гримасой на лице. — Надоело мне это. А кроме того, они заставляют здесь человека плясать под свою дудку. Одни ходят по политическим собраниям, другие разыгрывают из себя в кафе конспираторов, героев. Скука, скажу я тебе…
— Интересно, — удивился Пуцик, усталым взглядом наблюдая за тем, как струйка дыма исчезает среди зеленых листьев старой сливы, — ведь когда-то ты восхищался глинковцами.
Лицо Эрвина покраснело, глаза зло заблестели. Он махнул обеими руками.
— Глинковцами я никогда не восхищался, — отрезал он, — хотя и побывал у них. Фашизмом — это да, но клерикалов я терпеть не мог. Ну а фашизм… — задумался он, — фашизм сделал много хорошего. Расизм, война, клубы нудистов в Германии…
Пуцик старался понять все, что говорит ему охваченный восторгом Эрвин. Он улыбался про себя: вероятно, его лягнула муза, но лучше бы Эрвин писал об этом и своих стишках, почему он, Пуцик, должен выслушивать такую ерунду? Философией он никогда не увлекался, а находясь на учебе в Швейцарии, столкнулся с политикой, но с такой, которую понимал.
Заскрипела калитка. В сад, задыхаясь, вбежал старый рабочий в кожаном фартуке. Его маленькие глаза были полны страха.
— Молодой пан, молодой пан! — закричал он охрипшим голосом. — Идите, идите поскорей, партизаны пришли, подумать только, хотят взять автомобиль! А пана фабриканта как раз нет дома, — покачал он головой. — Молодой Приесол с Имро Поляком, а с ними еще какой-то русский.
Он, не скрывая нетерпения, смотрел, как Эрвин, пожав плечами, медленно встает с лавочки. Когда Эрвин направился к дому, старый рабочий начал взволнованно говорить ему:
— Вы им скажите, что существует закон, пан фабрикант рассердились бы…
— Не учите меня, пан Мрвента, — прервал его Эрвин. — Уж я-то знаю, как с ними разговаривать.
Пуцика охватила дрожь при мысли, что Эрвин может ввязаться в ссору с партизанами, поэтому, когда оба удалились, он, перебежав через сад, спрятался на гумне. Если что-нибудь случится, он останется в стороне. Эрвин зря разыгрывает из себя героя.
Когда Эрвин с Мрвентой вошли во двор, перед гаражом за старым навесом стояли рабочие с кожевенной фабрики, с любопытством рассматривая автоматы и пулемет. Имро Поляк показывал им, как из них стрелять, в то время как широколицый мускулистый партизан пытался объясниться со старым Приесолом.
Янко подошел к Эрвину и, сохраняя спокойное, но строгое выражение лица, сказал:
— Нам нужен автомобиль, примерно на час, а этот Мрвента не хочет…
Эрвин скорчил гримасу: улыбнулся уголком рта и взглянул на Мрвенту.
— Правильно, он ведь не может распоряжаться автомобилем. Если отца здесь нет, то решения принимаю я…
— Ну, короче, — не выдержал Янко, — где ключи от гаража?
— Это просьба или требование?
Голос Эрвина дрожал от возмущения. Он видел, что на него обращены взгляды всех и всем интересно, как он себя поведет.
— Да возьмите его так, чего там спорить! — закричал кто-то из рабочих.
Янко улыбнулся Эрвину, но тут же стал серьезным.
— Понимай как хочешь, но автомобиль нам совершенно необходим.
— Понимаю, — ухмыльнулся Эрвин и, вытащив из кармана связку ключей, передал их Имро Поляку. Открыв гараж, Имро спросил:
— Кто из вас умеет водить машину?
Эрвин подошел к Янко.
— Если хочешь, — предложил он, — я могу вас подвезти. По крайней мере убью время. И с машиной ничего не случится.
Янко задумался, шепнул что-то русскому, а потом согласился. Русский партизан сел рядом с Эрвином, Янко с Имро — сзади.
Машина выехала со двора и помчалась по улице в направлении шоссе. Когда они приближались к Вагу, Янко снял автомат с предохранителя, и бросил Эрвину.
— Не боишься с нами?
Эрвин обиделся и громче, чем хотел, ответил:
— Никогда в жизни ничего не боялся.
Через мост они выехали на шоссе. Русский партизан, который все время молчал и спокойно курил папиросу, обернулся назад:
— Слушай, здесь можно подождать…
— Остановись здесь, — сказал Янко, и Эрвин затормозил.
Они открыли дверцы, и русский партизан посмотрел на часы:
— Пошли, пора!
Все трое выскочили, только Эрвин, удивленный, остался сидеть за рулем, думая о том, что, собственно, они хотят сделать. Когда партизаны залегли в канаву, Янко крикнул:
— Эрвин, иди сюда, там в тебя могут попасть.
Эрвин вышел из машины и уселся за Янко в глубокой канаве.
— Кто это может в меня попасть?
— Кто-кто, увидишь, — рассмеялся Янко. У Эрвина по спине пошли мурашки.
Был тихий летний вечер. Позади желтых полей бежал длинный поезд. Сизый дым валил из трубы и оставался висеть в воздухе продолговатым облаком. Вдали вырисовывались низкие холмы, а за ними небо освещалось огненными лучами заходящего солнца. Как раскаленное железо, опущенное в воду, гасла заря над холмами. Высоко-высоко над шоссе пролетел самолет.
Едва партизаны осмотрелись, как из-за поворота появился автомобиль, раскрашенный зелеными и серыми полосами. Имро взялся за пулемет и крикнул:
— Посмотрим! Вот они…
Все затаили дыхание, в том числе и Эрвин, который только теперь понял замысел партизан. Сердце его заколотилось, он весь напрягся в ожидании предстоящего.
— Ложись! — дернул его Янко и прижал автомат к плечу. В тот же момент прозвучала команда русского партизана:
— Давай!
Когда автомашина приблизилась шагов на двадцать, затрещал пулемет Имро, к нему сразу же присоединились автоматы. В открытом окне автомашины появилась рука с револьвером, но револьвер, описав широкую дугу, в тот же момент упал на шоссе. Звякнуло стекло, мотор жалобно загудел, и после еще одной пулеметной очереди машина перевернулась и перелетела через канаву в пшеницу. Мотор все еще гудел, но теперь уже с перебоями, хрипло. Задние колеса покосились, прижались к крыльям, только передние еще крутились по инерции. Потом остановились и они. Никаких признаков жизни. Янко первым выскочил из канавы.
— Подожди, осторожно, — предостерег его русский, а сам перебежал через дорогу. Янко вытащил из-за пояса ручную гранату и осторожно вынул предохранитель.
— Ничего, Федя, — подмигнул он русскому и остановился на краю дороги. Размахнувшись, бросил гранату в автомобиль.
Раздался взрыв. Оказавшись на шоссе, Эрвин увидел, как над пшеницей поднимается облачко черной пыли.
Имро не выдержал и кинулся через канаву в поле. Он заглянул в автомашину через разбитое окошко. Покачал головой и радостным голосом закричал:
— Автоматы у них что надо! Возьмем их.
На обратном пути Янко сидел на переднем сиденье рядом с Эрвином. Он обернулся назад и попросил:
— Дай папиросу, Федя.
Курил Янко только в исключительных случаях. Он неловко закурил и закашлялся. Федя расхохотался:
— Ты куришь, как девчонка.
Янко ответил ему улыбкой. Лицо его светилось радостью. Ему очень хотелось поскорей оказаться в Стратеной, у командира, и рассказать ему о своих действиях. Интересно, что он скажет об этой первой удачной операции? Все они рассчитали точно.
Да и Имро с Федей тоже радовались. Они разбирали немецкие автоматы, и при каждом щелканье затвора Эрвин слегка вздрагивал. Согнувшись над рулем, он прищурил глаза, стараясь упорядочить свои мысли. Казалось, что радость, расцветшая в душе Янко, коснулась и его сердца.
Янко искоса посмотрел на Эрвина, не выдержал и подтолкнул его:
— Что ты об этом скажешь, Эрвин?
Эрвин растерянно улыбнулся, но в тот же момент его лицо, на котором так легко появлялась улыбка, погрустнело.
— Почти на том же самом месте, — сказал он не оборачиваясь, — мы с твоим дедом ловили двух шпионов.
При этих словах, так неожиданно вырвавшихся, его охватило теплое чувство, как и тогда, когда, будучи мобилизованным, он охранял мост в Погорелой.
— Ну да, в тридцать восьмом, — прервал его Янко. — А что ты скажешь об этом?
Эрвин пожал плечами и, не раздумывая долго, ответил:
— Что и говорить, забавно это…
— Забавно? — удивился Янко. — Это для кого как. А вообще-то для тебя все или скучно, или забавно.
— Ты думаешь?
— Да, это так, — подтвердил Янко, понизив голос. — Знаем мы друг друга с детства, но я еще ни разу не видел, чтобы ты был чем-нибудь восхищен.
Слова Янко подействовали на Эрвина как холодный душ. Его губы скривились в легкую ироническую улыбку.
— Были у меня такие минуты слабости. Надеюсь, ты не будешь меня агитировать? — рассмеялся он. — Я все равно не вижу ничего разумного в том, что вы здесь делаете.
Янко махнул рукой и проворчал:
— Ну и самомнение у тебя, Эрвин! Все «я» да «я». А ведь я тогда говорил тебе, помнишь? — упрекнул его Янко.
— А что, мне надо было горланить гардистские песенки? Никогда я их не горланил…
— Но ты шел с ними, не удержался на своем третьем пути. То же самое и сейчас, сейчас даже больше, чем тогда. История тебя когда-нибудь осудит.
Эрвину не хотелось спорить, он все еще находился под впечатлением от происшедшего. Он лишь ответил:
— Да, история хороший судья.
Янко стиснул от злости зубы. Он хотел было обругать Эрвина, но только махнул рукой.
Вечером по Погорелой пронесся слух, что за Вагом в пшенице лежит опрокинутая автомашина с убитыми немецкими офицерами. Люди собирались перед домами; одни, преисполненные ужаса, жаловались — вон что происходит, другие заговорщически усмехались — так им и надо, гитлеровским палачам!
Милка чувствовала, как биение сердца отзывается во всем теле. Она стояла на склоне, выше танцевального круга в Каменной, как раз на том месте, где спустя годы увидела Янко. Она приложила руку к горлу, биение сердца ощущалось и там. Сердце билось сильно и быстро.
Янко стоял перед ней, он улыбался. Молодежь разбрелась по лесу, вверх по склону спешили две девушки. На Магуре Имро собирался учить их стрелять.
После того как Янко во время собрания несколько раз посмотрел на Милку, она догадалась, что он обратится к ней. Она специально осталась, и он сразу же подошел к ней. Только почему он так странно на нее смотрит?
Он совсем не такой, каким был минуту назад, когда рассказывал молодежи о немцах. Милка почувствовала радость в душе, смешанную с тревогой, такой же, какую она испытывала тогда, когда впервые увидела его у танцевального круга. Что, если его отношение к ней окажется холодным, сдержанным? Ведь он столько испытал, может, кое-что из того, что их связывало когда-то, теперь забыто. Нет, он должен хорошо помнить обо всем, что они пережили вместе. Должен, хотя с тех пор прошло более десяти лет.
Янко неторопливо огляделся, поправил ремень на гимнастерке, лицо его стало серьезным.
— Послушай, Милка, — сказал он почти шепотом, как будто опасаясь, что и у деревьев есть уши, — я хотел бы с тобой поговорить.
Она украдкой бросила на него взгляд из-под длинных ресниц, нежных как пух, и опустила глаза. Янко легонько взял ее за локоть и указал взглядом на противоположный склон, покрытый гвоздиками и маргаритками.
— Пойдем посидим там. Хорошо?
Она согласно кивнула и пошла перед ним. Теплый ветерок трепал ее пестрое платье в цветочек и льняные волосы. Тени елей, раскачиваемых ветром, легли на полянку. Над ними грациозно пролетела сорока с длинным веерообразным хвостом, блеснула, как жар-птица, в солнечных лучах, падающих через густые кроны елей, и исчезла в полумраке леса.
Милка робко села, загорелые руки положила на колени, едва-едва прикрытые платьицем, откинула голову назад.
— Как хорошо, что ты вернулся, — произнесла она одним духом, и ее лицо покрыл румянец.
Янко сдержанно улыбнулся:
— Что же, раз пули меня обходят! — Он пожал плечами, как будто хотел показать, что он здесь ни при чем, и продолжал, понизив голос: — Я хотел поговорить с тобой еще раньше… Послушай, ты работаешь в этом компосесорате, у тебя там телефон… В общем, нам нужна связь с Погорелой.
Милка уперлась локтями в колени и посмотрела на него. В ее волосах блеснул солнечный луч. Янко коснулся мимолетным взглядом ее голубых и, казалось, теплых глаз и увидел в них недоумение. Наверное, она ждала, что он заговорит о другом.
— Ведь я вам уже звонила, — вырвалось у нее.
— Знаешь, мы бы хотели, чтобы ты делала это регулярно. Ты могла бы делать это каждый день. Товарищи тебе скажут, что передать. Только, — он поднял брови, — осторожно.
Его слова, казалось, вызвали у девушки интерес. Ей нравилась эта затея с телефоном, явно нравилась, так же как и сам Янко. Они дружили только в детстве, но Милка в глубине души старательно хранила эти воспоминания, как большую драгоценность, а мысль, что она будет время от времени звонить Янко в лесную сторожку, обрадовала ее. Главное, что она его услышит, а большего ей и не надо.
Она глубоко вдохнула дурманящий аромат тимьяна, а вспомнив, как убедительно говорил Янко о том, что словацкий народ должен освободиться от немцев, очень захотела узнать, что делает сам Янко.
— А ты у них главный? — не выдержала она, но сразу же прикусила нижнюю губу. Что, если он рассердится, ведь есть же у него свои тайны.
— Нет, — улыбнулся Янко, — командир здесь русский, тот, который разговаривал с мамой. Он спрыгнул с самолета, должен был идти на восток, но мы упросили, чтобы его оставили здесь. Мы нашли его с поврежденной ногой.
— Тогда на танцевальном празднике вас было всего несколько человек, — перебила его Милка, — а теперь вон сколько! Я буду ребят уговаривать, чтобы еще к тебе шли… — Оборвав фразу на этих словах, она потянулась рукой к бархатной бабочке лимонного цвета и грустным голосом прошептала: — Улетела… А знаешь, Янко? — Ее глаза и голос оживились. — Когда мы были еще детьми, ты хотел поймать бабочку, такую желтенькую. Но ты этого наверняка уже не помнишь.
— Почему же? — пристально посмотрел на нее Янко. — Очень хорошо помню. — Он сам смутился, когда почувствовал, что в его голосе зазвучали теплые нотки, и добавил насмешливо: — А в воду я прыгал, как лягушка. Отчаянным был.
Милка стала грустной.
— А помнишь, как ты у меня из руки вырвал букет? — показала она на гвоздику. Девушка подперла подбородок ладонью, посмотрела вдаль и добавила: — Ты его отнес Мариенке.
Стоило ей вспомнить о любви Янко, как печаль сжала ее сердце. Янко помрачнел. Он вытянул длинные ноги и сердито махнул рукой:
— Э-э, чего там!..
— Да, потом вы с ней почему-то расстались, — сказала она задумчиво. — Но на танцевальном празднике, — добавила она громче и более живо, так, как говорила прежде, — ты с нею разговаривал.
— Разговаривал! — расхохотался Янко, украдкой бросив на нее испытующий взгляд. — Сокола ее хотели расстрелять Милка посмотрела на него непонимающе.
— Но ведь она его оставила, — возразила девушка. Она ожидала, что Янко начнет говорить о Мариенке, но, когда наступила неловкая пауза, сказала: — Говорят, что первая любовь не ржавеет.
Глаза ее лукаво заблестели. Она видела, как Янко сжал губы и сердито сорвал длинную травинку. Обернув ее вокруг руки, он сказал с горькой усмешкой:
— Первая любовь… Может и так, только не она была моей первой любовью.
Если бы Милка посмотрела на него, то все поняла бы по выражению его лица. Он думает о ней, ее называет своей первой любовью, Милку.
Она покраснела, закрыла глаза, не смея взглянуть на него. Она казалась себе маленькой, совсем маленькой.
Вот Янко в коротких, залатанных штанишках, с волосами, растрепанными, как воробьиное гнездо, ведет ее, крепко держа за руку. Вот они оперлись согнутыми руками о забор и через щель во все глаза смотрят на то, что делается во дворе у Захара. Под навесом стоят рабочие. У них нахмуренные, строгие лица, упрямые взгляды. Отец Янко вышел из толпы, отбросил в сторону фартук и решительным тоном что-то возражает Захару. Потом она чувствует дыхание Янко на своем лице, он шепчет ей на ухо: «Я тоже буду кожевником, когда вырасту». Д она, в ужасе от крика, который стоит во дворе Захара, говорит затаив дыхание: «А я буду тебе готовить».
Янко вернул ее к действительности:
— Ну, пойдем, Милка. Воспоминания оставим на другое время. Я должен идти к Имро, а потом еще к Беньо.
Милка медленно встала, поправила платье и как бы через силу сказала:
— Ничего этот дядя Беньо не боится… Да и вы здесь не робеете.
— Пусть боятся жандармы и гардисты, — засмеялся Янко, а потом озадачил ее вопросом: — Как тебе понравилось собрание?
Она пожала плечами.
— Хорошо ты сказал. Смешно, что некоторые верят этому Тисо. А знаешь что, Янко? Не надо тебе было так нападать на Юрко Врбенского. Он не пошел копать эти землянки, потому что немного трусоват.
— Но ведь как раз трусость, — вспыхнул Янко, — сегодня самый большой грех! Почему я не боюсь? И разве он не должен был уже давно уйти в горы?
Они перешли через ручеек и медленно шагали по запыленной дороге.
— Лучше бы я к нему обратилась по-доброму, — ответила Милка, — ведь он хороший парень. — Потом засмеялась и сказала: — А знаешь, что мне понравилось больше всего? То, что пришел Людо Юраш. Ему едва исполнилось четырнадцать, а он уже тянется к ружью. Смелая пошла детвора!
У деревянного креста на распутье они расстались. Янко вернулся в горы, а Милка пошла по меже к селу.
Приятная прохлада охватила девушку. Милка остановилась на берегу пруда в густом вербняке. На другом берегу кто-то вскрикнул, и над водой мелькнула большая форель с серебряным брюшком. Два рыболова бросились к удочке. В одном из них Милка узнала Эрвина Захара. Другой был широколиц, коренаст, в соломенной шляпе. Приблизившись к ним, она услышала торжествующий голос Эрвина:
— В ней добрых полкило, Рента, я тебе говорю.
Он ударил форель о камень, полюбовался ею и положил в ведерко.
— Не лучше ли ловить рыбу, — засмеялся он, — чем торчать в твоей Братиславе?
Молодой человек, которого он назвал Рентой, пожал плечами.
— Что за удовольствие, — возразил он, — когда тебя того и гляди партизаны укокошат.
— Брось, зачем ты им нужен? На мелочи они не размениваются. Если бы вас, гаемистов [12], здесь был целый полк, это могло бы их заинтересовать.
— Ты смеешься над серьезными вещами, Эрвин. Я даю тебе хороший совет: поезжай со мной в Братиславу.
Эрвин хлопнул его по спине:
— Копать окопы? Нет, из Погорелой я не сделаю ни шагу. Ведь это красота — бунтующий народ. А там такого не увидишь.
— Так или иначе, — возразил Рента, — а бороться надо. Хотя бы с пером в руке, друг. Бороться с таким бандитизмом.
Рыболовы прошли мимо. Милка покачала головой. Что это за человек и чего он хочет от Эрвина? Чудак. Да и Эрвин чудак. Она поспешила в Погорелую. Перед ее глазами все время стоял Янко. Почему он не хотел говорить о Мариенке? Может быть, он все еще думает о ней? Эта мысль мучила ее все сильней. Конечно, Янко все еще любит Мариенку, поэтому он был таким замкнутым, только поэтому. Печаль сжала сердце девушки. Ей захотелось оказаться сейчас дома и плакать, долго плакать…
На улице она увидела много незнакомых лиц. Перед домом Захара стоял легковой автомобиль. Высокий улыбчивый мужчина средних лет с очень длинными волосами нетерпеливо кричал:
— Поехали, пан депутат, а то стемнеет!
Милка прошла мимо сада перед домом Захара. В саду было много лилий и роз, стояли две темные ели. Через решетку зеленого забора она увидела Ондрея Захара и депутата Жабку. Они пожимали друг другу руки. Лицо Жабки сияло.
— Ну, мне пора, видишь, как Луч торопит. Ладно, помогай хотя бы финансами…
Ондрей Захар закашлялся, и до Милки донеслись его слова:
— Иди, иди, поторапливайся, министерские кресла так просто не раздаются.
За Милкиной спиной раздался шепот:
— Быстрее, пан депутат. Мы не успеем добраться до Бистрицы засветло.
— Не пойду, пусть идет Имро, он командир, а не я, — пожал плечами Феро Юраш, пряча глаза от Янко.
Учить новичков — для этого он хорош, а вот командиром группы сделать его не могли. Имро ничего не понимает, десятником он стал позже, чем Феро. Да разве только это! Феро перешел к партизанам с десятью солдатами и застрелил сотника. Три месяца он обрабатывал солдат, настраивал их против немцев, а что в это время делал Имро? В лучшем случае копал землянки. Разве это работа? Или разглагольствовал с гражданскими о политике. Феро вступил в партию почти в то же время, что и Имро, но разве он виноват, что Имро сажали в тюрьму, а о нем забыли?
Обиженным взглядом, как упрямый ребенок, оглядел он закоптелую комнату, посреди которой стоял большой стол с разложенной на нем военной картой, а вспомнив, что Янко моложе его на добрых пятнадцать лет, скривил губы и протянул:
— А ты мною не командуй!
Он хотел было добавить, что Янко еще вытирал сопли, когда он уже ходил с красным флагом, но вовремя вспомнил, что с флагом он никогда не ходил, а в первомайских шествиях шел просто так, с пустыми руками.
На лестнице послышался голос партизанского командира Светлова. Янко провел ладонью по волосам. Если он слушается командира, то почему бы Феро не слушаться его? Он даже не знал, что толком сказать, только крикнул:
— Как ты смеешь так разговаривать в штабе? Ты коммунист?
— Да, и с большим стажем, чем ты, — перебил его Феро, снова кровь закипела в его жилах. — Я и стрелял из-за тебя, — добавил он с упреком.
Янко посмотрел на него и понял все. Когда месяц тому назад вверх по долине шли словацкие солдаты, Янко, в одежде дровосека, пришел к ним. Первым, кого он увидел, был Феро. Янко подмигнул ему, а Феро шепнул в ответ, что по крайней мере десять человек хотели бы перейти к партизанам. Остальные боятся, но вреда они не причинят. Янко не знал, что солдат ведет сотник Страка, тот самый офицер из поезда, который хотел его выдать. И вот сотник оказался перед ним с револьвером в руке и закричал: «Посмотрите, как верные своему народу словаки поступают с предателями!» В этот момент из-за елки выскочил Феро Юраш и с расстояния в три шага выстрелил в сотника, который сразу же упал навзничь.
«Может быть, Феро спас меня, — подумал Янко, — но теперь он хочет этим воспользоваться. Нет, это противно, я бы так никогда не поступил».
— Никто не просил тебя меня спасать, — обрушился он на Феро, и лицо его покраснело. — А теперь шагай поскорей в Бравное, будешь заниматься там с новичками! Понял?
Феро Юраш сделал два шага назад. Он хотел ответить, что существуют и другие партизанские отряды, где его примут с радостью, но вместо этого лишь пробормотал:
— Пойду, если захочу.
Едва он захлопнул за собой дверь, как Янко принялся корить себя за то, что не был с Феро более строгим. Он должен был пригрозить ему пулей, ведь партизанский закон суров. Феро всегда был вспыльчивым, но раз уж ты пришел к партизанам, изволь соблюдать дисциплину.
В комнату вошел Светлов. Он спокойно раскурил трубку, а когда Янко рассказал ему о Юраше, только покачал головой и сказал по-русски:
— Приказы, приказы, для этого у нас еще будет время. Сначала ты должен людям объяснить, а потом приказывать. Хорошо было бы, — продолжал он, как бы размышляя, — если бы ты чаще встречался с ребятами.
Сказав это, Светлов бросил на Янко укоризненный взгляд, а потом едва заметно улыбнулся, вспомнив командира партизанской группы Колю Крутикова. Было это два года назад, когда они стояли в белорусских лесах. Крутиков был таким же упрямым, как и Феро Юраш. Хотел воевать по-своему, но все же его удалось перевоспитать. Командиры стали его игнорировать, даже лишили пайка. «Если хочешь только лично лупить фрица, — сказали ему, — то и заботься о себе сам». И опозорился же тогда этот Крутиков!
«Как Феро Юраш похож на моего Колю! И внешне, и характером. Какой тот был непослушный, а удалось же его переломить».
Ну а с Юрашем надо бы Янко начать по-хорошему.
Феро Юраш покинул партизанский штаб в плохом настроении. Он злился на себя за то, что не сумел стукнуть кулаком по столу. Он был убежден, что он лучше Имро, да и Янко мог бы так не суетиться. В глубине души он завидовал им, их партизанским должностям. Для чего, собственно, он пошел к ним в горы? Мог бы торчать в казарме и морочить ребятам головы; там его ценили больше, чем здесь. Решив пойти к партизанам, он подверг опасности своих в Погорелой. Ведь немцы могут им отомстить. Но господа в штабе ни о чем не думают.
Склонив голову, он шел по узкой тропинке между домами. Солнце стояло высоко над горами, и в его лучах блестели стекла домов в Стратеной. Деревянные избы, старый кирпичный дом (прежде управление рудника, а теперь партизанский штаб), маленький костелик, недавно побеленный, — вот и вся Стратеная. Извилистая дорожка вела от поселка к старым рудникам, а вниз по склону, пенясь, бежали к серебристому потоку три ручейка.
Партизаны грелись на солнышке, некоторые рубили дрова, кто-то чистил автоматы.
С тех пор как закрылись рудники, Стратеная не видела такого количества людей. Когда-то, еще во время венгерского короля Белы, предки местных жителей переселились сюда из Германии, смешались со словаками, обжились, освоились. Кроме немецких фамилий, у них ничего немецкого не осталось. Даже прадеды местных жителей не говорили по-немецки.
Жители Стратеной, большей частью пожилые люди, жили на скромную пенсию, мужчины рубили лес, женщины выращивали елочки в питомниках погорельского компосесоратора. Каждая семья держала двух-трех овец, корову, почти в каждом саду жужжали в ульях пчелы. Женщины носили в узелках масло, молоко, мед и лесные ягоды в расположенный неподалеку детский санаторий «Железновцы», построенный у минерального источника с большим содержанием железа.
У костела Феро остановили трое партизан. Он сказал им, что идет обучать новичков, и только после этого осознал, что и в самом деле пойдет, но сделает это в последний раз.
Ему, собственно, еще никто не объяснял смысла партизанского движения. Когда он шел в армию, Пучикова сказала ему, чтобы он вел агитацию против немцев и просвещал ребят. Это было дело. Но бегать здесь по кручам с этими сопляками, учить безусых юнцов бросать гранаты!.. Наверное, ему надо отправиться в другой отряд.
Оказавшись среди новичков, Феро забыл обо всем, что его огорчало, и мрачные мысли его исчезли под влиянием веселого настроения молодых добровольцев.
В землянку он вернулся уже к вечеру. Грнчиар храпел, развалившись на нарах, и вскрикивал во сне:
— Не отдам корову!
Феро сильно встряхнул его за плечи. Грнчиар вскочил как ошпаренный, вытаращил большие голубые глаза. Он вытер холодный пот со лба и выругался:
— Фу, приснилось, что немцы забирают у меня корову.
— То-то ты орал как резаный, — засмеялся Феро. — Ступай-ка, ребята уже собираются. А я хочу поспать. Имро нас опять будет поучать, — добавил он иронически.
Ребята из партизанской группы Имро Поляка сидели в траве ниже землянок, откуда открывался вид на сторожку и зеленоватую воду пруда.
Грнчиар выбежал из землянки. Феро постелил шинель, улегся на нарах и закрыл глаза. Он хотел немного вздремнуть, но шум, поднятый партизанами, мешал ему. Он подпер голову рукой и, перевалившись на бок, стал прислушиваться к голосам.
— Раз немцы появились в Ружомбероке, надо идти, — говорил Грнчиар. — Возьмем гранаты и пойдем.
— С ними лучше не связываться, — запротестовал Пятка, а кто-то хриплым голосом крикнул:
— Подождите, ребята, ведь Тисо должен дать приказ войскам, чтобы они к нам…
«Спишиак», — догадался Феро и удивленно поднял брови.
— Переломать бы тебе ноги, глупый осел! — кричал Имро. — Чтобы Тисо стал помогать партизанам?! Как же, жди!
— Да вот, говорят, что должен помочь, — отозвался кто-то еще, а когда Имро выругался, Феро улыбнулся: не знает, что делать, болван. Так ему и надо, зачем напрашивался в командиры?
— И правда, братцы, — сказал Сохор, — пойти бы в Ружомберок, что ли…
— Оставь ты немцев в покое! — крикнул Пятка, но Грнчиар обрушился на него:
— Ты, мочалка вшивая!
— Не можем мы одни, — пытался унять их Имро, но Грнчиар не уступал:
— А почему нет?
— Опомнитесь, ребята!
Феро не выдержал. Встал и потянулся так, что кости затрещали. Потом нагнулся и вышел из землянки. Ребята уже немного успокоились, только Имро взволнованно размахивал руками и что-то говорил.
Когда Спишиак забубнил, что Тисо и в самом деле поможет, Имро сжал зубы и покачал головой. Но как растолковать такому барану? На кожевенной фабрике ему было легче, ребята там толковые. А здесь? Пришли сами не знают зачем. А дисциплина? Какая там дисциплина! Здесь не казармы. Не надо было делать его командиром. Дали бы ему лучше какое-нибудь опасное задание, он создан для этого, а не для того, чтобы быть командиром.
Позади него кто-то кашлянул. Имро обернулся, и лицо его озарилось радостью: Янко! Он сразу же принялся шептать ему на ухо: вот какой глупый вопрос задал ему Спишиак, не должен ли он его за это наказать?
Янко посмотрел на него испытующим взглядом и ответил:
— Объяснять им надо, объяснять.
И вдруг махнул рукой, как будто хотел добавить: «Черта лысого им объяснишь!» Потом поздоровался с ребятами за руку и принялся расспрашивать их о самочувствии, о том, достаточно ли у них боеприпасов, как их кормит Имро. Одни отвечали довольно неохотно, что, дескать, ничего, другие же лишь о чем-то шушукались.
Йожко Пятка встал с травы и подтолкнул Грнчиара:
— Ну-ка спроси у yего, пусть он выбьет это из твоей головы.
Пятка был бы рад услышать, что они ничего не станут предпринимать, будут только скрываться. Два раза он уже отвертелся от участия в операциях, ведь он ушел из армии не для того, чтобы рисковать жизнью здесь. Когда сюда придет фронт, тогда другое дело, тогда он будет воевать с удовольствием. Как солдат, а не как партизан.
Грнчиар сморщил лоб. Он отодвинул в сторону Ондро Сохора, посмотрел на Янко и сказал ворчливым тоном:
— Раз уж вы пришли, так скажите нам: на кой черт нас здесь столько? Только валяемся кверху пузом. Какой прок, — разошелся он, — что я здесь торчу, если гардисты в это время забирают у наших зерно! Их на Ораве что собак нерезаных.
— Правильно, — поддержал его другой партизан, в мундире словацкого солдата, — здесь мы только мхом обрастаем.
Задумался и Ондро Сохор. Махнув перед собой большой, крепкой рукой, он сказал:
— Конечно, Янко, надо бы нам объединиться с теми, что в казармах по всей Словакии, и объявить войну.
На языке у Янко уже вертелось то, что ему сказал вчера командир отряда Светлов, который встречался с товарищем из Москвы, сброшенным в Словакию с парашютом. Главный партизанский штаб в Киеве дал ясный приказ: «Действовать по-партизански!» Но, спохватившись, что это пока военная тайна, Янко лишь растерянно улыбнулся.
— Ни к чему мы здесь, — прервал ход его мыслей Грнчиар.
— Поймите, ребята, — начал Янко, — мы взорвали немецкий транспорт, притащили из казармы боеприпасы, прошли подготовку. Неужели вы не понимаете значения этого?
Грнчиар долго смотрел на ладонь, ухмыляясь, тер ее пальцами другой руки.
— Ну ладно, — наконец проговорил он, — но разве то, что мы делаем, это война?
— Потерпите немного, мы в штабе тоже не спим, — ответил Янко. — Будет веселее. — Он взглянул на пруд: над гладью воды высоко подпрыгнула форель, блеснула серебряным брюшком и снова плюхнулась в воду. Чтобы сменить тему разговора, спросил: — Ну а рыбу ловите? Нет? Неужели Имро так уж хорошо вас кормит, что нет необходимости в добавке? — засмеялся Янко. — Запеченная на костре форелька — вещь неплохая…
— Конечно, — просиял Грнчиар, — а вчера вечером я видел кабана, молодого еще, поросенка… Но, — он бросил презрительный взгляд на Пятку, — этот тип мне говорит, что, дескать, нельзя, что нет у меня охотничьего билета.
Янко покачал головой, а потом прищурил левый глаз:
— Ну а почему бы тебе не получить охотничий билет? Право охотиться принадлежит здесь фабриканту.
Грнчиар прервал его:
— Знаю, но это ведь не немец, он из Погорелой…
— Так что же? — громко засмеялся Янко. — Ведь фабриканты помогают немцам, — начал объяснять он серьезным тоном, — шкуру сдирают с людей. Я его знаю, работал там. Нет, ребята, можете стрелять спокойно.
Он медленно повернулся к пруду, поднял плоский камешек и бросил его в воду.
— Раз, два, три, четыре, — считал Грнчиар, пока камешек, подпрыгивая, скользил над водной гладью.
Янко задумался. На миг его целиком поглотила красота окружающей природы. Горы, ели, заходящее солнце, зеленоватая вода, белая цементная запруда. В сдерживаемой до поры до времени силе воды он увидел аналогию с этими ребятами.
— Послушайте, — сказал он, — Ондро наверняка еще помнит то время, когда здесь не было пруда…
Сохор не совсем понял, к чему клонит Янко, но, как бы отгадав его мысли, подтвердил:
— Как же не помнить, просто беда была! Вода, бывало, портила всю дорогу, размывала склоны, даже коров нельзя было выгнать на пастбище в долину…
— Ну вот, — прервал его Янко с огоньком в глазах, — а теперь, как только сплавят лес, лесник спускает пруд. Но до тех пор, пока запруда удерживает воду, надо чтобы ее было как можно больше. Ну а мы? — развел руками он. — Мы собрались в горах все вместе, а если бы захотели действовать поодиночке, то проку было бы мало. Нужен умный лесник, который знает, когда спустить воду, который скажет нам: начинайте!
Партизаны завороженно смотрели на Янко. Грнчиар улыбался. В воцарившейся тишине Янко продолжал:
— Ну, а кто этот лесник? У кого больше всего опыта? Это коммунисты и парашютисты из Советского Союза, которые пришли сюда, чтобы помочь нам. — Он провел ладонью по заросшим щекам и добавил, снизив голос: — Ну а теперь я кратко обрисую вам положение на фронтах…
Он достал из кармана сложенный лист бумаги, развернул и торопливо прочитал. Это была листовка Центрального Комитета партии о последних событиях на фронтах.
— Не бойтесь, дружочек, не сегодня-завтра придут немцы, и будет порядок.
Так сказал вечером декан отчаявшемуся Ондрейке, и эти слова звучали в ушах комиссара села, даже когда он ложился в постель. Они придавали ему сил и порождали надежду. Он забыл о партизанах, которые дерзко расхаживают по селу, забыл краснокожее лицо веснушчатого Беньо, который грозил повесить его на первой же вербе, а со спины у него вырезать кусок кожи на ремень для остальных коллаборационистов. Забыл он и об одноглазом Газухе, строго приказавшем ему заходить в сельское управление и не удаляться ни на шаг от Погорелой, если жизнь ему дорога. Забыл он и о докторе Главаче, который в последний раз не ответил на его приветствие, хотя он поздоровался с ним словами «мое почтение», а не «на страж», как когда-то. Ондрейка думал только об одном — как в Погорелую придут немцы и как он будет им советовать: этого арестуйте, этого расстреляйте, этого помилуйте.
Ондрейкова уже спала, а Ондрейка все думал, улыбался, устремив глаза в потолок, и поглаживал свои длинные, закрученные усы.
Он был суеверен и перед сном пересчитал все четыре угла, чтобы сбылся его сон. А сон у него и в самом деле будет хороший, приятный. Этот декан умный человек, он думает обо всем. Живет себе потихоньку в уединении, но и о своих овечках не забывает. Знает, кому и когда надо написать письмо, где просить помощи против тех волков, которые собрались в горах.
Комиссару снился Гитлер, в Ондрейкином сне похожий на декана, с усиками под носом, с золотыми свастиками на куртке. Гитлер погладил Ондрейку по щеке и закричал со смехом: «Смотрите, каков молодец! Это мой человек. Сделайте его префектом!»
Когда Ондрейка проснулся, жена уже суетилась в кухне. Он встал с постели и посмотрел в зеркало. Слегка пристыженно усмехнулся. Он — и префект! А что, он этого заслужил за тот страх, что испытал. В последние дни он был одной ногой в своем доме, а другой — на кладбище. Он заслуживает хорошего вознаграждения, конечно же заслуживает.
Ондрейка немного приуныл, высморкался и сердитым голосом сказал:
— Да ведь мне это только приснилось…
Но когда в комнату вбежала Ондрейкова и сообщила ему, что целую ночь в Погорелой шумели машины, а на улицах было полно солдат, он снова вспомнил слова декана о немцах. Конечно! Это немцы идут в горы против тех антихристов! Декан, сон, немцы… Нет, иначе и быть не может. Вот только живет он далеко от главной улицы, у черта на куличках. Дрыхнул и ничего не слышал, не смог выйти поприветствовать их.
Он хлебнул сыворотки и быстро надел праздничный костюм. Ни слова не сказал жене и вышел из дому, вдохновленный мыслью, что ночью через Погорелую в горы шли конечно же немецкие солдаты.
Он спешил к сельскому управлению. Шел, не замечая никого, выпятив грудь, высокомерный и самоуверенный. И вдруг увидел Беньо и Пудляка, идущих с двумя жандармами в жандармское отделение. Гора свалилась у него с плеч. «Так, этих уже повели!» Перед костелом мелькнула высокая худая фигура пономаря. Ондрейка хотел его окликнуть и спросить, что произошло ночью, но пономарь сразу же исчез.
Едва Ондрейка вошел в канцелярию сельского управления, как зазвонил телефон. Энергичным движением он взял трубку, приложил ее к уху и закричал:
— Алло, алло! Округ! Ну, слава богу… Что? Погорелая. Ондрейка… Кого? Какого товарища? Что? Газуху? — Он сердито дунул в трубку. — Окружное управление? Как же так? Это комиссар… Это я говорю, староста Ондрейка…
Трубка выпала у него из рук, он вытер ладонью холодный пот со лба, потом руки его опустились, а из горла вырвался жалобный вздох.
Он почти упал на стул, попытался собраться с мыслями, но не успел. Двери открылись, и в канцелярию ввалились Ондро Сохор с винтовкой на плече, а за ним Газуха и старый Приесол. Нотариус Шлоссер остался стоять на пороге.
— Вас к телефону, — показал Ондрейка рукой на трубку, лежащую на столе, — из округа…
Газуха взял трубку обеими руками и принялся кричать в нее что есть мочи:
— Ну да, это я… Газуха! Да. Это ты, товарищ окружной председатель? Что? Какой болван? Ах, да, это был комиссар. Да, мы его приструним. Справимся. Значит, там у вас уже все? Хорошо! Ну, честь праци! Так, там они взяли власть в свои руки, — сказал Газуха Приесолу и покосился на Ондрейку. — А вам тут делать уже нечего! — повысил он голос. — Здесь будет революционный национальный комитет. Дайте нам все ключи. А за коллаборационизм…
Утром усатое лицо Ондрейки с колючими черными глазками было высокомерным, самоуверенным. Когда он увидел Газуху с Приесолом, взгляд его сразу же стал покорным, а губы сложились в виноватую улыбку. Но как только Газуха произнес слово «коллаборационизм», на лице Ондрейки появилось плаксивое выражение, в глазах отразился страх. Все его надежды рухнули, как карточный домик. Ему даже говорить не дали. Он сложил перед собой, как для молитвы, трясущиеся руки, загоревшие на летнем солнце, и заскулил:
— Но, паны мои, паны братья, ведь я ничего плохого… Я даже мухи не обидел… — Его испуганный взгляд искал помощи у нотариуса. — Пан нотариус, скажите вы им…
Нотариус Шлоссер растерянно пожал плечами, быстро снял с носа очки и принялся протирать их платочком. Наконец он все-таки забормотал:
— Ну, не бойтесь, как-нибудь обойдется…
Ондро Сохор бросил на него сердитый взгляд. Злость охватила его уже тогда, когда начал говорить Газуха.
Слишком мирными и добрыми показались ему слова Газухи. С таким негодяем, как Ондрейка, разговаривать надо по-другому.
Замечание нотариуса совсем возмутило Сохора. Он не выдержал и закричал, заикаясь, как всегда в минуты волнения:
— Как это «не бойтесь»? Как раз пусть трясется, антихрист фашистский! Я правду говорю, пусть трясется, глинковец проклятый!
— Подожди, Ондро, зачем кричать! — остановил его менее вспыльчивый Газуха и обернулся к Ондрейке: — Ежедневно утром и вечером вы должны являться к Сохору в жандармский участок, пока мы не решим, что с вами делать…
Стул жалобно заскрипел под Ондрейкой.
— Но ведь я, ведь я, — ломал он руки, — ведь мы все христиане, социалисты, если что-нибудь не так, мы должны прощать друг другу.
Потом он застонал, по его загорелым щекам покатились слезы, крупные, как горох. Он принялся твердить, что когда-то был социал-демократом, что всегда учитывал социальные вопросы, даже тогда, когда был глинковским комиссаром села.
За окном показались какие-то люди. Кто-то приставил к стене высокую лестницу. Газуха понял, что на здании сельского управления должны вывесить флаги и прикрепить громкоговоритель.
— Теперь нам некогда, — процедил он сквозь зубы и показал взглядом на Ондрейку, который, опустив голову, выходил из канцелярии.
Перед сельским управлением собралось много людей. На лестнице стоял Пашко и куском проволоки прикреплял флагшток с государственным чехословацким флагом.
Когда старый Приесол увидел в руках кривого Виталиша красный флаг, горячая волна радости ударила ему в горло, а в глазах заблестели слезы.
— Дай мне флаг, я его повешу, — попросил он Виталиша и начал карабкаться по лестнице.
Он был совсем седой, колени его дрожали; дрожали и его руки, когда он принимал флаг от Виталиша. Только глаза старика светились, как у молодого. Он вставил флагшток в железное кольцо над окном. Подул ветерок, развернул оба флага.
Ондро Сохор закашлялся. И у него стояли слезы в глазах. Потом он принялся поторапливать молодых людей, сколачивавших из досок трибуну перед сельским управлением, и тогда вспомнил, что его ждут в бывшем жандармском участке, где он вместе с Пудляком и Беньо должен принять оружие и архив. Перед воротами стоял жандарм с бело-сине-красной повязкой на рукаве; он доложил Сохору, что члены революционного национального комитета уже приняли архив.
Рассерженный Ондро взбежал наверх по темной лестнице, а войдя в кабинет начальника, увидел, что там все перевернуто вверх дном. Беньо складывал на диван винтовки и револьверы, Пудляк рылся в бумагах на столе. Сохор обрушился на них за то, что они его не подождали, он, как начальник милиции, должен был при этом присутствовать. Но Беньо ответил, что у них не хватило терпения, чего ждать, если он не пришел.
Беньо радовался, как маленький ребенок.
— Все в порядке, — сказал он, довольный. — Воз оружия и бумаг, — показал он рукой на стол. — Только мы, черт побери, чуть было не сгорели!
— Как это? — недовольным тоном спросил Сохор.
Пудляк покраснел, но потом рассмеялся и сказал:
— Ну, поставил я свечу туда, в угол, и бумажки три загорелись.
— Но мы и без пожарников справились, — ухмыльнулся Беньо, однако Сохор покачал головой и заворчал:
— Зачем со свечкой при свете? На кой черт?
— Так ведь без глаз остаться можно, — прервал его Пудляк. — Ведь надо все прочитать, а там, — показал он взглядом в угол, где лежал перевернутый стул, — темно, как в могиле.
Сохор заметил, что у Пудляка необычайно хорошее настроение. Мало когда он бывал улыбающимся и веселым, постоянно казался каким-то испуганным, боязливым.
«Нет, я был несправедлив к нему, вон он какой радостный сегодня, когда партизаны освобождают целый Липтов, а может быть, и другие районы Словакии», — подумал Сохор. Он еще раз посмотрел на Пудляка: тот насвистывал веселую мелодию, покачивая своей маленькой головой, как качается головка мака на ветру, и все время улыбался.
Они вышли из жандармского отделения и опечатали двери канцелярии. На площади стояло семь грузовых автомашин, из которых выскакивали партизаны и солдаты. На шапках у солдат были бело-сине-красные или только красные ленты. Их мундиры были сизыми от пыли.
Пучикова в белом халате стояла в грузовике, держа в руке бинт. Она перевязывала одному из партизан голову.
— Ведь это Феро Юраш! — воскликнул Сохор и поспешил к автомобилю. — Что с тобой? — закричал он.
Феро улыбнулся и лишь кротко склонил голову, чтобы Пучиковой было удобно перевязывать.
— Да так, ничего, в городе немцы засели в гостинице, они и не собираются капитулировать. Стреляли в нас из окон. Слегка поцарапало меня, — махнул он рукой. — Ерунда! Но здесь у нас раненый, — он показал рукой на грузовик, где над лежащим бойцом склонился доктор Главач, выслушивая его сердце.
Как раз в это время доктор выпрямился и вытер платком пот с лица.
— Пусть его отнесут в школу, — сказал он Пучиковой, — или нет, лучше к нам, в ординаторскую, — распорядился он, а потом тяжело, осторожно слез с грузовика.
— Фу, жара! — вздохнул он, а увидев Сохора, быстро подал ему руку и взволнованно сказал: — Видите, только началось, а уже надо лечить. Эх, лучше было бы еще немного подождать, пока фронт подойдет ближе…
— Чего там ждать! — оборвал его Сохор и мучительно закашлялся. — Если начали дело, надо и закончить, — добавил он, повышая голос.
Неожиданность восстания поразила доктора. Как член революционного национального комитета, он, конечно, знал, что готовится что-то, но не понимал до конца смысла всего этого. Восстание он считал преждевременным, поэтому и отказался выступить с речью, оправдываясь тем, что немного охрип.
Он был похож сейчас на ребенка, который видел, как из амбара валил дым, и который изумленно закричал только тогда, когда из-под крыши вырвалось пламя.
Около сельского управления собрались люди. На трибуне появились Газуха, Пудляк, Пашко, Беньо и старый Приесол. Газуха заявил, что Погорелая освобождена и власть в селе переходит к революционному национальному комитету, к которому граждане должны относиться с доверием.
Кто-то потянул доктора за рукав, и он оглянулся. Позади него стоял Эрвин Захар. Он подал доктору руку и фамильярно прошептал на ухо:
— Не напоминает ли это вам провозглашение словацкого государства, осуществленное в свое время Ондрейкой?
Доктор его одернул:
— Что за сравнение? Конечно, сделано это несколько преждевременно, но вообще-то все, включая и красный флаг, правильно.
Тем временем на трибуну поднялся Янко Приесол. За последний месяц он трижды выступал перед молодежью, и сейчас молодые снова воодушевленно аплодировали ему.
— Тоже мне герой! — ухмыльнулся Эрвин, но врач сжал его руку.
— Молчи, молчи, Эрвин, — шепнул он ему на ухо.
Газуха сделал рукой знак, чтобы люди утихли, а потом объявил:
— Теперь вам скажет кое-что Янко Приесол, наш дорогой земляк, прибывший из России, оттуда, откуда к нам идет свобода.
Толпа снова зааплодировала. Кривой Виталиш закричал:
— Ура-а!
Люди, как эхо, повторили его возглас. Янко Приесол подтянул ремень на мундире, вышел вперед и начал речь:
— Граждане! Я хочу вам лишь сказать, что партизаны, сыновья крестьян и рабочих, к которым примкнули многие солдаты, освободили Врутки, Мартин, Микулаш, Ружомберок, Зволен, Банску-Бистрицу, а также другие города и села. Восстание против немецких поработителей и их тисовских прислужников началось и продолжает расширяться…
С шумом подъехал грузовик. Эрвин оглянулся и увидел, как из него высадились человек двадцать, сопровождаемые вооруженными партизанами.
— Это привезли гардистов из города! — закричал кто-то.
— Наверное, их расстреляют, — добавил другой голос.
Эрвин узнал среди арестованных своего коллегу по университету, активного члена «Глинковской молодежи» Ренту, который недавно предлагал ему поехать в Братиславу.
«Идиот, — подумал Эрвин, — доигрался».
Потом он протолкался поближе к трибуне, чтобы лучше слышать своего товарища детства.
— Пока не все кончено, — воодушевленно говорил Янко. — Немцы еще захотят отомстить. Но мы будем сражаться за свободу, будем заодно с партизанами. Мы не одиноки. Вместе с нами сражаются и советские партизаны. Не забывайте, что нам на помощь идет Красная Армия. И еще об одном не забывайте, когда смотрите на это красное знамя: под этим знаменем еще перед войной боролись за хлеб рабочие и крестьяне Погорелой.