ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Недалеко от Банской-Бистрицы гремела канонада. По улице Дольной проносились грузовики, переполненные солдатами и партизанами. На площади стояли штатские с чемоданами и в отчаянии протягивали руки к машинам. Шоферы не обращали на них внимания. Дождь лил как из ведра, но промокшие люди не думали о погоде. Мокрая одежда, здоровье — все это было ничто, коль на карту была поставлена сама жизнь.

Что будет, если немцы ворвутся в город? Как можно скорее прочь отсюда! Забиться в погреб и дождаться там конца войны. Достаточно, если будет маленькая щель для доступа воздуха, если будет картофель и сухари, только бы любой ценой сохранить жизнь. Где лучше всего найти убежище, где? В горах, в деревне, в городе?

Такие или подобные мысли выражали люди, уже сейчас считавшие себя мучениками восстания. Выражали их в то время, когда в Народном доме элегантный генерал с седыми усами во время беседы с журналистами постучал перстнем по столу и трагическим голосом закричал:

— Бистрица не падет! Бистрицу мы будем защищать до последней капли…

Он не сказал, до последней капли чего собирается защищать город, ибо увидел, что журналисты начинают расходиться. А может, от этого слова его удержал взгляд адъютанта, которому он прошептал на ухо:

— Самолет готов?

— Будет, пан генерал! — почтительно ответил черноглазый надпоручик в новой, с иголочки, форме.

Генерал чехословацкой армии с улыбкой отвечал на приветствия уходящих журналистов, потом громко отхлебнул черного кофе и уставился на старшего официанта, который в этот момент снял с подставки у стены гипсовый бюст доктора Бенеша и понес его куда-то.

Кровь бросилась в лицо генералу. Он сердито посмотрел на надпоручика, который уже собрался было вмешаться и прикрикнуть на официанта, но генерал зевнул, махнул рукой и усталым голосом проговорил:

— Пошли переодеваться. Город продержится не более нескольких часов.

Он забарабанил перстнем по столу и поднял брови, когда услышал в соседней комнате, где еще два дня назад весело играл в бильярд, чей-то задорный молодой голос:

— Наш город на передовой позиции фронта, но если Бистрица не удержится, то мы будем продолжать борьбу в горах вместе с партизанами. Нашего призыва бойкотировать высшие учебные заведения, с которым мы обратились к коллегам в Братиславе, недостаточно, мы все должны служить примером в самоотверженном бою за лучшее завтра, за свободу нашего народа…

Генерал окликнул официанта и с интересом спросил:

— Что это за митинг?

Официант учтиво поклонился:

— Это, осмелюсь доложить, собрание сражающихся студентов, пан генерал.

Генерал пробурчал что-то себе под нос и сказал:

— Дайте мне двойной вермут, а тому молодому человеку, — он показал пальцем на дверь, — скажите, чтобы они не боялись. Скажите, что армия стоит за ними, за студентами. Скажите ему, что я им доволен, пусть подойдет…

Уголки рта официанта дрогнули, и он робко произнес:

— Пан генерал, я хотел бы вам… осмелюсь доложить… Это коммунист. Тот, который выступает. Фамилия его Звара. Он был и здесь вместе с корреспондентами. Тот самый, в словацкой рубашке, осмелюсь доложить…

— Ах так, — махнул рукой генерал, — тогда только вермут.

Он счел свой ответ остроумным, посмотрел в зеркало и удовлетворенно улыбнулся.

Двойного вермута он не дождался. Прибежал ординарец и, встав по стойке «смирно», доложил, что его ждет депутат Жабка, он интересуется, когда можно будет улететь.

Генерал поднялся со стула, который надпоручик сразу же предусмотрительно убрал с его пути, и прошел через кафе.

Как раз в это время студенты покидали помещение, торопясь в город. Генерал бросил взгляд на Душана Звару, которого два часа назад ему представили как журналиста. Нет, было бы не тактично с его стороны, если бы он не ободрил студентов. Поэтому генерал благосклонно кивнул Душану и произнес:

— Держитесь! А говорили вы хорошо!

Душан чуть-чуть покраснел. Похвала не очень-то обрадовала его, ибо во время беседы у него сложилось неблагоприятное впечатление о генерале. Он лишь что-то пробормотал, слегка поклонился и вышел вслед за своими товарищами.

Два часа спустя Душан с рюкзаком и чемоданом в руке поднимался по темной лестнице дома, где в комнатушке на последнем этаже жила Мариенка. Он застал ее дома. На столе были разложены номера «Правды».

Мариенка быстро вскочила со стула и посмотрела на него с удивлением.

— Ты уходишь?! — воскликнула она и в смущении сложила газеты, чтобы он не увидал, что она читала его стихи.

Душан снял рюкзак, оглядел комнату и, подойдя к Мариенке, покраснел. Он пришел попрощаться с ней, но уже на лестнице решил: она должна уйти с ним.

— Послушай, Мариенка, — начал он, — я ухожу в горы, вот и зашел за тобой.

— Надолго? — спросила Мариенка, и Душан кивнул: — Меня посылают в Длгую, к партизанам. Я должен буду выпускать там газету, на ротаторе.

Девушка была ошеломлена. Душан уходит! Конечно, охотнее всего она побежала бы за ним, но как можно? Ведь завтра она должна отправиться с театральной труппой на фронт. А потом, разве она в него влюблена? Какой-то момент она колебалась, но, подумав о предстоящей завтра работе, покачала головой:

— Душан, ведь я завтра выступаю.

Ее слова привели Душана в смущение. Он и не подумал, что и у нее есть свои обязанности. Но ведь дело касается ее безопасности. Что, если фронт прорвут, если Бистрица не сможет долго выдерживать натиск врага?

— Мариенка, послушайся меня, пойдем, — сказал он шепотом, — там тебе будет лучше.

Она посмотрела на него с обидой.

— Ну а что подумают обо мне в театре? — возразила она. — Так уйти, бросить их было бы нечестно.

Душан решился сказать правду:

— Мне будет тяжело без тебя.

— А ты разве не вернешься? — спросила Мариенка.

Он осторожно взял ее руку, девушка виновато опустила глаза.

— Нет, — ответил он. — Ситуация, между нами говоря, очень серьезная. Я имею в виду положение на фронтах…

— Знаю, Душан. А ты должен идти уже сегодня? Да? Так знаешь что, — сказала она, сама удивляясь своей решительности, — я приду к тебе. Послезавтра, хорошо?

Душан просиял. Да, она придет, они будут вместе. Ведь за эти два дня ничего не случится.

— Ищи меня в Длгой, я буду жить в доме Толта, на нижнем конце. Только обязательно, Мариенка. Лучше всего, если ты договоришься в нашей редакции, оттуда тоже должны прийти ко мне. Это будет замечательно, — потер он ладони. Но лицо его опять стало грустным. — Будем издавать газету, там у меня ротатор и бумага. Книги я уже отправил… — Он устремил на нее восторженный взгляд и добавил мягко: — Это будет непосредственный контакт с партизанами. Ну, буду ждать тебя с нетерпением.

Он и сам не знал, что радует его больше: предстоящая работа или обещание Мариенки. Он смотрел на ее прекрасное лицо и с болью думал, что должен уже идти. Он слегка прижал ее к себе. Она не сопротивлялась. Он обхватил ее лицо ладонями так нежно, как будто боялся, что неосторожным прикосновением разобьет свое счастье, и поцеловал ее в губы. По его телу прошла дрожь, а губы его запылали.

— Мариенка, — прошептал он, до глубины души охваченный нахлынувшим на него чувством радости, — правда ли это? Скажи, это правда? — Он целовал ее руки, но, когда кукушка в часах на стене закуковала, сразу же спохватился: — Я должен уже идти, должен. Буду ждать тебя послезавтра, обязательно…

Мариенка стояла в задумчивости. Волосы цвета воронова крыла падали ей на лицо. Глаза ее блестели. На губах не было и тени улыбки, а когда Душан исчез в темноте лестницы, она прижалась к двери и тихо заплакала.

2

Маленькая военная повозка тарахтела по шоссе. Душан не спал всю ночь, и теперь его охватывала дремота. Его спутники, два солдата, сидевшие на переднем сиденье, тоже замолкли. Дорога была забита длинными колоннами солдат, между ними прокладывали себе дорогу автомашины.

Резкий звук трубы разбудил Душана. Они приближались к приютившейся под горой белой деревеньке с маленькой церквушкой. На площади солдаты штурмовали каменное здание, похожее на зернохранилище, и с полными руками возвращались на дорогу.

— Что здесь происходит? — закричал веснушчатый солдат с повозки и натянул вожжи.

— Склады открыли, — ответил ему толстый десятник, с трудом удерживая на весу перед собой ящик с консервами.

Вслед за этим зазвенело стекло. Офицер с красным, вспотевшим лицом размахнулся и сердито швырнул о придорожный камень литровую бутылку.

— Надо же так влипнуть! — закричал он, разъяренный так, что на губах его выступила пена. — Проклятье!

Он склонился к канаве, выкрикивая какие-то бессмысленные ругательства.

Душан посмотрел на него с сочувствием.

— Что с вами произошло? — спросил он, когда повозка поравнялась с офицером.

Тот процедил сквозь зубы:

— А вы попробуйте сами. Я три часа, как зверь, боролся за можжевеловку, а получил какую-то сивуху.

Взгляд его вдруг смягчился, и он молча посмотрел на третью бутылку, которая осталась целой. Он размахнулся, собираясь разбить и ее, но лишь осторожно отбил горлышко, смахнул кусочки стекла и с мученическим выражением на лице сделал глоток.

Над горами зарокотал самолет. Душан увидел лишь оставленный им длинный белый хвост, который сразу же начал таять. Подул ветер, прочесывая верхушки елей, и, как будто вырвал горсть перьев из крыльев аиста, погнал через дорогу легкие бумажки. Веснушчатый солдат схватил на лету одну из них и рассмеялся:

— Поймал! Ну, что пишут?

В его руках белела листовка. Он принялся вслух читать по складам:

— «Словацкие солдаты! Бросайте оружие и спокойно возвращайтесь домой. Партизанский путч подавлен, к чему напрасное кровопролитие? Дома вас ждут семьи. Победоносная немецкая армия ручается, что вам ничего не будет…»

— Это немцы сбрасывают! — крикнул Душан, нахмурившись. Потом нагнулся ближе к солдатам и спросил их тихим, спокойным голосом: — Ну и что вы скажете на это? Отправитесь по домам?

Солдат, сидевший справа перед ним, лишь пожал плечами, но другой, веснушчатый, зажал вожжи коленями, разорвал листовку и выбросил ее на дорогу.

— А вы плохо обо мне думаете! — обратился он к Душану. — У меня дома жена, дети, мне есть к кому идти, но я гитлеровскому солдату не верю, в любой момент может прикончить… Другого им и не надо, только бы ты вернулся в деревню, а потом пиф-паф!

— Так-то оно так, Адам, — отозвался второй солдат и притронулся к товарищу. — Только как ты здесь прокормишься, а? Да и немцы ведь все равно будут повсюду.

Перестал моросить дождь, показалось солнце. Душаи положил руку на плечо солдату и хотел объяснить ему, что немцы не будут повсюду, что борьба будет продолжаться в горах, что скоро придут на помощь русские, но в этот момент над ними закружились самолеты. Раздался свист и взрывы бомб. Самолеты спустились совсем низко над дорогой.

Лошади зафыркали. Солдаты и Душан едва успели выскочить из повозки, как над дорогой пролетел самолет и бомба взорвалась перед самыми лошадьми. Солдаты уже лежали в канаве у горки, но Душана, который вернулся за ротапринтом, воздушная волна сильно ударила о скалу. От повозки остались лишь поломанные колеса с осями. Даже щепки улетели далеко за канаву. Осколки бомбы разорвали лошадей на куски. Чуть в стороне лежали также растерзанные человеческие тела.

Душан ненадолго потерял сознание. Солдаты отнесли его поглубже в лес и принялись растирать виски. Когда он пришел в себя, над дорогой пролетела вторая волна бомбардировщиков, а за ней и третья. Потом наступила мертвая тишина, лишь окрестные горы жужжали, как рои гигантских пчел. Душан перевязал чистым платком поврежденное колено и, прихрамывая, пошел с солдатами. В его голове все еще стоял гул.

Леса вокруг Доновалов были полны солдат и партизан. Под елями белели рассыпанные мука, сахар, валялись куски мыла. Каждый сделал запас на складах, но, изнуренный долгим скитанием и опасаясь предстоящих странствий, через каждый километр выбрасывал часть запасов, чтобы легче было идти.

Душана начало лихорадить. Сил больше не было. Он забрался на сеновал, где уже храпели десятка два солдат, зарылся в сено и крепко заснул.

Когда он проснулся, солнце уже заходило за горы, кто-то кричал:

— Немцы! Немцы идут!

Но это оказались не немцы. По дороге в колонне по трое шли партизаны. Было непонятно, как в этом хаосе они смогли сохранить такой порядок.

— Это русские партизаны, — объяснил кто-то.

Русские шли медленно, но как-то целеустремленно. Они заговаривали с солдатами, призывали их присоединиться к ним.

«Если бы не нога, — подумал Душан, — я бы пошел с ними, а так что я смогу?»

Хромая, он шел за другими всю ночь. Колено его распухло, рана горела, голова не переставала болеть. Один он не выдержал бы, но лавина людей несла его вперед.

Когда к утру они пришли к Длгой, артиллеристов и там не оказалось: они отступили в горы. Несколько деревянных домишек на нижнем конце были охвачены пламенем, а когда люди принялись гасить их, начали бить немецкие орудия.

Душан собрал последние силы и старался не отставать от отступающих солдат.

— Быстрее, я иду последним!

Эти слова прокричал за его спиной заросший солдат.

Некоторые бросились бегом, остальные прибавили шагу. Окопы были завалены армейскими котелками, касками и чемоданами. С плачем бежала молодая женщина, держа ребенка на руках. Душан заметил, что она совсем седая.

— Куда же нам деваться? — причитала она. Лицо ее перекосилось. — Мужа моего убило…

Начало светать. Порозовели вершины темных елей, и туман в долине рассеялся. Душан поднимался на крутую гору. Кто-то сел на краю дороги и закричал что есть мочи:

— Застрелите меня, ребята, не могу я больше!

Рядом с ним опустилась на колени женщина с ребенком на руках. С благоговением и грустью смотрела она на туман, поднимающийся к вершинам, и шептала:

— Это души летят к небу!

Артиллерийские залпы раздавались все ближе, земля дрожала. В Длгой стрекотали пулеметы. Под самой вершиной, где дорога поворачивала вправо, в молодом лесу показались какие-то люди.

Душан сразу понял, что это партизаны. Некоторые лежали за пулеметами и кричали отступающим, чтобы те поторапливались. Душан увидел в окопе брошенную кем-то винтовку. Он неожиданно нагнулся, поднял ее и сжал в руках, потом опираясь на нее, подошел к ближайшему партизану.

— Давай быстро! — по-русски закричал черноглазый и черноволосый партизан с маленькими усиками.

— Солдаты, ребята, идемте на помощь! — закричал Душан, и голос его дрогнул: — Здесь русские братья.

Потом, совершенно изнуренный, он бросился на покрытый росой мох и зарядил винтовку. Ему показалось, что в этой сумятице и блуждании он наконец нашел свое место.

3

По гребню Прашивой тянулась узкая бесконечная колонна партизан. Их лица были усталы и обветрены. У многих были обмороженные и опухшие от длительной ходьбы ноги. Тяжелый двухдневный поход, в котором каждый шаг давался с большим трудом, совершенно изнурил их.

Шел первый снег, и студеный ветер пронизывал до костей. Метель трясла зеленые бороды елей и завывала в долинах, как стая голодных волков. На крутых склонах белел снег, ветер наносил первые сугробы. Густые белые облака, похожие на хлопья снега, скрыли красноватое солнце и отрезали его от белых вершин и покрытых грязью долин.

Изредка вся колонна останавливалась. Люди доставали из мешков хлеб и куски сала, подкреплялись. В патронах, которых многие уже не имели, они нуждались больше, чем в еде.

После отдыха некоторые уже не могли идти дальше. Обессиленные, они оставались сидеть на заснеженных стволах вывороченных деревьев, и мокрые назойливые хлопья снега покрывали их ослабевшие тела и высасывали из них последнее тепло. Но несокрушимая воля, как какая-то магическая сила, вела многих все дальше и дальше, пробуждая в них жизнь. Когда же в долине застрочил пулемет, там, где недалеко перед ними залегла немецкая разведка, невиданная сила наполнила мышцы ребят. Они бросились на снег, открыли огонь, а когда убедились, что враг не дрогнул, проложили себе дорогу с боевым «ура».

Белый пух засыпал следы человеческой крови.

Враг, вооруженный до зубов, обладал колоссальным превосходством. Орудия, танки, минометы, авиация, тысячи солдат и эсэсовцев — все это было брошено просив партизан, чтобы истребить их, как диких зверей.

Партизанский отряд «За освобождение» отражал атаку за атакой. Из окружения на Старых Горах вырвалась лишь половина отряда, самые крепкие ребята, которые теперь идут во главе колонны. Среди них Светлов, Янко Приесол, Имро Поляк, Феро Юраш, Грнчиар, капитан Хорват и другие.

Четыре дня назад пала Банска-Бистрица, и враг проник глубоко в горы, которые намеревался прочесать вдоль и поперек, сжечь землянки, дома, пастушечьи хижины, лесные сторожки.

В конце Прашивой, у крутого скалистого склона, колонна остановилась. Светлов влез на ель и в бинокль обследовал окрестности. Спрыгнув в сугроб, где снег доходил ему до колен, он натянул на уши папаху и подозвал к себе Янко.

— Внизу немцы, — сказал он. — Поджидают нас. А там, — показал он рукой влево, — они пробираются наверх. Хотят ударить нам в спину. Здесь мы оставаться не можем, надо прорываться.

Он задумался. Однажды, недалеко от Минска ему уже приходилось прорываться из такого окружения. Там тоже всюду вокруг были леса, только что без гор. Точно так же, как под Тулой. Накануне он получил последнее письмо от жены. С тех пор он ничего не знает о ней. Что она сейчас делает? Хорошо, что она не догадывается, как ему тяжело. Но и у этих ребят тоже наверняка есть жены, а может быть, и дети.

Заботливым, отцовским взглядом он оглядел партизан и сказал:

— Лучше всего будет так: половину людей возьмешь ты, а половину — я. Я буду спускаться прямо, привлеку к себе внимание немцев, а ты потом атакуешь их с этой горки. Правда, — почесал он затылок, — боеприпасов у нас только на двадцать минут боя… — Когда партизаны разделились на две группы, Светлов добавил: — Сбор у рудников!

Группа Светлова отправилась вниз по заснеженному склону, где ветер то тут, то там сдувал снег со скал. Янко коротко объяснил задачу своим бойцам:

— Смотрите, мы должны быть вон на той горке. Ложись, добираться будем ползком.

Он пополз первым. Маскировочного халата у него не было, поэтому он вывалялся в снегу, чтобы быть белым. Перебирая согнутыми в локтях руками, он медленно скользил вниз. Так делали и остальные. На склонах покруче ползти было легко, не приходилось отталкиваться руками. К счастью, снова разыгралась метель. Вихрь гулял по сугробам, разметал их, как будто разрывал перины и разбрасывал пух. Хлопья снега падали, образуя хорошую завесу, за которой бойцам Янко удалось незаметно добраться до своей цели.

Янко созвал командиров групп, но в этот момент к нему подбежал Имро Поляк и крепко сжал его локоть.

— Дозор здесь, — произнес он задыхаясь, — идут вчетвером!..

Янко дал знак, чтобы все залегли. Командирам запретил стрелять без команды, если только немцы не начнут первыми.

— Зарыться в снег! — приказал он. Но, убедившись, что снег неглубокий, добавил: — Или забраться на деревья!

Раздался негромкий треск веток. Большинство партизан влезли на ели, остальные, замаскировавшись, лежали в снегу. Янко с Имро забрались на одно дерево, рассеченное в нижней части ствола молнией. Они прождали минут пять, но дозор не показался. Пурга беспрестанно швыряла снег между деревьями, заносила следы партизан.

Янко волновался: удастся ли им пробиться и тем самым открыть дорогу группе Светлова? Вдруг он услышал внизу под собой немецкую речь. Несколько солдат с пулеметами прошли прямо под их елью. За ними появились другие.

Имро смотрел на него, держа в руках гранату. Другой рукой он ухватился за толстую ветку. На ели неподалеку он увидел Грнчиара. Из веток торчала его голова в солдатской шапке, он тоже смотрел на Янко.

Насколько легче было бы Янко, если бы он отвечал только за свою жизнь! Но на нем лежит ответственность за всю группу и за тех, кто идет со Светловым.

Правильное ли он принял решение, приказав замаскироваться? Не лучше ли было перебежать через лесок и открыть огонь? Это было бы преждевременно. Ведь немцы еще не взяли Светлова на мушку. Янко чувствовал, что все зависит от него, и постарался взять себя в руки, чтобы скрыть свое беспокойство. Сохранить спокойный взгляд и невозмутимое выражение лица, когда в душе все кипит и бурлит, — это самое сложное из того, чем должен владеть командир. Ведь от него зависит многое.

Сразу же, как только немцы прошли, пониже лесочка застрекотал тяжелый пулемет, а со скал на Прашивой отозвались автоматы.

Янко чувствовал, как биение его сердца отдавалось во всем теле. Он спрыгнул с ели. Он знал, что немцы открыли огонь по Светлову. Знал, что должен облегчить ему передвижение и в то же время должен пробиваться в направлении рудников.

Он отдал краткий приказ, и они вышли к лесной опушке. Сначала залегли. Две группы должны были перебежать через долину к расположенному напротив молодняку, третья, которой командовал сам Янко, должна отвлечь внимание неприятеля. Первым затрещал пулемет Грнчиара.

Пули свистели над самой головой Янко и, как дятлы, стучали по стволам деревьев. Только сбитые ветки и срезанная хвоя на свежевыпавшем снегу указывали направление их полета. Янко стрелял из автомата одиночными выстрелами. Он крикнул худому партизану, лежавшему за пулеметом, чтобы тот экономил патроны и делал паузы. Но когда пауза слишком затянулась, рассердился и закричал партизану:

— Стреляй же, осел! — И, покосившись на него, увидел: партизан лежал на боку около пулемета неподвижно. Его левое плечо вздрогнуло, а потом он весь оцепенел. У Янко сжалось сердце. Больше всего ему хотелось в этот момент броситься к раненому партизану и попросить у него прощения, но стрельба не утихала, а Имро подполз к пулемету и пробормотал:

— Ему уже не поможешь!

Немцы сосредоточили огонь на Янко.

— Вот и хорошо! — закричал он Имро и сверкнул глазами. — Светлову легче.

Неподалеку в верхушках елей разорвалась мина. Вторая и третья упали дальше, и сразу же вслед за этим к горке ринулась длинная цепь серых мундиров.

Янко в первый раз пришло в голову, что он может погибнуть, и чувство страха сжало ему горло. Там, где должна была находиться группа Светлова, стояла тишина. Немцы приблизились к горке шагов на сто. На этом расстоянии небезобидны уже и автоматы. Янко моментально осознал это. Отступать нельзя, а контратаковать превосходящего противника бессмысленно. Он видел, как к нему устремились взгляды партизан. Они ждут его приказа, он должен принять решение, хотя и не знает, как лучше поступить. Нет, он не имеет права колебаться, нужно действовать — и будь что будет.

Он приказал одним партизанам отойти в долину, другие будут прикрывать их отступление: Имро, он и десять ребят. Если группа Светлова предпримет атаку, они спасены. Но это не может длиться более двух-трех минут.

Стреляя, немцы приблизились шагов на пятьдесят, и тогда Янко снял предохранитель с первой гранаты.

«Двадцать один, двадцать два, двадцать три», — считал он про себя.

Граната взорвалась, и немцы немного отступили. За серыми мундирами показалась высокая, худая фигура с револьвером в руке. Раздался выстрел, и немецкий солдат рухнул на землю.

«Офицер гонит их револьвером, — мелькнула мысль у Янко. — Наверняка они снова пойдут в атаку, а потом…» Потом? О том, что будет потом, Янко думать не стал. Только бы уцелели остальные… Пали Федя, Пучикова, Пятка, не обойдет смерть и его.

Он вставил в автомат последний диск. Осторожно ощупал правой рукой шинель, вынул из кобуры револьвер и положил его в карман. Пусть будет поближе. Еще у него есть две гранаты. Нет, так легко они с ним не справятся! Он швырнул гранату, и в этот момент в долине залаяли автоматы.

Две его группы! Ребята пробились к молодняку. Стрельба усилилась и у подножия Прашивой. Это же Светлов, они уже в долине! Плохо лишь, что сил у них по сравнению с немцами мало, а патронов еще меньше. Немцев по крайней мере вдвое больше, и боеприпасов у них полно. Просто так они в горы не отправляются.

— Отр-разить их во что бы то ни стало! — разнесся раскатисто приказ Янко.

Из-за стволов посыпались последние пули. Прочерчивая широкие дуги, полетели последние гранаты. Из одиннадцати ребят, которые прикрывали переход, остались лишь пять, способных вести бой. Но его пули не берут. И осколки гранат тоже.

— Третья меня ужалила, тряпье вшивое! — взревел Грнчиар и плюнул далеко перед собой. — Ну да только поцарапала…

Янко подумал:

«Меня еще ни разу не ранило. Если попадут, то наверняка, сразу же убьют…»

Он рассердился на себя. Что это он фантазирует? Но теперь у него остался только револьвер. Он подполз к мертвому партизану, чтобы взять у него автомат. Тот и после смерти крепко сжимал его в руках.

Янко выстрелил, и сразу же пули засвистели из долины. «Спасены!» — с облегчением вздохнул он, когда немцы в панике отступили.

— За мной! — приказал Янко и узкой долиной бросился к расположенному напротив молодняку, где их ждали другие партизаны.

Гитлеровцы еще раз атаковали Светлова, но к этому времени на снег легла тьма, как будто опускались тысячи ворон, и они понемногу отступили в долину. Чувствуя себя властелинами гор днем, в темноте они боялись партизан. Они еще с ужасом вспоминали леса Украины, где, по их словам, каждый куст стрелял, каждое дерево швыряло гранаты. Они знали: здесь есть и советские партизаны, научившие стрелять и словацкие деревья.

— Не останавливаться! — кричал Янко, и его голос приводил в движение ноги людей, которые дремали с открытыми глазами, дремали стоя и на ходу.

Они шли еще целый час, а потом, сонные, разыскивали землянки.

— Сожгли, гады! — выругался Феро Юраш и указал рукой на залитые серебряным лунным светом черные ямы, еще не покрытые снегом.

Янко распорядился, чтобы его подождали, а сам пошел с Имро к лесной сторожке разузнать, есть ли немцы в Стратеной. Сторожка стояла нетронутой, из ее трубы валил дым.

Они спустились по узкой дорожке. Имро подполз к косматой собаке, которая лишь заворчала на него, и заглянул через окошко в кухоньку, где горел свет. Там он увидел лесника с женой и Эрвина Захара. Он свистнул Янко, и они сразу же ввалились в теплые сени, сопровождаемые волной холодного воздуха. Из боковых дверей вышел Газуха. Он не успел даже обнять Янко, как зазвонил, скорее, как-то заворчал телефон.

— Алло, алло! — закричал он в трубку. — Я — «Остров», «Остров», а вы «Маяк»? Что? Двинулись? Сколько, говоришь? Триста?

«Может быть, это и в самом деле остров? — подумал Янко, прислонившись к теплой стене кухни. — Остров, где нет немцев?»

Кто знает, расположились ли они у дорог и в лесных поселках? В Длгой-то они наверняка есть. Могут быть в Железновцах и в Стратеной. Может быть, уже захвачены целые районы, и лишь кусочек земли около сожженных землянок и лесной сторожки — это и есть вся свободная территория? Может быть, та пядь земли, на которой он сейчас стоит, и в самом деле, как в сказанном Газухой пароле, является островом, маленьким островком свободы, окруженным водой? А маяк? Это наверняка отвечает Милка. Она находится в еще большей опасности, чем они.

Янко трясла лихорадка. Голова раскалывалась на части. В ушах шумело, а мысли путались. При воспоминании о Милке в его сердце возникло какое-то теплое чувство. Она там, далеко. Нужно идти вниз по долине. Шагать, шагать и стрелять перед собой, стрелять. Нет, это не долина, это не покрытая грязью дорога. Он на острове, а вокруг него волнуется море. А маяк? Маяк… Он протянул руку к телефону и пробормотал:

— Это же Милка, я хочу ей…

Газуха дал ему трубку, но от усталости и лихорадки у Янко закружилась голова. Только теперь он почувствовал всю тяжесть того, что ему пришлось испытать. Ноги его подкосились, и, обессиленный, он соскользнул вдоль стены на пол.

Газуха схватил трубку и долго думал, что сказать. Он видел, что Янко в обмороке. Наконец он закричал в телефон:

— Янко шлет тебе привет, Янко! Понимаешь?.. — Он бросил виноватый взгляд на Имро, который склонился над Янко, и соврал: — Нет, только что вышел… Ну да, здоров как бык…

4

Эсэсовцы рассеяли партизан в передней части долины и у пруда встретились с немецкими солдатами, которые пришли в горы со стороны Бистрицы и Ружомберока. Они сожгли землянки, хижины пастухов и две лесные сторожки, расстреляли на месте несколько нерешительных солдат, которые не знали, идти ли им по домам или к партизанам, и в растерянности топтались у заброшенных землянок. Как стадо овец гнали эсэсовцы перед собой тех гражданских лиц, которых обнаружили в пастушеских хижинах и на сеновалах. В пещере под Качкой они захватили свыше тридцати евреев, отобрали у них обувь, а затем забросали гранатами. Потом они ушли из долины, чтобы дать возможность вернуться тем колеблющимся, которые абсолютно не верили в милосердие гитлеровского командования и опасались, что с ними при возвращении домой может случиться самое страшное.

Эсэсовцы пошли на хитрость: оставили на два дня Погорелую, чтобы никто не побоялся вернуться «к своей старой работе». Когда солдаты и партизаны увидели, что на полях выше Погорелой нет больше серых мундиров, то, усталые, отупевшие, голодные, а многие и больные, отправились по грязной полевой дороге к деревне.

Члены революционного национального комитета Погорелой перебрались из сторожки «Слатвинская», которую сожгли немцы, в расположенную неподалеку землянку, и пережидали там, пока немцы уберутся с гор. Но когда они услышали, что немецкий гарнизон оставил Погорелую, Беньо решил в темноте сбегать в деревушку, посмотреть, что там происходит, отыскать Приесола и еще до утра вернуться.

Эрвин присоединился к нему, надеясь втайне, что сможет остаться дома. Но просчитался. Под Брындзовцом они натолкнулись на французских партизан. Просто удивительно, что их не пристрелили как беглецов. Французы обвешали их гранатами, на спины надели рюкзаки, чтобы все это они доставили им на Магуру. Эрвин скрежетал зубами от злости: с ним обходятся, как с вьючным мулом, даже знание французского языка не помогает!

Пудляк между тем отправился вверх по долине. Он должен был разузнать, чист ли воздух в Стратеной. Свернув в лес, Пудляк шел узенькой дорожкой между елями, среди которых затесалось несколько ободранных дубов. Под лучами солнца снег на пожелтевших листьях растаял. Кое-где виднелись влажные желуди. Пудляк нагнулся за одним из них: пригодится на черный день, он уже набрал их, слава богу, полные карманы. Нет, немцы лишь пройдут через горы, здесь они торчать не будут, а тогда останется только подождать, пока русские танки загонят их за Ружомберок. Мудро он поступил, что остался в лесу.

Он оторвал взгляд от земли и свернул вправо. Между двумя большими дубами, один из которых был повален, прямо перед ним оказалась неповрежденная землянка. На ржавых петлях висела дверь. Он распахнул ее ногой, и в землянке сразу же кто-то закричал:

— Не стрелять! Nicht schiessen, ich bin Gardista! [28]

Испугавшись, Пудляк сначала отскочил. Но на его лице сразу же появилась улыбка. Он узнал голос Людо Сокола, которого разыскивал трибунал повстанческой армии, ибо Сокол во время боя покинул свой участок.

Пудляк вошел в землянку. Через маленькое отверстие в нее едва проникал дневной свет. Сокол сидел на полене, втянув голову в плечи и дрожа как осиновый лист. Одет он был в штатское.

— Что вы здесь делаете? — обрушился на него Пудляк.

— А, это вы? Слава богу! — радостно воскликнул Сокол.

— Конечно я, — усмехнулся Пудляк. — А вы прячетесь?

— Так же, как и вы…

Пудляк отрезал:

— Как я? Но я прячусь от немцев.

Сокол взглянул на него с удивлением и пожал плечами:

— Так и я тоже.

— А не от трибунала? — покосился на него Пудляк. — Ведь вы дезертировали. Пойдемте со мной.

Сокол вздрогнул. Он провел ладонью по заросшему, исхудавшему лицу и язвительно спросил:

— Неужели вы это всерьез?

Пудляк почувствовал, что этот человек в его руках. Он его отведет, это будет патриотический поступок.

Строго взглянув на Сокола, он сказал решительным тоном:

— Да, я говорю это совершенно серьезно.

Он ждал, что Сокол будет упрашивать его, начнет сулить ему золотые горы. Но Сокол лишь лукаво усмехнулся.

— Куда я должен идти? — спросил он. — Наверное, в трибунал?

— Посмотрим, — ответил неопределенно Пудляк и, нащупав в кармане револьвер, успокоился: снят с предохранителя.

Сокол покачал головой, схватился за нее обеими руками и громко рассмеялся.

— И вы говорите это совершенно серьезно? А? Хорошо, пойдемте, — пожал он плечами. — Но знаете, что я там скажу, перед вашим партизанским судом? — рассмеялся он. — Я скажу им: пан Пудляк был жандармским агентом.

Кровь бросилась Пудляку в голову, а перед глазами поплыли круги. Страх сковал его. Не подумав как следует, что сказать, он закричал:

— С чего вы это взяли? Откуда вы знаете?

— Не таким уж ослом я был, — ухмыльнулся Сокол, — как командир гарды…

— А доказательства? Какие у вас доказательства? — заикался Пудляк.

— Их достаточно, — отрезал Сокол. — Кто получил приказ от пана Захара, — улыбнулся он иронически, — расколоть национальный комитет? Кто натравливал Беньо и Пашко друг на друга? Кто передал жандармам список коммунистов? Пустое, пан Пудляк, — махнул он рукой, — мы с вами одного поля ягодки.

Руки Пудляка бессильно опустились, ноги подкосились. Он был убежден, что никто, кроме Ондрея Захара и прежнего командира жандармов в Погорелой, не знает о его деятельности. Захар его не выдаст, в этом он был уверен, они держатся друг за друга. А жандармский командир? Кто знает, куда он делся, о нем уже давно ничего не слышно. А что теперь? Если он оставит здесь Сокола, то этот тип может в любой момент донести на него.

Розовые сны Пудляка о будущем рухнули, как карточный домик, как оловянные солдатики Эрвина, в которых еще совсем не так давно он швырял стеклянными шариками, чтобы забавлять сынка господина фабриканта.

Чтобы он провалился, этот жандармский участок! Ондрей Захар еще перед войной настоял на том, чтобы Пудляк вступил в коммунистическую партию. «Вы будете там моим глазом», — убеждал он его и повысил ему жалованье. Но сколько же подлостей ему пришлось совершить под нажимом Захара!

Четнический участок, потом жандармский участок и, наконец, немецкая комендатура — все помещалось в одном и том же здании, которое Пудляк с большим удовольствием взорвал бы. Немцы отпустили его, когда он подписал заявление, что будет сотрудничать с ними, и он тут же ушел в лес. Что они могут сделать, если он не в их руках? Письменные доказательства своего сотрудничества с жандармами ему удалось уничтожить, когда он перебирал архив в жандармском участке. Среди письменных материалов он нашел одно свое заявление и описание собственной особы, кончающееся предложением: «Наш сотрудник в коммунистической партии». Здорово это он тогда придумал номер со свечкой, когда сжег бумаги.

Он подумал, что вот-вот начнет нормальную жизнь; он хотел честно работать — и вдруг… Лицо его приняло жалкое выражение. Он был готов заплакать. Нет, Сокол не имеет права возвратить его в прошлое! Он хочет очиститься, хочет стать другим человеком.

Пудляк побледнел как полотно. Сердце его сильно билось, на лбу выступили капли холодного пота. Он судорожно сжал револьвер и сделал шаг назад, но вдруг обернулся и снова проскользнул в землянку. Его маленькие глазки избегали взгляда Сокола, который со страхом смотрел на руку Пудляка. Сокол открыл рот, но, скованный ужасом, не издал ни звука.

Пудляк прикрыл за собой дверь и, зажмурившись, выстрелил раз, другой. Сокол свалился к его ногам с простреленной головой, но Пудляк, казалось, ничего не видел. Он хотел выбежать, но судорога свела ему мышцы ног, и он не мог двинуться с места. Зубы его стучали, на теле выступил холодный пот. Белый мертвый взгляд вытаращенных глаз Сокола был устремлен в лицо Пудляка.

Через несколько секунд судороги прекратились. Пудляк выстрелил еще раз и сунул револьвер в карман. Скользнул глазами по трупу, ударом кулака распахнул дверь и бросился по тропинке вниз.

Совершенно обессиленный, он упал на влажные листья, схватил пригоршню и вытер сапоги, потом прижался лбом к земле и Громко вздохнул:

— Господи, боже мой, прости грешника! Но я хочу жить, жить, понимаешь? Я только защищал свою жизнь. Смилуйся надо мной!

Он долго лежал на размокшей земле, лежал ничком, чувствуя запах прелых листьев и острый аромат хвои.

Тихо и незаметно (так, наверное, медведь ходит по здешним лесам) подкрался вечер. Давно уже зашло солнце, и на горные луга ложился мокрый снег. Пудляка пробрал холод, и он медленно встал. Долго разминался, а потом глубоко вздохнул: все-таки все кончилось хорошо:

Он испытывал сильную усталость, но больше не дрожал. Потихоньку начал спускаться вниз, в направлении землянки членов национального комитета. Он должен их увидеть, должен взглянуть в лицо живому человеку. А потом он бросится на подстилку из омелы, зажмурит глаза, молча будет думать о новой жизни и крепко, крепко спать.

5

Солнце стояло высоко над горами, когда Душан Звара снова отправился в путь. Он поднял голову, как будто что-то вынюхивая, и напряг слух. Где-то поблизости журчала вода. Он свернул вправо, быстро соскользнул по тропинке вниз. И действительно, над ним била из скалы серебряная струйка; вода звенела, падая с метровой высоты на каменную плиту.

Он жадно подставил руки. Вода текла ему за воротник, но на это он не обращал внимания. Пил жадными глотками и с наслаждением чувствовал, как холодная влага проникает внутрь, как начинает играть в жилах кровь. Он тяжело дышал, хватая открытым ртом влажный воздух, и стонал от наслаждения, утоляя жажду.

Когда он залег с партизанами у Приевалки, пуля попала ему в бедро, но он продолжал вести бой. Стрелял он хорошо, как будто был не студентом, а опытным солдатом-фронтовиком. Диск автомата, который он взял у убитого партизана, когда у него кончились патроны, он так и не расстрелял до конца, потому что его оглушила мина и он потерял сознание. Когда он пришел в себя, вокруг него лежали убитые партизаны. Их было много, но тот, веселый, смуглый, с усиками, еще подавал признаки жизни. Головы некоторых были разбиты ружейными прикладами. Немцы прорвались. Наверное, они сочли его убитым, раз он остался в живых.

Это произошло вчера утром. Он долго лежал там, потом полз в глубину леса, передвигался на четвереньках, страдая от голода, жажды и острой боли в ноге. Иногда ему казалось, что он слышит чью-то речь, и тогда он замирал без движения. Что, если это немцы или гардисты?

«Хоть бы кость оказалась не простреленной», — подумал он, напившись вдоволь.

Он вздрогнул, услышав шум: из-за сгнившего красноватого пня выбежала козуля. Он опустился на колени и хотел снять с плеча автомат, но козуля ушла, и он бессильно оперся о пень. Ему так хотелось чего-нибудь теплого! Но ведь стрелять он не может. Кто знает, нет ли в Стратеной немцев?

Что он за герой? Герои должны более стойко переносить страдания. А он набрасывается на воду, как хищник.

Достаточно нескольких глотков, чтобы он почувствовал себя счастливым. Нет, герой не вел бы себя так.

Что это он, собственно, выдумывает? Он и не хочет быть героем. Что он такого совершил? Сначала подполье, потом тюрьма, пропаганда среди солдат, статьи, стихи, радиопостановки. И в самом деле, ничего замечательного, ничего из ряда вон выходящего. И стрелять-то ему пришлось всего один раз, за что он едва не поплатился жизнью. Случайно выпутался, совершенно случайно. Нет, он не герой. Его судьба — всего лишь капля в море других судеб.

Ощущая тупую боль в области сердца, он прошептал:

— С восстанием покончено!

Слезы показались у него на глазах. Неужели все было напрасно? Вместе с последними сожженными землянками догорело его воодушевление, а в мутной воде Погорелки утонула его радость. Ему остается только одно: месть.

Он отправился дальше. До вечера он должен добраться до Стратеной. Она где-то здесь, близко. Он понаблюдает за деревней и, если окажется, что немцев там нет, войдет в нее. По крайней мере поест теплого супа и вареной говядины. А может, там найдется и питьевой мед. Кто это давал ему рецепт? Нет, память отказывает ему! Хорошо бы ему попить и горячего кофе или молока, такого, от которого еще идет пар.

Под рукой у него что-то хрустнуло: спичечная коробка. Он открыл ее и отбросил: пустая. Ему показалось, что размер ее меньше обычного, поэтому он еще раз поднял ее. Ну да, немецкие спички. Made in Germany. Так, значит, они прошли и здесь!

Вырубка, по которой он прошел мимо старых рудников, была покрыта трупами. «И здесь шел бой», — подумал он и с отвращением отвернулся от лица убитого, обезображенного лисьими зубами.

Последние три часа ползти было особенно тяжело. Два раза он впадал то ли в дремоту, то ли в обморок. Он добрался до леска над Стратеной, погруженной уже в вечерние сумерки, и долго прислушивался: ему показалось, что в деревне все спокойно.

Серые лохматые облака, рассеянные по ноябрьскому небу, таяли в густеющей темноте. Душан долго смотрел на небо, зубы его стучали. Вокруг него стояла тишина, но вдруг он услышал крики немцев и завывание мин.

Перед его глазами взвились ввысь языки пламени. Горели окрестные леса, с неба по деревьям хлестали огненные молнии. Гора раскололась и низверглась в пропасть. А наверху, высоко-высоко в небе, гудел самолет с двумя большими красными звездами на крыльях.

Вскоре перед самым носом Душана дорогу перешла козуля. Она легко и спокойно перебирала быстрыми ножками, и Душан удивился: почему все, что произошло, не испугало ее? Стоя на коленях, он тяжело дышал, борясь со сном. Ему казалось, что каждая ресница весит полкило — такими тяжелыми были его веки.

Он напряг слух. Нет, он не слышал стрельбы, и гроза не бушевала над его головой, и лес не был охвачен пламенем. Наверное, он потерял много крови, устал до смерти. Конечно же, у него горячка. Он лег на бок, положил голову на баранью шапку, еще мокрую от дождя, и крепко заснул.

Ему снилось, что немцы тащат его вниз в Капустниское, ведут на суд. Люди смотрят на него и шепчут: «Это из-за нас». А Душан горд, что может страдать за них. «Держитесь!» — кричит он им, а немцы сердито топают сапогами, замахиваются на него плетками, но под строгими взглядами людей руки их бессильно опускаются. Потом кто-то громко произносит его имя. Мариенка бежит к нему, бросается на шею и целует в губы.

Проснувшись, Душан обнаружил, что лежит в мягкой постели, среди полосатых голубых перин. Через окошко в комнатку с большой побеленной плитой заглядывало небо стального цвета. Он вытянул руки из-под перины: на них были чистые повязки. И нога его тоже перевязана. Он чувствовал себя разбитым и очень голодным.

Повернув голову, он увидел валяющиеся на полу соломенные тюфяки, одеяла, всюду была разбросана солома. На одном из стульев рядом с его кроватью стоял кувшинчик с молоком. У него потекли слюнки, и он едва не вскочил.

Заскрипела дверь, и в комнатку ввалился плечистый светловолосый молодой человек в голубом лыжном свитере с белыми оленями — Мишо Главач.

— Душан! — закричал он. — Как ты себя чувствуешь? Тебя нашли без сознания. Нога у тебя прострелена, но… — он махнул рукой и добавил тоном знатока: — Это ерунда. Я тебя уже перевязал.

Душан улыбнулся. Правда, эта улыбка далась ему с большим трудом, потом указал рукой на стул:

— Дай-ка мне, пожалуйста, это молоко.

Мишо вложил кувшинчик в его обвязанные руки и принялся наблюдать за тем, как жадно пьет Душан. Он покачал головой и засмеялся:

— Я нашел у тебя всевозможные болезни, но мне и в голову не пришло, что ты голоден. — Он сел на край постели и принялся торопливо рассказывать: — Знаешь, отсюда немцы вчера ушли… В Длгую. А я здесь прятался в чулане. Почти два дня, представь себе! Из Бистрицы убежал. Там я помогал в больнице… Но скажу тебе правду, — продолжал он, понизив голос, — ты мой последний пациент. Знаешь, если немцы снова придут, я уйду в сторожку… Вначале было лучше, много знакомых, а теперь днем с огнем не сыщешь интеллигента. Все какие-то неизвестные личности…

Душан слушал Мишо очень невнимательно. Только когда тот упомянул Стратеную, спросил:

— Послушай, а кто здесь, собственно? Я, наверное, все время был в бессознательном состоянии, помню только, что заснул там, наверху. А потом — абсолютно ничего…

— Кто здесь? Ну, человек триста партизан. Приесол здесь, Янко Приесол. Он уже два раза приходил посмотреть на тебя… И в Железновцах партизаны, и в Бравном… Ты и представить себе не можешь, что за молодец этот Приесол! За день он все организовал. Только не знаю, как он представляет себе это дальше. Ведь немцев в горах уже нет… — Он засмеялся и громко добавил: — А знаешь, кто выделяется даже на фоне этих людей? Этот русский командир, которого лечил отец.

— Светлов? Он тоже здесь? — удивился Душан.

— Да, но ты только подумай: вчера он распорядился собрать всю детвору из Стратеной в школу. А всего за несколько часов до этого была боевая тревога… Дескать, он мог бы их учить. Говорят, что он был учителем, и вот поэтому…

В комнатушку вошел Янко. Лицо его озарилось радостной улыбкой, когда он увидел, что Душан сидит с кувшином в руках. Он присел на кровать, положил руку на плечо Душану и улыбнулся:

— Как самочувствие, Душан? Как нога?

Душан сдвинул брови:

— Да это пустяк. Ты лучше скажи мне, что теперь? Что будет дальше?

— Ну что ж, мы здесь, в Стратеной, со вчерашнего дня. Отряд получил пополнение, патроны мы нашли в рудниках, так что, сам понимаешь, отсюда мы не уйдем, а немцев сюда не пустим… Только вот ребят много погибло… — Лицо Янко стало грустным. Когда Мишо вышел, Янко хлопнул ладонью по колену, сморщил лоб и, устремив взгляд куда-то вдаль, продолжал: — Эх, Душан, ну и время настало! Великое время! Организация, как оказалось, гроша ломаного не стоила. Знаешь, армия, офицеры… Но ты и представить себе не можешь, что чувствовали ребята. Ладно, — он махнул рукой, — потом мы все исправим, что можно… Но что радует меня, это люди. Никогда не думал, что они такие. Знаешь, — загорелся он, — когда они оказались лицом к лицу со смертью, тут уж нельзя было ловчить… Вот когда выявилось, кто чего стоит. Не так, как в обычной жизни прежде. Если ты умел поклониться шефу и красиво завязать галстук, тогда этого было достаточно. А здесь? Здесь все иначе. Потяжелее…

— Янко, тебе всегда удается вселить в душу надежду, — сказал Душан, и взгляд его выражал благодарность. — Я так рад, что попал сюда. Признаюсь тебе, что меня уже охватывало отчаяние.

Янко прищурил глаза и сказал с улыбкой:

— Да, что я хотел тебе еще сказать… Все у нас здесь в порядке, вот только не хватает нам редактора. Ротатор мы нашли на туристской базе, а вот редактора…

Лукавым взглядом смотрел он на Душана, который после этих слов громко воскликнул:

— Так ведь я!..

Янко похлопал его по плечу и разразился смехом:

— Конечно ты! — Однако его лицо сразу же приняло серьезное выражение, и строгим тоном он сказал: — Но сначала ты должен встать на ноги.

6

Между школьных парт торчала громоздкая, дородная фигура Хлебко-Жлтка. Когда два немецких солдата приволокли его в класс, голова Хлебко была втянута в плечи, а светлые глаза на заросшем добром лице с испугом смотрели на немецкие мундиры.

Его привели в том, в чем застали дома: в армяке и суконных брюках, без шапки и полушубка.

Он все время твердил одно и то же:

— Это моя дочь, — и украдкой косился на стройную девушку в народной одежде, стоявшую лицом к стене недалеко от окна.

Сначала голос Хлебко был тихим, слегка испуганным и неуверенным, но постепенно уверенность вливалась в него, взгляд становился более решительным.

Перед ним стоял фельдфебель в очках с толстыми стеклами. Из-под его усиков, пожелтевших от табака, блестел ряд золотых зубов.

— Так, значит, ты врал! — прошипел он. — Врал немецкому офицеру!

— Я ведь вам говорю, что это моя дочь! — не выдержав, закричал Хлебко, устремив на толстое лицо фельдфебеля такой злой взгляд, что того передернуло.

Фельдфебель обернулся к молодому лейтенанту в облегающем фигуру отутюженном мундире. Тогда за задней партой заерзал маленький пожилой человек. Своим острым длинным носом и колючими глазками, не предвещавшими ничего хорошего, он напоминал галку, а голос его был похож на кваканье, когда он услужливо принялся сыпать словами:

— Не верьте ему, господа! Это нездешняя девушка. Она пришла сюда в октябре, из Бистрицы…

Хлебко стиснул зубы и, навалившись на парту, сильно впился в нее пальцами, вкладывая в это судорожное движение всю свою злость.

— Он это говорит только потому, что я у него не покупал, — пробормотал он. — Так ведь он и без меня разбогател, — добавил он как бы про себя.

Лейтенант показал фельдфебелю головой на дверь и прошипел:

— Hinaus mit dem Banditen! [29]

Солдат, который застыл у печи словно мумия, потряс головой, подтолкнул Хлебко автоматом в спину, но Хлебко не двинулся с места, и тогда фельдфебель приказал:

— Подождать в коридоре!

Выходя из класса, Хлебко чуть было не столкнулся с широкоплечим солдатом, который отдал лейтенанту честь и доложил:

— Мы поймали двух партизан.

Лейтенант быстро набросил шинель, вытащил из кобуры револьвер, сунул его в карман и вышел.

— Пойдемте и вы, герр Пашитка, может быть, вы их узнаете, — сказал фельдфебель человеку, сидевшему за задней партой; тот вскочил, как подброшенный пружиной, и поспешил за лейтенантом.

Девушка посмотрела в окно. На школьный двор согнали людей: мужчин и женщин. Вокруг них расхаживали немецкие солдаты. В углу у забора стояли два молодых человека. Широкое лицо одного из них было окровавлено, другой был повыше ростом, потоньше, с продолговатым лицом и густыми, темными бровями. Девушку охватила дрожь, а потом она тихо охнула:

— Душан!

Перед партизанами остановился лейтенант. Он держал в руке револьвер и что-то кричал, потом кивком головы сделал знак солдатам. Трое солдат с автоматами в руках отвели арестованных в здание школы. Душан прихрамывал. Лейтенант вернулся в класс и закричал через двери, чтобы их оставили в коридоре. Он долго орал на какого-то солдата, ругал его за то, что тот не согнал скот на нижний конец деревни.

В это время пришел немецкий унтер-офицер с маленьким человеком, которого фельдфебель называл герр Пашитка (это был Пажитка, торговец из Длгой), и протянул лейтенанту коричневую записную книжку.

Лейтенант открыл ее, посмотрел на девушку и улыбнулся вежливой, слегка лукавой улыбкой:

— Also sie sind Maria Chlebko-Cltkova? [30]

Ему тяжело давалось произношение словацких фамилий. Он уселся за учительский стол и открыл другой блокнотик. Пожевав губами, кивнул фельдфебелю, протиравшему платком очки, и сказал по-немецки:

— Особа одна, а удостоверения личности два. У того Цлтка нашли второе.

Фельдфебель поднес оба удостоверения к носу. Разразившись неприятным пискливым смехом, он обратился к девушке:

— Значит, вы не Хлебко-Жлткова, а Мария Ца… — он поправился, — Мария Захарова.

Мариенка молчала. Что толку от того, что она спрятала удостоверение, полученное в Бистрице! Нашли его. А еще раньше ее выдал Пажитка. Удивительно, как богачи выслуживаются перед немцами. Что теперь делать? Она будет утверждать, что является дочерью этого крестьянина, который дал ей приют, а в Бистрице у нее была другая фамилия, чтобы ее «отца» не преследовали. Так, наверное, разумнее всего, этим она и ему поможет. Ну а Пажитка? Может, найдутся свидетели против него, ведь люди будут говорить в ее пользу. Это совершенно определенно. В худшем случае ее посадят в тюрьму. Но что будет с Душаном? Его схватили как партизана.

Страх наполнил сердце девушки. Что, если его расстреляют? Она все вытерпит, только бы спасти Душана.

Фельдфебель кружил вокруг нее, как разозленный индюк. Наконец он остановился, приблизил горящую сигарету к ее лицу и, потеряв терпение, прошипел:

— Будешь говорить?

Вдруг он вздрогнул. Вздрогнул и лейтенант: где-то неподалеку затрещали автоматы. Мариенка зажмурила глаза: наверняка это немцы расстреливают людей. Но солдаты встревожились. Лейтенант с фельдфебелем обменялись многозначительными взглядами и выбежали в коридор.

— Was ist los? [31] — закричал лейтенант, и в ответ раздался чей-то неестественно тонкий испуганный голос:

— Partisanen! [32]

В этом крике прозвучал такой ужас, как будто наступил конец света.

Выстрелы приближались, становились все громче. Вскоре на снегу начали рваться гранаты. Люди во дворе свалили забор и разбежались. С Мариенкой в классе остался только торговец Пажитка, который дрожал как осиновый лист и непрерывно мотал головой. Он бросился было к раскрытым дверям, но на лестнице раздался выстрел. Торговец замер на пороге, не зная, куда деться.

Тем временем лейтенант с фельдфебелем шли через двор, утопая в глубоком снегу. Лейтенант ловко перепрыгнул через поваленный забор, фельдфебель ковылял за ним, но вот голова его дернулась, и он свалился в снег. Тогда Пажитка набрался смелости и выскочил из класса.

Сердце Мариенки заколотилось. Она выбежала в коридор. В неярком вечернем свете, падавшем через открытые двери, она увидела, что в конце коридора лежит тот человек, который стоял с Душаном. Она склонилась над ним: тот не дышал. Но Душана нигде не было видно, исчез и Хлебко-Жлтка.

Когда Мариенка вышла из школы, стрельба доносилась уже откуда-то с нижнего конца деревни. Только теперь девушка поняла: она спасена, Душану тоже удалось бежать.

По заснеженной узкой улице крестьяне гнали стадо коров и на четырех больших санях везли сено и солому.

— Ведем их в Стратеную, чтобы немцы не забрали, — сказал пожилой крестьянин в суконных брюках двум закутанным в платки женщинам, вышедшим из домов.

Мариенка останавливала партизан. Она спрашивала, не видели ли они Душана Звару. Но никто ничего не мог ей сказать… Обросший партизан, вступивший с ней в разговор, сказал, что они предприняли атаку как раз для того, чтобы спасти людей. Они хотят также увести в Стратеную скот, на который зарились фашисты. Но в Длгой партизаны не останутся, у них мало патронов.

Куда идти? В деревне Мариенка уже не может оставаться, а из партизан она никого не знает, они ее не возьмут с собой. Если бы она узнала, где Душан! Наверное, ему удалось вырваться. А что, если ей пойти в сторожку «На холме»? Жена лесника — ее бывшая соученица. А что будет дальше — посмотрим.

У нее отлегло на душе, когда какой-то худой партизан в очках сказал ей, что сторожку «На холме» немцы не подожгли и что в начале долины имеются партизанские дозоры.

Партизаны заполнили улицы, они шли вниз по деревне. Длгая была и в самом деле длинной: она протянулась на семь с лишним километров. Деревянные избушки с хлевами свинарниками, а кое-где садиками были разбросаны беспорядочно. Домов тридцать стояло, тесно прижавшись друг к другу, потом шло незастроенное пространство, и снова группа деревянных изб с резными ставнями. Стены были выложены дранкой для защиты от дождя и холода.

Таким образом, деревня была разделена на «дворы», и жители этих административных единиц получали вдобавок к своей фамилии еще и название соответствующего «двора». Так и Юрай Хлебко, у которого Мариенка нашла приют, когда пришла из Бистрицы, получил прозвище Жлтка, как только после женитьбы поселился в Жлтковом «дворе». Жлтковцы жили на верхнем конце деревни, повыше народной школы, где люди говорили на липтовском наречии. На нижнем конце преобладало горальское наречие, очень похожее на польский язык, хотя Длгая лежит далеко от польской границы. Жители были в основном мелкими земледельцами, но каждый из мужиков много повидал, побывав на заработках, главным образом на рудниках. Но несмотря на эти долгие странствования, жители Длгой сохранили любовь к чудесным, пестрым народным костюмам.

Хлебко-Жлтка был уже дома. На голове его красовалась шишка (он подрался с немцами в коридоре). К ней он прикладывал тряпочку, смоченную в уксусе. Когда Мариенка сказала ему, что уходит, чтобы немцы не схватили ее еще раз, он рассмеялся:

— Да и я их, конечно, ждать не буду. Ухожу к партизанам.

Он запряг сивку в санки, чтобы отвезти девушку в погорельскую долину. Мариенку он посадил рядом с собой, укрыл толстым одеялом и хлестнул лошадь.

Вверх по склону они поднимались медленно, но зато с горы сани прямо летели. Солнце уже зашло за Прашивую и розоватым светом залило гребни гор. Мариенка зажмурилась: так было спокойнее глазам. Потом она спросила Хлебко:

— А вы не знаете, куда делся другой партизан?

— Одного застрелили, а тот, второй, бежал вместе со мной. Но куда он делся, право, не знаю. — Хлебко покачал головой и поправил свою серую баранью шапку.

В Железновцах их остановил партизанский дозор, и Мариенка испытала радость от сознания того, что здесь гитлеровцы уже не появятся. Они промчались через молодой лесок, и за поворотом их взорам предстала новенькая лесная сторожка.

Мариенка соскочила с саней, распрощалась с Хлебко и поспешила вверх по склону. Она вошла в кухоньку, освещенную керосиновой лампой. На лавке у окна сидел лесник и качал на колене трехлетнего пухленького мальчугана.

«Как странно, — подумала Мариенка, — повсюду идут бои, а здесь люди занимаются семейными делами».

Лесник вытаращил глаза:

— Барышня, вы ли это? Откуда? Наверное, из Бистрицы? — Он не давал ей сказать ни слова, говорил без остановки: — Вот Паула обрадуется! Она пошла в Железновцы. Придется вам немного подождать… — С этими словами он выбежал в сени и вскоре вернулся: — Ваш брат здесь неподалеку, я ему позвонил.

— Эрвин? — воскликнула Мариенка с удивлением. — Разве он партизан?

Лесник не успел ответить, как двери распахнулись и в кухоньку вошла его жена, бывшая одноклассница Мариенки. Они обнялись, и Паула начала уговаривать ее остаться у них.

— Да ей лучше будет в домике, — возразил лесник. — Там надежней.

Мариенку угостили щами, а лесник рассказал о Погорелой. Вскоре в теплую кухоньку ввалился Эрвин. Он остановился на пороге, раскрасневшийся, и закричал, увидав сестру:

— Мариенка! Как ты сюда попала?

Мариенка кратко и бессвязно рассказала ему основное, а когда упомянула, что хотела бы остаться в лесной сторожке, Эрвин прервал ее:

— Пойдем к нам в охотничий домик, в долину. Там у нас шикарное общество. Но есть и товарищи, — рассмеялся он плутовато. — Целый партизанский отряд, а пан лесник является нашим интендантом.

— А кто там с вами? — спросила Мариенка.

— Кто? Поэты, врачи, торговцы — кто хочешь, — начал перечислять он. — Ну, Владимир Луч, Пуцик, Мишо Главач, ну и эта, — слегка покраснел он, — Еленка, родственница Газдиков, ты ее помнишь?

Он хотел было добавить, что она давно уже перестала его интересовать, но промолчал, ибо на лице Мариенки появилась легкая ироническая улыбка.

— Что же мне делать, деваться некуда, — сказала она растерянно. — А как дела на фронте?

— Вопрос нескольких дней. Выдержим, — ответил ей брат. — Домик наш просторный, это дедушка в свое время распорядился построить его. Все будут очень рады тебе.

Лесник кивал головой в знак согласия и тоже говорил, что там ей будет лучше. Наконец Мариенка позволила себя уговорить, и они втроем отправились к домику, заваленному свежевыпавшим снегом. Шли не прямым путем, а через холм.

— Мы делаем этот крюк, чтобы запутать следы, — важным голосом объяснял Эрвин. — Ты удивишься, мы и телефонную связь установили со сторожкой. У пана лесника был запасной аппарат. Ничего не надо бояться. В землянке, что повыше, жили люди из национального комитета, но перебрались, ослы, к партизанам.

На опушке леса виднелся красный охотничий домик Линцени с маленьким окошком, прикрытым ставнями. Эрвин показал на него рукой:

— Знаешь, как называется наш домик? Домик свободы. Здесь ведь нет ни немцев, ни партизан.

Мариенка не слушала его. Не очаровала ее и сказочная красота этой чудесной заснеженной долины. Ее беспокоила одна мысль: что с Душаном? Спасся ли он?

— Эрвин, — набралась она храбрости, — ты не слыхал о Душане Зваре?

— Что это тебе пришло в голову? Представления не имею.

Они вошли в дом. На столе горела керосиновая лампа, а вокруг нее были разложены карты. Владимир Луч сидел на кровати рядом со светловолосой девушкой в белом свитере. Левая его нога была выпрямлена в колене и в щиколотке перевязана полотенцем. Пуцик и Мишо Главач, одетые в лыжные костюмы, потягивали жженку [33]. У Пуцика уже блестели глаза. Увидев Мариенку, он вскочил и закричал:

— Да здравствует наша Луна!

Остальные повторили в три голоса:

— Да здравствует! Ур-ра-а!

Они пожали ей руку. Луч долго смотрел на нее и с растерянной улыбкой сказал:

— Я вывихнул себе ногу, Мариенка. Вот и отдыхаю среди этих индейцев.

— Ведь мы взяли себе индейские имена, — начал объяснять ей Пуцик. — Еленка здесь — Солнышко, Мишо мы зовем Головорезом. Доктор он, сама понимаешь. — Пуцик скользнул взглядом по Мишо. — Эрвин зовется Поэтической кишкой, пан редактор, — кивнул он в сторону Луча, — Татош [34]… — Пуцик поклонился и представился: — А я — Черный Ус. — Потом провел рукой по волосам и добавил: — Мы здесь охотимся вовсю. Кабан — это наш главный враг. Немцы являются лишь абстрактным врагом.

Луч одернул его:

— Не болтай. Как только нога у меня будет в порядке, я с вами распрощаюсь и отправлюсь к партизанам.

— Конечно, — сказала Мариенка, — я ведь так и думала, что вы партизаны.

— Да вот им не хочется, — Мишо Главач кивнул на Эрвина и Пуцика, — а я бы, ей-богу, давно уже вернулся в Стратеную.

Мариенка пожалела, что пришла сюда. Ее утешала лишь мысль, что при первой возможности она отсюда вырвется. Если не найдет Душана, то отыщет Пудляка, и тот посоветует ей, что делать.

Она согрела руки над горячей железной печкой, сняла пальто и села в одиночестве в уголок на лавку.

Между тем внимание всех сосредоточилось на леснике. Его угощали жженкой, а потом дружно провожали до двери.

— Передайте привет Пауле! — закричала вслед леснику Мариенка, стоя на холодном ветру.

Небо уже темнело, высоко над домом мигала звезда, как будто бы раскачиваемая ветром. Из-за Солиск выплывал серебряный серп луны.

7

Полковник фон Биндер хорошо сохранился для своих пятидесяти лет. Его блестящие с проседью волосы были гладко зачесаны назад и слегка надушены одеколоном. Широкий, плохо сросшийся шрам, пересекавший правую щеку, заставлял его вспоминать молодость каждый раз, когда полковник смотрелся в зеркало.

Фон Биндер происходил из известного прусского рода, шесть последних поколений которого посвятило свою жизнь военному ремеслу. Как старый холостяк, с юных лет носящий мундир, он больше всего любил порядок, и в этой любви к порядку полностью сходился со своим хозяином в Погорелой — с Газдиком.

Рано утром к нему пришел военный парикмахер. Тщательно побрив полковника, он долго массировал его лицо, покрытое белым кремом, который потом стер махровым полотенцем, прокипяченным в специальной кастрюле на кухне Газдиков. Парикмахер ушел, прокричав перед этим «Хайль Гитлер», на что полковник, вставив монокль в левый глаз, ответил:

— С богом!

Потом он провел пальцем по буфету и, нахмурившись, позвонил. Ординарец прибежал и отдал ему честь. Полковник выругал его за то, что он плохо вытер пыль.

— Повесь на стену эту картину, — показал полковник на угол, где рядом с портретом Гитлера лежал написанный масляными красками портрет в золотой раме. — Это мой прадед, он воевал против Наполеона.

Старик в прусском мундире очень походил на полковника.

— Протри его, — сказал фон Биндер и повернул портрет Гитлера лицом к стене.

Полковник проворчал, что сегодня на позиции не отправится и, как и каждое утро, прошел, держа сигару во рту, в столовую Газдика.

Газдик уже ожидал его. Сделав глубокий поклон, он сообщил с приветливым выражением на лице, что Ондрейка обошел приглашенных гостей, а военные повара уже побывали на кухне.

— Я надеюсь, что все господа придут на ужин, — сказал полковник, взял со столика полную мусора пепельницу и высыпал все это в кафельную печь.

Он улыбнулся Газдику и вздохнул:

— Тихая война, неинтересная. Однако это лучше, чем остаться без работы.

Выражение его голоса убедило Газдика в том, что этот человек считает войну единственным честным трудом, достойным немецкого дворянина.

На этот раз ординарец принес полковнику обед уже в половине двенадцатого.

Полковник наелся, принял трех офицеров, а потом отправился вздремнуть.

Вечером в столовой раздвинули массивный стол, и полковник разложил по бокалам карточки с фамилиями: герр Газдик, фрау Газдикова, герр Ондрейка, герр Захар, герр Шлоссер, доктор медицины Главач, герр декан, герр Линцени, герр Блашкович, герр пастор, герр Кустра, полковник фон Биндер, майор фон Кессель, старший лейтенант Шульце и фрейлин Бек.

К восьми часам собрались все приглашенные, кроме пенсионера учителя Кустры, Ондрея Захара и доктора Главача. Старший лейтенант Шульце, высокий, стройный молодой человек, рассадил их вокруг стола, и два солдата принялись разносить кушанья.

«Нет, они не людоеды, — подумал Блашкович, когда приятный аромат мясного супа ударил ему в нос. — Просто мне не повезло с тем, который у нас поселился. — Он посмотрел на Шульце. — Но остальные — это воспитанные, гостеприимные люди».

Когда солдаты поставили на стол покрытых аппетитной корочкой жареных уток и начали разливать по бокалам вино, Блашкович облизнулся. Потом, зажмурив глаза, чихнул в носовой платок и посмотрел на полковника, поднявшегося с бокалом в руке.

— Я пригласил вас, господа, — начал фон Биндер, — чтобы мы немного сблизились. Я думаю, — кивнул он на бледную большеротую переводчицу и поправил монокль в левом глазу, — что фрейлин Бек не нужно переводить, потому что все вы понимаете по-немецки. Мы, фронтовые солдаты, находимся здесь для того, чтобы ликвидировать партизанские банды. С населением отношения у нас сложились не лучшим образом, но зато мы повсюду нашли людей, которые нас уважают. Я надеюсь, господа, что все вы будете помогать немецкой армии, которая покрыла себя славой. — Он закашлялся, а затем, повысив голос, добавил: — За ваше здоровье, господа!

Ондрейка первым осушил бокал, за ним Линцени, майор и остальные. Только пастор, набожно склонив голову, не выпил до дна и, как бы извиняясь за то, что больше не может, устремил на Шульце просительный взгляд.

Нотариус Шлоссер задумался над словами фон Биндера. Обыски, боязнь наказания за участие в деятельности революционного национального комитета, боязнь наказания за те поддельные паспорта, которые его вынуждал выдавать старый Приесол, смертельный страх перед гестапо. Почему он не ушел на пенсию, почему? Жил бы себе спокойно, никто от него ничего не требовал бы. Стар он уже делать карьеру, да к тому же эта карьера что журавль в небе. Лучше уж синица в руке: пенсия и спокойная жизнь. Жена у него болезненная, лучше бы он ей уделял побольше внимания, да и дочь еще учится. Хорошо, что хоть старшая уже вышла замуж.

Он слегка повернул голову, и взгляд его упал на персидский ковер, выглядывавший из-под стола. Он увидел, как его тень на ковре слилась с тенью майора Кесселя, носившего на одном глазу черную повязку. Он вспомнил слова полковника о том, что должен связать свою судьбу с судьбой немецкой армии так, как его тень слилась с тенью этого инвалида. Кессель в России наступил на партизанскую мину, и нотариус вздрогнул от ужаса при мысли, что, может быть, и его ждет такая же судьба.

Полковник фон Биндер подробно отвечал на вопрос Линцени о новом немецком оружии. Рейх располагает тайным оружием, с помощью которого быстро выиграет войну.

— Это будет V-3, — сказал он, вытирая салфеткой жирные губы. Он посмотрел на нотариуса Шлоссера, и у него сразу же вырвалось: — Что это вы такой печальный, пан нотариус? — Откусив кусочек от ловко насаженной на вилку утиной ножки, он продолжал: — Да, чтобы не забыть! Пан нотариус, мой предшественник просил вас подготовить для него список семей, из которых кто-нибудь ушел в партизаны, а также список коммунистов. Я вам гарантирую, что это только для порядка, это просто фронтовой обычай, этим людям ничего не будет. Принесите, пожалуйста, его в одиннадцать часов утра майору. Завтра, разумеется… За столом, господа, мы друзья, но, — тут лицо его приняло серьезное выражение, — на службе я считаю другом лишь того, кто представит мне соответствующие доказательства. Понимаете?

Старший лейтенант Шульце, который мало ел, но много пил, громко засмеялся и, чтобы нотариус понял значение слов его командира, сделал рукой круговое движение вокруг шеи и высунул язык, изображая повешенного.

Полковник заметил это и махнул рукой.

— Зачем, так, ведь мы будем друзьями и на службе, не правда ли? — обратился он к нотариусу, а у того от волнения затрясся подбородок, и он еле-еле выдавил из себя:

— Ja, Herr Oberst [35].

— А вообще, — улыбаясь, обратился к нотариусу майор фон Кессель, — с такой фамилией вы должны были быть немцем. Шлоссер, Шлоссер, — старался он вспомнить, — был у меня офицер Шлоссер, под Минском его убили бандиты, напали на автомашину. Я там потерял все свое белье.

Нотариуса начало поташнивать. Совсем недавно, когда уходили немцы, он думал, что никто больше не будет интересоваться списком, а тут этот негодяй снова… Он должен все хорошенько обдумать, должен. Это ведь игра с огнем. Сделаешь — плохо, не сделаешь — еще хуже. А может, наоборот? Он посоветуется с женой. Это будет лучше всего. Но ведь с ней начнется истерика. Нет, нет! Она ни о чем не должна догадываться. Он сам все обдумает за ночь.

Он встал и, сославшись на плохое самочувствие, вышел. Он заметил, как пристально смотрит на него полковник, и уже в дверях услышал его слова:

— Только не забудьте про этот список! Это военный приказ. — И полковник встал, чтобы произнести следующий тост: — Я думаю, господа, что вы сумеете оценить тот факт, что старший немецкий офицер пьет за ваше здоровье… Вас, господа, я прошу поручиться за порядок в деревне. Чтобы не произошли, не дай бог, какие-нибудь неожиданности… Я имею в виду партизан. Обо всем вы будете информировать майора фон Кесселя… Ну, за здоровье, за ваше здоровье!

Газдика несколько обеспокоил уход нотариуса. Он видел, что после слов полковника лицо нотариуса приняло плаксивое выражение.

Едва были осушены бокалы, как полковник фон Биндер откашлялся, поправил монокль и сказал:

— Чтобы мы лучше поняли друг друга, знайте, что я не гестапо. Пустяки нас не интересуют, нас интересуют только серьезные вещи, важные в военном отношении. Я хочу, чтобы на моем участке был порядок.

Газдик покосился на полковника: тот с самоуверенным видом сидел за столом на почетном месте. Нет, если бы он не был уверен в победе, он не мог бы так распоряжаться, не был бы таким спокойным. Он говорил о секретном оружии. Немцы — серьезный, практичный народ, они просто так болтать не будут. Что, если у Гитлера и в самом деле есть адское оружие? Что будет тогда с Газдиком, с его женой, с его садом? Зачем он попался на удочку врачу? Тот, конечно, побоялся прийти на ужин. На кой черт связался он с этой конспирацией, разве ему без нее было плохо? Он вышел из ГСЛС, поэтому, наверное, теперь Ондрейка и смотрит на него исподлобья, ведь других причин нет. Да и декан относится к нему как-то сдержанно. Поторопился он, поторопился. Зачем он послал Еленку в лес, ведь это были просто глупые разговоры, что будут хватать молодежь. Как он мог поверить, что русские разобьют немецкую армию, ведь отступление — это всего лишь эластичная оборона. Ведь и русские отступали, а потом перешли в наступление. Так и немцы могут с этим V-3 начать новое наступление. Первые два года счастье сопутствовало им, а последние два года им не везет. После Нового года все может измениться, ведь ничто не ново под луной, все повторяется. Верх берут то одни, то другие…

Перебирая пуговицы, он принялся гадать, улыбнется ли счастье в войне немцам или нет. Он считал: да — нет, да — нет. Но последняя пуговица на рукаве была наполовину сломана.

«Ничего у меня не получилось», — разозлился он сам на себя и для успокоения нервов закурил толстую сигару.

Линцени понравился фон Биндер, а вино пришлось весьма по вкусу. Он наклонился к полковнику и сказал ему, что хотел бы по-рыцарски умереть вместе с немецкой армией, если бы был немного моложе. Вместо благодарности полковник ответил ему с упреком в голосе:

— Немецкая армия никогда в истории еще не умирала!

В это время нотариус Шлоссер, воспользовавшись письменным разрешением немецкой комендатуры на свободное передвижение по деревне, навестил старого Приесола на принадлежащей Линцени ферме. Рассказав ему все, он оперся руками о стол, над которым висела электрическая лампочка, зажмурил глаза.

— Раз так, отправляйтесь-ка пораньше утром в Нижнюю Дубравку, ведь у вас есть их разрешение. Ну а оттуда ночью к партизанам…

Нотариус открыл глаза и вздрогнул, как будто очнулся от сна. Нет, об этом он и не думал. Он думал обо всем, только не об этом. Хотел показать свой Железный крест, полученный в прошлую мировую войну, бессердечному полковнику, чтобы заслужить его уважение, хотел в разговоре с ним подчеркнуть, что у него немецкая фамилия, и обещать ему, что докажет свою преданность другим способом. Но бежать ночью в горы?

— Легко вам говорить, — вздохнул он обреченно. — Ну а если по дороге меня схватят немцы? Если меня расстреляют? — воскликнул он с упреком в голосе.

Приесол почесал затылок, лукаво усмехнулся и сказал:

— Ну, не надо так бояться…

— А как же не бояться?! — возмутился нотариус, и румянец залил его и без того красное лицо. — У меня дети, жена, а вы меня выгоняете в горы?

Старый Приесол рассердился. Он стукнул кулаком по столу и закричал:

— Да что уж вы так трясетесь за свою жизнь? — Потом пожал плечами и процедил сквозь редкие зубы: — Что же, вам остается только одно: идите к немцам и предавайте. — Посмотрев на замерзшее оконное стекло, разрисованное морозом, Приесол добавил как бы про себя: — Нас расстреляют, но наши вам этого не забудут.

Нотариус вышел от Приесола в отчаянии, покачиваясь, как в беспамятстве.

Над Погорелой висело звездное небо с бледной, почти прозрачной луной. На улице не было никого, кроме немецкого патруля, остановившего нотариуса. Шлоссер сказал солдатам, что был на ужине у полковника и что у него есть письменное разрешение. Потом он медленно пошел дальше. Снег скрипел у него под ногами, мороз усиливался.

На его ногах были легкие полуботинки и тонкие черные носки. Ноги начали мерзнуть. Идти домой ему не хотелось. Там лежит больная жена, а он вряд ли сможет скрыть от нее свои заботы. Хорошо еще, что обе дочери в Братиславе. Пойдет-ка он лучше в канцелярию, поразмышляет там.

На башне пробило десять часов. Нотариус подумал: с тех пор как пришли немцы, уже не звонят в колокола. А прежде глашатай напоминал людям с башни, чтобы они экономили свет и тепло, и славил господа. Насколько же лучше была жизнь до всего этого!

За что же господь так наказывает его, за что? А еще говорят про него: милосердный. Какой же он милосердный? Хоть бы он шепнул ему, что делать, как сохранить жизнь, как спасти семью! Ему уже за шестьдесят, и в конце концов для него самого все это более или менее безразлично. Но жена, дочери! Что будет с ними, если он составит этот проклятый список или не составит его?

И так плохо, и этак.

Он вошел во двор сельского управления. Окно их спальни светилось: значит, жена еще не ложилась. Нет, он не пойдет к ней, ни за что не пойдет до тех пор, пока не примет решения.

Он долго не мог попасть ключом в замочную скважину дверей канцелярии. Потер щеки холодными ладонями и, нащупав окоченевшими пальцами выключатель, зажег свет. В комнате был беспорядок, ящик письменного стола взломан, а на полу валялись горы бумаги.

Он поспешил вверх по лестнице и открыл двери спальни. Жена лежала в постели с компрессом на лбу.

— Ох, хорошо, что ты наконец пришел! — запричитала она, заламывая руки. — Были здесь из гестапо, с каким-то гардистом. Я им сказала, где ты. Говорят, что придут завтра.

У нотариуса перехватило дыхание, он прислонился к стене.

— Они спрашивали меня, нет ли у нас в квартире каких-нибудь удостоверений личности. Все наши шкафы перерыли.

— Какие еще удостоверения личности? — раздраженно сделал ударение на слове «какие» ничего не понимающий нотариус.

— Дескать, пустые бланки… Ох, голова моя!..

У нотариуса подкосились ноги, кровь застыла в жилах. Он понял: узнали, что он выдавал фальшивые паспорта.

Молча надел пальто, протер перчаткой из оленьей кожи очки и вышел в коридор. Лестница показалась ему необычайно длинной, наконец, совершенно запыхавшийся, он оказался в канцелярии. Бросился на стул, заскрипевший под ним, и оперся лбом о стол.

— Это конец, конец! — шептал он с ужасом в голосе. — Удостоверения личности, список…

Отец! Насколько умнее был его отец! Его отец тоже был нотариусом, но всегда придерживался буквы закона. А он? Он шел против закона. На кой черт он связался с этими удостоверениями личности? Зачем он нарушал правила? Почему он не думал об этом? Ему надо было дождаться новой власти и предоставить себя в ее распоряжение в качестве лояльного чиновника, а он, осел, опережал события ради какой-то там карьеры. Хотел быстрее взобраться по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек за раз. Как это безответственно! А ведь он уже не какой-то там сопляк. У него есть жизненный опыт, он и пенсию уже себе выслужил!

Что он им скажет, что? Наверняка они все знают. Не были бы немцами, если бы не знали, рассуждал он, и эти мысли жгли его голову, как раскаленные угли. А что, если он даст им этот список? Может быть, этим он откупится?

Он поднял голову, и его тусклые глаза на миг ожили. Да, он откупится, еще не все потеряно. Но на какой срок? Ведь через несколько недель сюда придут русские и расстреляют его как предателя. Если бы фон Биндер расспросил его с глазу на глаз… А теперь об этом знают многие.

Нет, выхода явно нет. Приесол советовал ему уйти в. горы, но ведь он уже в возрасте, разве он выдержит там в снегу? Не спасет ни себя, ни семью.

Издалека донесся бой башенных часов. Нотариус считал про себя: раз, два, три… Он насчитал одиннадцать ударов. Так, ему остается еще двенадцать часов, а потом он должен предстать перед майором, если только до той поры его не арестует гестапо.

Он вздрогнул от ужаса при мысли о допросах. Нет! Совершенно очевидно, что все пути отрезаны, выхода нет, нет.

Что же это делается? Мысли его путаются, он ни на чем не может сосредоточиться. Завтрашний день представлялся ему черным пятном. Оно приближалось, росло. Но как только он пытался представить себе, что будет завтра, какая-то внутренняя сила разрушала все его представления.

Он все острее ощущал, что завтрашнего дня для него не будет. Кровь начала пульсировать в его висках, удары делались все сильнее и сильнее. Он был как бы в беспамятстве. Зрачки его расширились, взгляд блуждал по канцелярии. Все казалось ему покрытым туманом.

В углу за письменным столом лежала проволока от старой телефонной проводки, похожая на длинную, тонкую змею. Он уже ни о чем не думал. Механически встал со стула, открыл внутреннюю раму окна, обмотал проволоку вокруг решетки и трясущимися руками сделал на ней петлю. Потом перенес стул под окно, встал на него коленями, надел петлю на шею и, опустив руки вдоль тела, оттолкнул ногой стул…

Была уже полночь, а в столовой у Газдика царило веселье. Все пили за победы немецкой армии, а декан, которому вино ударило в голову, попросил в своем тосте всевышнего, чтобы тот хранил рейх.

Фон Биндер вспомнил вдруг о нотариусе. С трудом удерживаясь на ногах, он со смехом закричал:

— Господа, я предлагаю выпить за здоровье нашего нотариуса, который наверняка уже закончил составление списка!

8

Милка Пучикова не очень испугалась, когда утром в сочельник немецкий солдат отвел ее из компосесората в комендатуру. За последнюю неделю гестапо схватило многих людей, особенно с кожевенной фабрики и лесопилки. Говорили, что они находятся под арестом в Ружомбероке. В числе первых схватили старого Приесола, через два дня — Пашко, а позавчера и доктора Главача. Нотариус Шлоссер повесился.

Милка удивилась, что ее не бросили в грузовик, который должен был отвезти шестерых человек, прятавших у себя раненых партизан, а под конвоем доставили в канцелярию.

В комнате звучал голос старшего лейтенанта Шульце, который кружил вокруг стола, небрежно засунув руки в карманы. У окна стоял Линцени. Он весь трясся от страха и что-то объяснял на ломаном немецком языке, чего девушка не понимала.

Когда солдат ввел Милку и назвал ее фамилию, старший лейтенант понизил голос и осмотрел девушку с головы до пят. Кончиком языка он облизал узкие губы, зажег сигарету и начал задавать вопросы Блашковичу, который непрерывно вытирал лоб платком и время от времени что-то шептал Ондрейке.

Старший лейтенант начал что-то говорить переводчице, которая безуспешно пыталась поймать его взгляд. Она выпятила свои полные губы, прищурила глаза, и выражение ее бледного лица стало строгим.

Обернувшись к Милке, она сказала:

— Пан старший лейтенант спрашивает вас, знаете ли вы о том, что компосесорат имел связь с лесными сторожками?

Значит, они догадались о телефоне! Кто-то, наверно, выдал. Но знают ли они, что это она звонила партизанам?

Милка хотела было дать заранее продуманный, ответ, но в разговор вмешался Линцени:

— Конечно же она знает об этом.

— Вы использовали этот телефон? — повторила переводчица вопрос Шульце на ломаном словацком языке.

Милка слегка улыбнулась и ответила наивным тоном:

— Конечно, почти каждый день…

Старший лейтенант прервал ее:

— Was, was sagt sie? [36]

Переводчица перестала изучать свои ногти и ласково взглянула на Шульце. Тот, однако, избежал встречи с ее взглядом и уставился на Милку. Переводчица сказала ему что-то по-немецки.

— Ach so [37], — ухмыльнулся он, но Милка быстро добавила:

— Это было еще перед восстанием, а после него я не звонила. Как-то раз я позвонила в сторожку «На холме», мы ведь подруги с женой лесника, но какой-то мужик обругал меня по телефону. — Она надула губы, как обиженный ребенок, и едва слышно проговорила: — А я ведь не терплю, когда мне грубят.

Старший лейтенант кивал головой, и Милке показалось, что он ей верит. Ее спросили еще, не пользовался ли телефоном кто-нибудь другой. Она сделала вид, что думает, вспоминает, а потом таким же наивным тоном ответила, что никто не пользовался, а вот до восстания обычно звонили.

Ондрейка пообещал старшему лейтенанту, что пойдет с солдатами, чтобы перерезать линию, которая ведет в долину, а Линцени снова принялся оправдываться: ему как председателю компосесората никто не сказал, чтобы он заявил в комендатуру, что компосесорат имеет телефон.

Старший лейтенант объявил, что все могут быть свободны, и, еще раз внимательно осмотрев Милку, занялся какими-то бумагами, разложенными на столе.

Когда они уже спускались по лестнице, лицо Милки прояснилось. Легкая улыбка выдавала охватившую ее радость. Она выпуталась, обманула их!

Она шла, высоко подняв голову, как бы желая показать часовому у дверей, что она перехитрила их комендатуру. Она радовалась тому, что снова на свободе, и была довольна, что не попалась на их удочку.

Над лестницей вдоль стены шли провода. Это напомнило ей, что немцы хотят прервать телефонную связь с лесом. Что делать?

— А вы и в самом деле не звонили? — прервал ее мысли Линцени.

— Да зачем мне, пан председатель? — ответила она спокойным тоном, но ей пришлось сдержать себя, чтобы не крикнуть: «Какие вы все глупые!»

На улице она осталась одна. Интересно, что в этом же самом здании ее допрашивали уже второй раз. Первый раз — когда она была еще ребенком. В тот раз ее схватили четники, когда она собирала пожертвования для Испании, а теперь — гитлеровцы. А смотрят они на человека одинаково враждебно.

Но что ей предпринять? С этим телефоном дело обстоит серьезно. Был бы здесь дядя Приесол, она обратилась бы к нему, но сейчас в Погорелой нет никого, с кем можно было бы посоветоваться.

Мимо нее прошаркал Ондрейка, немного отставший от Блашковича и Линцени. Навстречу ему семенила мелкими частыми шагами его жена Ондрейкова.

— Где ты шляешься? Когда наконец придешь домой? — набросилась она на мужа. — Ведь сегодня сочельник, ты что, разве забыл об этом? И что ты за человек!..

— Не ворчи, не ворчи, — пробормотал ей в ответ Ондрейка и пригладил рукавом длинные усы. — Да, пока я не забыл. Свари-ка побольше кофе нашему фельдфебелю и раздобудь какой-нибудь термосок, он просил меня. Утром они идут в лес…

Милка вздрогнула. Наверное, гитлеровцы собираются напасть на партизан и боятся, что ребята в лесу могут узнать об этом заранее. Скорее в компосесорат! Но что, если ее при этом поймают, ведь за цей, может быть, следят? Ну, будь что будет, она должна, должна… И Милка поспешила вниз по улице, но перед дверью компосесората уже стоял солдат с винтовкой на плече.

— Wohin? Wohin? [38] — закричал он и преградил ей дорогу.

Милка хотела было уйти, но потом, подумав, принялась объяснять ему, что там работает. Немец лишь пожал плечами.

— Ich verstehe nicht [39].

— Ферштейн, — заволновалась Милка, — я там работаю, тук-тук, — сделала она пальцами жест, как будто стучит на машинке, но немец был неумолим. Наверное, он уже получил приказ никого не пускать.

По тротуару шел какой-то младший унтер-офицер, и солдат вытянулся перед ним по стойке «смирно». Милка приветливо улыбнулась и начала жаловаться на то, что солдат не хочет пустить ее в канцелярию. Унтер-офицер что-то сказал солдату раздраженным голосом, ибо из Милкиных жестов понял, что она хочет войти внутрь. Он выпучил на нее темные глаза, сказал ей что-то, чего она не поняла, показал, что хотел бы с ней пройтись, взять ее под руку, но приказ есть приказ, часовой не имеет права ее пустить. Приказ сверху.

При последних словах он показал на небо и беспомощно пожал плечами. Милка не поняла, какая связь существует между прогулкой под ручку и небом, но поняла, что он не может ей помочь, а потому насмешливо ответила:

— Отстань, балда, раз от тебя нет толку.

Она постояла немного перед старым желтым зданием компосесората, надеясь, что все же проберется в канцелярию, и лишь увидев Ондрейку, идущего с тремя солдатами, поняла с болью в сердце: поздно, они уже идут. Она быстро повернулась и перешла на другую сторону улицы.

Что делать? Была бы жива мама! Милка пошла бы к ней, а сейчас у нее никого нет. А партизаны во что бы то ни стало должны еще сегодня ночью знать, что на них готовится нападение.

Между тем солдаты и Ондрейка вышли из компосесората. Почему они были там так недолго? И почему не взяли с собой телефонный аппарат? Может быть, они там ничего и не сделали, а просто перерезали провода? Это было бы легче поправить. Пусть только оставят в покое аппарат.

У мостика, переброшенного через полузамерзший ручей, она встретила сыновей Феро Юраша — четырнадцатилетнего Людо и шестилетнего Юлека. Она вспомнила, что Людо ходил к дяде Приесолу и распространял партийные листовки.

Она подошла к нему и шепнула на ухо:

— Слушай, Людо, иди за этими немцами и запомни, где они перережут провод.

— Какой провод? — удивился мальчик и в изумлении уставился на нее голубыми глазами.

— Какой-какой! Телефонный, который ведет в лес.

Она вздохнула с облегчением, когда оба мальчугана пристроились за Ондрейкой. Сразу легче стало на душе. Но ведь она пока ничего не добилась. Предположим, она узнает, где оборвана линия, если они вообще не снимут весь провод, и это все. А дальше? Нет, лучше всего, наверное, пойти к Плавке. Плавка человек толковый, очень хорошо относился к ее маме, он наверняка придумает, как выпутаться из этой ситуации. А кроме того, у Плавки живет немецкий солдат, который говорит о себе, что он поляк, что его насильно мобилизовали. Может, у него она что-нибудь разузнает.

Войдя в кухню Плавки, Милка заколебалась. Ведь Плавка зол на коммунистов с тех пор, как четники еще перед войной подстроили эту историю с листовками в католическом костеле. Тогда он поверил декану, что это сделал Сохор. Но с другой стороны — он был бедняком и когда-то, вспылив, хотел пустить красного петуха Линцени. В последнее время Плавка жил замкнуто, трудился на своем клочке земли, ворчал на немцев и иногда проводил вечера со старым Пашко. Может ли она ему довериться? Покойная мама не раз предупреждала ее, чтобы она была осторожна с людьми.

Она увидела Плавку: он сидел у плиты и вырезал длинную поварешку. Поздоровавшись, Милка сказала, что зашла лишь посмотреть, не у них ли тетя Приесолова.

— Да вы уж присядьте у нас, присядьте, — обратилась к ней Плавкова, сгорбившаяся над сундуком с одеждой, — чтобы не унести с собой наш сон.

Милка села на край стула и сразу же принялась расспрашивать:

— Ну, как ваши немцы, дядя? Плавка со злостью сплюнул на пол:

— Гады, собаку мою застрелили прошлой ночью. Такая злость меня взяла, что я их всех бы перерезал… Только один из них, который в очках, ну, поляк этот, порядочный человек.

— С ним хоть поговорить можно, — добавила Плавкова, а Милка тут же спросила:

— А что они говорят, дядя? Этот поляк ничего не знает?

Злое выражение исчезло с лица Плавки, он потер лоб ладонью и сказал:

— Завтра утром они уходят в долину. Здесь их как собак нерезаных. Человек пятьсот. Этот поляк тоже идет вечером с солдатами в Дубравку. В Нижнюю, — добавил он. — Квартиры, дескать, готовить.

— А вы не знаете, дядя, во сколько? — вырвалось у нее, и она слегка покраснела: не слишком ли открыто расспрашивает?

Лицо Плавки с глубокими морщинами на высоком лбу было задумчивым и спокойным, значит, в этом вопросе он не увидел ничего подозрительного. Он только улыбнулся и пошутил:

— Ай-ай, уж не нашли ли вы себе какого усача? Ваша покойная мама не пережила бы этого, будь она с нами, ей-богу. От немцев лучше держаться подальше. — Потом он обернулся к жене и спросил: — Старуха, когда они пойдут? Говорили ведь…

— В восемь. Хотят, чтобы я им сварила курицу. Наверняка они ее украли где-то. — Она махнула рукой. — Паразиты мерзкие.

— Ну а в лес пойдет, видно, и их самый главный, тот, что живет у Газдика.

Милка подумала, что поступила бы разумнее, если бы пошла посоветоваться с тетей Приесоловой, а не с Плавкой. И в самом деле, она совсем забыла о матери Янко. Как она могла! Впрочем, неудивительно, ведь с самого утра все идет шиворот-навыворот. Она распрощалась, а уже через четверть часа сидела рядом с теплой плитой в доме у Пашко.

— Тетя, я пришла с вами поговорить, — начала она, не отрывая взгляда от матери Янко, которая пристроилась рядом с ней на табуретке. — Завтра немцы собираются идти против партизан, а наш телефон они испортили.

— Знаю, Милка, — улыбнулась Приесолова своей доброй, широкой улыбкой. — Я слыхала, что они идут в полпятого, и о телефоне тоже знаю. Повыше дома Главачей они перерезали провод.

У Милки от восторга заблестели глаза. Она посмотрела на мать Янко и спросила:

— Тетя, откуда вы это знаете?

Приесолова погладила ее по руке и спокойным голосом сказала:

— У меня же есть, слава богу, уши и глаза… Я проследила, куда они пошли, чтобы перерезать провод.

— А я посылала ребят Юраша.

Приесолова кивнула головой и развязала платок.

— Я сижу здесь и, как и ты, ломаю голову над тем, что делать. Кое-что я уже придумала, только не знаю, хорошо ли так будет. Эх, если бы мужиков не пересажали! Только мы, женщины, и остались. Что же, значит, мы и должны помочь. — Она задумалась на момент и продолжала — Что, если мне пойти после обеда в Нижнюю Дубравку, скажем, к родным на сочельник? Да меня, наверное, и не будут спрашивать, куда я иду. А оттуда я уж как-нибудь передам… Ну а если не получится, — задумалась она, — то надо бы что-нибудь с этим проводом сделать. Ну об этом после. Как-нибудь обойдется.

Милка от радости чуть не вскрикнула. Ее охватило чувство гордости за мать Янко. Никогда Милка от нее такого не ожидала. Раньше она была такой тихой, какой-то боязливой. Не зря Янко всегда так хорошо говорил о ней.

Обедали они в этой же кухоньке, потому что горницу заняли три солдата. Старая Пашкова пришла со двора и поставила на стол миску с лепешками. Она без конца лила слезы, что забрали у нее мужа. При ней они ни о чем не могли говорить. После обеда Милка проводила Приесолову до большой вербы за домом католического священника, откуда заснеженная полевая дорога вела к трем Дубравкам. Там они попрощались, и Марка Приесолова крепко обняла Милку.

Девушка поспешила домой. Через кухню Грилусоп, где пахло капустой и вареной колбасой, она вошла в комнатку с маленьким окошком. Она жила здесь с матерью с тех пор, как ей исполнилось шесть лет. Теперь она осталась одна. Комнатка была обставлена так же, как и во времена ее детства, только на стене появилась полочка с книгами и газетами.

Все напоминало ей о покойной матери. Над постелью висела выцветшая фотография: мать сидит на стуле, а за ее спиной стоит отец Милки, которого она не помнила. По рассказам мамы она могла, однако, представить себе не только его внешность, но и голос, движения. Ей казалось, что у отца много общего с Янко.

Было холодно. Маленького жалованья, которое она получала, ей не хватало на то, чтобы купить у скупого Грилуса побольше дров, и обычно она топила печку лишь вечером.

Она подошла к замерзшему окошку. Уже темнело.

Благополучно ли дошла тетя? Правильно она сказала: теперь за все отвечают они. Милка была рада, очень рада, что и она может что-то сделать. Она еще отомстит немцам за маму.

В комнатку заглянул старый Грилус. Держа молитвенник под мышкой, он попросил девушку последить за домом, пока они сходят в костел, батрак тоже уже ушел. Через полчаса она услыхала шаги в кухне, и сразу же кто-то постучал в дверь.

«Наверное, Людо», — подумала она и громко крикнула:

— Войдите!

Вместо Людо Юраша в комнатку вошла Приесолова. Лицо ее раскраснелось от мороза, большие голубые глаза улыбались. С трудом переводя дыхание, она села на стул и в ответ на вопросительный взгляд Милки сказала:

— Ну, смотри, всю меня трясет, зато я им уже рассказала, как обстоят дела. Я побывала в Верхней Дубравке.

Милка не выдержала и крепко обняла ее за плечи. Потом Приесолова слегка улыбнулась и прошептала:

— Долго мы с тобой одни не будем… Кое-кто придет из леса. Может быть, Имро.

Лицо Милки засветилось радостью. «Какая она красивая!» — подумала Приесолова, с трудом сдержав слезы, и сказала:

— А знаешь, кто шлет тебе привет? Янко. Он был с партизанами в Верхней Дубравке.

9

Яно Плавка, сын крестьянина Плавки из Погорелой, был раздосадован.

Когда немцы в Старых Горах рассеяли роту солдат-повстанцев, он добрался до дому. Отец долго ругал его и требовал, чтобы он ушел в лес, там, дескать, безопаснее, но мать не хотела об этом и слышать. Наконец-то ее сын дома, пусть делает что хочет. Только когда старый Приесол шепнул ей, что немцы собираются угнать молодых парней в Германию, Плавкова со слезами на глазах вошла в кухню и бросилась судорожно обнимать сына. Сам Яно не смог бы принять решения, если бы не вмешался отец.

— Пропадешь ты в этой Германии, — сказал он. — Ступай-ка ты в лес.

За два дня до сочельника Яно Плавка ушел в Среднюю Дубравку, а оттуда ночью прокрался, как лиса, в долину. У него было намерение обосноваться в ближайшей лесной сторожке. Отец отдал ему последние деньги; он поживет пока у лесника, подождет, когда Погорелую освободят.

Но ему не повезло. Под самой сторожкой «На холме» он натолкнулся на партизанский дозор. Когда его стали расспрашивать, кто он и куда идет, он начал выкручиваться, говорил, что идет к родным в сторожку, но это не помогло ему. Он попал в руки Грнчиара.

— Ты, тряпка вшивая, пойдешь с нами, — обрушился на него Грнчиар, а другие партизаны только ухмыльнулись украдкой. — Посмотрим-ка мы на тебя, не прислали ли тебя сюда немцы.

Яно Плавка перепугался. Он начал уже жалеть, что не остался дома. Лучше бы он поехал на работу в Германию!

По дороге в Стратеную Грнчиар расспросил его обо всем, а узнав, что его отец крестьянин, окинул испытующим, недоверчивым взглядом и улыбнулся доброй, широкой улыбкой:

— Я и сам крестьянин, только вот эти гады немцы сожгли мой дом. Жена с ребенком по чужим людям скитается. На Ораве, а сам я из Липтова…

Когда Грнчиар принялся убеждать его, что немцев надо бить, Яно Плавка лишь пожал плечами. Боится он их, да и что они ему сделали плохого? И отца не обидели. Бывало, что вели они себя по-свински, верно, но ведь это война, он и сам поступал не лучше. Разве не он заколол поросенка старосты? С каким удовольствием солдаты его съели! Где же это было? Еще под Бистрицей. С тех пор прошло уже восемь или девять недель. А к чему все это? Сколько крови льется понапрасну!

В Стратеной Грнчиар попросил заместителя начальника штаба, чтобы молодого Плавку дали в его распоряжение.

— Ведь это я взял его в плен, — настаивал он, хватая Плавку за локоть, как бы боясь, что тот от него убежит.

В конце концов Грнчиар получил разрешение заняться подготовкой новичка. Ему очень хотелось пожать руку заместителю начальника штаба или обнять его, так он был ему благодарен, но вместо этого он лишь встал по стойке «смирно» и отдал честь. Задаст же он новичку жару! Теперь у него будет кем покомандовать. Он даже похвалился перед Спишиаком, что в штабе ему дали денщика.

Яно Плавка полностью покорился Грнчиару. Он не разбирался в партизанских званиях, но по поведению своего воспитателя решил, что он относится к числу самых главных. Яно еще больше утвердился в этом мнении, когда Грнчиар прошептал ему как-то раз с таинственным видом:

— Здесь никто не должен знать, кто я такой. Это тайна. Называй меня просто товарищем Грнчиаром.

Был сочельник, и Яно Плавка предался воспоминаниям. Свою маму он любил больше всего на свете и теперь размышлял о том, как было бы хорошо, если бы он незаметно сходил в Погорелую. Достаточно он валялся по казармам, достаточно прятался. Чего это его здесь все муштруют? Уже стемнело, когда он вышел из бывшей туристской базы, где постелью ему служил набитый соломой тюфяк, который он делил с Грнчиаром. Окно избы на противоположной стороне улицы было освещено. За замерзшим стеклом горели свечки на рождественской елке.

Яно Плавка долго дул через согнутые в трубочку ладони на чудесные цветы, нарисованные морозом на оконных стеклах. Иней растаял маленьким, не больше пятикроновой монеты, кружком, и тоска сжала сердце парня. Елка, яблочки, орехи в фольге, два стеклянных шара, хлопушка. Все это напомнило ему детство. Плавки жили бедно, но всегда находилось что-нибудь, чтобы положить под елочку для единственного сына, ну а остальное он получал, когда ходил колядовать. Как тогда было хорошо! Не было ни немцев, ни восстания, а теперь!.. Грнчиар пророчит, что мир идет к гибели, а поэтому надо торопиться перебить фашистов и гардистов, чтобы смерть их была потяжелей, собачья смерть, как говорят. Пожалуй, он прав. Придет фронт, прикажут — и все сожгут. Наверняка и их домик с хлевом.

Мимо него пробежала поджарая лиса и исчезла в щели под завалинкой избы. Яно Плавка подумал, что ей, должно быть, очень хорошо. Есть что пожрать, под избой тепло, вон как валит дым из трубы. Наверняка у нее там детеныши, наверняка теплое гнездо и, конечно же, нет вшей. Не то что у него. Лисе ничего не будет, даже если немцы прорвутся. Плавка начал завидовать лисе, но, когда услыхал, как в доме затянули песню, вновь прижался к раме окна и принялся мечтать о рождественской елке, о маме.

Ему показалось, что за спиной заскрипел снег, но он не обернулся, только подтянул висевшую на плече винтовку, которую вчера получил. Он и не подозревал, что за ним остановился Янко Приееол.

Янко не узнал Плавку. Он увидел лишь размечтавшегося партизана у окна, через которое светилась елка, и не хотел ему мешать. Постоял еще немного, а потом осторожно перешел на другую сторону улицы.

— Ах ты сопляк, черт бы тебя подрал! — Голос Грнчиара обрушился на Яно Плавку с такой силой, что он вздрогнул. — Ищу тебя по всей деревне.

Плавка виновато улыбнулся и отскочил от окна.

— Ну ладно, пошли, — торопил его Грнчиар, — поедем на санях. Какие-то фрицы справляют рождество в Корытной.

Перепуганный Плавка сел в сани. Грнчиар всю дорогу подбадривал его, рассказывал, как они нападут на немецкий дозор. Он говорил тихо, чтобы их не услышал Хлебко-Жлтка, который погонял лошадь.

В Длгой они остановились перед самой корчмой. Хлебко сказал, что он не пьет и лучше подождет их. Грнчиар с Плавкой вошли в заполненную дымом комнату, оперлись о стойку, и Грнчиар заказал два раза по сто граммов сливовицы. Они выпили ее одним глотком, а когда Плавка хотел заплатить, Грнчиар ударил его по руке:

— Цыц! Ты должен меня слушаться, а не платить. Здесь плачу я, — стукнул он себя кулаком в грудь и, понизив голос, добавил: — Знаешь, надо подкрепиться, когда идешь убивать.

Плавка вышел первым и украдкой спросил Хлебко:

— А вы тоже будете стрелять?

— Что?

— Ведь мы едем в Корытную ловить немцев…

Хлебко рассмеялся:

— Как это? Мы едем за картошкой на склад да за морковкой…

Когда Грнчиар впрыгнул в сани, Плавка схватил его за рукав и спросил, правда ли то, что говорит Хлебко. Но Грнчиар сердито покосился на него и пробормотал:

— Нашел кого спрашивать! Разве я, — начал он шепотом, — так все и расскажу вознице, черт бы тебя подрал!

Потом он молчал всю дорогу. Остановились они перед двухэтажным зданием на нижнем конце Корытной. Не видя нигде ни единой живой души, Плавка обиженным тоном спросил, где же немцы. Но Грнчиар лишь толкнул его кулаком в грудь и расхохотался:

— За картошкой мы приехали, осел ты этакий! Я тебя хотел напугать.

— А зачем?

— Ты должен быть смелым. А если бы здесь и в самом деле были немцы? Лучше бояться всегда, чем испугаться один раз.

Они соскочили с саней. Хлебко сказал, что пойдет покормить лошадь, а Плавка с нетерпением ждал, когда вернется Грнчиар. Он был рад, что обойдется без стрельбы, но в то же время испытывал какую-то досаду, ведь он сумел преодолеть страх, охвативший его!

Через полчаса в дверях показался Грнчиар и помахал у Плавки перед носом пол-литровой бутылкой:

— А теперь пойдем дерябнем. Здесь мы и согреемся, — кивнул он головой на приземистый коттедж с большими окнами, стоявший за железным забором. — Хлебко нас найдет, а вечером мы вернемся.

Двери повсюду были открыты. Они вошли в комнату, где валялась разбросанная старомодная мебель и набитые соломой тюфяки.

— Пей, пей! — угощал Грнчиар Плавку. Сначала он налил из бутылки себе, выпил и с трудом перевел дыхание. Спирт быстро ударил ему в голову.

Выпив, он всегда испытывал сильнейшее желание излить свою злость и отомстить за ту обиду, которая лежала глубоко в его сердце.

— Черт бы подрал гардистов и судебного исполнителя, — заворчал он, еще больше распалившись при воспоминании о торговце Леднаре, гардисте из соседней деревни, которого он недавно увидел среди партизан. — Наверняка это они подстроили так, что немцы подожгли мой дом, тряпки вшивые! — кричал он. — Ну я им покажу, они у меня узнают где раки зимуют! Ну, как ты думаешь, зачем я сюда пришел? Не со страху, как ты, а чтобы отомстить, приятель, отомстить. Показать наконец этой панской сволочи, кто чего стоит. Ведь если все не разорить, они снова будут нас давить. Это точно, будут нас давить. — Он посмотрел на окно и, как будто рассердившись, что оно еще цело, схватил ближайший стул, оторвал его ножку и со всей силой швырнул в окно. Стекло зазвенело, а Грнчиар с удовлетворением сказал: — Все надо уничтожать, чтобы этим разбойникам не досталось. Пусть господа несут убытки, будь они неладны! Мой дом сожгли, ну и я буду все громить.

У Плавки шумело в голове. Ему показалось вдруг, что у Грнчиара почему-то два носа, что он ломает мебель и бросает обломки в печь, а потом услыхал, как снова зазвенело стекло, и крепко заснул.

Грнчиар проснулся первым. Его трясло от холода. Через разбитое окно ветер нанес в комнату снег. Паркетный пол возле печки обуглился. Ножка от дивана, выпавшая из печки, лежала на полу. Грнчиар улыбнулся: слава богу, что сами они не сгорели. От боли голова его, казалось, раскалывалась. Он припомнил, что вытворял ночью, но не испытал чувства сожаления. Его не расстроило и то, что он, вопреки приказанию, не вернулся в тот же вечер в Стратеную.

— Вставай, — потряс он Плавку за плечи и ухмыльнулся. Потом оглядел комнату: куда делся его автомат? Увидев автомат под окном, Грнчиар вздохнул с облегчением, долго тер ладонью виски. Ему захотелось поговорить, и он пересел со стула на диван к Плавке, но в этот момент двери открылись, и в комнату ввалились Феро Юраш и Хлебко.

— Ах вы антихристы! — принялся ругать Грнчиара Феро. — Напились в стельку. Ведь вас фашисты могли прирезать. По дороге на нас напал их дозор.

Плавка со страху открыл рот, и дрожь прошла по его телу. Он почувствовал, как по спине его бегут мурашки.

— Это правда? — воскликнул он срывающимся голосом, но Феро Юраш его уже не слушал. Он долго смотрел на пол, на разбитую вдребезги мебель и качал головой.

— Ну и болван же ты! — обратился он к Грнчиару. — Дома разоряешь, напиваешься вдрызг, а тебя еще хотят сделать председателем.

Грнчиар медленно поднялся и качнулся, как от удара в грудь.

— Это каким же? — выпучил он глаза.

Феро Юраш поправил шапку на голове и ответил:

— Шурин твой пришел из вашей деревни. Искал тебя. Говорят, что ты будешь председателем национального комитета. Дескать, хороший ты партизан. Тьфу! — сплюнул он. — Пьянчуга ты, а не партизан!

Грнчиар стиснул зубы. Его руки бессильно повисли вдоль тела, кулаки были сжаты, заросшее лицо неподвижно. Казалось, он вырезан из кряжистого бука, лишь глаза его непрестанно бегали, как бы желая спрятаться от испытующего взгляда Феро.

— Да, я пьянчуга, — процедил он наконец сквозь зубы, — а они меня — председателем. Да ведь я в этих делах не понимаю, — заколебался он, но Феро Юраш засмеялся:

— Научишься. Я вот всегда воображал, что знаю больше других, а оказалось — ни черта подобного. И мне приходится разным вещам учиться.

От слов Феро на Грнчиара повеяло теплом. Надо же, его — и вдруг председателем! Ну, держись гардисты и вся эта панская сволочь! Ведь если он будет председателем, он им, тварям, покажет кузькину мать!

Он покраснел, когда его взгляд упал на осколки стекла рядом с автоматом. Он уничтожает добро, а его земляки хотят доверить ему такое дело, более того, они уже сейчас понимают, что гардистов и немцев выгонят из Оравы и что так, как было когда-то, уже не будет. Правду говорит Светлов, святую правду. Как бы он хотел посмотреть, что там делается! Пусть будет так, как они хотят, раз уж и там верят…

Он выпятил грудь и покачал головой.

— Председатель, — пробормотал он как бы про себя, — черт побери, председатель!

Ему показалось, что его голова перестала болеть, а сердце оттаяло, как будто в него проникли тепло и свет. В его деревне думают о нем, ждут его.

10

Проводив приходившую к нему Приесолову, старый учитель Кустра заволновался. Конечно же, он должен что-то предпринять, чтобы немцы отпустили арестованных. Хватит разговоров о гуманизме, надо действовать. Он позовет Захара, Ондрейку, и они пойдут к этому высокомерному Биндеру. Попросят его, будут ходатайствовать. Может быть, тот и согласится, а если нет, то учитель знает, что сказать. В политику он никогда не вмешивался. Что они могут ему сделать? Кроме того, возраст у него уже почтенный, а седины, наверное, уважают и немцы. Хорошо, что Приесолова пришла к нему с этой просьбой, сам бы он не додумался. Он ведет замкнутый образ жизни, хорошо знает повадки своих жуков, но о людях мало что слышит.

Приесолова рассказала ему, как вчера утром партизаны выгнали немцев из долины. Когда Кустра спросил, ждали ли партизаны нападения, Приесолова только пожала плечами: не знает, дескать.

Он вышел в коридор в мягких домашних туфлях. Большущий черный кот, спавший на подушке у кухонных дверей, даже не проснулся, только слегка повел левым ухом. Кустра осветил карманным фонарем банку из-под варенья, где среди зеленых листиков растений, выращенных в цветочных горшках, ползали жуки различных размеров, формы и цвета. Он бросил им три куска мелко нарезанной моркови, а потом так же не спеша вернулся u комнату.

Он думал о своих жуках, но в то же время и о людях — о старом Приесоле, Пашко, Главаче. Да и в животном царстве имеет место насилие, но это совершенно другое дело. Это ведь закон природы, а люди должны вести себя в соответствии с нравственными, гуманными законами. А что делают немцы? Убивают, сажают в тюрьмы.

Седовласая Кустрова сидела за старомодным фортепьяно. Только что отзвучали меланхолические аккорды «Прекрасной феи», и Кустра стоял в молчании под большими часами из лиственницы, насквозь просверленными древоточцем. Он улыбнулся, подумав, что каждый раз, показывая кому-нибудь свою обширную коллекцию живых жуков, он непременно повторяет одну и ту же шутку: «Я развожу жуков и в часах».

«Повторяюсь, а значит, дряхлею, — подумал он. — Дряхлею. Боже мой, ведь послезавтра исполнится уже сорок лет со дня нашей свадьбы. Годы идут, идут, не сглазить бы…»

Бесшумно, словно тень, прокрался он вдоль фортепьяно к жене и нежно поцеловал ее в волосы. Кустрова повернула голову, с улыбкой посмотрела на него, и ее тонкие пальцы легко пробежали по клавишам.

Кустра снял домашние туфли и принялся медленно надевать ботинки.

— Куда ты, куда? Ведь простудишься! — отозвалась жена, прервав игру.

Кустра покачал головой и затянул:

— «Фея прекрасная мне подмигнула, мне подмигнула…» — Потом встал по стойке «смирно» и, подражая отдающему рапорт солдату, отчеканил: — Иду в немецкую комендатуру и вернусь только тогда, когда всех выпустят!

Кустрова ахнула и оцепенела от страха, но старый учитель принялся ее успокаивать:

— Не бойся, я вернусь, вернусь. Надо помочь невинным людям. Если я ничего не предприму, это будет противоречить моим принципам. Ведь их уже целый месяц ни за что держат под арестом.

Она подала ему пальто и упрекнула за то, что он слишком легко оделся. Она просила его не останавливаться на улице и поскорее возвращаться.

Ондрейку он встретил на улице. Когда он попросил его пойти вместе с ним, Ондрейка закрыл уши руками в теплых кожаных перчатках.

— Ни за что, пан учитель. Что-о вы-ы-ы! — протянул он, как будто пропел. — Да они мне голову оторвут. Разве можно немцев о чем-нибудь просить? Нагнувшись к старому учителю, Ондрейка прошептал ему в ухо: — Ну, доктору мы как-нибудь поможем выбраться из беды, но остальные — это же сплошь коммунисты…

— А они разве не люди? — отрезал Кустра. Наморщив лоб, он повернулся на каблуках и, не попрощавшись, ушел.

Ночью выпало много снегу, и его еще не успели убрать с тротуаров. Кустра шел по утоптанному снегу осторожно, но, миновав комендатуру, прибавил шагу, чтобы поскорее оказаться у Захаров.

Ондрея Захара он нашел в столовой. Тот сидел в мягком кожаном кресле и при появлении учителя быстрым движением руки сунул в карман небольшой листок бумаги. Слегка покраснев, он сказал, как бы оправдываясь:

— Сын вот меня огорчает. Прислал письмо. Увлекается очень коньячком. И дочь, кажется, тоже там с ним…

Выждав немного, Кустра обратился к Ондрею:

— Знаете, пан фабрикант, я пришел к вам, чтобы мы вместе пошли к немцам просить за арестованных, пусть они их выпустят.

Ондрей вскочил как ужаленный и закричал:

— Что? Ведь они и нас тогда посадят! Как вы могли такое придумать?! Нет, — добавил он, понизив голос, — я к ним не пойду. Посудите сами: сын у меня в горах, на шее эта фабрика… Не пойду и вам не советую, пан учитель. Ведь если те невиновны, то немцы им ничего не сделают. Отпустят их, вот увидите. Зачем же нам самим лезть на рожон?

Кустра топнул ногой:

— Ну и сидите на своих миллионах, я пойду без вас.

— Пан учитель, пан учитель!

Но Кустра уже хлопнул дверью и стрелой выскочил из темной передней. Он решил, что пойдет один.

В комендатуре его принял майор фон Кессель. Кустра не мог отделаться от мысли, возникшей у него при виде одноглазого офицера с выступающими челюстями, которыми он беспрестанно двигал, что майор поразительно похож на жука-оленя. Бедняга, он сдох у Кустры неделю назад, а это животное, так похожее на него, еще дышит, курит, ходит по канцелярии и двигает челюстями. Смешно, просто поразительно!

Он представился на немецком языке, который еще не совсем забыл, сказал спокойно и корректно, что пришел попросить майора, чтобы отпустили арестованных жителей Погорелой — порядочных, ни в чем не виноватых людей.

Майор поправил повязку и прошипел:

— Was? Что это должно значить? Мы их посадили, и мы поступим с ними так, как захотим. Бандиты получат то, что заслуживают.

Учитель сказал ему, что с детства испытывает уважение к немецкой науке и надеется, что немецкие солдаты — это люди образованные и гуманные.

Когда майор заорал на него, Кустра покраснел как рак, на миг оторопел, но потом обрел дал речи:

— Я вижу, что ошибся адресом. Но знайте, — он даже не заметил, как перешел на крик, — история справедлива, и славяне никогда не будут вашими рабами. Понимаете? Никогда не будут!

Майор топнул сапогом и заорал солдату, стоящему у двери:

— Арестовать старого бандита! В гестапо большевика!

Солдат молча выполнил приказ: схватил учителя за плечо, вытолкнул его в коридор, а оттуда другой солдат отвел его в камеру с решетками на окне, где сидело несколько евреев, схваченных в соседних деревнях и в землянке в Дубравской долине.

Солдат запер дверь за Кустрой и поспешил к другому концу коридора, где на лестнице послышались шаги. В коридоре появились декан и Ондрейка. Декан назвал себя солдату и сказал, что обязательно хотел бы поговорить с господином полковником.

— Господин полковник придет через четверть часа, вам придется подождать.

Они уселись на лавку, а когда солдат удалился, декан, покраснев, принялся шепотом упрекать Ондрейку:

— Почему вы со мной не посоветовались? Нельзя было их дразнить…

— Да они и так знали, — запротестовал Ондрейка, бросив полный отчаяния взгляд на декана.

— Нет, нельзя было, нельзя, — тупо повторял декан. — Ведь мы должны смотреть вперед, а не уподобляться пташкам, которые не заботятся о завтрашнем дне. Мы должны действовать по-христиански и обдуманно… — Он закашлялся, при этом затрясся его зоб со старательно выбритой впадинкой посередине. Он вытер губы карманным платком, поправил черную шляпу и добавил: — Не знаю, не знаю, удастся ли мне вытащить их из этой истории… Последствия могут быть самыми плачевными. Послушайте, немцы здесь долго не продержатся. Уж доктора-то и Приесола с Пашко вы во всяком случае не должны были…

Ондрейка долго теребил рукой левый ус. Он уже раньше решил, что уйдет вместе с немцами. Немцы прижали его к стене, пришлось ему развязать язык. А теперь нотариус мертв, доктор — в тюрьме, кто же заступится за него перед русскими?

— Я здесь все равно не останусь, ваше преподобие, — сказал он. — Да и вам не следовало бы, ведь русские вешают священников…

— Все в руках божьих! — вздохнул декан, подняв глаза к треснувшему потолку. — Останусь. Должен же кто-то здесь остаться. Надо помогать верующим, чтобы они не попали в лапы коммунистических безбожников. Надо… Придут сюда русские, чехи, снова будут чехизировать.

Он оглянулся на лестницу. Кто-то торопился вверх, тяжело отдуваясь. Высокая фигура в шинели, офицерская шапка, черные перчатки. Да, это полковник фон Биндер! Декан встал с лавки, закрыв своим полным телом Ондрейку, снял шляпу с седой головы и вежливо поклонился.

— С чем вы к нам, господин декан? — улыбнулся фон Биндер, подавая ему руку. — Ждете меня? Ну, входите.

Он вошел в канцелярию первым, сбросил плащ с меховой подкладкой из серой белки, прошел в кабинет и предложил декану стул.

— Курите? Нет? Ну, значит, вы счастливый человек, — проговорил он, лениво шевеля губами. — Я вот тоже понемножку бросаю.

Декан склонил голову в знак того, что все понимает, заерзал на стуле и начал на ломаном немецком языке:

— Я позволил себе, господин полковник, посетить вас с нижайшей просьбой. Я слышал от нашего комиссара, что он доложил господину майору, будто доктор Главач, Приесол и Пашко сотрудничали с партизанами.

Фон Биндер окинул декана строгим взглядом, зажег серебряной зажигалкой сигарету и равнодушным тоном сказал:

— Да, я давно уже дал согласие на их арест.

Взгляд декана долго блуждал по голым стенам кабинета, как бы ища на них слова, а когда полковник напомнил, что слушает его, он вдруг разговорился:

— Я думаю, господин полковник, что вы хорошо информированы обо мне. Я лично знаком с паном президентом Тисо и хотел бы вам кое-что объяснить. Эти господа действительно состояли в партизанском комитете, но, — соврал он, — лишь по моей большой просьбе.

Фон Биндер иронически улыбнулся:

— Das ist höchst interessant. Это очень интересно, господин декан. Вы меня совершенно поразили.

Декан смутился. Как бы это правильно сказать ему по-немецки? Подумав немного, он начал:

— Я полагаю, вы не будете меня подозревать, но ситуация требовала, чтобы там был кто-нибудь из людей, верных нашему государству.

— Но ведь Приесол был коммунистом, — возразил фон Биндер.

Однако декан быстро нашелся:

— Помилуйте, это только по моему приказу, ведь он верующий…

Полковник покачал головой и погасил в пепельнице сигарету.

— Этого я и в самом деле не понимаю, — пожал он плечами и забарабанил пальцами по столу. — Я постоянно повторяю, что эта ваша маленькая Словакия загадочная страна…

— Сейчас я вам все объясню, господин полковник, — перебил его декан, и лицо его засияло. — Видите ли, партизаны захватили нашу деревню и первым делом хотели увести граждан, верных словацкому государству. В национальном комитете сначала были только коммунисты, потом-то они смылись, не остались здесь, как Приесол. Тогда ваши солдаты были еще далеко. Ну я и попросил доктора Главача, покойного теперь нотариуса и тех двоих вступить в комитет. Не будь их, господин полковник, партизаны перестреляли бы полдеревни.

Он перевел дух. Удастся ли ему этой придуманной сказкой провести полковника? От этого зависит будущее. Если бы он мог откровенно рассказать полковнику о своих планах! Но не может же он прямо сказать, что немцы, по его мнению, потерпят поражение. Это было бы слишком. Да, наверное, и так сойдет.

Полковник зевнул, прикрыв рукой рот, и с удивлением спросил:

— Ну а почему нам не объяснил этого ваш комиссар?

— Он не знал всего, господин полковник. Дело в том, что человеком, которому доверялись все секреты, был именно я.

Полковник чихнул, обругал партизан, из-за которых он простудился, когда немцам пришлось вернуться из долины. Потом прикусил нижнюю губу, потрескавшуюся от ветра, и спросил:

— Значит, вы знакомы с президентом Тисо?

— Говорю вам, господин полковник, — ласково посмотрел на него декан, — что мы старые друзья.

После этих слов фон Биндер провел по волосам расческой с серебряной ручкой и сухо сказал:

— Хорошо! Но вы должны поручиться за этих троих!

При слове «поручиться» кожа на шее полковника натянулась, а ввалившиеся щеки покраснели. Взгляд декана остановился на его левой руке. Ладонь у полковника была маленькая, изборожденная бесчисленными линиями.

Полковник фон Биндер был в определенной степени верующим и суеверным человеком. Он говорил о себе, что он пантеист и что христианство его не удовлетворяет. Переводчица Труда Бек удивительным образом умела читать судьбу по линиям ладони. Как раз вчера она предсказала ему, что он будет долго жить, что его ждет счастье и карьера, только он должен быть очень осмотрительным, принимая каждое решение.

Он не понимал, почему именно во время этого разговора вспомнил о вчерашнем гадании барышни Бек. Она совсем не такая, как женщины в Германии, хотя и некрасива. А вот что касается фигуры, в этом отношении у нее все как надо! Она более остроумна, чем берлинки, и привлекательна, как француженка. Дело, наверное, в том, что она не чистокровная немка, мать ее была чешкой.

«Наверное, славянская кровь более горяча, более дика, чем кровь нашей расы», — подумал он с грустью и высморкался в чистый накрахмаленный платок.

Он должен быть осмотрительным! Воспоминания о вчерашнем вечере ожили в нем. Ах, эта Труда, хитруля, она вела речь о его карьере! Ведь он уже второй месяц ждет, что его произведут в генералы. Пожалуй, правильно она гадала. Надо посмотреть сегодняшний приказ.

Он встал со стула и каким-то торжественным голосом заявил декану:

— Через две недели ваши господа будут на свободе, я попрошу гестапо. Но вы вместе с ними будете нести ответственность за порядок. Вы понимаете меня, господин декан?

Они подали друг другу руки, и декан вышел в коридор, беспрестанно кланяясь и благодаря. Ондрейку он там уже не застал. Наверное, тот с перепугу ушел подальше от ворот, ведущих в пекло. Солдат, стоявший у дверей, на которого произвело впечатление, что декана принял сам полковник, отдал ему честь, и декан выкатился на улицу.

Так, значит, он спас тех троих, которые ему нужны больше всего. Будут благодарны ему по гроб жизни. Да и люди увидят: он сделал все, что было возможно. Расскажет он и об Ондрейке, что тот был с ним, ведь у того рыльце ох как в пушку!

Тротуар перед домом священника был покрыт льдом, и худой, с большими, торчащими, как у осла, ушами сторож костела посыпал его золой. Он почтительно поклонился своему духовному пастырю. Декан улыбнулся ему приветливее, чем обычно, и уверенным шагом направился к дверям дома.

Эта приветливая улыбка на его лице была следствием приятной мысли. Декан любил думать и говорить сравнениями. Так и теперь он представил себе жизнь как скользкий тротуар, который можно посыпать золой, чтобы не так быстро происходило скольжение вперед, когда начнут устанавливать порядки в соответствии с «московскими рецептами».

Толстая хозяйка с отвислыми губами встретила его у дверей и передала ему уже распечатанный конверт.

— Это от Йожко Ренты, — сказала она. — Пишет, что он сейчас состоит в той самой гарде, которая идет на партизан. Он пишет еще, что, если дело будет плохо, он уйдет вместе с немцами. Просит совета…

Декан поднялся по лестнице в сумрачный кабинет, увешанный ликами святых. Взглядом пробежал по строчкам письма. Проворчал про себя, что хозяйке, что ни говори, не следовало бы вскрывать его почту. Не мешало бы ей быть потактичней и проявлять побольше уважения к нему.

Он задумался над письмом, а потом проговорил вслух, хотя был один в комнате:

— Хорошо, пусть идет, нам нужны свои люди и за границей.

11

В лесу напротив Верхней Дубравки нельзя было различить сосны: была лишь темнота и молчаливое, широко раскинувшееся море снега. Стоило солнцу закатиться за горы, как сосны почернели, их очертания расплылись и слились с ночью. На небе, тихом и прекрасном, как заснеженная земля, замерцали крохотные звездочки. Казалось, они боятся разгореться сильнее в отсутствии луны. Тяжелая тьма опустилась на снежные равнины. Царила тишина, только где-то в гуще молодняка испуганно закричал сыч.

— Черт бы тебя взял! — произнес сдавленный мужской голос, и на черном фоне, образуемом ночью и соснами, замаячили белые фигуры.

— Все мы здесь, — прозвучал другой голос.

Люди в белых маскировочных халатах и валенках, утопая в снегу, собрались в тесный кружок. Они долго о чем-то шептались, потом пожали руку товарищу, и он отделился от них и направился к Верхней Дубравке.

— Держись, Имро! — напутствовал его кто-то.

Партизан обернулся и сказал:

— Не бойся, Душан, завтра я буду в Погорелой. — Он сделал два шага и добавил как бы про себя: — И сразу же распространю листовки.

Когда группа партизан отправилась в путь, Душан Звара испытал сожаление, что не обнял Имро на прощание. Насколько русские душевнее, чем наши люди, насколько в них больше сердечной искренности! Имро уходит в Погорелую тайно, неся с собой голос партии. Если немцы схватят его, никто никогда не узнает о его судьбе, но и враги ничего не будут знать о нем: кто он, зачем пришел? Да, Имро умеет молчать — как рыба, как могила. А сколько таких людей в мире, людей неизвестных, без имени, находящихся между жизнью и смертью!

Имро взял на себя самую трудную задачу: он должен, скрываясь, жить среди немцев, рядом с гестаповскими псами, он должен протянуть нити связи между партизанами и населением, и сходиться эти нити будут в его руках. Имро и в самом деле герой, из тех, чьи характеры сформировались в горах в лютые морозы, а он его даже не обнял.

— Хорошо, что не светит луна, — не спеша подбирал слова Грнчиар, — в темноте нам веселей, чем на свету.

— Месяц ясный, — вздохнул другой партизан и добавил со смехом: — У нас на Спиши беланчане как-то раз луну из воды вытаскивали…

Шесть мужчин не спеша шли гуськом. Никто не хотел даже думать о предстоящей сложной операции, кроме Пудляка. Одного его беспокоило, вернется ли он живым и здоровым. Ведь он вызвался на операцию впервые, остальные уже не раз сталкивались с опасностью, познали ее терпкий привкус и сейчас старались подсластить ее шутками.

Сзади, следом за Душаном, который еще слегка хромал, шел Акакий. Из-под белой меховой шапки виднелось его смуглое лицо с черными, глубокими глазами. Перед началом восстания он бежал из немецкого лагеря для военнопленных и любил повторять рассказ о том, как вечером утопил в пруду за лагерем часового и скрылся вместе с двумя товарищами. Это с ним разговаривал Душан во время отступления на Приевалке.

Акакий был грузином, с черными усиками, черными волосами и пронзительным, как два острых кинжала, взглядом. Перед войной он работал на чайной фабрике неподалеку от Батуми. Он часто с теплом вспоминал родной край, жену Тамару и пятилетнего сынишку.

— Холодно, холодно, Душан Петрович, — застучал он зубами. — У нас снег выпадает раз в два года. Зато розы цветут круглый год. Если бы ты видел мой домик, садик, розы! А сын у меня — картинка, скажу я тебе. Год ему был, а он уже сидел на коне.

Акакий помолчал, погрузившись в воспоминания, а после того как снежный завал остался позади, разговорился снова:

— Только не подумайте, что у нас снега нет. В горах снег и летом не тает, а урядом — море.

Он опять помолчал немного, а потом продолжал:

— Ну а в Москве — там снега зимой знаешь сколько? По горло было бы, если бы не убирали. А Москва разве не моя? Мы, советские люди, мы всюду дома: и в Москве, и в Аджарии. У нас уже субтропики, климат жаркий, так что мандариновых деревьев, знаешь, больше, чем у вас елок, и электричество всюду. Ну а чая… Ты себе представить не можешь, сколько у нас чая. А девушки, грузинки знаешь какие? Стройные, как кипарис. Да, народ у нас что надо. Ну, не горюй, — хлопнул он его по плечу, как бы желая утешить, — и ваш народ хороший, а когда вы примете социалистические законы, жить вам будет радостно. — Он потер ладонями щеки, исщипанные морозом, подышал на пальцы и натянул на руки дырявые рукавицы. — Чудные горы, красивые, — просиял он, погруженный в свои мысли, а потом сразу сделался грустным. — Жалко только, что нет у вас здесь вина — виноград не растет. У нас его полно: цинандали, хванчкара, саперави, мукузани, самые разные сорта. Ну, не горюй, — улыбнулся он, — у вас тут и виноград будет расти, и апельсины, только надо вышвырнуть этих немцев, а потом учиться, учиться. В России был такой человек — Мичурин…

— Знаю, — прервал его Душан.

— Вот видишь, мы у него научились разводить фрукты. Теперь и на Севере у нас растут яблоки. Ну и вы научитесь, не бойся.

Он замолчал, потому что совсем близко просвистел паровоз и по опушке леса запрыгал, как мяч, зеленый диск света.

— Немцы, — прошептал Грнчиар, приходя в ярость.

Все залегли на снег, как по команде. Где-то далеко залаяла собака, и Душану невольно припомнилось его блуждание у рудников. Тогда он уже терял надежду, думал, что восстание подавлено, но теперь снова чувствовал себя полным сил — он не одинок, с ним его друзья, даже советский товарищ.

Они остановились, потому что в нескольких метрах от них прошел немецкий патруль. Девять солдат в таких же белых маскировочных халатах, как и они. Какой-то щуплый немец осветил карманным фонарем своего долговязого товарища. Зеленый свет выхватил из темноты костлявое лицо с прищуренными впавшими глазами. Это тупое, жестокое лицо Душан запомнил надолго.

Когда патруль скрылся за деревьями, Акакий и Грнчиар, пригнувшись, побежали к рельсам. Остальные прикрывали их, держа автоматы наготове.

Пятнадцать минут, которые прошли до их возвращения, показались Душану вечностью. За это время он представил себе все те многочисленные опасности, которые их подкарауливали.

Да, он должен как-нибудь расспросить Грнчиара о том, что он тогда чувствовал. Что делалось в его душе в промежутке между двумя фразами: приказом Светлова «Заминируйте путь, в двадцать два тридцать пять пойдет грузовой поезд» и тем словом, которое он, переведя дыхание, выпалил торжествующе и радостно:

— Заминировано!

«Это труднее всего, — подумал Душан, — суметь понять, что происходит в душе человека, когда он выполняет такой приказ».

Акакий предложил после удачной операции возвращаться кружным путем. Зачем снова встречаться с вражеским патрулем? Они шли почти час, а когда были уже у Нижней Дубравки, на них залаяла собака. И сразу же засвистели пули над головою.

Взошла луна и залила полянку перед ними голубоватым светом. В снегу лежали темные фигуры без маскировочных халатов. Залегли и они: к ним бросилась крупная овчарка. Она высоко подпрыгнула, заскулила, вздрогнула и осталась лежать неподвижно, высунув язык.

Перестрелка продолжалась всего несколько секунд, и последний из оставшихся в живых врагов, кроме тех двоих, которые убежали, поднял руки вверх.

— Пощадите, товарищи! — захныкал он.

Акакий процедил сквозь зубы:

— Власовец, — и бросился к нему. — Откуда ты? — спросил он его по-русски, и тот ответил ему умоляющим голосом:

— Из Киева, насильно меня…

— Покажи бумаги!

Тот вытащил из кармана несколько документов, протянул их Акакию, а сам остался стоять на коленях.

— Нас двести человек здесь, в деревне, и мы посланы в дозор. Смилуйтесь, товарищ!

— Ты не служил в четвертом Украинском? — спросил его злым голосом Акакий.

У власовца загорелись глаза:

— Так точно! Служил, товарищ командир!

— Встать! — закричал на него Акакий и поднял автомат.

Власовец затрясся всем телом и заскулил:

— Нет, вы не имеете права, я советский гражданин. Кто вам дал… — Он не договорил. Страх стиснул его горло.

Глаза Акакия загорелись ненавистью.

— Ты изменник народа! — прозвучал его сильный, гордый голос. — А по закону советского народа…

Затрещал автомат, и Акакий вернулся к товарищам.

— Так мы расправляемся с изменниками, — сказал он нахмурившись, — видите, и среди нас нашлись… И у вас такие есть. Но тот, кто любит свой народ, ненавидит предателей.

Эти слова, произнесенные несколько торжественно, глубоко запали в сердца партизан. Только Пудляк вздрогнул, услышав их. Им овладел невыразимый страх. Что, если этот грузин узнает о его прошлом? Пудляк задрожал, вспомнив власовца с вытаращенными глазами, и едва не стукнулся головой о сосну.

Но через полчаса Пудляк чуть было не запрыгал от радости. А дело было так. Грнчиар споткнулся о труп. Трупов в горах было много, никто уже не обращал на них внимания. Но Пудляк был любопытен («Любопытен, как старая баба», — сказал о нем Грнчиар) и осветил мертвеца карманным фонариком.

— В жандармской форме! — закричал он.

Какая-то неведомая сила заставила Пудляка взглянуть в лицо мертвого. И тогда он закричал:

— Так ведь это немецкий командир из Погорелой!

— Ну и что? — пожал плечами Грнчиар.

— Ничего, — ухмыльнулся Пудляк и начал молиться про себя. Господь бог благоприятствует ему. О его прошлом никто не узнает. А в будущем он станет человеком что надо.

Он постоял над трупом, посмотрел на небо и вздохнул про себя:

«Благодарю тебя, господи, но если ты и в самом деле любишь меня, избавь еще и от того, последнего… Ведь он скупец и к тому же все равно болен…»

В этот момент Пудляк был полон решимости. Если бы ему приказали отправиться в Погорелую, чтобы застрелить немецкого командира, он сразу же бросился бы туда.

Они обошли сторожку «На холме» и спустились в долину. Из боковой долинки прозвучали два выстрела. Душан, Акакий и Грнчиар поднялись на холм. Их ноги утопали в сыпучем, глубоком снегу.

— Это, наверное, наши охотятся, — рассуждал Душан.

Акакий слушал его одним ухом, напевая какую-то грустную песню. Вдруг он вздрогнул и остановился.

— Смотри, что это за провод? Из сторожки он идет туда, — показал он рукой на столб у дороги, залитый лунным светом.

Из-за поворота послышалось:

— Ого, вот это меткость! Прямо в пугало…

В ответ раздался какой-то вскрик, и первый голос разразился смехом. Партизаны прибавили шагу, и за поворотом их взгляду предстала чудесная долинка, занесенная пушистым снегом. В глубине ее светился огонек.

Телефонный провод не давал Акакию покоя, и Акакий бормотал на каждом шагу, что вот он и здесь проходит, и здесь.

С пригорка с громким смехом спрыгнул какой-то мужчина. Следом за ним полетел снежок, и женщина в лыжных брюках скатилась в снег.

— Пуцик, осел, сейчас же подними меня! — пропищала она.

Молодой человек в белом свитере остановился у ручейка, поправил ружейный ремень и широко расставил ноги.

Он два раза икнул и сказал:

— А что будет, если я тебя не подниму?

Душан старался разглядеть лицо девушки: оно было довольно красивым, несмотря на несколько деланную улыбку. У нее были узкие, миндалевидной формы глаза, чувственные губы. Из-под шапочки выбивались светлые волосы. В молодом человеке Душан узнал Петера Яншака, сводного брата Мариенки.

«Что он здесь делает? Откуда он взялся?» Душан слышал, что в сторожке «На холме» лечит ногу Луч. Можег, эти двое относятся к его компании?

Пуцик между тем подошел к девушке и повторил свой вопрос:

— А что будет, если я тебя не подниму, Еленка?

— Не знаю, — ответила она взволнованно, — или нет, знаю. Сегодня ночью я буду с Эрвином…

Душан невольно сплюнул. Значит, и Эрвин Захар здесь, а этот огонек вдали наверняка их землянка. Золотая молодежь дом свиданий в горах устроила.

Он шагнул вперед и закричал:

— Яншак!

Пуцик вздрогнул. Повернувшись, он увидел перед собой своего бывшего одноклассника.

— Это ты? Здесь, в горах? — Язык его заплетался. — Партизанишь, значит?

От него несло перегаром. Душан сделал шаг назад и строгим тоном спросил:

— А что, собственно, делаешь здесь ты?

— Ну, партизаню, ты ведь видишь. И у нас есть отряд. — Он икнул и добавил: — У нас есть…

— Скажи лучше — домик свободы, — прервала его девушка.

— Помолчи, Солнышко, когда я говорю! — одернул ее Пуцик и обратился к Душану: — Вот, скрываемся мы, партизаним, есть у нас связь со сторожкой… Телефон… Ты ведь знаешь, осторожность фарфор бережет…

Душан улыбнулся:

— Ты и в самом деле фарфоровый. Выдающийся экземпляр. Кукла из фарфора.

Грнчиар за его спиной расхохотался и тихо поправил его:

— Скорее уж свинья…

— Почему же мы о вас ничего не знаем? — спросил Душан.

— Это уж ваше дело. Мы о вас знаем, а вы…

Душан покраснел от злости:

— Яншак, не глупи… Почему вы не явились в Стратеную? — Он не дождался ответа и сказал: — Ладно, оставим это. Скажи, кто еще с тобой и с этой? — он показал рукой на блондинку.

— Кто? Ну, поэт Луч, а еще, если это тебя так уж интересует, Мишо Главач, Эрвин. — Он глубоко поклонился и показал на себя: — Моя скромная особа, наше Солнышко, — кивнул он головой на Елену. — А еще у нас есть Луна… Тоже красавица, смугляночка, она и тебя вспоминала, но почему-то уже перестала. Наша Мариенка.

Душан схватил Пуцика за грудь так, что у того свитер лопнул на спине. Притянув его к себе, он посмотрел ему в глаза и процедил сквозь зубы:

— Что ты говоришь? Мариенка с вами?

— Само собой разумеется! — весело закричал Пуцик.

Душан заскрипел зубами, нахмурил лоб и брови и со всей силы швырнул Пуцика в снег.

— Идем! Завтра же пошлем туда людей, — сказал он Грнчиару и поискал глазами Акакия, который, склонившись над ручьем, ругался, не видя в нем рыбы.

Значит, они знают о партизанах, наверняка знают и о нем, а Мариенка связалась с этой бандой. Не пришла за ним в Стратеную, отдала предпочтение этим типам. Ну и хорошо. По крайней мере он знает, что к чему. А эта блондинка какая гадость! И Мариенка с ними, а он связывал с ней свои надежды, любил ее. Напрасно. Эти негодяи ей по душе. Он так ждал ее, а ей, видно, больше подходит такая компания, иначе она пришла бы к нему.

«Нет, и видеть ее больше не хочу, — сказал он про себя, — лучше я ей напишу. Да чего там писать…»

Когда они вышли к долине, где их ждали остальные, Душан подумал с сожалением:

«Похоронил я свою милую. Одна Мариенка умерла в моей душе, а другая не имеет с ней ничего общего».

Ему припомнились слова грузинской песни «Сулико», и он попросил Акакия:

— Спой мне «Сулико», Акакий! Мне так хочется послушать эту песню!

Акакий кивнул головой, бросил на Душана понимающий взгляд, и грузинская песня зазвучала над Литовскими горными лугами. В длинных черных ресницах прижмуренных век спрятался огонь темных, глубоких глаз. Высокий, стройный Акакий стоял, положив руку на перила моста, и шедшие из его груди непонятные благозвучные слова сливались в отрывистую нежную мелодию.

— Спой ты мне ее по-русски! — попросил Душан.

Песня Акакия говорила о большой любви, которая пылает в сердцах людей под солнечным небом Грузии, а Душану казалось, что и его милая умерла, как Сулико, а он ищет ее могилу на кладбище воспоминаний.

Я могилу милой искал.

Но ее найти не легко.

Долго я томился и страдал,

Где же ты, моя Сулико?

Душан перевел про себя на словацкий первый куплет песни, и перед глазами его встали кроваво-алые розы и большие ослепительные звезды. Конечно, звезды над Грузией должны быть большими.

Он увидел, что Акакий смотрит на небо, уже багровеющее на востоке, и подумал:

«Может быть, и его Тамара смотрит на звезды».

Он услышал тихий шелест пальм, почувствовал горьковатый аромат апельсинов. Высоко, как будто над звездами, пел соловей. Душану показалось, что он видит грузинского поэта, идущего по обсаженной кипарисами дороге в поисках своей потерянной милой.

12

Когда старший лейтенант Шульце доложил майору фон Кесселю, что собирается немедленно арестовать пекаря Веверицу из Погорелой и крестьянина Богуса из Средней Дубравки, майор посмотрел на него с удивлением и поправил повязку на глазу.

— Католический декан обещает спокойствие, — процедил он сквозь зубы, — но партизаны, как мы видим, продолжают свою деятельность.

— Так точно, господин майор, — ответил Шульце, почтительно глядя на своего начальника, любившего во всем полную ясность. — Я обнаружил, что Веверица выпекает хлеб, а некий Богус из Дубравки отвозит его потом в лес партизанам.

Фон Кессель зевнул, вытер ладонью губы, и лицо его перекосилось. Он прошелся по канцелярии, жадно втягивая в себя дым сигареты, сделал рукой знак Шульце, чтобы тот садился, и сам развалился на стуле.

— Herrgott, noch einmal! [40] — простонал он, лицо его вытянулось. Желчным тоном он добавил: — Полковник принимает меры к тому, чтобы выпустили каких-то авантюристов… Пардон, — поправился он, ухмыльнувшись уголками рта, — генерал. Господин генерал фон Биндер… По тону, каким были произнесены эти слова, Шульце понял, что майор завидует Биндеру, произведенному неделю назад в генералы. Он пожал плечами и тихим плаксивым голосом сказал:

— Не понимаю, не понимаю. Я ожидал, что повышение получите вы, господин майор. На месте фюрера…

Он недосказал, ибо фон Кессель расстроенно махнул рукой и пробормотал:

— Оставьте, Шульце. Вот увидите, кое-кто сломает себе шею, но это буду не я. — Ухмыльнувшись, он добавил: — И не вы, Шульце, вы дельный молодой человек. Ну а теперь займемся делом. Генерал предпринял кое-какие шаги в гестапо, этих людей наверняка выпустят. А декан поручился, что они будут помогать нам. Посмотрим… — Он уставился в пустоту, потом взял со стола хлыст и принялся похлестывать себя по голенищу вычищенного до блеска сапога. — Нет, — покачал он головой, и рот его остался на некоторое время открытым. — Мне пришла гениальная мысль. Пекаря оставьте на свободе…

Шульце выпучил на него глаза:

— Но, господин майор!..

— Помолчите! — отрезал фон Кессель. — У вас еще недостаточно опыта. Молодость, знаете ли, иногда мешает… Мы повторим то, что однажды уже проделали в Белоруссии. Само собой разумеется, я отдам вам приказ арестовать пекаря, но не сегодня и не завтра. Понимаете? Einmal [41], — ткнул он пальцем в стол.

Шульце снова пожал плечами, и фон Кессель принялся что-то шептать ему, потом зажмурил глаз, нахмурил пересеченный черной повязкой лоб, встал со стула и, склонившись к старшему лейтенанту, снова принялся что-то шептать ему. Шульце рассмеялся, покачал толовой и произнес:

— Fabelhaft! [42] Гениальная идея…

Фон Кессель стукнул кулаком по столу и закричал:

— Уничтожим их! Если не оружием, то так!

Он снова уселся на стул и строгим, но уже более спокойным голосом добавил:

— Постарайтесь, чтобы этот ваш, как его там…

— Богус, господин майор, Богус.

— Хорошо, чтобы этот Богус смог отвезти хлеб. Но охрану усильте, чтобы никто другой из села не вышел. Вы лично отвечаете за то, чтобы все прошло гладко.

Шульце был хорошим организатором, и уже через час он докладывал майору о результатах:

— Приказ выполнен. Хлеб выпекается.

Еще через четыре часа Шульце нашел майора на квартире Линцени и доложил: сын Богуса явился за хлебом с повозкой и в эту минуту он уже находится на пути в Дубравку.

Майор окинул его недоверчивым взглядом, как будто уколол шилом в лицо, и строго спросил:

— Никто ничего не заметил? Хорошо! Теперь конфискуйте весь хлеб из этого теста, который остался. Скажите, что это для солдат. — Майору показалось, что старший лейтенант не понимает смысла его приказа, поэтому он добавил — Не бойтесь, я не сентиментален. На население мне плевать. Важно, чтобы операция прошла успешно. Понимаете? Никто из местных людей ничего не должен заподозрить…

— Никто ничего и не заподозрит, — успокоил его Шульце, и лицо его просияло, как у человека, у которого вдруг перестали болеть зубы. Он был бесконечно рад, что майор доволен его «чистой» работой.

В политическом отношении фон Кессель был более активен, чем генерал. Шульце знал, что в молодости он занимал ведущее место в берлинской организации гитлерюгенда. У майора были тесные связи и с гестапо, поэтому Шульце уже давно делал ставку на майора, а не на генерала.

Гитлеровцы думали, что население слепо и глухо, и молчаливость людей принимали за покорность. Стоял светлый февральский день, и могло показаться, что вся Погорелая у немецкой комендатуры как на ладони. А ведь Погорелая отнюдь не была такой прозрачной, как воздух в лучах солнца. Люди не были ни слепыми, ни глухими, ни покорными. Немецкой комендатуре противостояла колоссальная сила, пока еще скрытая. Коммунистическая партия сплотила людей для борьбы с врагом, протянула крепкие нити к сердцам людей. И все эти нити сходились к Имро Поляку.

Едва воз с хлебом отправился из Погорелой, как к Марке Приесоловой прибежал запыхавшийся Людо Юраш. Он нашел ее в кухне. Тряхнув растрепанными волосами, он лукаво сверкнул глазами и затараторил:

— Я повсюду искал вас, тетя. Был у Яна Веверицы, а туда пришли немцы, все в доме перерыли. — Он оперся об угол стола и нагнулся к Приесоловой. — Ну а я смотрел через замочную скважину в пекарню и увидел, что там один немец что-то насыпал в тесто. Я-то ведь хорошо знаю, что там пекут для партизан.

— Когда это было? — спросила Приесолова, сильно встревоженная, сама не зная почему.

— Да уж часа три прошло.

— Спасибо тебе, — сказала она и погладила Юраша по голове.

Не мешкая, она взяла корзину для картофеля, открыла сбитый из досок люк в полу сеней и по лестнице спустилась в погреб. Через маленькое замерзшее окошко скудный свет падал на две бочки и кучу картофеля, свеклы и моркови. В погребе пахло кислой капустой и влажной землей.

Она поставила корзину на бочку, закрытую чистым камнем, и четыре раза постучала по тяжелому дубовому столу на двух ногах, прислоненному верхом к стене. Она схватила стол за ногу, он скрипнул, и Приесолова исчезла за ним в отверстии, где светился слабый огонек.

Она оказалась в продолговатой нише с точно таким же окошечком, как и в основном погребе. Эту нишу старый Пашко, сразу же после того как в Погорелую вошли первые немцы, замуровал, чтобы спрятать от них зерно и сало. Рядом с наполненным ячменем корытом стояла железная кровать, покрытая армейским одеялом, а на стуле возле стены сидел у зажженной свечи Имро Поляк.

— Что случилось, Марка? — удивленно спросил он, а когда она ему все рассказала, тотчас же приказал: — Сразу же отправляйся в Дубравку. Речь идет о жизни всего отряда. Они могли подсыпать яда.

Он покачал курчавой головой, расстегнул кожаное пальто и выругался:

— Ну и гады! Не бойся, — обратился он к Приесоловой, — сдыхающий конь всегда дрыгает ногами.

Через час Приесолова снова прибежала к Имро. Она была озабочена и вместе с тем подавлена.

— Невозможно, — сказала она и только теперь с ужасом осознала, что это значит.

Невозможно! Значит, ребята в горах погибнут, погибнет и ее Янко. Она предприняла все, что было в ее силах, но немецких солдат всюду как собак нерезаных. Она говорила им, что идет к родным в Дубравку, что ее тетка умирает. Ничего не помогло. Вся Погорелая окружена солдатами.

— А пекарь Веверица, говорят, умирает, кишки у него выворачивает, — добавила она. — Это он того хлеба наелся.

Имро молча выслушал ее и склонил голову к ладоням, как будто отчаяние придавило его. Да, ему было невероятно тяжело. Он чувствовал себя беспомощным, но в то же время знал: он должен предотвратить неслыханное преступление гитлеровцев. Ведь они хуже зверей, не могут победить с помощью пороха, так хотят воевать отравленным хлебом. Нет, он должен их перехитрить. Иначе товарищи ему никогда не простят. От него сегодня зависит жизнь товарищей. Он, старый коммунист, и не знает, что делать?

Он долго думал, напряженно глядя перед собой, а когда Приесолова упомянула о телефоне, лицо его просияло и в глазах зажглись радостные огоньки.

— Есть! — воскликнул он. — Не бойся, Марка, мы не поддадимся! — Он резко встал и положил руку ей на плечо. — Мы должны рискнуть. Послушай, Марка, ты знаешь, где перерезали телефонный провод. Когда стемнеет, возьми с собой Людо Юраша, и пусть перед домом Главача он бросит кусок проволоки, лучше всего пружину от старого дивана, в линию электропередачи. — Он закурил сигарету и продолжал: — Таким образом мы получим короткое замыкание. Ну, а остальное будет зависеть от тебя. Да, — улыбнулся он, — от твоего языка. Слушай, ты пойдешь за электриком. Юричек — славный парень. И тут ты должна сыграть в открытую. Надо, чтобы при ремонте электропроводки он незаметно соединил телефонные провода. Тогда Милка сможет позвонить.

Когда Приесолова выбежала из погреба, ее воображение уже рисовало страшную картину: партизаны в лесу, а среди них Янко, ее единственный сын, извиваются в судорогах и умирают, отравленные фашистами.

Людо Юраша она нашла у Грилусов. Потом она отправилась в избу, которую Грилус недавно построил в нижнем конце деревни. Там жил молодой электрик Юричек. Сначала она колебалась, можно ли во всем довериться ему, но Юричек согласился сразу:

— Я был в Германии на принудительных работах и, поверьте, сам ненавижу фашистов. Каждый из нас должен чем-то помогать друг другу.

Ей припомнились слова покойного Марко: людям надо верить. Конечно, иначе в этом мире ничего нельзя было бы предпринять. Она благодарила Юричека со слезами на глазах, благодарила за сына, за партизан, за их матерей.

Стемнело, и в окнах компосесората засветилась электрическая лампочка. Тусклый свет ее упал на старый телефонный аппарат на стене, и Милкины руки принялись нежно гладить это неуклюжее допотопное устройство. Милка осознала его ценность: еще момент — и, может быть, аппарат отнесет ее голос далеко-далеко в горы, спасет сотни жизней. Может быть, ее голос спасет и Янко.

Она подошла к окну и устремила взгляд на фонарь на столбе, вокруг которого кружились, падая, снежинки. Легкие, белые, они напомнили ей маленькие лепестки маргариток. Она зажмурила глаза и увидела себя сидящей рядом с Янко на лугу. Вокруг играют всеми цветами радуги цветы, но она видит только глаза Янко.

Вдруг свет в лампочке ярко вспыхнул и сразу же погас. Милка вздохнула с облегчением — короткое замыкание. Сейчас, сейчас произойдет самое главное!

Она стояла рядом с аппаратом уже целый час и напрасно старалась установить связь. Аппарат был нем, нем как могила! А она уже приготовила слова, которые скажет:

«Не ешьте хлеб, он отравлен. Слышите? Не ешьте!»

Она крутила ручку и с отчаянием кричала в трубку:

— Алло, алло!

Аппарат был глух.

Вдруг на лестнице послышались шаги. Затаив дыхание, она отскочила к окну. В крайнем случае она скажет, что пришла убрать комнату, чтобы завтра иметь возможность подольше поспать.

Двери тихонько открылись, и на пороге появилась какая-то женщина. Ее голова была опущена. Опираясь о стену рукой, она прошептала, преодолевая одышку:

— Милка, ты здесь?

— Ах, это вы, тетя Приесолова? — отозвалась Милка, держа руки у горла. — А я так перепугалась…

— Плохо дело, — произнесла наконец Приесолова и горько вздохнула: — Схватили его!

— Электрика?

Приесолова кивнула головой:

— Да, Юречека. Только-только он принялся спаивать телефонный провод. — Она прижалась к Милке и простонала: — Что нам делать?

Мороз пошел у Милки по коже. Ей стало страшно. Что будет с Янко? Нет, она должна ему помочь, должна его спасти. И сделать это можно только одним способом: сразу же отправиться в горы. Успеть еще до комендантского часа. Она пойдет к первой сторожке, рядом с ней находятся немецкие часовые, которые часто сидят в кухне у лесника. Немцы не переносят холода. Она проберется. Речушка еще покрыта льдом. Ивняк, густо занесенный снегом, спрячет ее. Только бы не показалась луна.

Страх исчез из души девушки, она была преисполнена решимости. Милка быстро надела пальто, пожала Приесоловой руку и сказала:

— Тетя, я иду… Иду в горы.

13

«Бум-бум-бум! Бум-бум-бум!..»

Эти звуки приглушенно неслись из недавно купленного радиоприемника, который Ондрей Захар поставил у себя в кабинете.

Положение на фронтах беспокоило его. Надо бы им там, на Западе, поднажать, да и поскорее бы они высаживались на Балканах, что ли. Он уже давно перестал верить сводкам СТА [43], которые до тошноты назойливо повторяли одно и то же: после успешных боевых действий немецкая армия, отрываясь от противника, заняла новые боевые позиции. Противник понес большие потери в живой силе и технике. Потом шли цифры, и, слушая их, Ондрей только покачивал головой: врут! Хорошо, что он слушает Лондон. Там тоже любят приврать, о Словакии они информированы недостаточно, но, по крайней мере, от них можно узнать о ситуации на фронтах.

Ондрей Захар выключил радио. Медленно пересек он темную переднюю и открыл дверь, ведущую в кладовую рядом с кухней. Он зажег свет, и в просторной, удлиненной комнате его взору представились целые горы консервов, пятикилограммовые ящики чая, уложенные до самого потолка, четыре мешка кофе в зернах, корыто, наполненное рисом, а на полках горшки с жиром и бесконечные ряды бутылок: сливовица, можжевеловая, коньяк, ликеры, даже токайское. Удовлетворенно улыбаясь, он подумал, что все, стоящее здесь, — это лишь ничтожная часть накопленных запасов. В амбаре всего значительно больше, а в замурованной части погреба таких бутылок целый полк. Нет, голодать ему не придется, даже если первое время продуктов не будет, как во время мировой войны. Его запасов хватит.

Он не смог устоять против искушения спуститься в погреб. Там он долго кашлял и жадно хватал ртом воздух, влажный и холодный, потом зажег карманный фонарь и осветил то место, где был закопан огромный железный сундук, наполненный серебром. Да, и здесь у него солидный капитал, а еще больше его в стене. Он постучал по тому месту. Хорошо замуровано, никакого гула. Да и откуда, черт возьми, ему быть? Там ведь не пусто. Куча швейцарских часов, карманных и ручных, серебряные портсигары, корзины, вазы. Да, там много добра!

В кладовке за дверями был особый уголок: бутылки и консервы. Первоначально все это предназначалось для немецких офицеров. Но после того как он рассердился на немцев за то, что они не смогли загнать большевиков куда-нибудь подальше за Москву, эти запасы должны были стать маленьким угощением для американских офицеров. На их приход Захар рассчитывал твердо.

Часами слушал он передачи Би-Би-Си, чтобы как можно скорее узнать о высадке на Балканах и о приходе западных союзников через Югославию и Венгрию в Словакию, в Погорелую. Пани Захаровой он беспрестанно только об этом и твердил, так что она уже заподозрила его в старческом слабоумии. Но она ошибалась. Старческим слабоумием Ондрей не страдал, хотя он заметно состарился и болел, став жертвой своей мечты, которая поглощала все его мысли, за исключением того времени, когда он с головой уходил в свои торговые книги.

Он вернулся в кабинет и, вспомнив о партии кожи, которая через посредничество Пудляка попала к партизанам, стукнул кулаком о стол:

— Не заплатили! Еще не заплатили! Ну да Жабка поручился, — успокоился он немного. — Надеюсь, что он вернется живым.

Он встал со стула, обтянутого темной кожей, и подошел к окну. Снег во дворе, утоптанный башмаками рабочих, был серого цвета. С крыш обоих побеленных навесов свешивались короткие, толстые сосульки. После обеда начало таять, казалось, что наступит потепление, но к вечеру снова сильно подморозило.

— Кто это? — пробормотал Ондрей, прижавшись лбом к оконному стеклу. — Ага, Мрвента.

Мрвента на ходу развязал кожаный передник, перебросил его через руку, поправил меховую шапку на голове и неестественно длинными шагами пошел по дорожке, которая вела к дому вдоль заснеженного сада, огражденного железным забором.

Через несколько минут он постучал в дверь кабинета Ондрея и вошел, низко поклонившись.

— Что скажете, пан Мрвента? Партия к отправке уже подготовлена? — спросил Ондрей, удобно развалившись на стуле.

Робким и подобострастным был взгляд мастера, обращенный к Ондрею. Грустная улыбка сопровождалась пожатием плеч. Он как бы оправдывался: я тут ни при чем, я за это не в ответе, это они, они…

Мрвента опустил глаза и кротко сказал:

— Пан фабрикант, меня послали рабочие, дескать, не будут работать, видите ли, пока не отпустят старого Приесола. Пана доктора уже отпустили, а Приесола нет…

Ондрей возмутился:

— А при чем здесь я? Я что, гестапо? Пусть идут к немцам, я к этому не имею отношения. Я им плачу, и баста. Пусть идут.

Мрвента несмело сказал:

— Так ведь рабочие как раз хотят, позвольте доложить, чтобы пан фабрикант шли в комендатуру, что Приесол, дескать, здесь нужен.

— Вас что, прислали как председателя христианского комитета? — спросил Ондрей.

Мрвента кивнул в ответ головой.

— Ну так вам и надо идти, — резюмировал Ондрей, — вы отстаиваете их интересы…

Лицо Мрвенты покраснело, он сморщился, как от колик в боку, и воскликнул, выйдя из себя:

— Як немцам? Да я уж лучше не знаю что…

— А что, все собираются бастовать? — спросил Ондрей. — Да ведь немцы их пересажают, мы же им поставляем кожу.

Мрвента уже пришел в себя и сказал, блеснув глазами:

— Да они это знают, пан фабрикант, но думают, что немцы отпустили бы Приесола, если бы вы им сказали, что он нужен.

— Я спрашиваю вас, все ли за забастовку? — повторил Ондрей и окинул своего мастера холодным, даже злым взглядом.

— Да, все, есть, правда, пара глинковцев, те хотят работать, но остальные…

Ондрей стукнул кулаком по столу. Его правое веко нервно задергалось, он бросил ироническим тоном:

— Ну а остальных мы заменим глинковцами, крестьянами, и баста! Им все равно зимой нечего делать. Последняя партия и так была некачественной, дело пахнет саботажем. — Он протянул руку к телефону: — Барышня, дайте мне комиссара, — процедил он сквозь зубы. — Что? Ну сколько же у нас комиссаров? Ондрейку, само собой разумеется, старосту… Ну наконец-то… Алло, добрый день, говорит Захар. Я звоню вам, потому что у меня здесь хотят устроить революцию. Да, рабочие. Из-за этого Приесола, как будто это я его держу в кутузке. Так вот, не смогли бы вы мобилизовать для моей фабрики членов ГСЛС, крестьян… — Он вытаращил глаза и наморщил лоб. Схватился рукой за воротник рубашки, как будто тот душил его, и закричал в трубку: — Как? Отпустили? Ну, тогда это не имеет смысла… Да, я принимаю его на работу.

Держа телефонную трубку возле уха, он повернулся к Мрвенте и сказал: — Сегодня днем отпустили Приесола и Пашко.

Послушав еще немного, он удивленным голосом закричал в трубку: — Что вы говорите? Хотели взорвать мост? Этого еще только не хватало! Два уже взорвали, нам тогда вообще не вырваться из Погорелой… Ну хорошо, благодарю.

Он положил трубку, закурил сигарету и покачал головой:

— Ночью хотели взорвать мост у Студеной. Застрелили часовых, но потом немцы их отогнали. — Он громко рассмеялся и закашлялся, приложив ко рту белый платок. — А этот осел старший лейтенант позавчера убеждал меня, что партизаны уже не проникнут сюда, капут им, дескать. — Захар встал со стула, подошел к окну и кивнул головой Мрвенте: — Да, вы можете идти и скажите им, что Приесол уже дома.

14

Солнце заглянуло через окошко в избушку старой Галамки, где остановились Светлов и Янко Приесол. Янко умывался холодной водой и поглядывал в сторону плиты, где на широкой доске Галамка гладила его зеленую рубашку.

— Поскорее, тетя, рубашку! — попросил он смущенно, докрасна растеревшись полотенцем.

— Сейчас, сейчас, — ответила старушка.

Светлов, уже почти закончивший бриться, улыбнулся ей доброй, широкой улыбкой:

— Смотри-ка, как ты наряжаешься! Ты что, идешь на смотрины?

Натягивая на голову рубашку, Янко пробормотал:

— Какие еще смотрины! Я иду проведать Милку, узнать, не стало ли ей лучше.

Янко не заметил, как Светлов покачал головой, но ему показалось, что тот читает его мысли. Как каждый, кто преисполнен мечтой, он считал, что любой об этой мечте знает. А этого Янко боялся больше всего.

Когда Милка позавчера прибежала в сторожку «На холме» и оттуда сразу же позвонила в Стратеную сказать, что хлеб, который везут в лес, отравлен, он поспешил к ней той же ночью. Светлову он тогда не признался, куда идет.

Так и теперь он хотел скрыть свои чувства и принялся напряженно думать, как перевести разговор на другую тему. Поэтому он вдруг сказал:

— Что же мы пошлем в землянки на дубравской стороне? Ребятам нечего есть.

— Не бойся, Янко, — ответил Светлов спокойным тоном. — Сегодня из Длгой привезут. А вчера женщины приходили с узлами.

— Да, Звара был в землянках и написал стихи об этих узелках. Хорошие, только, — сморщил он лоб, — хватит ли им этого?

Светлов улыбнулся:

— Смотри-ка, какие у тебя вдруг появились заботы! Прежде ты заботился только о гранатах.

Янко запротестовал:

— Так ведь они заслуживают заботы, товарищ майор.

Светлов хлопнул его ладонью по плечу и засмеялся звучным, громким смехом:

— К черту! Товарищ майор… Мы что, со вчерашнего дня с тобой знакомы? Я для тебя Алексей Иванович. Ну, повысили меня, и что из этого? — Встретив приветливый взгляд Янко, Светлов пожал плечами, и на губах его появилась улыбка. — Вообще-то это хорошо звучит: товарищ майор, — добавил он. — Товарищ майор! Нет, — покачал он головой, — не бойся, я не зазнаюсь. Но знаешь, я горжусь, горжусь тем, что мы здесь кое-чего стоим и об этом знают наши.

Светлов заколебался, рассказать ли Янко, что месяц назад, когда получил повышение партизанский командир Морской, он завидовал ему всей душой. Это была мужская, чистая зависть, но теперь ему стыдно за нее. Нет, зачем распространяться о мимолетной человеческой слабости, о том, что он давно уже преодолел! Он вытер после умывания лицо, надел ватник и сказал:

— Отец был бы рад, доживи он до этого. Он, бедняга, окончил только два класса начальной школы, и, если бы не революция, не быть мне директором школы, а сестре — врачом.

Старая Галамка налила Янко молока в расписанный цветочками кувшин, но ему было не до этого. Он надел папаху и выбежал из избушки. Перейдя улицу, исчез в деревянном доме напротив. На крыльце он столкнулся о Мишо Главачем. Схватив его за плечи, озабоченно посмотрел на него.

— Как обстоят дела с Милкой? Воспаление легких?

— Нет, не бойся, — улыбнулся Мишо, — только бронхит.

Что это Мишо на него так смотрит? Наверное, он задал глупый вопрос. Ну да ладно! Хорошо, что Мишо к ним вернулся, одного врача мало.

Янко тихо нажал на дверную ручку и вошел в небольшую комнатку с побеленной плитой, с тремя кроватями. Две из них были застелены армейскими одеялами, а в третьей лежала Милка. Янко показалось, что девушка спит. Он осторожно подошел к ней и остановился у изголовья.

Милка и в самом деле спала. Щеки ее были красными, как пионы, волосы причесаны, длинные, словно нежный пух, ресницы прикрывали закрытые глаза.

Янко долго смотрел на нее, как будто не желая верить, что это и в самом деле Милка, что их больше не разделяют горы.

«Теперь я ее уже не отпущу, — подумал он, — она должна быть со мной».

Милкино лицо излучало особое обаяние. Опустившись на колени у постели, Янко склонил к ней голову так, что почувствовал ее дыхание, и коснулся губами ее щеки. Он вздрогнул, заметив на Милкином лице легкую, притаившуюся в уголках губ улыбку и трепет ее век.

Милка открыла глаза, обняла его за шею и начала целовать в губы. Янко отвечал на ее поцелуи, потом сел на край кровати и погладил руку девушки.

— Милка, а ты заметила, что я потерял голову уже тогда, на танцевальном празднике?

Голос его был тихим, робким, только сердце билось сильно-сильно.

— Конечно! — засмеялась она и лукаво прищурил глаза. — Девушки сразу такое замечают. Но почему ты сторонился меня?

Он ждал этого вопроса и с виноватой улыбкой ножа: плечами:

— Мне казалось, что сейчас не время для этого. Но как ни старался, я все думал о тебе.

Милка протянула руку и погладила его по волосам.

— Ты очень сердишься на меня? — огорчилась она. — Не сердись, — продолжала она шепотом, — я не виновата.

Но скажи, — добавила она громче, и глаза ее заблестели, — ты хоть немного любишь меня?

Янко прижал к щеке ее горячую ладонь. В плите весело трещали ветки, и в комнатке, наполненной ароматом смолы, было уютно. Но мыслям Янко было тесно. Они вылетели, подобно орлу, и закружились над Каменной. Они поднялись над гребнями горных вершин, которые Янко исходил вдоль и поперек, и под их крыльями растаял снег. Лето, луг в Каменной, маргаритки. Рядом с ним сидит Милка. Сердце его пылает, но голова холодна как лед…

Он вырвался из сетей воспоминаний, как будто проснулся, и сказал:

— Тогда, в Каменной, ты начала говорить о… — смутился он, — о нас. Помнишь? А я тебе сказал, что сейчас не время для этого, Да, Милка, это отвлекает. — Он разозлился сам на себя, подумав о том, что сказал. Глубоко в душе он чувствовал, что не прав. Желая исправить то впечатление, которое вызвали его слова, он добавил: — Знаешь, Милка, теперь я горжусь тобой.

Милка, приподнявшись на локти, покачала головой.

— Нет, — сказала она, — если двое любят, то что в этом плохого? Возьми этот случай с хлебом… Не знаю, решилась ли бы я на такое, если бы тебя здесь не было! Немцы на каждом шагу… Нет, бояться я никогда не боялась, но все-таки… О тебе я думала и когда вам звонила…

Мимо окна кто-то прошел. Милка умолкла. Она подумала о матери, потерю которой еще как бы недостаточно осознала. Как интересно, что каждый раз, когда мама рассказывала ей о самых тяжелых периодах своей жизни, она всегда тепло вспоминала своего мужа.

— Знаешь, Янко, — призналась она, — я думаю, что настоящая любовь, как бы тебе сказать, делает человека сильнее. Все тебе кажется более красивым, легким, когда любишь кого-нибудь.

Он привлек ее к себе. Его щека пылала на ее щеке, а его губы касались виска Милки.

— Ты права, права. Ты самая разумная девушка в мире, — прошептал он. — Теперь я тебя ни на шаг он себя не отпущу. Не отпущу! — Он испугался, что Милка будет возражать, и поэтому быстро поцеловал ее в губы. — Ты уже достаточно там сделала, — убеждал он ее, повышая голос, как будто она утверждала, что хочет вернуться в Погорелую. — И здесь для тебя найдется занятие…

В это время раздался стук в дверь. Янко вскочил и неестественно громко сказал:

— Войдите!

Вошел Светлов, и Янко опустил глаза, как мальчик, пойманный в тот момент, когда сбивал с дерева груши. Он не знал, куда деть руки. Но Светлов погладил Милку по плечу и обернулся к Янко.

— Милку я прикомандировываю к штабу, — сказал он улыбаясь. — Нам нужна машинистка. Ну а кроме того, и тебе будет лучше, если она будет здесь, спокойней ты будешь.

— Алексей Иванович! — Янко взглянул на него с упреком, и Светлов громко засмеялся:

— Не притворяйся, апостол, я все знаю.

Он подошел к Милке и добавил:

— Мы ведь вчера поговорили, не правда ли?

Милка кивнула. Светлов, устремив взгляд на окно, сказал:

— Замечательный день! Никогда не думал, что мне так понравятся горы. Ведь я, — пожал он плечами, — сын равнины.

Вошел запыхавшийся Душан и доложил, что штаб уже собирается, но Светлов, погруженный в свои мысли, подозвал его к окну, кивнул головой на заснеженный склон и спросил:

— Ну что, поэт? Я как раз говорил здесь о том, что мне больше нравится равнина, чем горы. Горы давят человека к земле, порождают в нем какое-то чувство беспомощности, а на равнине душа свободна, там для нее простор, ширь…

Душан по-своему представил себе широкую русскую степь, необозримое море снега, метель, тройку… Ему показалось, что и Светлов вспоминает о своей великой родине, потому что взгляд его, устремленный вдаль, был мечтательным, словно он видел сейчас свою широкую степь.

15

Мариенка завязала рюкзак, набитый бельем и книгами, и присела на железную кровать. В маленькой мансарде, приютившейся под крытой дранкой крышей лесной сторожки «На холме», приятно пахло омелой, которой были набиты корзины, стоящие недалеко от низкой печки. Мариенка жила здесь вместе с Еленой вот уже десять дней, с той самой поры, как разбрелись жильцы «домика свободы». Если бы она знала, что Душан в Стратеной, она сразу же ушла бы с ними; она уже целую неделю собиралась отправиться туда, но жена лесника все время удерживала ее.

Из кармана лыжного костюма Мариенка вынула сложенный листок бумаги и бегло, уже в третий раз, пробежала взглядом строчки из письма Душана. Пожилой партизан принес ей письмо и ждал ответа, но Мариенка вместо ответа решила сама пойти в Стратеную.

«Мариенка, — писал ей Душан, — ты, наверное, удивляешься, что я тогда не зашел к тебе. Но пойми меня, я был огорчен, несчастен. Я думал, что ты знала, где я нахожусь, и тем не менее отдала предпочтение этим типам, которых я презираю. Извини, что я тебе так пишу, но я собственными ушами слышал разговор Яншака с этой блондинкой. Мне было обидно, что ты осталась в таком обществе, а не пришла ко мне. Только теперь, после разговора с Мишо Главачем (он у нас в штабе), во мне зажглась искорка надежды: может, Мариенка не знала, где я? Поверь, только эта мысль утешает меня. Я знаю, что ты в сторожке, и сразу же прибежал бы к тебе, но сейчас я должен уйти на несколько дней, жду лишь приказа…»

Когда Мариенка в первый раз прочитала эти строки, она рассердилась на Душана. Откуда же она могла знать, где он? Как он мог подумать, что ее что-то связывает с этими людьми, с которыми она уже давно порвала?! Он говорил, что любит ее, зачем же тогда эти подозрения? Но вспомнив, в каком он был упоении, когда поцеловал ее, Мариенка решила, что он действительно любит ее. Больше, чем она его.

«Боже мой, как неожиданно это пришло! — вздохнула она. — Душан был для меня товарищем, мы понимаем друг друга. Это так прекрасно, но все-таки… Во мне это еще не созрело, а он уже признался мне в любви».

Ее поразила эта мысль, и она начала убеждать себя в том, что любит его и сильнее любить уже не может. Ведь это за ним она пришла из Бистрицы. А как она волновалась за его жизнь, когда увидела его в Длгой! Может быть, это приходит с годами мудрая, зрелая любовь, и человек не может уже любить так слепо, как ранней весной молодости, когда он видит весь мир в розовом цвете.

«Говорят, что расстояние делает любовь более крепкой, — подумала она. — Это неправда. Когда он рядом, мне кажется, что я его люблю сильнее».

А что касается письма, то Душан, собственно, во многом прав. Все они, кроме Луча, и в самом деле неприятные типы. У Луча было хоть какое-то оправдание, он лечил ногу. Слава богу, что всему этому пришел конец.

Она осторожно сложила письмо, спрятала его в карман, и ей, как никогда раньше, захотелось поскорее поговорить с Душаном.

На лестнице раздался хохот. Это Елена с женой лесника. Затряслось чучело сойки на деревянной стене, дверь быстро распахнулась, и смех Елены заполнил всю мансарду. Она хлопнула дверью и бросилась на кровать.

— Подумать только, — закричала она, — я видела Эрвина! Он маршировал с партизанами! И с таким рюкзачищем на спине! — Она указательным пальцем вытерла слезы, выступившие на ее глазах. — Ну, в точности вьючный мул. Из него сделали великолепного партизана.

— Перестань, Елена! — рассердилась Мариенка и встала с кровати. — Я сыта этим по горло. — Она повернулась к Елене спиной, прижалась лбом к оконному стеклу, потом быстро повернулась и сказала: — Я решила пойти в Стратеную. К партизанам…

Елена еще раньше заметила рюкзак. Теперь она уставилась на Мариенку и прикрыла ладонью открытый рот.

— Я могу им готовить, — добавила Мариенка как бы про себя. — У меня там друг, — покраснела она, — он мне написал.

Еленка рассмеялась громким звучным смехом. Потом ее лицо вдруг стало серьезным, она посмотрела на Мариенку с сочувствием и сказала:

— Мариенка, уж не лихорадка ли у тебя, дорогая?

— Как видишь, нет, — отрезала Мариенка, стараясь говорить спокойно. — Здесь я валяться не буду. Если хочешь, — пожала она плечами, — то и ты можешь…

Лицо Елены вытянулось. Она широко открыла зеленоватые глаза, замерла как будто в ужасе, а потом взорвалась:

— Чтобы я пошла к партизанам? Ты с ума сошла, душа моя! — добавила она напыщенно и надула губы. — Еще и меня сделают вьючным мулом, как Эрвина. Не для этого, кажется, я пришла в лес. Нет, отсюда я и шага не сделаю, а если мне здесь надоест, пойду к дяде. Ничего мне не будет! В субботу жена лесника отправляется за покупками, я могу пойти вместе с ней в Погорелую.

— Не понимаю, как ты можешь быть такой? — вырвалось у Мариенки, но Елена лишь усмехнулась и с сочувствием взглянула на нее.

— Ну и ну! — певуче произнесла она, покачивая красивой головкой.

— Послушай, Елена, — обратилась к ней Мариенка, — у нас с тобой разные взгляды, мы никогда не поймем друг друга.

Она взяла рюкзак. Елена, подавая ей руку, не выдержала. Она лукаво прищурила глаза и дружеским тоном спросила:

— Ну а твой приятель, по крайней мере, красив?

— Наверняка красивее, чем все твои, — отрезала Мариенка и, сжав губы, выбежала из мансарды.

«Какая пустота!» — думала она, сбегая вниз по лестнице. Она простилась с женой лесника, которой с трудом удалось заставить Мариенку взять с собой овечий полушубок, и сбежала вниз со склона по узенькой, вытоптанной дорожке.

К счастью, перед сторожкой она увидела сани, в которых ехали три партизана. Пегая лошадка остановилась и пронзительно заржала, из ее трепещущих ноздрей вылетали облака пара.

Впереди в ватнике сидел Светлов. На голове его была серая папаха с красной звездой. Он взял из рук Грнчиара вожжи и оглянулся назад, где сидел капитан Хорват. Рядом с ним было свободное место, и Хорват кивнул Мариенке, чтобы садилась рядом.

— Мне надо в Стратеную, — сказала она и прыгнула в еани.

Светлов дернул вожжи, и сани заскользили по заснеженной дороге, оставляя за собой две блестящие полосы укатанного снега. Солнце стояло высоко, и вся долина светилась белым пламенем, сверкала всеми цветами радуги. Светлов обернулся к Мариенке и принялся расспрашивать ее, кто она и зачем ей надо в Стратеную. Когда она сказала, что жила в Погорелой, Светлов спросил ее, знает ли она Янко Приесола.

— Да, — покраснела она, — мы были знакомы еще детьми…

Потом она вкратце рассказала, что делала в Бистрице. Ее рассказ привел Светлова в восторг:

— Это замечательно, что вы декламируете. В Железновцах нам надо наладить культурную работу. Мы и учителя ищем. В Стратеной есть дети, нужно о них позаботиться, — добавил он в смущении с сильным русским акцентом.

Мариенка удивилась: им нужен учитель? Кто бы мог сейчас об этом думать!

— Нет, — прервал ход ее мыслей Светлов. — Мы лучше оставим вас в Железновцах. В Стратеной справимся сами, там у нас поэт Звара.

— Как раз его я и ищу! — воскликнула Мариенка, готовая от радости обнять этого замечательного партизана, который заботится о детях.

Светлов лукаво усмехнулся и заметил:

— Звара ушел на операцию, вернется дня через три. — Он натянул вожжи, сдерживая перешедшую в галоп лошадь, и добавил: — Ему предстоит трудное дело.

Мариенка приуныла. Хорват покосился на нее и, увидев выражение ее лица, улыбнулся:

— Не бойтесь, барышня, он молодец, наверняка вернется.

Печаль охватила ее: а вдруг она его не увидит? Но из этих дум ее вывел голос Светлова. Светлов по-русски попросил Хорвата, чтобы тот пока устроил девушку в Железновцах, о ее работе они поговорят позже.

Мариенка впервые после долгого перерыва услышала русскую речь. Она напрягала слух, прислушиваясь. Неожиданно она вспомнила партизанку Наташу, которой дала букет роз.

«Что она теперь делает? — подумала Мариенка. — Кто знает, не погибла ли она под Бистрицей, ведь последние бои были особенно жестокими».

Сани пролетали мимо источников минеральной воды, и взгляду Мариенки предстали небольшие деревянные виллы Железновцев, в которых богачи когда-то проводили летние дни. И она жила здесь под самой горой, в вилле «Голубая горечавка».

Уже тогда она видела бьющее в глаза несоответствие между возвышенной, радостной природой и скучающими лицами курортников, которые прохаживались, заложив руки за спину, по обсаженным елочками узким улочкам и коротали долгие часы за обедом и ужином разговорами о деньгах, о протекциях в учреждениях и школах, о выгодных покупках земельных участков, о непокорных рабочих. Она не могла понять и своего дедушку Линцени, которого вовсе не приводили в восторг прогулки в сказочном лесу, устланном мягким мхом, и который всякий раз начинал свое: «Знаешь, Мариенка, если сложить весь лес, которым владеем я, твой папаша и вся наша семья, то окажется, что каждый четвертый ствол принадлежит нам. Ты понимаешь, что это значит?»

Так выглядели когда-то Железновцы, а теперь здесь другие люди, совершенно другие. У каждого винтовка за спиной, фуражка или папаха на голове. Серьезные обветренные лица, блеск смелых глаз.

«Это люди будущего», — подумала Мариенка, когда сани остановились перед двухэтажной виллой.

16

Душан ночевал у старого шахтера Рибара в Лехоте. Ему нечем было дышать в комнатушке, где спали четверо взрослых и трое детей.

Через два окошка, смотревших на освободившийся ото льда ручей за улицей, проникали утренние лучи. Солнце начало припекать уже с утра, и с тоненьких, как бы обсосанных, сосулек, свешивавшихся с соломенной крыши, капала вода.

Лапша с грибами пришлась Душану по вкусу, не отказался он также и от козьего молока, к которому когда-то испытывал отвращение.

— Когда же наконец пройдет этот патруль, товарищ Рибар? — спросил он старого шахтера с морщинистым лицом и белыми как лен волосами.

— Да вот как раз теперь должен бы, — ответил Рибар и протянул кусок хлеба, посыпанного сахарным песком, своему годовалому внуку, который уставился на Душана, свесив худую ручонку из подвешенной к потолку холщовой колыбели.

Душан обошел ткацкий станок и остановился перед окошком. В Лехоту он попал почти вечером, его привезли из Длгой. Между обеими деревнями проходила граница: в нижнем конце Длгой был партизанский пост, в верхнем конце ее стояли гитлеровцы. Только на ночь немецкая стража спускалась ниже костела, где, собственно, начиналась Лехота и «соломенный порядок», как называли верхний конец с его разбросанными деревянными избами, крытыми соломой. Посылая Душана в Ружомберок, в штабе сказали, что из Длгой лучше всего перейти на верхний конец Лехоты, на немецкую территорию, под вечер, где нужно будет подождать до утра, когда немецкий патруль снова пройдет к околице деревни. После этого немцы уже не проверяют в Лехоте документы, только часовые останавливают прохожих.

Он достал из кармана паспорт, который ему дал Светлов, и улыбнулся: его зовут Даниель Вуммер, он управляющий лесопромышленной фермы, в настоящее время место его жительства — Лехота, место рождения — Спит в Подолинце. В случае чего, он, значит, спишский немец. Слава богу, что он довольно хорошо знает немецкий язык.

В темную комнату вошел хромой зять Рибара, и с ним ворвалась струя свежего воздуха.

— Они уже идут, — произнес он, — а наш сосед, торговец, как раз собирается на телеге в город, я думаю, вам надо как можно скорее…

Он не закончил фразы, как мимо окна прошли восемь солдат в немецких мундирах. Душан почувствовал биение своего сердца где-то в горле. Лица немецких солдат, от которых ему удалось уйти из школы в Длгой, преследовали его и во сне.

Он распрощался с хозяевами и вышел на крыльцо. Под ботинками солдат чавкал мокрый снег. А если они заметят, что он нездешний? Глупости, кто станет его разглядывать?

Пробираясь к телеге соседа Рибара, он нарочно принялся громко здороваться со встречными, как будто знал здесь каждого. За сто крон торговец согласился его отвезти.

В нижнем конце Лехоты на улице околачивались немецкие солдаты. Теперь Душан смотрел на них смело, ибо понял, что, когда выставлен пост под горой, здесь его никто не остановит.

На ясене перед сельской управой была прибита красная бумага с серпом и молотом. Немецкий офицер в ярости топал ногами и кричал:

— Schnell! Schnell! Schweinereil [44]

Пожилой немецкий солдат прикрепил к ногам «кошки» и, открыв рот, смотрел на листовку.

Душан затаил дыхание. Ему казалось, что достаточно на него взглянуть, как первый же гитлеровец увидит в нем то же самое, что и в серпе с молотом: вот он, коммунист, партизан!

Отлегло на душе, когда за их спиной остались последние избы и тощая лошадка, высоко вскидывая ноги, побежала по грязной дороге.

«Только два километра нас разделяют, — подумал он о Длгой, — а здесь совсем другой мир. Люди запуганы, несчастны».

Жалко, что он не успел зайти за Мариенкой… Каким он был смешным, когда так артачился! А потом это письмо… Напишет ли она ему ответ? А может, придет в Стратеную, когда Душан вернется? Есть у нее право сердиться на него? Есть. Если бы она подозревала его так, как он ее, он наверняка бы обиделся. Он ее любит, верит ей, а тут вдруг вообразил, что она знала, где он, и не пришла к нему. Если и Мариенка сильно любит его, она должна была обидеться, иначе…

Когда они приближались к городу, Душан постарался отвлечься от этих мыслей, но сразу же на него напала тоска. А вдруг его схватят? И он уже никогда больше не увидит Мариенку?

«Глупости!» — махнул он рукой, как будто разговаривал с кем-то. Он должен успешно провести операцию, ведь Светлов ему ясно сказал: скоро будет получен боевой приказ, на Микулаш наступают красноармейцы и от него, Душана, многое зависит.

От старой бумажной фабрики Душан пошел пешком. Улицы кишели немецкими и венгерскими солдатами. Перед «Культурой» немецкий патруль проверял документы у четверых мужчин. Чтобы не оказаться в их положении, Душан перешел на другую сторону улицы и принялся рассматривать витрину. Из кармана кожаного пальто он осторожно достал спички: на коробке был написан адрес, по которому ему предстояло явиться.

Он не успел прочитать его, как услышал тяжелые шаги. Ему показалось, что кто-то приближается к нему. Скосив глаза, Душан увидел начищенные до блеска сапоги, бриджи и, почувствовав чей-то пристальный взгляд, резко повернул голову.

— А, пан Звара! — зазвенел в его ушах знакомый голос. — Ты, кажется, не хочешь меня и узнавать?

Одетый в гардистскую форму, позади него стоял его бывший одноклассник Рента. Душан вздрогнул. Откуда он здесь взялся? Последний раз он видел Ренту в университете. Потом говорили, что его арестовали партизаны в Погорелой, а затем отпустили. Надо же было, черт возьми, появиться этому подлому фашисту именно здесь! Тогда он, говорят, божился, что не будет заниматься политикой, а теперь вон даже в мундир вырядился, гад вшивый.

Душан повернулся, что-то пробормотал и хотел было побыстрее уйти, но Рента схватил его за рукав и процедил сквозь зубы:

— Не делай глупостей, я позову немцев. Пойдем-ка по-хорошему, так будет для тебя лучше. Ведь, если я не ошибаюсь, пан партизан, на твой арест выдан ордер?

Кровь запульсировала у Душана в висках. Ну и влип же он! Бежать? Нет, это бесполезно: всюду полно немцев. Он напряженно думал. Взяв себя в руки, окинул Ренту презрительным взглядом, сморщил лоб и сказал:

— Да, ордер на мой арест выдали, но ты — предатель.

— Чепуха! — ухмыльнулся Рента и посмотрел на Душана. — Поговорим в гестапо.

Может быть, запугать Ренту, пригрозить, что он его застрелит? Глупость, не настолько тот наивен или труслив. Вдруг в голове Душана как молния сверкнула спасительная мысль.

— Хорошо, пойдем в гестапо, — сказал он твердым голосом и кивнул головой. — Ну пойдем! Меня расстреляют, но и тебе казни не миновать.

— Пугай кого хочешь, все равно вас никто не боится, — ответил Рента, скривив губы. — Ты в моих руках, братец.

— Ну-ну! — усмехнулся Душан. — Так вот, Рента. Ты отведешь меня в гестапо, и первое, что я там скажу, это то, что ты вместе с партизанами ходил воровать у немцев бензин. И свидетелей я назову, найдутся они в Погорелой, будь спокоен.

Рента застыл как вкопанный. По выражению его лица Душан понял, что эти слова оказали нужное воздействие.

В самом деле, воспоминания Ренты о тех двух неделях, когда он сидел под арестом в Погорелой, не были приятными. Партизаны брали его с собой в грузовик, когда ездили в Микулаш (тогда Погорелая была как бы ничьей, в действительности же — партизанской), а он предъявлял немцам свое гардистское удостоверение и объяснял, что этот бензин (на самом деле украденный с немецких складов) куплен для погорельского компосесората..

Рента широко расставил ноги, покраснел как рак, покосился на Душана и со злостью прошипел:

— Скотина!

Душан заметил, что Рента колеблется и ругается только для того, чтобы придать себе храбрости.

— Послушай, Рента, — сказал он угрожающе, — я ведь не сдержусь и врежу тебе.

Они молча шли рядом. Какой-то венгерский унтер-офицер отдал Ренте честь. Тот не ответил на его приветствие, лишь бросил на Душана недоверчивый взгляд и сказал:

— Ты меня плохо знаешь, Звара, ведь за народ я отдам и жизнь. Пусть меня посадят, раз ты такая баба-сплетница, но и тебе пули не миновать. Ты и я — мы два разных мира, — ударился он в риторику, — нам обоим места на словацкой земле нет. Ты пошел против народа.

— Не стоит говорить на эту тему, — прервал Ренту Душан. Сейчас перед ним был артист, провинциальный артист, причем весьма слабый, — Ты прав в том, — продолжал Душан, — что нам обоим места здесь нет. Другой вопрос, кто противопоставил себя народу. Ну, — пожал он плечами, — чего вы, собственно, хотели?

— Счастья словацкому народу, — загорячился Рента, но Душан махнул рукой:

— Не смеши! Вы одурачили народ, хотели эксплуатировать его сами, без чешских господ. Но нет. Колесо истории не остановишь, кому бы ты меня ни передал… Я погибну, но другие будут жить.

Рента как-то жалко высморкался и сказал с усмешкой:

— Ты думаешь, что я буду ждать твоих русских братьев?

— Тебе их и не дождаться, если ты пойдешь сейчас в гестапо.

— Ну, черт с ним, с гестапо! — начал Рента доверительным тоном. — Вот увидишь, разочаруешься ты и будешь жалеть, что не пошел с нами. Мы еще встретимся! — повысил он голос. — Так легко мы вам не сдадимся, и тогда твои слова о каком-то там бензине не будут ничего стоить. Понимаешь?

Он замолчал, так как мимо них прошел немецкий офицер. Душан же поддразнил его:

— Ну так как насчет гестапо? Пойдем?

— Не болтай, — надул губы Рента, — лучше проваливай отсюда, пока я не передумал.

Душан повернулся, прибавил шагу и быстро скрылся за углом. Камень свалился у него с сердца. Плохое начало, но, может быть, конец будет хорошим? В городе ему нельзя показываться, а то этот гад может все-таки выдать его.

Он остановился перед аптекой, еще раз достал спичечный коробок и проверил номер дома, где его должен ждать член Центрального Комитета.

17

Как же может не найтись чего-то для внука пана председателя компосесората!

Лесник Гусарчик в Железновцах доставлял Эрвину из своих тайных запасов все, чего бы тот ни пожелал. Эрвия относился к этому гостеприимству как к само собой разумеющемуся, хотя и был вместе с Пуциком прикреплен к кухне третьей и четвертой партизанских групп в Железновцах. Во время боевых операций они себя ничем не проявили, поэтому получили новую работу: колоть дрова и охотиться на дичь.

Сегодня было исключительно торжественное событие. Елена перебралась из сторожки «На холме» к Гусарчику и шепнула Пуцику, что у нее день рождения. Леснику пришлось приготовить обильный ужин, о чем узнал и Мишо Главач, пришедший сюда в связи с этим из Стратеной. Он решил, что неплохо будет поразвлечься в обществе обитателей «домика свободы», оказаться среди знакомых лиц.

Когда Мишо вошел в уютную мансарду, увешанную оленьими рогами, чучелами глухарей, дешевыми картинами, изображавшими охоту, и фотографиями, среди которых бросался в глаза портрет председателя компосесората Линцени, настроение всей компании было уже приподнятым. Мишо был встречен аплодисментами. Он по очереди протянул руку Лучу, Пудляку, Еленке, капитану Хорвату, Эрвину и, наконец, Пуцику. На столе он увидел колбасу из мяса дикого кабана, сало, зельц. До торта с двадцатью свечками еще не добрались. В рюмках блестела золотистая медовуха, казавшаяся поначалу сладкой и невинной, но в действительности крепкая, как спирт.

Эрвин, угрюмый, сидел на круглом стуле, у которого вместо ножек было три оленьих рога. Он злился на Мариенку за то, что та отказалась прийти. Пуцик молчал, растянувшись на диване, покрытом медвежьей шкурой, взгляд его был устремлен на обнаженные плечи Еленки. Пудляк хвастался перед Хорватом тем, что был в главном партизанском штабе и с ним разговаривал какой-то большой партизанский начальник. Луч без конца напевал затасканный французский шлягер и отбивал мелодию пальцами по столу. Пудляк набрал в рот медовухи, встал одной ногой на стол, замахал руками и загудел, как пчела, обрызгав присутствующих липким напитком.

Елена, которой Пуцик порядочно надоел, обрушилась на него:

— Ты трутень, а не пчела. — Она рассмеялась, а потом добавила, понизив голос: — Да и то слабый!

Луч, который, выпив, становился невыносимым, перестал барабанить, ощерил белые зубы и закричал:

— Да здравствует наша матка, да здравствуют крепкие трутни!

В горле его булькала медовуха, красноватое лицо закрывали темные волосы.

Мишо украдкой взглянул на Елену. Она тряслась от смеха и весело хлопала в ладоши. Он удивился: как она могла ему нравиться? Почему тогда, в долине, он ревновал ее к Пуцику?

Эрвин сморщился, будто пил уксус, а не мед. Ему очень хотелось поораторствовать, использовать случай, чтобы убедить себя и других в том, что он необыкновенный партизан.

Он оперся руками об угол стола, икнул, подержался за нос, а когда икота прекратилась, опрокинул еще рюмку и начал:

— Я рад, очень рад, что мы собрались. На остальных мне чихать! — рубил он рукой дымный воздух. — Нет, я не могу найти себе места в мире. Я надеюсь, каждый поймет мою поэзию. Я воспеваю инстинкты, но никому нет до этого дела сейчас… Смешно то, что я все время вожусь с людьми, спотыкаюсь о них, а хотел бы жить один, без людей… Черт побери, — закашлялся он, — чушь я порю, ведь инстинкты имеют люди, а не дикие свиньи… Ну нет, моя поэзия спустилась вглубь, в подсознание, но я хочу подняться вверх, над людьми. Понимаете?

Кто-то рассмеялся. Пуцик закричал, чтобы он не болтал чушь, но Луч, взобравшись на стул, начал защищать Эрвина:

— Оставьте его, он говорит умные вещи.

Эрвин продолжал:

— Я буду писать только о звездах, и баста, как говорит мой отец… Нет, я не буду хныкать, что звезды гаснут, что падают августовской ночью… Я не буду сравнивать с ними глаза, чихать мне на такие вещи! Я буду писать, — повысил он голос, — астрологические, нет, — поправился он, и лицо его приняло страдальческое выражение, — астрономические стихи. В цифрах. Зачем слова! Музыка, цифры…

Луч сверкнул глазами и восторженно зааплодировал:

— Браво, браво! Это будет революция. Так еще никто не писал, ор-ригинально! Но я не буду тебе подражать, — обратился он к Эрвину, оттопырив губы. — Я навсегда останусь на земле, но хочу специализироваться в поэзии. Я буду петь только об алкогольных напитках. О крепких, божественных алкогольных напитках!

Капитан Хорват долго молчал. Поэзия его не интересовала. Он думал только об одном: почему он до сих пор не получил повышения? Правда, он уже представлен к чину майора, но разве для того он поставил свою жизнь на карту, чтобы, оказавшись на фронте, быть не имеющим никакого значения офицером? Если бы его сделали хотя бы подполковником! У его отца был большой магазин в Жилине. Немцы его ограбили вчистую. Вся семья из-за него страдает, а они представляют его только к званию майора. Где же, спрашивается, справедливость, пусть и его наградят!

— Пан Захар говорил здесь, — набрался смелости Хорват, — что он не может найти места в мире. А что могу сказать я? Я проливаю кровь за родину, а кто мне приказывает? Ведь я ненавижу немцев, ненавижу их с детства. Они мне больше стоят поперек горла, чем какому-то там Приесолу. Ну что ему немцы сделали? У него и так ничего нет, а моего отца они пустили по миру. Я офицер, а выполняю работу писаря.

«Ну и противный же он, — подумал Мишо. — В конце концов признался в том, что привело его в горы. И таким людям народ доверяет!»

Нетвердыми шагами направился он к двери, а перед его глазами возникло лицо партизана Грнчиара. Мишо как-то вправил ему вывихнутую ногу, и как же благодарен был ему Грнчиар! Как это он ему тогда сказал? Никак не вспомнить. Да, он хотел, чтобы его нога побыстрее зажила, теперь он уже знает, за что надо сражаться, жалко, говорит, времени столько зря пропало.

Да, Грнчиар знает, а он, Мишо… С каким энтузиазмом шел он в Бистрицу, а вот потом заколебался. Жабка улетел, студенты разошлись кто куда, и он думал, что все уже потеряно. Необходимо было, чтобы кто-то поддержал его, а эти… Думать о них не хочется.

Вверх по лестнице бежал лесник Гусарчик, кричал во все горло:

— Звара ведет венгров из Лехоты. Они ушли от немцев, их человек триста…

В мансарде раздался смех. Мишо услышал еще, как Эрвин закричал:

— Звара! Звара! Хорти на белом коне…

Но мысли Мишо были уже о Душане. Его охватило чувство зависти. Он закусил верхнюю губу и громко вздохнул.

Холодная луна висела над горами. Вершины гор еще белели, словно солдаты в маскировочных халатах, но на узких дорожках в Железновцах грязь уже сменила снег.

Из толпы венгерских солдат вышел вперед Душан, и почти в тот же самый миг из виллы «Даринка» выбежала стройная девушка и бросилась к нему. Ветер слегка растрепал ее длинные темные волосы.

— Душан! — переводя дыхание, закричала она. — Мне сказали, что ты идешь! Слава богу! У меня есть для тебя новость. Через несколько дней мы должны перейти через линию фронта. Ты должен будешь пойти в Кошице, и я с тобой…

Она говорила быстро, отрывисто.

У Душана заблестели глаза, лицо озарилось радостью. Он крепко обнял Мариенку.

Загрузка...