ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Мариенка осторожно обходила лужи на дороге, выбирая места, где еще держался последний снег. Она подходила к Стратеной.

Как странно, что она покидает эти горы, которые полюбила! Здесь она сблизилась со многими людьми. Взволнованно читала она им стихи Янко Краля. Партизаны в Железновцах слушали ее раскрыв рот. Она нравилась им. Они радовались, видя ее, и она была им благодарна.

Неужели она найдет близких людей в Кошице? Работа на радио будет, конечно, интересной. Только ей нужны такие люди, которые верят в свое дело, Избави бог, чтобы она попала в новый «домик свободы»! Ужасно жить среди таких шутов. Ну, там ей не будет так уж тяжело, она будет видеть Душана. Ведь это замечательно, когда рядом с тобой человек, который тебя понимает и поддерживает.

Она остановилась на повороте дороги перед белой церковкой. Воздух был необычайно чистым, и окрестные горы как бы приблизились к Стратеной. За Солисками с белым гребнем, вонзившимся в синее небо, стоял Хабенец, как великан, который широко расставил ноги. Стоял неподвижно, словно солдат на посту, с белым шлемом на голове, стянутый в талии черным поясом из горных сосен.

Как раскаты грома, донеслась из-за гор орудийная канонада.

Смеялось мартовское солнце, смеялся и черноглазый Акакий. Развалившись на бревнах у первой избы, он грелся на солнышке, а увидев Мариенку, поднял голову и скользнул по ней взглядом:

— Здорово бьют наши!

Мариенка растерянно улыбнулась, поправила рюкзак и поспешила в поселок.

«Ведь здесь Янко», — мелькнула у нее мысль, а в сердце возникла тайная надежда: может, она его увидит.

«Конечно же я его увижу», — говорила она самой себе. Как хорошо было бы, если бы смогла наконец все объяснить. Рассказать обо всем, что с ней сделал отец. Но как? Для этого не будет времени, ведь партизаны уже собираются у околицы Стратеной. Наверняка они вскоре отправятся в путь. Но когда-нибудь она все ему расскажет, чтобы он не думал о ней плохо. Жаль, если хорошие воспоминания детства окажутся омраченными. Каким холодным, язвительным было его отношение к ней, когда они встретились на танцевальном празднике!

«Почему для меня имеет такое значение то, что Янко обо мне думает? — удивилась она и сосредоточила все свои мысли на Душане. — Когда же он наконец придет?»

Она долго смотрела на оконные стекла дома напротив, где в маленькой комнате заседал штаб. Когда выйдет Душан? А Янко?

Два часа. Душан должен был уже ее ждать. Возле деревянного забора стояла сгорбившаяся верба. Мариенка повесила тяжелый рюкзак на толстую ветку, а когда ее взгляд упал на растрескавшуюся кору, она вздрогнула: точно такая же верба растет за их домом. До сих пор на ней сохранились две вырезанные буквы: «М» и «Я».

Как же далеко то время, когда она гуляла с Янко! Как будто этого никогда и не было. Сколько она проплакала под той вербой! Странно обходится судьба с людьми. У него теперь есть Милка, а у нее… Но ведь и она не одинока.

— Мариенка, ты уже готова?

Она вздрогнула, услышав эти слова, а когда оглянулась и увидела Милку, кровь запульсировала у нее в висках.

— Ждешь Душана? — спросила ее Милка. Мариенке пришлось приложить усилие, чтобы спокойно ответить ей. Она протянула Милке руку и долго смотрела на нее. Милка похорошела, взгляд ее повеселел. Наверное, счастлива, влюблена по уши.

Мариенка почувствовала в ней какую-то особую нежность, такую же, как к письмам Янко. Ведь в этой девушке она видела часть Янко. Но в то же время в сердце Мариенки пробралась тучка зависти. Почему судьба благоприятствовала именно этой девушке? Почему на долю Милки выпало завершить сказку ее детства, героем которой был Янко?.. Почему?

Окошко в штабе отворилось. Мариенка увидела в облаке дыма лицо Светлова. Что они там делают столько времени, ведь уже четверть третьего?

В заполненной дымом комнатушке штаба Янко стоял перед коммунистами партизанского отряда «За освобождение». Все молчали. Тишину нарушил лишь кашель Ондро Сохора, примостившегося на лавочке у печки рядом с Газухой, Беньо и Пудляком, представителями народного управления. Сохор болел весь последний месяц, и врач из штаба сказал: тяжелая форма туберкулеза, долго ему не выдержать. И все же он встал с постели и пришел на собрание, а когда его начали ругать за это, улыбнулся к сказал:

— Вы уж не сердитесь. Я хочу быть с вами, чтобы увидеть Красную Армию. А потом…

Он только махнул рукой, но когда Светлов сказал «хорошо», глаза его загорелись.

Янко посмотрел на Сохора, оперся руками о стол, перехватил взгляд Светлова. Он прочитал в нем усталость, преодолеваемую железной волей.

— Товарищи, — начал Янко, — наш командир только что изложил план предстоящей операции и ознакомил нас с положением на фронтах. Мы должны были направить подкрепление в Длгую, поскольку располагаем сведениями, что немцы, выступив из Ружомберока, хотят занять Ревуцую, чтобы прикрывать отступление из Бистрицы. Согласно плану, мы должны нанести удар по фашистам в Погорелой, чтобы они не смогли оказать сопротивление Красной Армии, которая гонит их из нашего края.

Он слегка покраснел, подумав, что говорит слишком сухо, а ведь он хотел сказать им нечто такое, что дошло бы до души каждого. Прищурив глаза, он долго искал подходящее сравнение, а потом с веселым выражением на лице продолжал:

— Товарищи, всем нам хорошо известна верба. Это дерево, которое не так-то легко истребить. Спилишь его, а от пня вырастут ветви. Если уничтожишь корень, достаточно сунуть в землю прутик, и он привьется. Я говорю вам это потому, что здесь есть сходство с упорством нашего отряда. Наш отряд вырос, я бы сказал, из ничего, из нескольких человек. Немцы хотели обрубить наши ветки, искоренить нас, а мы все разрастались и разрастались. — Он развел руками и задорно добавил: — А почему, товарищи? Только потому, что мы росли на нашей почве. Только потому, что нам помогали советские партизаны и наша партия. Только потому можем мы не сегодня-завтра хлынуть как лавина с гор.

— Правильно, правильно, — сказал Светлов. — Когда-то я думал, что все зависит от командира. Это была ошибка. Чем был бы командир без отряда? — Он обошел вокруг стола и сел рядом с Газухой. — Волей всего отряда мы удержались и теперь способны нанести удар. — Он посмотрел в сторону дверей, где на стуле примостился Душан. — Ну вот и все, — закончил он и повернулся к Янко: — Сбор командиров и комиссаров объяви на вечер. А вы, Душан Петрович, уходите?

Душан помрачнел:

— Да, товарищ майор, мы должны уже отправиться в путь. А мне так хотелось быть с вами…

Светлов пожал плечами.

— Вам придется пойти в Кошице, — сказал он, — ничего не поделаешь! В редакции вас ждут, там вы нужнее. Впрочем, ваши сообщения из Ружомберока, — он положил руку ему на плечо, — очень нам помогут. Ну, счастливо, Душан Петрович, и не забывайте нас, не забывайте. Да, я хотел вам еще сказать, чтобы вы оставались таким, какой вы есть… Надеюсь, мы еще увидимся.

При последних словах. Светлов обнял его и расцеловал в обе щеки.

Растроганный Душан вышел на крыльцо. Янко обнял его. Мариенка и Милка стояли у заборчика и о чем-то шептались.

Увидев Янко, Мариенка покраснела. Она почувствовала, как кровь прихлынула к ее лицу.

— Наконец-то я тебя вижу! — первым начал разговор Янко. — Нам надо бы поздороваться, а приходится прощаться.

— До свидания, — сказала Мариенка и протянула ему руку. Ей показалось, что она расстается с Янко навсегда.

— Мы вас проводим! — Янко обернулся к Милке: — Правда, Милка?

Он посмотрел на заснеженный склон повыше Стратеной, где уже собирались партизаны.

— Они ждут нас, — сказал Душан и взял рюкзак. — Дай-ка я помогу тебе, — обратился он к Мариенке, но девушка будто не слышала его слов.

Перед нею стоит Янко и улыбается. Тот же проницательный взгляд, резко очерченные губы, слегка прищуренный левый глаз и его рука, тепло которой она еще чувствует в ладони… Как мало он изменился, разве только возмужал.

Слезы выступили у нее на глазах, и в них расплылось лицо Янко. Она посмотрела на Милку и, сама не ожидая того, проговорила:

— Желаю вам счастья, и пусть все у вас сбудется.

Нет, не следовало ей быть такой неискренней, ведь в ее душе звучала струна давних дней. На миг она встретилась взглядом с Янко. Уголки ее рта дрогнули, на узких, стиснутых губах не появилось и подобия улыбки. «Боже мой, ведь я теряю голову! — подумала она с ужасом. — Какая я несчастная! Ведь я его люблю!.. Все еще… люблю Янко, Янко!..»

Бывают минуты, которые кажутся вечностью.

Когда они вчетвером шли по Стратеной, Мариенка молчала, погруженная в чувства и мысли, бушевавшие в ней и остановившие для нее время. Что-то в ней надломилось, и, бросив несмелый взгляд на Душана, который шел рядом с ней, она с ужасом подумала: «Нет, это не любовь. Он очень хороший, но нет, нет… Я, наверное, всю жизнь буду любить только Янко… Ему я принадлежу вся, вся!»

Мысли ее обрывались, как нити, которые старая Валкова пряла, неловко накручивая на веретено. Наконец всю ее охватило одно чувство: жалость к Душану и к себе.

Они дошли до конца поселка, где уже находилась группа партизан, среди которых был весело смеющийся Луч. Длинной колонной партизаны отправились в путь. Милка и Янко махали им вслед.

— До свидания! — закричала Милка, а потом повернулась к Янко.

Партизаны были уже далеко, за последней избой, откуда узкая дорожка сворачивала к руднику. Сердце Янко наполнилось счастьем. Его пальцы, привыкшие к холоду спускового крючка автомата, нежно гладили волосы Милки. Потом он привлек ее к себе и горячо поцеловал в губы.

Издалека, почти от самой вершины, донесся голос Душана:

— До свидания!

Янко держал Милку за руку и не мог наглядеться на девушку. Время от времени его взгляд устремлялся на стволы сосен в расположенном напротив лесочке. Он как будто боялся, что там притаился кто-то, замысливший недоброе против его Милки.

Нет, ни за что в мире не позволит он отнять ее, ни за что! Долго зрело в его душе счастье. Оно было таким же ясным, солнечным, как этот мартовский день в горах, чистым, как белый снег на горных лугах. Но в то же время оно казалось ему хрупким, как весенний ледок в лужицах. Даже еще более воздушным, сотканным из радуги.

Он посмотрел на небо и подумал с сожалением: почему нет звезд, почему сейчас день? Ночью, когда луна плавает над горами и сверкают звезды и миллионы и миллионы удаленных миров, чувства обостряются.

— Ты помнишь, — проговорил он по-детски радостно, — когда мы были маленькими, у нас была своя звездочка…

Милка слегка оторопела:

— Как же я могу не помнить! А знаешь что, Янко? В августе я как-то смотрела на нее и увидела, что от нее как будто отлетел кусочек. Я испугалась, не раскололась ли она.

— Ах ты моя глупенькая! — улыбнулся Янко и прижал ее к себе. — Не бойся.

Вечером, когда Янко склонился над картой рядом с Хорватом, Светлов улыбнулся и шепнул ему на ухо:

— Ну что, Янко? Я вижу, ты пламенеешь. Кругом снег, а ты пламенеешь. Ничего не поделаешь, — пожал он плечами. И добавил как будто про себя: — Любовь, любовь!

Он невольно вспомнил о своей жене и загрустил. Насколько легче было бы ему, если бы она была рядом. Но война кончится, и если он останется в живых, то снова обнимет свою Шурочку. А потом будет мир, он снова станет учить детей, вечером снова прибежит к нему Шурочка и с радостью в глазах сообщит: «Алеша, ты только представь, Андрей Владимирович вернул жизнь пациенту… Уже третьему за этот месяц…» А может быть, Шурочка шепнет ему как-нибудь утром: «Знаешь, Алеша, милый, мне кажется, что у нас будет ребенок…»

До сих пор на это не было времени. На следующий день после свадьбы они отправились в Ясную Поляну. Они шли, взявшись за руки, по березовой роще и думали о Толстом. Алексею показалось, что на лавочке под высокой сосной сидит Анна Каренина, а перед нею стоит на коленях Вронский. У речки, где купался Лев Николаевич, они встретили колхозных девчат. Светлов шепнул Шурочке: «Посмотри, какая красавица! Это ничего, что нет у нее дорогих нарядов. Если бы ее увидел Толстой, то, может быть, его Анна была бы еще более прекрасной. Вот увидишь, Шурочка, придет время, и наши текстильщики оденут девчат в шелк».

Шурочка стала вдруг грустной и сказала: «Только бы нас оставили в покое, чтобы мы могли работать… Недавно я прочитала, наверное уже в десятый раз, «Войну и мир». Алеша, милый, я боюсь, чтобы снова не было войны…»

Светлов хорошо помнит, что едва она произнесла эти слова, как коренастый красноармеец закричал: «Товарищи, товарищи, война!»

Шурочка вскрикнула, а Светлов сжал кулаки. Исчез чудесный июньский день, исчезла река, Ясная Поляна… Поседевшие жены пограничников на тульском аэродроме, поезда, длиннющие поезда, сирены. Красная площадь, речь товарища Сталина, тяжелые бои на подступах к Москве… Все это вспомнилось ему сейчас.

Он отбросил горькие воспоминания. Для этого ему не пришлось прилагать особых усилий: сердце его было заполнено радостью. Большой и светлой, как солнце. Хотя до Берлина было еще далеко, ему казалось, что он уже на расстоянии выстрела, рукой подать. Вот только надо хорошо подготовить эту операцию, а потом в рядах Красной Армии он будет наступать на запад, на Берлин.

Он сосредоточил свое внимание на карте, провел по ней красным карандашом и наконец коротко сказал:

— И все!

Да, это будет все. Победоносное наступление против войск генерала фон Биндера.

Он легко наносил знаки на карту, но о каждом из них, о каждой точке на ней он размышлял долгие часы, каждая черточка требовала долгих бессонных ночей. Янко помогал ему в этой работе, и каждая черточка говорила им обоим что-то на своем особом языке: перед их глазами шли партизаны, бросались на землю, перепрыгивали через окопы, прятались за углы домов, залегали за стволами деревьев. И каждая из этих черточек имела свою особую музыку: пулеметную стрельбу послабее или посильнее, треск автоматов, взрывы гранат и тонкий свист мин.

Светлов обернулся к Янко, глубоко вздохнул и тоном, полным оптимизма, сказал:

— Идите сюда, товарищи, проверим все еще раз!

2

В доме у Пашко дышать стало посвободнее, жить стало немного полегче. Вместо трех немцев в комнате расположились два венгерских солдата, а когда старый Пашко вернулся из тюрьмы, они позволили и ему спать там же, так что в кухне остались только Приесолова и старая Пашкова. Пашко немного говорил по-венгерски, так что они с солдатами могли понять друг друга.

Как-то раз Приесолова принесла из Дубравки листовки на немецком и венгерском языках, напечатанные в Стратеной. Ночью Пашко засунул их по одной в карманы солдатам, а утром увидел, что венгры сидят на сундуке. Старший из них, по имени Юхас, черный как цыган, с лихими седоватыми усами, провел пальцем по строчкам, сверкнул глазами и подтолкнул более молодого локтем:

— Nez ide, baratom [45]

А потом тихонько прочитал обращение, в котором солдатам предлагалось уходить в горы и повернуть оружие против эсэсовцев.

— Что это у вас? — спросил их Пашко с притворным любопытством.

Юхас смял листовку и, окинув Пашко испытующим взглядом с головы до ног, проворчал, что он и в самом деле предпочел бы находиться в горах, ведь он был с красными после первой войны, дошел с ними до Зволена.

Потом он принялся расспрашивать Пашко, не отведет ли кто-нибудь его к партизанам.

Пашко был хитер. Допросы в гестапо, сопровождавшиеся оплеухами, научили его три раза отмерить, прежде чем отрезать. Так и теперь он решил, что будет молчать, и вышел из комнаты. Лучше он спустится в погреб и посоветуется с Имро. Ведь Имро у него скрывается, а если к нему ходят коммунисты, то почему нельзя ему?

В сенях он встретил дочь. Щеки ее горели от мороза. Она дышала на руки и топала ногами в мягких валенках.

— Вернулась, значит? — спросил Пашко.

— Да, но меня останавливали.

— Не надо тебе все время ходить в эту Дубравку, — нахмурился он, — пусть и другие ходят, вон их сколько! А то схватят тебя как-нибудь — и пиши пропало.

Приесолова засмеялась:

— Да где там, отец, женщину не заподозрят…

Она сбросила пальто, развязала платок и открыла люк погреба.

— Я иду к Имро, — шепнула она.

— Скажи ему, что эти венгры хотели бы уйти к партизанам. Я не знаю, что им на это ответить, черт подери.

Приесолова исчезла в черном люке, как будто ее поглотил пол. Она сбежала вниз по деревянной лестнице, оттащила стол от входа во второй погреб и вошла к Имро.

— Что у тебя? Говори побыстрее! — вскочил со стула Имро, нетерпеливо тряхнув волосами. — Когда они наконец начнут? Да, вот это отдай дяде Приесолу, пусть спрячет как следует, — подал он ей листок бумаги, — это чтобы мы знали, кто был заодно с гитлеровцами…

Приесолова недоверчиво оглянулась, как будто боясь, что и стены в погребе имеют уши, подошла к нему и прошептала:

— Я тебе должна сказать вот что: баба, три, пятнадцать. Феро это передает, от Светлова, дескать…

Имро приложил руку ко лбу:

— Ну-ка подожди… Баба, три, пятнадцать… Подожди, которое у нас сегодня? — едва сдержал он крик. — Второе? Черт подери!

С этими словами он радостно обнял Приесолову и чуть-чуть приподнял ее. Потом потер ладони, сел на железную кровать, которая заскрипела под ним, покачал головой и закурил сигарету.

— Так когда же это будет? — спросила она.

У него уже вертелось на языке, что слово «баба» означает: на два календарных дня позже, значит, послезавтра утром в четверть четвертого партизаны начнут наступление. Но он сдержался и с важным видом сказал:

— Нет, не имею права… Может быть, завтра скажу. Сама понимаешь, лучше, когда об этом знает только один человек. Но подожди, — задумался он. — Смотри! — Он встал и отодвинул камень, лежавший в углу. — Я напишу записку и положу сюда… Это на тот случай, если со мной что-нибудь произойдет. Ты это потом прочитай и передай дяде Приесолу.

Он снова уселся на кровать и принялся нервно барабанить пальцами по коленям, а потом спросил:

— Ну, а чего они хотят? Феро тебе говорил?

— Конечно. Слушай внимательно! — Приесолова подошла к нему поближе. — Мы должны починить телефон, чтобы он был готов по крайней мере за двадцать четыре часа перед этой твоей «бабой», а еще, говорит, хорошо было бы бензин поджечь или насыпать в него сахару… У жены Беньо его, дескать, достаточно.

Имро моментально вскочил.

— Так, значит, работа у нас есть… Так, провод в хлеву, а скажи-ка, эти склады у Линцени…

Приесолова прервала его:

— Их охраняют венгры, там больше сорока бочек. И эти двое, которые стоят у нас, тоже ходят туда. — Она провела ладонью по озабоченному лицу и сразу же протянула руку вперед. — Еще отец тебе кое-что передает. Чуть было не забыла. Эти двое, что у нас, хотят уйти к партизанам.

Имро встал и принялся расхаживать по маленькому погребу, освещенному лучами солнца, падавшими через замерзшее окошко. Мысли, планы сменяли в голове друг Друга.

Он видел перед собой ясную цель: сегодня вечером необходимо восстановить телефонную линию и сделать бензин непригодным к употреблению. Но как? Молодых парней немцы угнали, сам он не может и носа высунуть, его сразу же схватят. С бензином-то как будто справиться легче. Может быть, этим займутся дядя Приесол и эти венгры? Он ведь бывает у Линцени на ферме и умеет говорить по-венгерски.

Он остановился посередине погреба, и лицо его вдруг просияло.

— Послушай, Марка, а что, если мне позаимствовать форму у этих венгров? Знаешь, надо угостить их, а дядя Приесол пусть пообещает им, что спрячет их от немцев. — Он улыбнулся и добавил: — Услуга за услугу…

Приесолова только охнула, но Имро принялся убеждать ее, что только так они смогут чего-то добиться.

— Дай бог, чтобы все удалось, — вздохнула она и тихонько вышла из погреба.

Ну и Имро! Он всегда найдет выход. Старый Приесол ходит к нему советоваться насчет партийных дел, ведь несколько коммунистов-подпольщиков остались в Погорелой. Разве можно было предположить, что Приесол станет таким?

Она помнит, как он куском стекла полировал древко для флага и слушал, что ему говорит Марко. Волосы его были растрепаны, а рот открыт от изумления. Когда же это было? Как будто вчера. Нет, с той поры минуло двадцать лет. И она изменилась. Тогда она уговаривала Марко не ходить на первомайскую демонстрацию, а сегодня?..

В половине шестого вечера Пашко уложил в постель напившегося до бесчувствия молодого венгра. Кое-как удалось его раздеть и насильно влить в рот ему еще рюмку сливовицы. Юхас пил более осторожно.

В шесть часов вечера он должен был заступить на пост во дворе у Линцени. Приесолова с Пашко проводили его. На спине каждый из них нес по мешку с сахаром, который они оставили в каморке у старого Приесола.

— Приходите ко мне посидеть, — пригласил Приесол Юхаса, — и своего товарища с собой приводите. Не бойтесь, ничего у вас не пропадет. Подумаем, что делать дальше, если вам и в самом деле не хочется драпать с немцами. Ну, а выпить и у бедняка кое-что найдется.

Юхас уверенно держался на ногах, хотя выпил уже немало. Он показал на окошко в углу обшарпанной фермы:

— Хорошо, мы сюда постучим, вы ведь здесь живете? Вы — хороший товарищ, мысли у вас такие же, как у меня. Я рабочий с кожевенной фабрики в Уйпеште…

— Да ну?! — обрадовался старый Приесол. — Ведь я тоже кожевенник. Приходите обязательно.

Потом Приесол отправился по улице к верхнему концу деревни. Он прошел мимо коттеджа доктора и, выждав, пока два немецких унтер-офицера удалились, резко повернул и через калитку проскользнул во двор. Он позвонил и, стоя у двери, принялся нервно мять в руках шляпу: согласится ли доктор?

Дверь ему открыл сам доктор Главач. Лицо его было изможденным. За время пребывания в гестапо он похудел и, пожалуй, состарился. Он испуганно посмотрел на Приесола и, ответив, заикаясь, на его приветствие, спросил:

— Что случилось, пан Приесол?

Голос его звучал озабоченно, было видно, что доктор ждет недобрых известий. Пожав Приесолу руку, он постоял некоторое время в нерешительности, а потом показал взглядом на дверь, ведущую в комнату:

— Входите.

Приесол посмотрел на телефонный аппарат, стоявший между двумя фарфоровыми вазами на столике под вешалкой, подошел поближе к врачу и почти шепотом сказал:

— Нам очень нужен телефонный аппарат, пан доктор. На несколько дней.

— Зачем это? — удивился врач и прикрыл кухонную дверь. — Закуривайте.

— Спасибо, мне некогда. — Приесол пожал плечами и, понизив голос, добавил: — Нужно, позже я вам все расскажу. Знаете, как член революционного…

— Тс-с! — приложил доктор палец к губам, — тише, чтобы жена не… Конечно, я помогу, только знаете, батенька, это сложно. Дело в том, что, — начал он своими любимыми словами, но запнулся, не зная, как окончить фразу. — Этот аппарат? Ну а если его потребуют немцы? Они ведь знают, что у меня, как у врача, есть телефон. Я не хочу снова оказаться в гестапо.

Он задумался, долго тер плешину и уже веселее произнес:

— Ладно, берите его. У меня есть еще один, старый, поломанный. Подключим тот. Только, пожалуйста, никому ни слова, что это от меня… Я выйду сразу вслед за вами, а если кто-нибудь спросит, скажу, что иду к больному.

Старый Приесол осторожно перерезал ножом провод, и аппарат оказался в корзинке под картофелем и карманным фонарем.

Доктор дрожал от страха и все время прислушивался, не раздаются ли шаги на дворе. Уже распрощавшись с Приесолом, он сказал, надевая пальто:

— А вы знаете, кто добился, чтобы нас освободили?

— Декан говорил мне, что он.

— Вот именно! Вы должны поблагодарить его, пан Приесол. Как говорится, добро за добро.

— Не знаю, не знаю, — покачал головой Приесол, — никто его не просил об этом. Такое заступничество всегда кое-чем попахивает.

Прикрыв за собой железную калитку, Приесол удовлетворенно улыбнулся: что надо было, он раздобыл. Неизвестно, дал ли бы ему доктор аппарат, не будь у него еще одного, испорченного. Ну и люди бывают! На каждом шагу боятся, дрожат, как бы у них волосок с головы не упал. Ну да ладно, главное, что аппарат есть.

Двумя домами дальше по соседству с Плавками стояло старое, давно уже не беленное зернохранилище. Из окошка, наполовину заколоченного жестью, торчала труба. Из нее валил черный дым. Зернохранилище было разделено досками на четыре маленькие комнатушки, две из которых имели по окошку. В каморке без окошка жил старый Чвикота, а в соседней, с окошком, жена Сохора с дочкой. Они поселились здесь два месяца назад, когда немцы сожгли улицу, где в старых вагонах жила беднота, а в заброшенной пастушеской хижине — нищие. Это произошло после того, как там взорвалась мина и погиб немецкий солдат-мотоциклист.

Приесол заглянул в зернохранилище. Двери заскрипели, и Приесол зажмурился, чтобы глаза быстрее привыкли к темноте. В каморке сидел на полене бывший пастух Чвикота.

— Послушай, Чвикота, — без обиняков начал Приесол, когда пастух зажег свечку, — оба мы с тобой старики, так ведь? Вот я и пришел к тебе, зная, что ты не любишь гардистов. Мы хотели бы здесь у тебя установить телефон, нам это позарез нужно.

Чвикота не обманул его ожиданий. Глаза пастуха ожили, он лукаво улыбнулся и сказал:

— Если это им будет во вред, вонючкам, так устанавливай поскорей.

Приесол поставил корзинку на глиняный пол и сел на лавку. Он не ожидал, что Чвикота согласится так быстро.

— Ладно, ну а как ты живешь, старина? — спросил он и глубоко вздохнул. — Да, были времена, когда мы с тобой за грушами в сад лазили… К Линцени, помнишь?.. Да, хлебнул человек и холода, и голода. Но все изменится, изменится, только бы выгнать эту немчуру. Не сомневайся, будет еще и хорошее…

— Я бы хотел еще коровок попасти, — загорелся Чвикота.

В каморку вошли Приесолова и Людо Юраш. Старый Приесол обрадовался:

— Ты уже здесь? А где Имро?

— Скоро придет, отец.

Она посмотрела на Чвикоту с благодарностью, как будто хотела сказать: «Вот какие у нас люди, на них можно положиться». Потом повернулась к Приесолу:

— Мы принесли провод.

У нее и у Людо вокруг талии была обмотана проволока, и они принялись ее разматывать. Чвикота улыбался и одобрительно кивал головой:

— Здорово, в самом деле здорово.

В каморку вошел венгерский солдат. Чвикота вздрогнул, вскочил и схватил приставленный к лавке топор, но Приесол удержал его руку.

— Да ты что, ведь это Имро, посмотри-ка получше!

Имро рассмеялся, а потом надул щеки, быстро встал по команде «смирно» и отдал честь. Он выглядел смешно в венгерском мундире и был так не похож на себя, что его, пожалуй, и днем нельзя было бы узнать, а тем более вечером.

Имро сразу же принялся за работу. Аппарат с батареей поставил под лавку, а провод протянул под дверью. Во дворе он уложил провод вдоль стены, тщательно замазал его грязью, а конец, смотанный в клубок, положил в ямку у водостока и прикрыл сверху плоским камнем. Все было готово, и Имро сказал Чвикоте:

— Я к вам приду попозже. Нужно припаять его к линии. Утром меня здесь заменит дядя Приесол.

В девять часов вечера Имро, все еще в мундире, возвращался от Приесола к Чвикоте. На улице никого не было. Он нагнулся в том месте, где были перерезаны провода, неподалеку от зернохранилища, посмотрел на столб а долго стоял в раздумье. Нет, лучше будет спаять их здесь, внизу. На столбе это могли бы днем заметить. Имро обмотал концы, касавшиеся земли, изоляционной лентой, достал из-под камня моток, протянул провод через желобок на тротуаре и забросал сверху грязью. «Десять минут, — улыбнулся он, — а бывало, возился с этим два часа».

Он еще немного постоял на крыльце. На площади галдели солдаты, но на верхнем конце деревни было тихо. Он еще раз проверил, хорошо ли замаскированы провода, а потом вошел в зернохранилище. Чвикота дремал, а когда Имро вошел, встрепенулся и обратился к нему с испуганным выражением на лице:

— Ну так что, идем?

— Зачем? — улыбнулся Имро. — Все уже готово.

Сердце его заколотилось, когда он склонился над аппаратом и принялся вызывать сторожку «На холме». Затаив дыхание, приложил он к уху трубку. Румянец покрыл его щеки, и он радостно закричал:

— Это ты, Янко?.. Имро… Да, хорошо… С бензином все в порядке… Твой дедушка будет с утра… — Потом последовали точные данные о числе и расположении орудий, минометов. Имро сказал, что на правом фланге окопы занимают венгры, а потом прокричал возбужденным голосом: — Ну, до свидания! — И добавил тише: — Ничего! Выдержим…

3

«Будь что будет», — вздохнул про себя Блашкович и растерянно пожал плечами, когда генерал фон Биндер показал ему рукой на стул, предлагая сесть.

Блашкович дышал тяжело, как раскормленный гусь, и измятым платком вытирал потный лоб. Он бросил на генерала испуганный взгляд. Нет, конечно же он ему не поверит, ведь свидетелей нет. Почему именно он, Блашкович, должен составлять список людей, которые имеют скот. Но если уж ему это поручили, нельзя было попадаться на удочку тому венгру.

Снова и снова оживлял он в памяти тот злосчастный случай: вечером к нему пришел солдат в венгерской форме и заявил, что Шульце из немецкой комендатуры прислал его за списком. Блашкович отдал ему список и только потом спохватился: ведь Шульце сказал, что сам придет к нему, как только вернется с фронта. Зачем бы он стал посылать венгра? И действительно, старший лейтенант Шульце пришел уже на следующее утро, а когда Блашкович доложил ему, что у него уже был венгерский солдат, которого Шульце к нему послал, тот позеленел от злости и прошипел:

— Никто вам не поверит, это саботаж, преступление! Генерал был чем-то встревожен. Взгляд Блашковича блуждал по стенам гостиной Газдика, когда-то сплошь увешанным картами. Картины были сняты и валялись в углу. На этот раз генерал рассердился не на шутку и зашипел, как и Шульце: не верит он Блашковичу, все это сказки, это саботаж, преступление!

— Я вызвал вас из-за этого списка, — сухим тоном сказал генерал. Блашкович выпучил на него свои водянистые глаза. — Как вы можете быть таким наивным? Коммунисты сумели подослать вам венгерского солдата. Коммунисты, о которых все вы сообщаете мне, — он постучал авторучкой по столу и ухмыльнулся, — что они ликвидированы… Вы понимаете?

Блашкович успокоился. Он думал, что будет хуже: рев, топот ног, потом его уведут солдаты. Он с ужасом вспомнил, как немцы избили в комендатуре евангелического священника, когда нашли у него на чердаке гранату, о которой священник не имел ни малейшего представления.

— Я понимаю, господин генерал, — забормотал Блашкович по-немецки, лицо его налилось кровью.

— Вам повезло, — процедил сквозь зубы фон Биндер и манерно поправил монокль. — Только что нам сообщили и о других проказах венгерских солдат, иначе поверить вам было бы трудно.

Зазвонил телефон. Генерал медленно встал со стула и поднял трубку:

— Майор фон Кессель? — закричал он в телефон. — Как вы говорите? Десять венгров? Но как они могли от вас уйти? Немедленно заменить остальных нашими! Да, только наши! Это не шутка, окопы!

Генерал бросил трубку. Вытер ладонью лоб и обратился к Блашковичу:

— Вы можете идти. Но я требую, чтобы сегодня к четырем часам список был готов. Он нам нужен. Принесите его лично в комендатуру майору фон Кесселю.

Блашкович поспешил на улицу. Мимо него прошел громадный танк, оставляя за собой серый хвост вонючего дыма. Блашкович даже не заметил, что танк забрызгал его с головы до ног грязью и талым снегом. Далеко за горами приглушенно гремели орудия, и Блашкович подумал: «Приближаются. Оно, пожалуй, и лучше».

— Вам письмо, пан староста, — обратился к нему почтальон и достал из большой кожаной сумки голубой конверт.

— Спасибо, — пробормотал Блашкович.

Кто это может писать ему, ведь последний месяц почта вообще почти не функционирует? Он надел очки, разорвал негнущимися пальцами конверт и, опершись правой рукой о трость, начал по слогам разбирать слова, написанные без наклона, слегка неровным почерком:

«Пан Блашкович, мы знаем, что немцы хотят получить список тех людей, у которых есть скот. Немцы хотят угнать из Погорелой весь скот. Мы знаем, что вы трус, и не требуем, чтобы вы отказались. Но мы хотим одного: не составляйте списка, тяните время. А рядом с фамилиями владельцев не ставьте номера домов. Немцы здесь долго не продержатся, а вы останетесь. Поэтому выполните свой гражданский долг».

Вместо подписи стояло: «Партизаны».

Лицо Блашковича вытянулось, подбородок слегка задрожал. Он сунул очки вместе с письмом в карман. За его спиной кто-то весело рассмеялся. Это были два немецких солдата. Блашкович немного успокоился. Ведь и немцы тоже люди, пусть и жестокие, драчуны. Они любят истязать людей, но ведь только таких, которые в чем-то провинились. Ну а он? Чем он провинился перед немецкой армией? Конечно, он предпочел бы, чтобы она здесь вообще не появлялась, но раз она пришла, что поделаешь?

Нет, совесть у него чиста. Не оторвут же ему голову за то, что он всегда разговаривал с доктором о политике и внес какую-то сумму на партизан, ведь и партизаны тоже люди. Лучше «всего будет, если он пойдет прямо к генералу фон Биндеру и покажет ему письмо, «Я не могу составить для вас этот список, посмотрите, — скажет он ему почтительно, — мне угрожают. Все говорят, что вы уйдете отсюда, а потом партизаны меня посадят. Поймите, господин генерал… Пусть этот список напишет вам пан комиссар Ондрейка».

Он шел, тяжело волоча ноги в высоких ботинках. Плелся по покрытому грязью тротуару и думал о коровах. И у него есть четыре коровки, неужели их заберут? Ведь это его коровы. Нет, так они не смеют поступить, это ни на что не похоже. Но зачем тогда им этот список? Он скажет генералу прямо: «Я напишу список, но для меня сделайте исключение. Не забирайте моих коровок, ведь на жалованье мне не прожить».

Но если немцы уйдут, его же могут выбрать старостой, ведь партизаны не потерпят Ондрейку. Только вот этот несчастный список!..

В прихожей у Газдиков он остановился. Лучше, пожалуй, он сперва повидается с Газдиком, посоветуется с ним, а потом постучит в дверь комнаты генерала.

Мимо окна, выходящего во двор, прошел немецкий солдат с винтовкой на плече. Негромко постучав, Блашкович открыл дверь спальни. В кресле-качалке, держа тарелку на коленях и кусок белого хлеба в руке, развалился Газдик. Он ел извлеченное из старых запасов сало с перцем.

— Здравствуй, Густик, — улыбнулся он Блашковичу и поискал взглядом свободный стул среди заполнявших комнату вещей, перенесенных из столовой. — Ну, садись, садись, раз уж ты пришел… Как видишь, закусываю, так уж я привык, всегда ем в десять часов…

Когда Блашкович уселся в кресло, Газдик почмокал губами и завел пустой разговор:

— Дождь будет, сумасшедший какой-то апрель… Ну, как ты живешь?

Ответа он и не ждал. Когда солнце пробралось через тучи и засияло за кружевными занавесками, лицо его прояснилось. Он поставил тарелку на стол, проглотил последний кусок сала и улыбнулся:

— Знаешь, как я рад, что наступает весна! Сад зазеленеет. Я думаю, что эти немцы были нам не во вред. Кое в чем еще и помогли. А мы ведь все-таки были, — он громко расхохотался, так что его брюшко затряслось, — как говорится, в подполье.

Блашкович сморщился и махнул рукой:

— Где там не во вред!..

— Да, конечно, — прервал его Газдик и церемонно вытер губы салфеткой. — Часто нельзя было даже поесть в положенное время. Придет сюда генерал — и пошло, веди с ним разговор. Но и помогли тоже… Знаешь, между нами… Был у меня на лесопилке один такой революционер, по фамилии Банерт, все придирался ко мне. Ну так я шепнул несколько слов генералу, и знаешь что? — Он засмеялся тонко, добродушно, как над остроумным анекдотом, и прошептал: — Взяли его. Теперь будет работать в Германии, раз ему здесь не нравится.

Блашкович зевнул. Трижды похлопав себя ладонь по губам, он спросил безразличным тоном:

— В концентрационном лагере?

Ни он, ни Газдик не видели в этом ничего плохого. Что ж, там революционера научат порядку, глядишь, получится из него послушный рабочий. От Блашкович зевота передалась Газдику. Тот деликатно прикрыл рот белой салфеточкой и проговорил, подавляя зевоту:

— Да, ты прав, в том самом концентрационном… Знаешь, не хотел бы я там оказаться, брр… А ты?

— Что же, люди и там тоже живут. Но дома всегда лучше. Старого Кустру тоже увезли, так, по крайней мере, говорят. — Блашкович опустил глаза и добавил: — Знаешь, Йожко, я пришел к генералу. Письмо вот получил от партизан…

Газдик зашевелился, как окоченевшая муха, попавшая в тепло, а потом приложил палец к губам:

— Тс-с! Тише! Ну и что они пишут?

— Чтобы я не давал немцам этого списка владельцев скота, а в крайнем случае — без номеров домов…

«Так-так, список», — подумал Газдик и сказал:

— Знаешь, сегодня утром мы были вместе с доктором у декана. Я хотел зайти к тебе и передать, что декан с доктором сказали, пусть этот список напишет кто-нибудь другой.

Блашкович потер глаза. Слова Газдика вернули ему прежний покой, как будто и не размышлял, и не терпел он так много в последние дни.

— Хорошо, я его напишу без номеров, — пробубнил он себе под нос.

Наконец-то нашелся кто-то, кто ему сказал, что делать. Ну как может человек оставаться один в такое время? Кто-то должен подсказать ему, как быть. Если бы он знал адрес того, кто написал это письмо, он ответил бы ему сразу же, что напишет список без номеров домов, что он хочет сберечь народное имущество, хотя и подвергает себя огромной опасности. Очень хорошо, что они пишут ему, он так и знал, что его не забудут. А осознав, что хочет послушаться партизан, он подумал: все-таки, что ни говори, он является подпольщиком. Он вздохнул: «Боже, совсем памяти не стало!»

Как раз в это время Приесолова сидела перед телефоном в каморке у старого Чвикоты и тихо говорила в трубку:

— Список мы у Блашковича забрали. Да. Что? Второй? Не знаю! Послали ему письмо, чтобы не указывал номера домов, так им будет труднее разыскивать. Что? Хорошо, скажу Имро, чтобы его вечером все-таки забрали. Уж как-нибудь…

Старший лейтенант Шульце вернулся домой только под утро. Снял промокшие сапоги и прислонил ноги к белой кафельной печке, в которой весело потрескивали буковые поленья. Из сеней доносился храп. Комната была вытоплена, его верный Ганс постарался. Но Шульце продрог не на шутку. Он достал из буфета бутылку коньяку и снова прижался к печке. Зубы его стучали. Он отпил из бутылки и осторожно поставил ее рядом с собой на старый, замусоленный коврик.

Закурив сигарету, он безразличным взглядом следил за спиралями дыма, рассеивавшегося под старомодной бронзовой люстрой столовой Блашковича. Потом с отвращением подумал о прошедшей ночи.

У гестапо работы было невпроворот, так что и ему пришлось вести допросы. Это не было тяжелым делом, его это даже развлекало, но слишком уж многих пришлось допрашивать. Тринадцать допросов подряд — это и для опытного судьи чересчур, а ведь он проучился на юридическом факультете всего три семестра.

Факультет? На кой черт он, собственно, учился? Шульце верит в победу. Это отступление всего лишь краткий эпизод военной эпопеи, фюрер должен выиграть. После войны Шульце, вероятно, будет высоким чиновником у имперского протектора в какой-нибудь стране. Может быть, в этой же самой проклятой Словакии. Для чего ему римское право? Во всем мире будет править воля немецкого народа, а ведь право, как его учили, это то, что приносит пользу рейху. Фон Кессель не юрист, но он дал ему хороший совет, порекомендовав руководствоваться при допросах одним принципом: если уверенности в вине нет, все же считай подозреваемого виновным. Сегодня ночью Шульце так и поступил: всех тринадцать арестованных он направил на расстрел.

На Украине Шульце пристрастился смотреть казни. Так и сегодня, прямо из комендатуры он отправился на лютеранское кладбище, где в глухом месте за покойницкой немецкие солдаты должны были ночью осуществить расстрел.

— Бр-р, гадость! — проговорил он, вспомнив, как какой-то старик дергал головой уже в яме, которую перед расстрелом сам выкопал. Так ему и надо, бандиту, зачем помогал партизанам? А его сын, двадцатилетний шалопай, вел себя во время допроса нагло. Он сказал, что вывозил хлеб в лес потому, что партизаны пришли помогать людям. Шульце посоветовал ему на том свете держать себя скромнее и покорнее. Шульце приказал также расстрелять трех женщин — двух из Дубровки и одну из Погорелой, — хотя располагал лишь анонимными доносами на них, что они якобы укрывали партизан. Четвертой была жена покойного пекаря Веверицы. Осел, отравился хлебом вместо этих бандитов, а она, вероятно, их предупредила, и партизаны до сих пор продолжают свои дела. Недавно снова взорвали поезд.

Среди казненных был и рабочий с лесопилки Газдика. Шульце запомнил его фамилию: Банерт. Генерал приказал, чтобы его передали гестапо для отправки в рейх, что он настраивает рабочих против хозяина лесопилки, но Шульце подумал: зачем кормить дармоеда? Фронт уже приближается, расстрелять! Остальные шестеро осужденных на смерть были молодыми ребятами, спрятавшимися, когда солдаты хватали молодежь для отправки в рейх.

«Если я поступил с ними несправедливо, да будет им земля пухом», — подумал он ухмыляясь.

Он медленно встал со стула и завел граммофон. Потом снял френч, расстегнул воротник рубашки и, раскачиваясь из стороны в сторону, запел:

Unter der Laterne

Vor dem grossen Tor… [46]

Потом он насупился, заскрипел зубами и покачал головой: вспомнил, как тот рабочий, когда его поставили перед ямой, прокричал какую-то непонятную фразу, в которой прозвучало имя «Сталин».

— Verflucht! Noch einmal… [47] — выругался он вслух и сплюнул на коврик. Да, это имя вспоминали перед смертью партизаны на Украине. Один из них, высокий, мускулистый, вывел Шульце из себя. Он сказал ему, что русские повесят Гитлера. Неслыханная наглость! А еще интеллигент, инженер, немцы предлагали ему хорошее место в депо. Варвар, и только! Фанатик!

Шульце виновато улыбнулся. Он вспомнил, как год назад, когда он проводил отпуск в Берлине, одна проститутка позволила ему за небольшую плату исхлестать себя прутом по голому телу. «Я мужчина железного века». Он пожал плечами и не спеша снял брюки. Револьвер, как всегда, когда ложился спать, он положил под подушку и развалился на постели. Через минуту в комнате раздался храп еще более громкий, чем в передней.

Спал он только два часа. Открыв глаза, увидел склонившегося над ним Ганса, который шептал с ужасом в голосе:

— Вставайте, господин старший лейтенант, стреляют!

Шульце перевернулся на другой бок и пробормотал:

— Идиот!

Но Ганс был настойчив и изо всех сил тряс его за плечи. Шульце поднялся, сел в постели, широко раскрыл глаза и, услыхав ожесточенную стрельбу, доносившуюся из долины, заревел во все горло:

— Was ist los? [48]

Он вытащил из-под подушки револьвер, отбросил перину, вскочил и в кальсонах и короткой ночной рубашке бросился в переднюю. Ганс не отставал от него, приговаривая:

— Вы простудитесь, оденьтесь…

Шульце вернулся в столовую, быстро натянул брюки и нырнул в мокрые сапоги, которые были на два номера больше, чем нужно. Он начал быстро одеваться, постепенно преодолевая тот страх, от которого лицо его позеленело. В мундире он чувствовал себя смелее, чем в ночной рубашке, как бы подтверждая этим правильность поговорки: платье красит человека.

Ганс стоял в дверях, одна его нога была босой, голову он наклонил вперед. Его нижняя челюсть тряслась, он пожимал плечами и тихим голосом говорил:

— Что это? Они, кажется, из пушек…

«Они» должно было означать «русские». Ганс воевал когда-то у Роммеля в Африке и узнал там, что туземцы никогда не говорят о льве «лев», а вместо этого произносят «он», поскольку верят, что, называя льва своим именем, могут накликать его. А Ганс не хотел накликать русских, он боялся их, как черт святой воды.

Шульце кивнул головой в сторону печки:

— Подай-ка мне пояс. Это наверняка проклятые партизаны. Теперь шинель, пойду к майору.

Задыхаясь, он выскочил на улицу. Револьвер, который он держал в руке, был снят с предохранителя, глаза он прищурил, чтобы лучше видеть в темноте. Подтянув рукав шинели, он посмотрел на ручные часы. Светящиеся стрелки показывали без четверти четыре. «Ведь уже утро, а как темно! — заскрипел он зубами, пытаясь сообразить, какое сегодня число. — Третье или четвертое апреля? Несчастливый день, черт подери!» Он вдруг осознал, что ночью казнили тринадцать человек. Несчастливое число. Он должен был помиловать одного или добавить еще кого-нибудь, чтобы число стало четным, ведь в покойницкой было человек тридцать арестованных.

Мимо него по улице спешили солдаты. Некоторые из них кричали:

— Partisanen! Partisanen! [49]

Шульце остановился, любуясь «своими ребятами», как назвал солдат восемьдесят третьего полка майор фон Кессель. Нет, они отобьют нападение. А вообще-то это нахальство со стороны партизан. Надо предпринять большую карательную экспедицию. Следовало бы арестовать всех тех господ, которые ручались генералу за спокойствие в селе.

Он перебежал через улицу. За комендатурой раздался выстрел, и Шуяьце бросился на землю прямо в грязь. Выстрел не повторился, только где-то на верхнем конце деревни усилилась стрельба. Слышались немецкие ругательства.

Шульце встал и сполоснул руки в луже у окопа. Он весь был в грязи, и у него стали зябнуть пальцы рук. Он подпрыгивал, пытаясь стряхнуть грязь со штанин.

Какой-то солдат обратился к нему:

— Могу я вам помочь, господин старший лейтенант?

— Не надо, — пробормотал Шульце. — Скажите, кто это здесь стреляет?

— Венгры подрались с нашими, а там, наверху, партизаны, — ответил солдат, отдал честь и отправился вслед за остальными.

У темных ворот комендатуры Шульце столкнулся с каким-то фельдфебелем. Вниз по лестнице, запыхавшись, промчался один из солдат. В канцелярии майора фон Кесселя непрерывно звонил телефон.

Весь в поту, чуть не сбив Шульце с ног, в комнату ворвался майор. Он оставил двери канцелярии распахнутыми и длинными прыжками бросился к телефону.

— Да, слушаю, господин генерал. Майор фон Кессель. Так точно! Да! Так… Машину я вам послал. Да, пять танков… Что? Нет, список я получил только вечером, неполный. Сразу же, сегодня! Хорошо, весь скот! Слушаюсь, господин генерал!

Он обернулся к Шульце, положил трубку и, обессиленный, рухнул на стул.

— Идиот, старый идиот! — обозвал он генерала. — Наверняка все время сидит в уборной, а меня ругает. Нервы, Шульце, нервы, — покачал он головой, испугавшись вдруг, что так обозвал своего генерала. — Кручусь здесь один, без помощи, Шульце. Останьтесь у телефона! Ну, наконец-то! — закричал он, когда в открытых дверях появился толстый рыжеватый фельдфебель со щетинистыми усиками. — Немедленно передайте поручику Веберу, чтобы он послал к окопам пять танков.

Шульце все время стоял навытяжку. Майор внимательно посмотрел на него. На лице его появилась тупая усмешка, повязка сползла с глаза. Он поправил ее и сказал:

— Вы напиваетесь как свинья, Шульце, где вы валялись?

Едва фельдфебель успел положить трубку, как раздался телефонный звонок.

— Sie, Herr Major [50], — доложил фельдфебель, стоя по стойке «смирно», и полным почтения голосом прошептал: — Herr General [51].

Лицо фон Кесселя вытянулось. Он сердито вырвал из руки фельдфебеля трубку, задрав при этом рукав его куртки. Фельдфебель слегка покраснел, поскольку на его руке блеснули два золотых браслета и двое часов. «Kriegsbeute [52], — говорил он о них солдатам, — военная добыча из России».

Майор согнулся над телефоном наподобие вопросительного знака, и его зеленое лицо сразу же сделалось фиолетовым. Он возмущенно закричал:

— Как это может быть, господин генерал? Шофер сказал? Что? — Он выпрямился, и голос его задрожал. — Что, и мой мотоцикл не работает? Нет, — он уселся на стул. — Это наверняка саботаж. Проверил… Как? Придете пешком? Хорошо, мобилизует все машины… — Он хотел сказать еще что-то, но генерал больше не отзывался. Майор со злостью положил трубку и заорал на фельдфебеля: — Немедленно передайте Веберу, чтобы все легковые машины были в полной готовности! Проверить моторы! Пусть механики осмотрят машину генерала!

Почти сразу же снова раздался пронзительный звонок, и фельдфебель подал трубку майору.

— Возьмите вы, Шульце, — нахмурился фон Кессель и проворчал: — Где же этот генерал?

Шульце закричал в телефон:

— Алло, алло! Что? Ворвались в окопы? Наступают на правом фланге? Терпение, терпение, лейтенант, сейчас их раздавят танки. Подождите…

Он повернулся к майору и, заикаясь, повторил:

— Они окружили окопы и наступают вдоль ручья. Что сказать?

Майор фон Кессель пожал плечами. От окурка одной сигареты он прикурил другую и процедил сквозь зубы:

— Ввести в бой резервную батарею, минометы.

Шульце как эхо повторил его слова в телефон и сердитым тоном добавил:

— Каждому, кто отступит, — пулю, понимаете?

Фон Кессель ухмыльнулся:

— Правильно, моя школа! Правильно, Шульце!

Примчался генерал. Он задыхался и был бледен как смерть. Фельдфебель бросился к нему, чтобы помочь снять шинель, но генерал лишь махнул рукой, что-то пробормотал и обратился к майору:

— Окружили наши позиции. Что делают танки? — закричал он, И тут же раздался звонок.

— Herrgott, noch einmal! [53] — басом заревел фон Кессель в трубку, но голос его задрожал, и он пронзительно закричал: — Это саботаж! Что? Осматривали? Это ложь, лейтенант. Ну и болван же вы! Смотрите, нефтяной двигатель работает, значит, дело в бензине! Вот видите, не горит… К черту таких механиков! Пустите в дело все, что работает на нефти, и замените бензин, проверьте… Что? Только один?

Бросив трубку, майор подошел к генералу:

— Танки, использующие бензин, не действуют, а те, что работают на нефти, находятся на участке Микулаш…

— Да, это я им приказал, там атакуют русские, — прервал его генерал, молитвенно сложив руки.

Фон Кессель посмотрел на Шульце и растерянно усмехнулся:

— Та же самая история, что и с автомашинами. Бензин…

Фельдфебель выслушал по телефону какое-то сообщение и, встав по стойке «смирно», доложил:

— Господин генерал, все легковые машины, которые утром были заправлены бензином, вышли из строя.

Фон Кессель схватился обеими руками за голову и разразился злобным смехом:

— Идиоты! — Но тотчас же извинился: — Прошу прощения, господин генерал. Видно, что-то не в порядке с бензином. — Потом махнул рукой и зло прошипел: — Склад сторожили два венгра, и именно они вечером куда-то исчезли.

Телефон звонил не переставая. Генерал приказал соединить себя с Микулашем. Оттуда ему сообщили, что натиск советских войск усилился, и попросили подкрепления.

— Ни черта не получите! — сухим тоном отрезал он и поправил монокль в глазу. — До второй половины дня, пока мы не ликвидируем здесь партизан. Два танка немедленно вышлите на помощь: штаб в опасности. Понимаете, полковник?

Потом добавил, обращаясь к майору:

— Нам надо отойти к селу, пока не поздно.

Он не знал, от кого ждать ответа, и внимательным взглядом прошелся по окнам. Ответом ему была стрельба из автомата, донесшаяся с верхнего конца деревни.

Лицо генерала вытянулось, он положил руку на спинку стула и сказал:

— Придерживаться системы двух линий обороны, приготовиться к бою.

Он провел ладонью по седым волосам и обратился к фельдфебелю:

— Пусть тотчас же принесут все мои вещи. Сюда, разумеется. Что вы так смотрите?

В канцелярию влетел молодой офицер. Отдав честь, он встал по стойке «смирно» и доложил, что два венгерских взвода взбунтовались и перешли на сторону партизан.

Генерал резко повернулся и ушел в свой кабинет.

— Шульце, — закричал он оттуда, — принесите мне коньяк!

Потом уселся на стул, а когда Шульце появился в комнате, ухмыльнулся:

— Хорошенькие же у нас союзнички! Кругом враги… Ну, это политика, а мы ведь солдаты, не правда ли?

Он немного подумал и добавил:

— Я рад, что так же обстоят дела и на участке у генерала Вальтера, не будут ругать одного меня. — Выпив из массивной граненой рюмки коньяку, он обреченно высморкался, а потом улыбнулся: — Если так дело пойдет и дальше, то скоро мы будем воевать на своей территории.

Тем временем на верхнем конце Погорелой затрещали автоматы и раздались первые взрывы гранат. Трассирующие пули вспарывали серую редеющую тьму. Стекла в окнах комендатуры дрожали, а далеко-далеко на востоке начало светать.

5

Партизаны отряда «За освобождение» ночью перед атакой на Погорелую окружили прилегающую к ней часть долины. Окопы, которые должны были защитить немцев от партизан, тянулись вдоль леса между крайними выступами Кечиек и ручьем с лугами, расположенными выше Верхней Дубравки, примерно в трехстах шагах от елей на опушке и в трех километрах от Погорелой.

Растрепанные тучи плыли, как плоты, от гор к Вагу, загораживая зеленоватые звезды. Луна вышла только после полуночи. Тучи растаяли перед ней, и на тяжелой, покрытой грязью земле заблестели лужи, оставшиеся от растаявшего позавчера снега.

Было тихо, лишь время от времени слышалось хлюпанье грязи на дороге, плеск воды в окопе и тихое потрескивание напоенных дождем веток на опушке леса. Недалеко от окопов раздался лай. Между стволами просвистела одинокая пуля. Тьму, словно гигантская раскаленная коса, рассекал движущийся по кругу луч немецкого прожектора.

Ровно в половине третьего ночи за горами загремели орудия, а через двадцать минут снова замолчали.

— Слышишь, артиллерийская подготовка? — шепнул Грнчиар Феро Юрашу и подсел к нему на пень между двумя громадными елями. Заметив, что Феро Юраш дрожит всем телом, он спросил его: — Что, замерз?

Юраш свирепо сверкнул глазами и пробормотал со злостью:

— Болван, кому же теперь холодно? Это от нетерпения.

Он ощупал гранаты, подвешенные к поясу. Ему хотелось поскорее избавиться от них, расшвырять их в немцев. Гады, дочь его убили, ну он с ними посчитается!

Грнчиар, будто прочитав его мысли, попытался утешить:

— Начнем в четверть четвертого, я носил записку тому самому лейтенанту, у которого есть радио.

— Знаю, — отрезал Юраш и вытащил из кармана часы.

В свете спички, заслоненной левой рукой, забелел циферблат: три часа. Спичка медленно догорела между пальцами, и Юраш закрыл глаза. Он жил уже будущим. В его мыслях было на четверть часа больше. Сидя на пне, он видел себя ползущим во главе первой группы к окопам, поднимающимся во весь рост и бросающим первую гранату.

Четырнадцать минут! Бывают дни, когда минуты летят незаметно. Они проносятся, словно ласточки, и почти ничего не меняют. Но бывают и такие дни, когда несколько минут, мучая душу, тянутся как тяжело нагруженная, увязающая в песке телега.

Те двенадцать минут, которые еще оставались, не были для Феро Юраша пятой частью часа, не были они и сантиметровым путем большой стрелки по циферблату его часов. Они вобрали в себя годы его жизни. Сколько мыслей пронеслось за это время в его голове, какие чувства переполняли его сердце!

Может быть, он будет убит. Что станет тогда с его семьей? Жена, двое мальчиков… Наверное, он уже не увидит утренний рассвет.

Тоска холодными клещами сжала его сердце. Он подумал о Светлове. «Эта операция является кульминационным пунктом нашей партизанской борьбы, борьбы за освобождение» — так он им сказал.

Юрашу стало стыдно. Как он радовался этому дню и как был доволен, когда узнал, что его поручение, переданное через Приесолову Имро, подняло на ноги лучших людей Погорелой! Они установили с лесом телефонную связь, рассказали им все о неприятеле, испортили бензин. Это ведь было более тяжелым делом, чем то, что ждет его. Ох, как он когда-то недооценивал Имро, как несправедлив был к нему!

Потом он рассердился сам на себя: обычно, когда он думает о бое или видит его во сне, чувство страха бывает ему чуждо, а вот сейчас, да и не только сейчас, а часто перед самой операцией, это чувство возникает в нем и усиливается, и каждый раз он должен бороться с ним. Оно исподтишка, словно вор, закрадывается ему в душу.

Оставалось всего каких-нибудь две минуты, и кровь закипела в его жилах. Теперь его мысли были как бы мыслями совершенно другого человека, не того, который только что рассуждал о смерти.

Он думал не об атаке, а о рассвете, о жене, о том, как она его встретит. Он думал о том, как они соберутся у Пашко и примутся рассуждать: так, немцы проиграли, с чего теперь начать? А у него уже готов ответ: «Фабрики будут нашими, рабочими, нашей будет и кожевенная фабрика, и лесопилка. К черту Захара и Газдика! Разделить между беднотой поля Линцени, судить Ондрейку!»

Да, так он им скажет. И еще кое-что: из Погорелой следует сделать город что надо, построить, открыть цементный завод и помогать друг другу, а не завидовать. Ну а Людо он пошлет учиться, прямо в Братиславу.

Он еще раз зажег спичку, посмотрел на часы, и его охватило радостное возбуждение. Он молча посмотрел на лежавших рядом с ним в темноте на влажном мху партизан и тихим голосом сказал:

— Ну, ребята, пошли!

Они пробрались между деревьев, перебежали через дорогу и правым берегом Погорелки, заросшим голым сейчас ивняком, начали приближаться к немецким окопам. Примерно в полукилометре справа по пашне наступала еще одна большая группа, которую вел Акакий. Эти передовые группы незаметно ползли вперед, как два громадных щупальца, за которыми к опушке леса двигалась черная масса человеческих тел.

Феро Юраш уже слышал речь, доносившуюся из вражеских окопов. Он прижался к земле, а за ним Грнчиар, Плавка и остальные. С правой стороны их закрывал высокий берег. Теперь Феро Юраш считал уже не минуты, а шаги, и сердце его было> преисполнено смелости. Еще всего пятнадцать, четырнадцать…

Из окопов вырвался луч прожектора. Он отразился в ручье и погас под горой, так и не добравшись до второго передового отряда.

Плавка зажмурил глаза и так полз дальше. Его беспокоило торчащее дуло тяжелого пулемета, который, как ему казалось, держал на прицеле именно его. Но через два метра он оказался под прикрытием бруствера.

— Только бы нам их выбить оттуда, — шепнул Плавке Грнчиар, сдерживая дыхание.

Плавка перестал дрожать, перестал бояться за свою жизнь, он почувствовал себя частью этой лавины людей, которая двигалась вперед.

Немцы не проявляли особенной бдительности, да и в окопах их было немного, партизаны знали об этом. Феро Юраш улыбнулся, услышав доносившийся с конца окопов храп. Он уже собирался приказать ребятам бросать гранаты, когда довольно далеко от них залаяла собака, и сразу же вслед за этим раздались первые взрывы.

Ребята поняли: это пошел в атаку Акакий. Не надо было давать команду, они вскочили на бруствер, и гранаты, описывая большие дуги, полетели в то место, где торчало дуло пулемета. Последний из ребят Феро вскинул руки вверх и рухнул наземь. Феро Юраш и остальные прыгнули в окопы. Перед ними лежали два мертвых немца, кто-то убегал, стреляя во все стороны. Феро Юраш бросил в том направлении гранату, потом схватил автомат и дал две короткие очереди.

— Мертвый, а схватил меня за ногу, — выругался Грнчиар, выстрелил в лежащего и побежал вслед за Юрашем.

Он сплюнул с отвращением, а когда у него над головой просвистела пуля, вылетевшая из леса вслед за громовым «ура», быстро пригнулся и закричал:

— Наши, наши!

Сердито оглянулся и сказал, обращаясь к Плавке:

— Вот сволочь, я думал, он подох, а он меня за ногу, дьявол.

На коротком отрезке окопы не были окружены. Группа немцев, которым удалось бежать, залегла и открыла стрельбу. Грнчиар вскрикнул от боли.

— Что с тобой? — спросил его Юраш.

Грнчиар простонал, в его голосе прозвучала злость и обида:

— Бога мать, в задницу мне попал! — Он осторожно ощупал брюки и проворчал: — Нет чтобы в мышцы, так прямо в задницу, тряпка вшивая!

Юраш не выдержал и рассмеялся, но Грнчиару было не до смеха. Он погрозил Кулаком:

— Если бы знал, кто этот болван, живому бы ему уши оторвал!

В числе первых прибежал к окопам Янко Приесол. Он огляделся вокруг, а увидав Юраша, крепко обнял его:

— Замечательно, Феро!

Лицо его светилось восторгом, а сердце было полно любви к ребятам. Он вскочил на бруствер и крикнул партизанам:

— За мной, вдоль ручья!

Недалеко затрещал автомат. Янко не успел залечь, но в этот момент из-за его спины выскочил Феро Юраш, закрыл его своим телом и рухнул на землю. Над ними просвистели пули, и Феро почувствовал, как легко стало у него на душе.

«Кажется, спас я Янко, а то убили бы его». Он посмотрел Янко прямо в глаза. Взгляд его был теплым, чистым, переполненным радостью. Янко встал, благодарно пожал ему руку и, сгибаясь, побежал к ручью.

На другом конце окопов из-за бруствера показался Светлов. Он встал, широко расставив ноги, залитый лунным светом. В правой руке он держал автомат. Вскоре рядом с ним появились другие бойцы.

Светлов долго ждал этого момента, старательно готовился к нему. Долго объяснял ребятам, что партизан должен быть смелым, как орел, и нападать неожиданно, как рысь.

Он огляделся вокруг, устремил взгляд вдаль и взволнованно закричал:

— Товарищи, вперед!

Голос командира вселил в партизан уверенность и отвагу. С гор мчались они к Погорелой навстречу вражеским пулям.

И как раз в это время загремели за горными вершинами орудия. Их канонада была сильнее, чем когда-либо прежде.

6

Когда солнце поднялось из-за гор, немецкий танк, на который обрушилась передняя стена зернохранилища, все еще дымился. Стрельба утихла, в уличном бою партизаны оттеснили немцев к площади.

Из зернохранилища выбежала Приесолова. Чвикота со старым Приесолом отнесли к доктору Главачу раненого партизана. Пока было нужно, они сидели у телефона, потом заботились о раненых. Мишо открыл окно и закричал:

— Пани Приесолова, нашли вы отца?

— Нет, говорят, он ушел к Газдикам, у тех, дескать, погреб получше.

Мишо закрыл окно и устало опустился на стул. Работы у него было по горло. В столовой и в кухне лежало пятнадцать раненых партизан. Целую ночь Мишо не сомкнул глаз. Боевой энтузиазм ребят передался и ему. С напряжением ждал он утром начала атаки. Теперь он один, штабной врач убит в бою, а его отец где-то прячется. Это безответственно. Вступил в революционный комитет, а когда надо помогать, забрался в погреб. Ну да ладно, как-нибудь он и сам справится. Ему помогала Приесолова, ловко у нее это получалось. Хорошо еще, что у отца много перевязочных материалов.

Он подошел к окну и увидел на улице Эрвина с Пуциком. Они осторожно шли с винтовками на плече, останавливаясь у заборов, как бы вынюхивая, нет ли во дворах спрятавшихся немцев. Увидев Эрвина, Мишо вспомнил охотничий домик. Краска стыда залила его лицо, ведь тогда он был одного с ними поля ягода.

Со стороны площади послышались две короткие и одна длинная пулеметные очереди. Гитлеровцы получили приказ удержать Погорелую любой ценой, чтобы партизаны не прорвались к шоссе. Они догадывались, что именно шоссе является целью наступления, и заняли дома на площади, отступив перед рассветом с верхнего конца деревни, где не смогли справиться с партизанами.

Фронт еще держался, поэтому они чувствовали себя в Погорелой уверенно, тем более что получили подкрепление из-за Вага.

Перед сельской управой остановились три грузовика, из них выскочили немецкие солдаты. На этернитовой крыше сельской управы приоткрылось окошечко, и на момент показалась кудрявая голова. Солнечный луч пробрался через щель на темный чердак и осветил лицо Имро.

Имро Поляк стоял на лестнице под самой крышей. Он нагнулся и сказал двум рабочим-кожевенникам, державшим в руках винтовки:

— Займите вместе с остальными вход.

Когда рабочие скрылись за железными дверями, Имро еще раз выглянул из окошка. Немцы, столпившиеся вокруг автомашин, напоминали рой жужжащих пчел.

Глаза Имро заблестели. Сейчас, сейчас надо бросить гранаты. Такую возможность упускать нельзя. У него две гранаты. В самый раз. Как хорошо, что он раздал ребятам оружие, еще осенью закопанное в сарае. Хорошо, что утром, как только началась эта кутерьма, они незаметно заняли этот чердак.

Затаив дыхание, он снял предохранитель с первой гранаты. Было тихо, только прошуршало кольцо, упавшее на стружки, да где-то в углу, заставленном всякой рухлядью, через щель в этерните на кипы старых газет капала вода. Капала равномерно и монотонно.

Он выждал момент и принялся шепотом считать:

— Двадцать один, двадцать два, двадцать…

Внизу раздался взрыв.

Имро был сильным человеком, определившим свое отношение к жизни, эмоционально устойчивым. И теперь он совершенно хладнокровно снял предохранитель со второй гранаты и швырнул ее через окошко. Потом схватил автомат и принялся косить тех, кто еще оставался внизу в живых. Расстреляв весь диск, он хотел соскочить с лестницы, но в этот момент на площади затрещал пулемет, этернит на крыше треснул и одна из пуль угодила Имро прямо в грудь.

Он соскользнул по лестнице на каменный пол, его руки, прижатые к груди, одеревенели. Тупая боль пронзила все тело. Он хотел что-то крикнуть, но уже не смог. Сознание покидало его, но он слышал, как равномерно капает вода на бумагу. Его мучила жажда, а вода непрестанно капала: «кап, кап, кап…»

С каждой каплей он все больше и больше терял последние проблески сознания, как будто бы вместе с каплями воды кровь уходила из тела. С последней каплей крови погасла и его жизнь.

Панику, возникшую на площади, использовала группа Феро Юраша. Ребята перепрыгнули через забор и открыли стрельбу со двора сельской управы. В коридоре они захватили в плен семерых немцев. Те сразу же сложили оружие, только офицер ожесточенно сопротивлялся.

Грнчиар влез через окно в канцелярию, оттуда выбежал через двор в коридор и бросился на офицера сзади. Сильно сдавив ему горло, он втащил его в канцелярию и заставил сесть на пол.

— Спишиак! — закричал он через окно, не отрывая глаз от захваченного в плен старшего лейтенанта. — Иди-ка сюда, ты понимаешь по-немецки!

— В чем дело? — ответил Спишиак, запыхавшийся, с покрасневшим от натуги лицом. Он быстро вошел в комнату, и Грнчиар строго приказал ему:

— Спроси-ка, какое у него звание!

В ответ на вопрос Спишиака немец заерзал на полу, как будто его беспокоили глисты-острицы, и прошипел:

— Вы не имеете права допрашивать меня. Я командир, и этого вам достаточно. Моя фамилия — Шульце, все остальное — военная тайна.

Узнав, что его пленник какой-то командир, Грнчиар принялся со злостью пинать его в зад:

— Значит, ты командир, ах ты свинья паршивая! — кричал он. — Так получай же, раз твои ослы ранили меня в… И я тебя…

Он увидел вдруг, что Спишиак отдает кому-то честь, и обернулся. У окна стоял командир отряда Светлов. Он строго посмотрел на Грнчиара и спросил:

— Что ты делаешь?

— Разрешите доложить, товарищ майор, — покраснел Грнчиар, — я взял в плен командира.

— А почему ты его бьешь? Ты разве не знаешь, как следует обращаться с пленными?

Грнчиар встал по стойке «смирно» и обиженным тоном ответил:

— Знаю, как же мне не знать?! Так ведь они мне сюда попали. — Смущаясь, он схватился за брюки. — Пусть он ответит за это.

Светлов не мог сдержать улыбки. Потом лицо его опять стало серьезным, и он сказал:

— Вечером придешь ко мне, понятно?

Фашисты отступили с площади и заняли дома вокруг комендатуры. Верхний конец деревни ожил, как улей в первый теплый день. Люди вышли из погребов на улицу. Доктор Главач локтями прокладывал себе дорогу в толпе и кричал у домов:

— Раненых нет?

Мимо него прошли с винтовками Пудляк и Газуха. Они спешили на площадь.

— Кричит, как точильщик, — ухмыльнулся Газуха. — Или как коновал…

— Это для того, чтобы каждый слышал, что он помогает, — сказал Пудляк. — Зачем только его выбрали в комитет?

Через площадь прямо по лужам бежал Феро Юраш.

— Спешу в штаб, — прокричал он на бегу Газухе, направляясь к дому Газдиков. — Надо поскорее сказать Светлову, что приближаются два танка. Я видел их с башни.

Он вбежал в столовую Газдиков, где около телефона сидели два радиста из чехословацкого армейского корпуса, приданных недавно партизанскому штабу. Смуглый поручик с наушниками на голове что-то докладывал Светлову.

Едва Феро Юраш сообщил о танках, на верхнем конце деревни начали рваться мины.

— Фриц бьет, — засмеялся Светлов. — Ничего!

Поручик посмотрел на него и спросил несмело:

— Извините, товарищ майор, что, собственно, означает это русское слово «ничего»?

Светлов закурил трубку, затянулся несколько раз, а когда трубка разгорелась, развел руками и ответил:

— Как вам объяснить? Первое значение этого слова — отрицание, а второе… — Он неторопливо подошел к окну и резко обернулся: — Второе значение, как бы вам сказать, вмещает в себя море оптимизма. Понимаете?..

Он посмотрел на Феро Юраша и усмехнулся:

— Не бойся, скоро придет помощь. Скажи Приесолу, чтобы они не отступали ни на шаг. В крайнем случае пусть держатся в домах… Подожди, я должен тебе еще кое-что сказать! Поставьте на башню два пулемета, легкий и тяжелый. Держите под прицелом дорогу у кладбища. Ну а ты, — добавил он, — поинтересуйся, где Имро Поляк.

Феро Юраш столкнулся в дверях с Газдиком.

— Пардон, пардон, — принялся извиняться Газдик певучим голосом и постучал в закрытую дверь. Он вошел в комнату в теплых валенках и в шубе. Так он просидел все время в холодном погребе.

Он вежливо поздоровался и достал из корзиночки, повешенной на руку, бутылку сливовицы. Поставив ее на стол между двумя рюмками, он принялся угощать Светлова и поручика.

— Нет, сейчас мы пить не будем, — сказал Светлов, — мы на службе.

Газднк удивился, учтиво поклонился и исчез за дверями.

Два немецких танка залязгали гусеницами на нижнем конце деревни, в то время как несколько домов на верхнем конце охватило пламя. Из комендатуры выбежали три немца и бросились в бронированный автомобиль, который сразу же помчался вниз по улице. Но остальные немцы продолжали упорно сражаться за каждый дом, каждый двор, каждый хлев. Танки прошли через площадь, а за ними бежали немецкие солдаты. Часть отряда, которой командовал Янко Приесол, оказалась окруженной.

Пулемет, установленный за домом лютеранского священника, вдруг замолк. Стоявший за ним на коленях Спишиак судорожно схватился левой рукой за шею.

— Скорее сюда, идут! — закричал он хриплым, приглушенным голосом, и Плавка, сжавшийся за толстым стволом каштана, задрожал. За сараем рассыпалась, как сноп соломы, группа солдат в серой форме. Они разбежались по всему двору.

«Значит, заходят нам в спину, — с ужасом подумал Плавка. — Я здесь как в ловушке. Ох, как хорошо было там, наверху!»

Как он скучал по Погорелой, а вот теперь затосковал по лесу, как птица. Что теперь делать? Лучше всего было бы отступить к пожарной части, там больше партизан. Но что, если они ударят в спину?..

Спишиак, вероятно, ранен. Прежде постоянно улыбавшийся, теперь он, бледный, скорчился за пулеметом, а когда со стороны амбара засвистели пули, оставался некоторое время как окаменелый сидеть в этом положении, а потом свалился на бок.

— Я должен, должен, — вслух подбадривал себя Плавка и, зажмурив глаза, сделал три длинных прыжка к пулемету. Он умел с ним обращаться. Два немца тяжело свалились в грязь, остальные уползли за амбар.

Свыше двадцати партизан держались в здании сельской управы. Милке Пучиковой, Грнчиар дал револьвер, чтобы она сторожила пленного Шульце, которого не успели отвести в штаб. Шульце сидел на стуле, подняв руки вверх.

Милка узнала его, она хорошо помнила допрос. Фашист смотрел на нее с ненавистью, и его верхняя губа дрожала. Потом зазвенело оконное стекло, прогремел выстрел, раздался какой-то шум во дворе, и тяжелые дубовые ворота рухнули.

Янко лежал у пожарной части и стрелял по тому коридору, через который рвались немцы. Когда за воротами появилась стальная громада танка, он понял: отступать некуда. За ним — каменная стена. У него перед глазами все еще стоял Плавка, бесстрашно бросившийся к пулемету, и эта картина придала ему отваги. Нет, дешево он им не дастся. Он подбежит к танку и бросит гранаты под гусеницы, Связка уже блеснула в его руке, он уже готовился к прыжку, когда танк резко остановился, развернулся и пополз прочь. В облаке дыма за ним бежали солдаты и в ужасе кричали:

— Ivan kommt! Ivan! Ivan! [54]

Земля задрожала. Советские орудия вели ураганный огонь, поливая дорогу и поля за кладбищем сплошным металлическим ливнем. Земля фонтаном взлетала высоко в воздух. В этом мощном барабанном оркестре пронзительно свистели мины.

Из-за дома католического священника с невероятной скоростью вылетел маленький, верткий танк. Первый советский танк! От него на расстоянии каких-нибудь пятисот метров вовсю улепетывали два немецких бронетранспортера. Из-за холмов со стороны Дубравок появлялись все новые и новые советские танки, а за ними длинными цепями шла пехота.

Янко закричал от радости и выбежал за ворота. Они спасены! Спасены! Он хотел броситься навстречу советским солдатам, заключить в объятия первого же из них, но Феро Юраш загородил ему дорогу.

— Янко, — сказал он с грустью и взял его за руку, — она тяжело ранена…

— Кто? — вспыхнул Янко, не поняв, о ком говорит Феро.

— Милка, — ответил Феро Юраш.

Голос Янко дрогнул:

— Где она?

Милка лежала на диване в канцелярии старосты. Возле нее стоял Грнчиар, на глазах у него выступили слезы.

— Фашист ее через окно, — сказал он, скрипя зубами.

В его голосе прозвучал упрек, как будто бы это Янко виноват во всем. Как он мог поручить ей сторожить такого пройдоху? Сейчас негодяя, конечно, и след простыл.

На стуле сидел Мишо Главач, держа портфель на коленях. Он считал пульс на Милкиной руке.

Кровь застучала у Янко в висках. Как во сне, подошел он к дивану, и его подернутые влагой глаза встретились со взглядом Милки. Он схватил Мишо Главача за плечо и приглушенным голосом проговорил:

— Ну что? Удастся ее спасти?

Мишо озабоченно посмотрел на него. Янко прижался лбом к ладони Милки. Зеленая блузка, стянутая в талии армейским поясом, пропиталась кровью. Ее красивое лицо с тонкими чертами стало вдруг бледным, словно воск, а глаза, яркие, голубые глаза, сделались почти прозрачными.

Сморщив лоб, она смотрела на Янко, жадно глотала воздух и шевелила губами, как будто хотела что-то сказать.

Он поцеловал ее в горячий лоб и молча сжал руку. Она слабо улыбнулась ему и с усилием прошептала:

— Янко…

Он оцепенел. В ушах стоял такой шум, что он даже не услышал, как Мишо попросил его уйти. Как-нибудь они ей помогут.

Милкино лицо покрывали крошечные капли пота, дыхание ее было прерывистым. Янко подумал: она все такая же. В глазах ее какие-то огоньки, теплые, милые, только исчез прежний цвет. Она совсем такая же, какой была тогда, когда он поцеловал ее в Стратеной. Почему он не защитил ее? Почему? Нет, она должна жить!

— У нее рана в области сердца, — говорил Мишо, отводя его за руку от дивана. — Оставь нас. Положение тяжелое, и я боюсь…

— Что? — закричал Янко. — Нет, ты должен ее спасти!

Он крепко схватил Мишо за плечи, привлек к себе вплотную, так что почувствовал на лице его дыхание, и просящим взглядом впился ему в глаза.

— Я верю тебе. — Он опустил глаза и сжал руку Мишо. — Ты спасешь ее.

— Ну а теперь оставь нас. — Мишо проводил его до дверей и вернулся к отцу.

Янко остановился в темном коридоре. Он был как бы в беспамятстве. Когда на башне затрещал пулемет, он пришел в себя. Он вышел из дома и увидел, что по улице идут два красноармейца. На их шапках горят пятиконечные звезды. Янко прислонился к воротам, и в капельках его слез отразились смеющиеся лица людей.

Какая-то девчушка преподнесла плечистому красноармейцу эдельвейс, а он обнял ее и поднял высоко вверх.

— Товарищи, товарищи мои! — кричал Ондро Сохор. Он стоял, опираясь на палку, и плакал от радости. Оп мечтал дождаться их, освободителей, и вот они здесь, он обнимает их. Обнимаются с ними Светлов и черноглазый Акакий. Грузин кричит во все горло:

— Товарищи! Братцы! Ребята!

Кто-то кричит:

— Братья русские! Братья!..

Янко видит, как старый Чвикота подает руки сразу двум красноармейцам.

— Подождите! Куда вы так спешите? — кричит он вслед им, а один из красноармейцев отвечает ему:

— На Берлин.

— А моего мужа, коммуниста, фашисты забрали. Спасите его! — выкрикивает старая Виталишова.

— Добре, мамаша, — успокаивает ее украинец, здоровенный парень, и старая женщина хватает его за рукав.

— Возьмите меня в Москву! — кричит Людо Юраш, и солдаты улыбаются:

— Потом, потом…

Мимо сельской управы идет старый Приесол с красным флагом. Он крепко держит его в руках, борется с ветром, а Янко думает о покойном отце. Он тоже так носил флаг. Нет, теперь им уже никогда не придется прятать его!

За старым Приесолом идут рабочие с кожевенной фабрики и лесопилки. К ним присоединяются люди, только что погасившие пожар на верхнем конце села.

Над Погорелой летит советский самолет. Раздается такой же шум мотора, как и тогда, когда сбрасывали оружие. Самолет летит низко, над самыми крышами, и люди машут ему руками.

Взрывы доносятся издалека, со стороны Вага. Погорелая освобождена — в воздух летит зеленая ракета. В окопах лежат мертвые гитлеровские солдаты, а по обеим улицам Погорелой шествуют герои с красными звездами на шапках.

7

Ондрей Захар не дождался американцев. С утра до середины дня он просидел в погребе, молчаливый как рыба. На его коленях тряслась шкатулка, из которой он поминутно доставал ампулы, разламывал их, обмотав носовым платком, и вдыхал, закрыв глаза, нитроглицерин.

Недалеко от дома Захара взорвалась мина, и Ондрей, не сказав ни слова, отправился в кабинет. Он открыл сейф, вынул из него свои сберегательные книжки, ценные бумаги и большую часть золота, запихнул все это в коричневый портфель и взял с собою в погреб. Он судорожно сжимал портфель коленями и неприязненно, как хищник, охраняющий свою добычу, посматривал на жену и старую Валкову.

Пани Захарова принималась плакать после каждого доносившегося с улицы более или менее сильного взрыва, а часов в двенадцать сказала, что принесет что-нибудь перекусить.

— Я не буду есть, — строгим тоном отрезал Ондрей. Он развалился на старом диване и вскоре захрапел. И во сне он обеими руками прижимал к себе портфель и выкрикивал что-то бессвязное: — Вешайте меня, не отдам ни гроша! Буду стрелять!.. Это мое!

В четыре часа он проснулся весь в поту. Не расставаясь с портфелем, поднялся по темной лестнице наверх и вошел в столовую. Стрельба утихла, и он, подойдя к окну, из которого была видна площадь, опустился в кресло.

И вдруг он выронил портфель и со злостью стиснул зубы. Потом издал гортанный крик и выпучил глаза. Вниз по улице шли красноармейцы. Звуки их тяжелых, уверенных шагов раздавались и в столовой.

Кровь бросилась в лицо Захару, он почувствовал жар, как будто все его внутренности пылали. Тупая боль сжала его сердце и горло.

«Нет, это не приступ. Это они, они!» — подумал он, с ужасом глядя на суровые лица солдат.

В глазах у него потемнело, а в голове стоял шум. Он почувствовал, что левая его рука онемела. Он попытался встать, но голова его закружилась, и он потерял сознание.

Придя в себя, он обнаружил, что лежит в постели с холодным компрессом на лбу. Левую руку он не чувствовал, и попытки пошевелить пальцами оказывались тщетными. Рука затекла, одеревянела.

— А где портфель? — были его первые слова, и пани Захарова, испуганно глядя на мужа, положила портфель на перину.

Его взгляд блуждал по стенам спальни, увешанным семейными фотографиями, а потом устремился на ель, которая росла перед окном. Наверное, в нее попала мина, потому что верхушка была отломана, как бы отщеплена молнией. Мимо окна все шли советские солдаты.

— Шторы, опустите шторы! — вырвалось у него, и он с трудом повернул голову к дверям.

Там стоял доктор Главач с Эрвином. Врач улыбнулся Ондрею и подошел к постели:

— Все в порядке, пан фабрикант, мы вам пустили кровь… Это от волнения, вам нельзя волноваться.

Когда врач ушел, Ондрей приказал опустить шторы во всех комнатах, потом повернулся к Эрвину:

— Когда ты пришел? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Скажи, а русские останутся в Погорелой?

Эрвин улыбнулся:

— Откуда я знаю? Первые уже ушли, может, вслед за ними придут другие? Я не пророк.

— Но партизаны еще здесь, — проворчал Ондрей.

Он хотел было спросить, что с Мариенкой, но передумал. Нет, она ему больше не дочь. Он и слышать о ней не хочет. Ушла из дому и стала ему совершенно чужой. Для него Мариенка не существует, и баста!

Руку он все еще не ощущал. Доктор, правда, говорил, что все это только нервы, волнение, но это мог быть и легкий удар. Он должен не спеша составить завещание, ведь ему давно не сорок лет. Мариенке он ничего не даст, лучше все оставит Эрвину. Может, этим он привлечет сына к себе, может, потом Эрвин пожелает взять в свои руки управление кожевенной фабрикой.

Но что будет, если русские здесь останутся? Если коммунисты осмелятся посягнуть на его имущество? Нет, его еще никто не положил на лопатки, не удастся это и коммунистам. Ведь, в конце концов, американцы недалеко, они уже наступают в Германии, и судьбу Словакии будут решать не люди с улицы, а большая тройка, а в ней у русских большевиков только один голос. Один-единственный, слава богу! Надо лишь выдержать, не сдаваться, еще придут в Погорелую американские генералы, как тогда немцы. Он еще пригласит их в гости.

Слишком уж разволновали его русские, которых он увидел на улице, зря он портит здоровье. Они пришли и уйдут, а вместе с ними уйдет и коммунизм.

Ондрей сел в постели.

— Что ты делаешь, ты ведь должен лежать? — закричала пани Захарова, поправляя растрепанные волосы. — Доктор придет еще раз посмотреть тебя.

Ондрей не слушал ее. Он расстегнул воротник рубашки и сказал:

— Знаешь что, Этелька, пусть диван-кровать, который стоит в детской, поставят для меня в кабинете, туда, к стене, за сейфом, и постели мне там… Что ты так смотришь? Да, да, — продолжал он, повысив голос, — я лягу там.

Через полчаса Ондрей уже сидел на диван-кровати у своего сейфа и копался в бумагах, разложенных на шелковом одеяле в кружевном пододеяльнике. Эрвин стоял, опершись о край письменного стола, и с большим вниманием слушал откровенный рассказ отца о финансовых делах.

Цифры, которые отец называл своим низким монотонным голосом, показались ему воодушевляющими. Он дал недвусмысленный ответ на вопрос отца о том, хотел бы он взять на себя руководство кожевенной фабрикой и всеми торговыми операциями: да! Эрвин как раз хотел поговорить об этом с ним сам.

Ведь он свободный индивидуум, а потому должен быть и достаточно обеспеченным в финансовом отношении, чтобы не быть стрелкой на часах событий, чтобы не зависеть от режима, какой бы оборот не приняли события. Ведь он не хочет быть чиновничком или провинциальным адвокатом. Пудляка он сделает заведующим, пусть работает за него, а он будет свободен, совершенно свободен!

Его полный любопытства взгляд остановился на лице отца. Интересно, долго ли отец еще протянет? Этот удар он перенес. Но сломали-то отцову елку, а его, Эрвина, стоит прочно. Так же, как стены замка. Это, пожалуй, предвестие того, что отец скоро уж не будет ему мешать.

Отец с сыном просидели до полуночи. Пришел доктор Главач. По его мнению, состояние здоровья Ондрея значительно улучшилось.

— Вы еще Эрвина переживете, пан фабрикант, — улыбнулся он, прощаясь. — Извините, но я спешу к этой Пучиковой. Вряд ли удастся помочь ей, — добавил он скорее про себя.

Утром Ондрей проснулся с тяжелой головой. Еще час он провел в полудреме, размышляя, что будет с его имуществом, удастся ли спасти его от коммунистов. Правой рукой он нащупал под подушкой револьвер и окинул взглядом лежащий в ногах портфель и блестящий сейф, от которого отражались солнечные лучи. Потом взял со стула лист бумаги, карандаш и принялся набрасывать завещание.

Нет, умирать он пока не собирается, об этом и говорить нечего, но порядок должен быть. Большими буквами, без наклона он написал:

«Супруге я завещаю сто тысяч. Петру Яншаку — восемьдесят тысяч. Мрвенте за верную службу — тысячу крон. Все остальное наследует мой сын Эрвин Захар. Я лишаю наследства Марию Захарову, мою дочь. Эрвин Захар будет наследником…»

Он вынимал из портфеля одну сберегательную книжку за другой, бумагу за бумагой и записывал цифры, которым не было конца.

Кто-то постучал в дверь. В кабинет, который стал сейчас и спальней Ондрея, вошел доктор Главач, а с ним какой-то толстенький, плешивый человечек.

— Это пан Щегол, — представил врач незнакомого, — из Кошице. Он принес вам кое-что от депутата Жабки.

Человечек почтительно улыбнулся, легонько пожал руку Ондрея и сказал:

— Пан депутат, мой хороший знакомый, просил меня, чтобы я передал вам вот это… — С этими словами он торжественно достал из кармана белый конверт, запечатанный сургучом. Ондрей нервно разорвал его и, удивленно подняв брови, достал два листа бумаги. На каждом из них сверху было напечатано: «Словацкий национальный совет». Ондрей скользнул взглядом по строчкам:

«Словацкий национальный совет подтверждает, что пан Ондрей Захар, фабрикант из Погорелой, патриотически поддерживал сопротивление против немецких оккупантов, в первую очередь тем, что в самые критические моменты бесстрашно, самоотверженно и бескорыстно снабжал повстанческую армию кожами. СНС требует, чтобы все военные и гражданские органы оказывали содействие названному».

Круглая печать и неразборчивая подпись.

Ондрей ухмыльнулся: все, значит, в порядке. Никто не может его в чем-либо упрекнуть. Пусть господа коммунисты составляют списки коллаборационистов, пусть. Его тоже хотели включить в их число. Руки коротки. Власти ему всегда помогали, поддержут и сейчас.

Он прищурил правый глаз и удовлетворенно улыбнулся, прочитав письмо, в котором Жабка сообщал ему, что за кожу, посланную Пудляком в Бистрицу, ему хорошо заплатят. Жабка советовал ему уменьшить число рабочих на фабрике в связи со слушком о национализации и вкладывать капитал в различные акции, в дома (будет, дескать, жилищный кризис) и в земельные участки. «Ну и не забудь послать требование о возмещении тебе убытков за все те товары, которые немцы у тебя «забрали».

Эти советы Жабка приписал после своей подписи, под большими буквами «PS», причем слово «забрали» взял в кавычки.

— Благодарю, — сказал Ондрей с самодовольным выражением на лице. — А как поживает пан депутат?

Человечек улыбнулся так же почтительно, как пять минут назад, и ответил:

— Очень хорошо. Он теперь большой господин. Вместе с правительством поедет в Братиславу, как только она будет освобождена.

8

Мишо Главачу не спалось, хотя за последние четыре дня он почти не сомкнул глаз. Ему захотелось повидать людей, поговорить с ними. Он оделся и вышел на улицу.

Во второй половине дня пришли две санитарные машины и забрали раненых партизан в больницу. Отец был тогда у Захара, а советский военный врач похвалил Мишо за то, что он хорошо заботился о раненых.

Солнце уже заходило за горы, и перед зданием сельской управы мигала одинокая позабытая лампа. По площади шел Янко. Голова втянута в плечи. Лицо парня бледно, а глаза запали.

Мишо положил Янко руку на плечо и тихим голосом проговорил:

— Янко, я так хотел спасти ее, но, поверь, это было невозможно…

Янко ничего не сказал в ответ, только молча сжал руку Мишо и поспешил за Светловым, Акакием и Феро Юрашем, направлявшимися в сельскую управу.

Когда они вошли в кабинет старосты села, где происходило выборное собрание местной организации коммунистической партии, Газуха встал и, волнуясь, сказал:

— Из округа нам приказывают немедленно выпустить этого Жаворонка или как его там… Ну того самого, что был у Захара.

— Щегла, — поправил его Феро Юраш.

— Да, Щегла, один черт, — пробормотал Газуха. — А тебя мы должны поругать за то, что ты распорядился его арестовать, ведь ото якобы человек, присланный Национальным советом.

Янко сел рядом со Светловым, окинул взглядом Беньо, Пудляка, Юраша, своего деда Приесола, покачал. головой и, повысив голос, сказал:

— Какое свинство! Я помню этого шпика, он как-то раз приходил к отцу, хотел отправить его в кутузку. Он не изменился с того времени, а ведь прошло уже пятнадцать лет. Я и фамилию эту запомнил. Как будто вчера все было…

— Что ж, вы должны его отпустить, — обратился к нему Светлов, — бумаги у него как будто в порядке. Но сообщить об этом следует, причем немедленно. По партийной линии.

Газуха коротко сообщил, что в соответствии с указаниями, полученными из округа, решено создать национальный комитет. Председателем будет старый Приесол, членами — Газуха, Беньо, Пудляк, доктор Главач, Пашко и Приесолова, а секретарем — Ян Вайда, новый нотариус, занявший это место после смерти Шлоссера. Таким образом, четверо беспартийных. Они обсудили также вопрос о пополнении комитета партии, ведь два его члена — старшая Пучикова и Ийро Поляк — погибли, а третий — Ондро Сохор — тяжело болен.

Председателем партийной организации выбрали Газуху, секретарем — Янко. Пока Янко не вернется из армии, функцию секретаря партийной организации должен выполнять председатель. Кроме Янко в комитет были выбраны еще два новых члена: Феро Юраш и Виталиш. Виталиша выбрали заочно, надеясь, что он вернется из концентрационного лагеря живым и здоровым. Ондро Сохора было решено послать в Татры на лечение.

— А твою мать, — сказал Газуха Янко, — мы будем принимать в партию. Она заслужила это, как никто другой.

После рассмотрения списков членов партии и сообщения Пудляка о наличии денег в кассе Газуха предложил закончить собрание пением «Интернационала».

Потом Газуха послал Феро Юраша за колбасой и жженкой.

— Надо проводить вас как следует, — сказал он и похлопал Светлова по плечу.

— Когда приедете в Советский Союз, — сказал Светлов, и глаза его блеснули, — не забудьте обо мне. Я живу в Туле, улица Льва Толстого, четыре, квартира тридцать шесть.

Акакий, сверкнув черными глазами, радостно подхватил:

— Неужели вы не приедете в Грузию? Барана зарежем. Когда у меня родился сын, я закопал в землю бочку вина. Я к нему не прикоснусь, пока кто-нибудь из вас не навестит нас.

При этих словах он достал из кармана карандаш и на куске бумаги написал русскими буквами точный адрес чайной фабрики в Аджарии.

— Это моя фабрика, — с гордостью показал он на бумагу, — я там мастером цеха работал. Увидите, какой у нас чай, какие люди…

Янко попрощался с присутствующими. Он пообещал, что еще вернется, ему хотелось посмотреть на Погорелую. Он вышел на улицу. Всюду было много людей. Они стояли перед домами и улыбались. Некоторые заклеивали разбитые окна бумагой или поправляли поваленные заборы.

— Что поделаешь, если стекла не достать, — говорили они, — но главное, что наконец-то можно дышать свободно.

На площади Янко остановился и посмотрел на сельское управление. Два флага дружно развевались рядом: бело-сине-красный и красный.

«Да, — сказал он про себя, как будто утверждая свое мнение, — эти флаги уже ничто не сможет разъединить».

У ворот дома декана он увидел доктора Главача с Газдиком, ждавших Ондрейку. Тот спешил к ним, надвинув, как вор, шляпу на глаза и держась поближе к заборам.

Янко подумал, что они идут к декану, и добавил про себя: «И эти их не разъединят».

Люди любезно отвечали на приветствия Янко, некоторые из старших здоровались с ним первые, только Грилус и Мрвента, сидевшие на лавочке пониже дома Пашко, были готовы перескочить через забор, лишь бы не встретиться с ним. Когда он приблизился, они быстро встали и вошли во двор.

Янко остановился. Да, вот это место, где Милка перескочила через канаву, когда их вел четник. Как давно это было! А позавчера по этой улице пронесли ее гроб. Как тяжело было ему говорить речь на кладбище над могилами Милки, Имро и Спишиака. Медленно произносил он слова суровой клятвы: «Мы будем верны заветам погибших героев».

Он сел на лавочку перед домом Юраша. На улицу выбежал Людо с маленьким Юло и еще двумя товарищами. Каждый нес по большой коробке.

— Куда вы? — спросил их Янко, и взгляд его остановился на четырнадцатилетнем Людо.

Людо был растрепан и тяжело дышал.

— Это у нас лампочки, мы идем на башню! — выпалил он и побежал за товарищами.

Когда мальчики удалились, Янко предался воспоминаниям.

Федя! Он сражался как лев. И как далеко от своего родного Урала! Сколько километров они прошли вместе, сколько провели разъяснительных бесед в деревнях! А как любил Федю Имро! Имро он подарил медальон. А сейчас они лежат рядом, Федя и Имро. А какой это был стойкий человек! Его характер сформировался в горах. Без него им не удалось бы напасть на генерала фон Биндера. Дальше Жилины генералу убежать не удалось. Тяжело будет в Погорелой без Имро.

А тетя Пучикова? Она пожертвовала собой, чтобы спасти партизан. Завела эсэсовцев в ловушку. Партия была для нее всем, для нее она жила и ради нее умерла.

С площади донеслись звуки гармоники. Девчата запели:

На позицию девушка

Провожала бойца…

Среди их голосов Янко различил и гортанный бас Акакия. Над головой зажглись лампочки. Они образовали слово «мир». У Янко выступили слезы на глазах. Если бы рядом с ним был Светлов или хотя бы Душан! Где он? Наверное, уже вместе с Мариенкой в Кошице? А он остался один. Без Милки.

Трудно ему поверить, что больше он уже не увидит ее улыбку. Над головой Янко зажглась звезда, звезда его хрупкого счастья. В нем ожило все то хорошее, чем так небогато было его детство и что так тесно было связано с Милкой. Он чувствовал биение ее сердца. Обнимал ее. А потом — смерть. Смерть в последние часы боя и его горькая печаль среди той всеобщей радости, которая со всех сторон окружила его, которая светилась в улыбающихся лицах матерей и детей, в звездочках красноармейцев, горела во флагах на сельском управлении.

Стратеная… Избушка на околице, заснеженный склон, горы, серебристый ручеек. Орудийная канонада за горными вершинами, разработка боевого плана в партизанском штабе. Он гладит Милкину руку, а она рассказывает ему о звезде их детства, от которой откололся кусочек…

Война еще не окодчена. Его еще ждут длинные километры военных походов, серые мундиры еще копошатся на улицах Златой Праги, о которой столько рассказывал ему отец. А потом? Потом?

Светлов говорит, что борьба не кончится. Да, борьба за детскую улыбку, которая могла бы быть у дочери Юраша, борьба за то, чтобы была работа для крепких рук, борьба за такое человеческое счастье, каким светятся сегодня лица жителей Погорелой. Оно более прочно, чем было его хрупкое личное счастье. Это счастье миллионов и миллионов людей, и над ним горят звезды, которые он видел, о которых шептал Милке.

Янко почувствовал вдруг, что сердце его наполняется радостью, радостью за счастье людей, ради которых он хочет жить.

Но как жить? За что взяться? Война кончится, надо будет строить, засучив рукава, а что он умеет? Он научился разрушать, минировать железнодорожные пути и мосты, организовывать тайные собрания. Но строить — это совсем другое.

А что, если окажется, что строить тяжелее, чем разрушать? Чем сможет он заняться, чтобы приносить пользу? Милку он потерял, Светлов уходит. Как он будет без него? Учиться уже поздно, ему скоро исполнится двадцать четыре года. Товарищи наверняка скажут: «Воевал он хорошо, пусть хорошо и работает». А потом… Нет-нет, это будет совершенно другая жизнь. Новая, а для него, без сомнения, и более тяжелая. Его бросят в воду и скажут: «Плыви», и никто не спросит, умеет ли он плавать. Если бы рядом с ним была Милка, он не тревожился бы так о будущем.

Янко поднялся с лавочки. Начало смеркаться. На, тротуарах белели куски этернита. Заборы садов были повалены, а улица распахана минами. Окна Погорелой светились, хотя стекла во многих из них были выбиты или потрескались. Конечно, люди повсюду радуются, наверное, даже и в тех семьях, где за ужином чье-то место за столом пустует. Они понимают: их кровь должна была пролиться, чтобы могли жить остальные. Они понимают: их кровь пролита не напрасно. В их глазах, наверное, еще стоят слезы, но на губах уже теплится улыбка. Нет, не напрасно пролита эта кровь!

Он шел по улице. Под его ногами чавкала грязь, липла к подошвам. Ветер принес откуда-то резкий аромат лесного сена. Перед домом Грилусов лежала лохматая собака. Она яростно почесывалась, колотясь при этом головой о ворота. С башни слетели вороны и с карканьем растворились в темноте. Кто-то, должно быть, испугал их. Наверное, это Людо с товарищами.

Мимо дома священника прошла группа девушек. Прозвучал звонкий смех, как будто эти молодые сердца хотели вознаградить людей смехом за все пролитые слезы. Их догнали трое мальчиков, и один из них похвастал:

— А мы Ондрейке выбили окно.

«Как я одинок!» — подумал Янко и снова вспомнил Милку.

В этот момент кто-то взял его сзади за локоть. Он оглянулся. В тусклом свете одинокой лампочки, горевшей на покосившемся столбе, он увидел лицо своей матери. Чувствуя, как его душу охватывает тепло, Янко молча обнял ее, а она крепко сжала его руку.

Она тоже молчала, счастливая оттого, что рядом с ней — сын.

Загрузка...