КНИГА ВТОРАЯ

4 ЛЮ

Я родился сильным и бесстрашным. И по сей день, кажется, я не знаю, что такое бояться другого человека. Своими мускулами, крепкими костями и широкой грудью я обязан не тому, что мальчишкой увязывал в кипы старые газеты и таскал тяжести на отцовском складе старья. Если бы я не был сильным, он бы не заставлял меня делать все это. Он заставил бы меня вести бухгалтерию и быть на побегушках, как заставил моих сестер и старшего брата Айру. Нас в семье было четверо братьев и две сестры, а из братьев я по возрасту был вторым с конца. Моя мать всем говорила, что не видела младенца сильнее меня и с таким волчьим аппетитом. Она с трудом двумя руками оттаскивала меня от своей груди.

— Как Геракл в своей колыбели, — сказал как-то раз Сэмми Зингер.

— Кто?

— Геракл. Младенец Геракл.

— Ну и что твой Геракл?

— Когда он родился, ему в колыбель наслали пару больших змей, чтобы его убить. А он задушил их — каждую одной рукой.

— Все это враки, умник.

Малютка Сэмми Зингер знал много таких вещей, даже когда мы были еще совсем мальчишками и учились в третьем или четвертом классе. Все мы писали сочинения по «Тому Сойеру» и «Робинзону Крузо», а он писал по «Илиаде». Сэмми был умный, а я был смышленый. Он вычитывал обо всем в книгах, а я обо всем догадывался своей головой. Он хорошо играл в шахматы, а я — в картишки. Я перестал играть в шахматы, а он продолжал проигрывать мне деньги в карты. Так кто из нас был смышленее? Когда мы пошли на войну, он пожелал стать летчиком-истребителем и выбрал авиацию. Я выбрал наземные войска, потому что хотел драться с немцами. Я надеялся стать танкистом и мчаться прямо сквозь их полчища. Он стал хвостовым стрелком-пулеметчиком, а я оказался в пехоте. Один раз его сбили, он упал в воду и вернулся домой с медалью; я попал в плен, и меня держали там до конца войны. Может быть, смышленее все же был он. После войны он поступил в колледж, и правительство платило за его обучение, а я купил лесной склад за городом. Я купил участок под застройку и построил наудачу дом на паях с некоторыми из моих заказчиков, разбиравшихся в строительстве лучше меня. Я больше разбирался в бизнесе. Получив прибыль от этого, следующий дом я уже построил один. Я обнаружил, что существуют кредиты. Мы на Кони-Айленде не знали, что банки сами так и рвутся давать деньги в долг. Он бегал в оперный театр, а я ездил стрелять утку и канадского гуся с местными водопроводчиками и банкирами-янки. Пленным в Германии я каждый раз, когда меня переводили на новое место, волновался, что будет, когда новые охранники по моему личному знаку узнают, что я еврей. Я волновался, но я не помню, чтобы я когда-нибудь испытывал страх. Каждый раз, когда меня переводили в новый лагерь, все глубже и глубже в страну, все ближе к Дрездену, я обязательно находил способ сообщить им об этом прежде, чем они дознаются сами. Я не хотел, чтобы они подумали, будто я от них что-то скрываю. До тех пор, пока Сэмми не спросил меня об этом позднее, мне даже и в голову не приходило, что они могут плюнуть мне в лицо, или размозжить мне череп прикладом, или просто отделить меня своими винтовками и штыками от остальных, отвести в лесок, а там заколоть или пристрелить. Ведь почти все мы тогда были совсем мальчишками, и я говорил себе: пусть они задираются или издеваются надо мной какое-то время, но в конечном счете мне, может, придется свернуть пару челюстей и отучить их от этого. Я никогда не сомневался, что мне это по силам. Я был ЛР, Льюис Рабиновиц с Мермейд-авеню на Кони-Айленде в Бруклине, Нью-Йорк, и я ни секунды не сомневался тогда в том, что непобедим и мне удастся все, что я захочу сделать.

Я всегда так думал, с самого детства. С самого начала я был крупным и сильным, с громким голосом, а чувствовал я себя еще больше и сильнее, чем был на самом деле. В школе я своими глазами видел, что в старших классах есть ребята покрупнее меня, а может, они были и посильнее, но я этого никогда не чувствовал. И я никогда не боялся парней из тех немногих итальянских семей, что жили по соседству с нами, всех этих Бартолини и Паламбо, о которых остальные и говорить-то побаивались, выйдя за двери своего дома. Ходили слухи, что они, эти итальяшки, носят ножи. Я этого никогда не видал. Я к ним не лез, и они меня не трогали. И никто другой меня не трогал, насколько мне было известно. Правда, однажды один из них сунулся. Тощий такой парень постарше меня — из восьмого класса; я после ланча сидел на тротуаре напротив школьного двора и ждал, когда откроются двери и начнутся занятия, а он шел, вихляясь, мимо и нарочно наступил мне на ногу. У него на ногах были тенниски. Нам не разрешали приходить в школу в теннисках, мы их надевали только на физкультуру, но все эти Бартолини и Паламбо носили их, когда хотели. «Ага», — сказал я сам себе, когда увидел, что что-то затевается. Я наблюдал, как он приближается ко мне. Я видел, как он повернул в мою сторону с вредным и невинным видом. Я не заметил, как моя рука метнулась, ухватила его за коленку и сжала, не очень сильно, а так, чтобы удержать его на месте, когда он попытался высвободиться и идти дальше, даже не взглянув на меня, словно у него было право, словно меня там и не было. Он здорово удивился, когда увидел, что я его не пускаю. Он попытался напустить на себя крутой вид. Нам не было и тринадцати.

— Эй, ты чего делаешь? — сердито сказал он.

Но у меня вид был покруче.

— Ты что-то уронил, — сказал я с холодной улыбкой.

— Да? Что?

— Свои подошвы.

— Очень смешно. Отпусти мою ногу.

— И одна из них упала на меня. — Другой рукой я постучал по месту, на которое он наступил.

— Да?

— Да.

Он попытался вырваться, я сжал его ногу сильнее.

— Если так получилось, то я не хотел.

— А мне показалось, что хотел, — сказал я ему. — Если ты поклянешься и скажешь мне еще раз, что не хотел этого, то я, пожалуй, тебе поверю.

— Так ты крутой парень? Ты так думаешь?

— Да.

На нас смотрели другие ребята, и девчонки тоже. Я чувствовал себя прекрасно.

— Ладно, я не хотел этого, — сказал он и перестал вырываться.

— Тогда я тебе верю.

После этого мы какое-то время ходили в дружках.

Однажды Сэмми решил научить меня боксу, надумал в деле показать мне, насколько у него это получается лучше, чем у меня.

— Для этого недостаточно одной силы, Лю.

У него был учебник, который он прочитал, а еще он достал где-то боксерские перчатки. Он показал мне стойки, удары — короткий прямой, хук, апперкот.

— Ну ладно, титр, ты мне все показал. Что теперь?

— Мы устроим раунд минуты на три, потом одну отдохнем, и я покажу тебе, что ты делал неправильно, а потом устроим еще один раунд. Помни, ты должен все время двигаться. В клинчах удары не разрешены, и никакой борьбы тоже. Это запрещено. Поставь левую руку вот так, повыше, не опускай ее и выдвигай подальше. Иначе я тебя нокаутирую. Вот так. А теперь давай.

Он встал в стойку и начал прыгать туда-сюда. Я пошел прямо на него и своей левой легко отжал обе его руки вниз. А правой, открытой перчаткой, я ухватил его за физиономию и шутливо потряс ее.

— Это клинч, — завопил он. — Захватывать лицо не разрешается. Ты должен либо бить, либо ничего не делать. Теперь мы расходимся и начинаем все с самого начала. Помни, ты должен пытаться наносить мне удары.

На этот раз он принялся прыгать вокруг меня быстрее, ударил меня прямым сбоку по голове и отскочил назад. Я снова пошел прямо на него, одной рукой без труда отвел обе его и начал легонько молотить его по лицу другой. Глядя на него, я не мог сдержать смех. Я ухмылялся, он задыхался от ярости.

— Давай займемся чем-нибудь другим, — жалко сказал он. — Из этого у нас ничего не получается, да?

Иногда я беспокоился о малыше Сэмми, потому что он ничего не умел и любил подкалывать людей. Но он был парень смышленый, и оказалось, что он подкалывает только тех, кто на него не мог разозлиться. Вроде меня.

— Слушай, Лю, как поживает твоя подружка с большими сиськами? — говорил он мне во время войны, когда я начал встречаться с Клер и показал ее друзьям.

— Ты у нас такой умник, — говорил я ему с деланной улыбкой, скрежеща зубами. Когда я начинал закипать, у меня ходили желваки на челюсти под ухом и сбоку на шее. И когда в картишки играл, если заказывал большую игру и мне нужно было все мое искусство, чтобы не проиграть, у меня тоже там ходили желваки.

— Эй, Лю, передай привет своей жене с большими сиськами, — говорил он, когда мы с Клер поженились. Уинклер тоже стал таким же образом подтрунивать надо мной, и я не мог его осадить, потому что я ни разу не осадил Сэмми, а Сэмми я никак не мог осадить. Я бы его пригласил к себе на свадьбу шафером, но мои родители хотели моих братьев, и все мы в нашей семье делали то, что хотели от нас другие.

Родители дали мне имя Льюис, а называли меня Луи, словно мое имя было Луис, и я так и не чувствовал никакой разницы, пока Сэмми не сказал мне. Но даже и после этого я так и не вижу особой разницы.

Сэмми читал газеты. Он любил цветных и говорит, что на Юге им нужно позволить голосовать и разрешить жить там, где они хотят. Мне было безразлично, где они живут, до тех пор, пока они не жили рядом со мной. Вообще-то я никогда не любил никого, если не знал его лично. Мы какое-то время любили Рузвельта, после того как он стал президентом, но любили мы его в основном потому, что он был не как Герберт Гувер, или кто-нибудь другой из этих республиканцев, или как кто-нибудь из этих провинциальных антисемитов на Юге или Среднем Западе, или как этот отец Кофлин из Детройта. Но мы ему не верили, мы на него не полагались. Мы не верили банкам, мы не верили их расчетам и по возможности вели все дела наличными. Немцев мы не любили еще до прихода Адольфа Гитлера. А из немцев больше всего мы не любили немецких евреев. И это даже после Гитлера. В детстве я часто о них слышал.

— Я в жизни никому не желала зла, — нередко говорила моя мать. Она повторяла это много раз, но на самом деле это было не так. Она всех осыпала страшными проклятиями, даже нас. — Но если кто и заслуживает наказания, так это они. Когда мы из Польши приехали в Гамбург, они даже смотреть на нас не хотели. Мы были для них что грязь. Они стыдились наших чемоданов и нашей одежды, и мы не умели говорить по-немецки. Они все нас стыдились и не скрывали этого. Некоторые из них, когда им это удавалось, крали у нас деньги. Если где-нибудь в поезде или на скамейке в парке было свободное место, они клали на него шляпу, чтобы казалось, что кто-то его уже занял, и мы не сели рядом. Мы могли стоять там часами, даже с детьми. Люди с деньгами всегда так делали. И они все даже притворялись, что не знают идиша.

Когда Сэмми не так давно заглянул ко мне домой, он сказал, что, по его мнению, немецкие евреи, возможно, и не знают идиша. Услышь это моя мать, она бы притворилась глухой.

Когда в Европе разразилась война, все мы еще были слишком молоды, и до призыва нам оставалось еще пару лет. В школе я вместо испанского стал изучать немецкий — готовиться начал — и начал приводить в бешенство ребят, вроде Сэмми, своими achtung, wie geht, hallo, nein и jawohl.[1] Когда они кричали, чтобы я прекратил, я бросал им пару danke schön.[2] Я не оставил немецкий даже в армии. Когда я попал в армию, я достаточно хорошо знал немецкий, чтобы задирать военнопленных, которые были в Форт-Нокс, Форт-Силл, Форт-Райли и Форт-Беннинг. Когда я сам стал военнопленным под Дрезденом, я мог немного говорить с охранниками, а иногда и переводить для других американцев. Поскольку я знал немецкий, меня послали в Дрезден старшим по команде, несмотря на то, что я был сержантом и мог отказаться.

Пока я еще был мальчишкой, старьевщицкий бизнес процветал. Мать Сэмми откладывала старые газеты и отдавала алюминиевые кастрюли и сковородки, а мой отец продавал их. Старик обнаружил, что на старье можно было неплохо жить, а на металлоломе можно сколотить неплохое состояние, и не одно. Мы обшаривали здания, предназначенные к сносу. Мы носились за пожарными машинами. Большие пожары на Кони-Айленде всегда были золотой жилой, а для нас — медной жилой и свинцовой жилой, потому что после пожара оставались трубы. Когда вскоре после войны сгорел Луна-парк, у нас были горы металлолома. Нам платили за то, чтобы мы вывезли его оттуда, а второй раз нам платили перекупщики, которым мы сдавали лом. Все пожароопасное было завернуто в асбест, а мы брали и асбест и укладывали его в кипы. На этом пожаре мы неплохо заработали, и отец смог дать мне в долг на лесной склад десять тысяч долларов под хорошие проценты, потому что он всегда таким был, и ему вообще не нравилась эта идея со складом. Он не хотел, чтобы я уходил из его бизнеса, и не хотел, чтобы мы переезжали на новое место почти в трех часах езды. Особенно хороши были старые школы и больницы. Мы купили второй грузовик и наняли живших поблизости здоровенных ребят, чтобы им были по силам тяжести и чтобы они прогоняли других старьевщиков. Мы даже наняли одного здоровенного шварца,[3] сильного, молчаливого черного парня по имени Санни, который сам пришел к нам в поисках работы. Мы молотком и зубилом разрубали штукатурку и асбест, добираясь до медных и свинцовых труб, а потом срывали их нашими крюками, ломами или спиливали ножовками. Мой отец выгнал Смоки Рубина.

Я пустил об этом слушок. От Смоки пришло известие, что он будет искать меня и лучше бы мне не попадаться ему на глаза. На следующий вечер я отправился в кафетерий «Хэппис» на Мермейд-авеню и уселся там его ждать. Сэмми и Уинклеру стало плохо, когда они пришли и увидели меня. Я думал, они упадут в обморок.

— Ты что здесь делаешь? — сказал Уинклер. — Мотай отсюда, мотай скорее.

— Ты что, не знаешь, что Смоки тебя ищет? — сказал Сэмми. — И с ним пара его дружков.

— Я сам иду к нему в руки. Если хотите подождать здесь, я куплю вам лимонад и сэндвичи. Или можете сидеть, где хотите.

— Если уж ты хочешь вести себя, как псих, то по крайней мере нужно позвать твоих братьев, — сказал Сэмми. — Хочешь, я сбегаю к тебе домой?

— Лучше сиди и пей.

Долго нам ждать не пришлось. Смоки увидел меня, как только вошел — я сидел лицом к двери, — и сразу же направился ко мне, а за ним парень по имени Рыжий Бени и один псих, известный как Вилли Джип.

— Я тебя искал. Хочу сказать тебе кое-что.

— Я тебя слушаю. — Наши глаза неподвижно застыли друг на друге. — Я как раз и пришел послушать.

— Тогда выйдем. Я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз.

Я обдумал это предложение. Им всем было по тридцать, или больше. А нам было по семнадцать с половиной. Смоки раньше выступал на ринге. Он сидел в тюрьме, и по крайней мере один раз его сильно порезали в драке.

— Ладно, Смоки, если ты так хочешь, — решил я. — Но пусть твои ребята посидят здесь немного, если ты хочешь поговорить со мной с глазу на глаз и если ты хочешь именно этого.

— Ты тут про меня говорил всякие гадости, да? Только не ври. И твой отец тоже говорил.

— Какие гадости?

— Что меня выгнали и что я приворовывал. Твой отец меня не выгонял. Давай-ка расставим все на свои места. Я сам ушел. Я больше не собираюсь работать ни на кого из вас.

— Смоки, — я почувствовал, как начали ходить желваки у меня на щеке и на шее, — старик просил меня обязательно тебе передать, что если ты еще хоть раз переступишь порог его склада, он тебе сломает шею.

Услышав это, Смоки замолчал. Он знал старика. Если старик это сказал, то значит, он это и имел в виду. Мой отец был невысок ростом, но плечи у него были такие мощные и широкие, каких я больше ни у кого не видел, а его маленькие голубые глаза смотрели с лица, напоминавшего торпеду или артиллерийский снаряд. Веснушчатый, иссеченный морщинами, в родинках, он был похож на чугунную чушку, на наковальню высотой в пять с половиной футов. Раньше он был кузнецом. Все мы большеголовые, с крупными квадратными челюстями. Мы похожи на поляков, но знаем, что мы евреи. В Польше отец одним ударом кулака в лоб убил казака, повысившего голос на мою мать, а в Гамбурге он чуть не проделал то же самое с каким-то эмиграционным чиновником, допустившим такую же ошибку — грубость по отношению к моей матери, но отец все же сдержался. Оскорбления в адрес кого-нибудь из нашей семьи никому не сходили с рук, кроме, пожалуй, Сэмми Зингера с его шуткой о больших сиськах моей жены.

— Марвин, как поживает твой отец? — спросил Рыжий Бенни у Уинклера под взглядами всех присутствовавших в кафетерии, и после этого у Смоки появилась еще одна причина вести себя осторожно.

Уинклер начал постукивать пальцами по столу и не произнес ни слова.

Его отец был букмекером и зарабатывал больше всех в нашем квартале. Одно время у них даже было пианино. Рыжий Бенни был курьером, билетным контролером, ростовщиком, должником и взломщиком. Однажды летом он со своей бандой обчистил все номера одного курортного отеля, кроме единственного, который снимали родители Уинклера, после чего все в городе стали задавать себе вопрос: чем же таким занимается отец Уинклера, что именно его не тронули.

Смоки к этому моменту стал мало-помалу сбавлять обороты.

— Ты и твой отец… вы всем говорите, что я украл у вас какой-то дом, верно? Я его не крал. Я нашел дворника и заключил с ним сделку от своего имени.

— Ты нашел этот дом, работая на нас, — сказал я ему. — Ты можешь работать на нас, а можешь открыть собственный бизнес. Но делать и то, и другое одновременно ты не можешь.

— Теперь перекупщики ничего у меня не берут. Твой отец не дает им.

— Они могут делать, что хотят. Но если они будут покупать у тебя, то они не смогут покупать у него. Вот все, что он сказал.

— Мне это не нравится. Я хочу поговорить с ним. Я хочу поговорить с ним сейчас. Я и его хочу поставить на место.

— Смоки, — начал я, медленно выговаривая слова и чувствуя вдруг уверенность, большую уверенность в себе, — если ты хоть раз, единственный раз, повысишь голос на моего отца, то я отправлю тебя на тот свет. А если ты хотя бы палец поднимешь на меня, то на тот свет отправит тебя мой отец.

Казалось, это произвело на него впечатление.

— Хорошо, — сдался он, и лицо его помрачнело. — Я вернусь к нему на работу. Но ты должен ему сказать, что с этого времени я должен получать шестьдесят в неделю.

— Ты не понял. Он теперь тебя, может, и на пятьдесят не возьмет. Мне придется попытаться уговорить его.

— А если он даст мне пять сотен, то может брать дом, что я нашел.

— Он может дать тебе две, как обычно.

— Когда я могу начать?

— Дай мне завтрашний день, я попытаюсь его уломать. — Мне и на самом деле пришлось долго убеждать старика, напоминать ему, что Смоки неплохо работал, что он и наш черный парень неплохо действовали сообща, когда нужно было отваживать других старьевщиков.

— Одолжи мне сейчас полсотни, Луи, а? — попросил Смоки. — Тут рядом продается неплохая травка из Гарлема, я бы хотел вложить в нее деньги.

— Я могу тебе дать только двадцатку. — Я мог бы дать ему больше. — Вот ерунда какая, — сказал я, когда они вышли. Я разминал себе пальцы. — Что-то у меня с рукой. Когда я давал ему эти двадцать долларов, я ею едва мог шевелить.

— Ты держал сахарницу, — сказал Уинклер. У него зубы стучали.

— Какую сахарницу?

— Ты что, не заметил? — почти рассерженно бросил мне Сэмми. — Ты так сжимал эту сахарницу, будто собирался ею проломить ему голову. Я думал, ты ее раздавишь.

Я со смехом откинулся к спинке стула и заказал нам пирожные с мороженым. Нет, я не заметил, что во время нашего разговора сжимал в руке эту тяжеленую круглую сахарницу. Голова у меня была холодной и ясной, и сам я был сосредоточен, а когда смотрел ему в глаза, рука моя была готова к действию, хотя я даже не знал об этом. Сэмми перевел дух и, подняв с колен руку, положил на стол нож. Он был бледен.

— Тигр, ты зачем его прятал? — со смехом спросил я. — Какая мне могла быть польза, если ты его прятал?

— Я не хотел, чтобы они видели, как у меня руки трясутся.

— Ты хоть знаешь, как с ним нужно обращаться?

Сэмми покачал головой.

— И узнавать не хочу. Лю, я хочу тебе прямо сейчас сказать. Если когда-нибудь, когда я буду рядом, ты надумаешь драться, можешь быть уверенным, я больше не буду стоять в стороне.

— И я тоже, — сказал Уинклер. — Рыжий Бенни ничего бы не стал делать, пока я был тут, но за остальных я не был так уж уверен.

— Братва, — сказал я им, — на этот раз я на вас не рассчитывал.

— А ты бы ему действительно вмазал этой сахарницей?

— Сэмми, я бы ему вмазал всем этим кафетерием, если бы было нужно. Я бы ему вмазал тобой.

Мне уже было шестьдесят пять с гаком, два года назад, когда я задержат того карманника, высокого, быстроногого, лет двадцати с небольшим. Я это хорошо помню, потому что это случилось перед самым моим днем рождения. В качестве подарка самому себе я должен был отвезти Клер на какое-то там представление с песнями, куда она хотела попасть, а я — нет. Мы приехали туда загодя и стояли на улице вместе с другими людьми под козырьком у театра, неподалеку от автобусного вокзала Администрации нью-йоркского порта. До сих пор меня при виде этого автовокзала смех берет, потому что мне сразу вспоминается, как Сэмми обчистили здесь, когда он возвращался от нас, а потом чуть не упрятали за решетку, потому что он кричал на полицейских, пытаясь заставить их сделать что-нибудь. К тому времени я уже заключил мир с немцами и ездил на «мерседесе». У Клер тоже был модный «мерседес» с откидным верхом. Внезапно какая-то женщина издала гешрей.[4] Я увидел, как двое ребят несутся на всех парах и хотят проскользнуть за моей спиной. Недолго думая, я схватил одного из них. Я его развернул, приподнял и уложил лицом вниз на капот машины. И только уложив его, я увидел, что он молодой, высокий и сильный. Парень был цветной.

— Если ты шелохнешься, я тебе кости переломаю, — сказал я ему прямо в ухо. Он не шелохнулся.

Когда я увидел, как тщательно обыскивают его полицейские, меня затрясло, похоже, от страха. Они общупали его волосы в поисках бритвы или какой-нибудь заточки. Они облазали все его карманы, осмотрели воротник, все швы его рубашки и брюк, всего его снизу доверху в поисках пистолета, или ножа, или чего-нибудь маленького и острого. Я понял, что меня вполне могли убить. И только обшарив его тенниски, они, наконец, успокоились.

— Вам крупно повезло, сэр, — сказал мне молодой полицейский, главный среди них и старше остальных.

Люди мне улыбались, а я улыбался им в ответ. Я чувствовал себя героем.

— Ну, хватит, Лю, твое представление закончилось, — сухо сказала мне Клер; я и не сомневался, что именно это она и скажет. — Давай теперь пойдем в театр на настоящее.

— Еще одну минуту, Клер, — громко ответил я ей с гордым видом. — Тут, я вижу, есть одна хорошенькая блондиночка, которая, кажется, не прочь познакомиться со мной поближе.

— Лю, ты, наконец, войдешь в театр, — сказала она, — или я пойду без тебя.

Мы смеясь вошли внутрь. А две недели спустя все мои симптомы вернулись, и я опять лег в больницу на химиотерапию.

5 ДЖОН

За стенами больницы все было по-прежнему. Люди сходили с ума и получали награды. Специалисты по интерьеру были героями культуры, а модельеры стояли на социальной лестнице выше своих заказчиков.

— А почему бы и нет? — уже успела ответить на это замечание Йоссаряна Фрэнсис Бич, демонстрируя свое близкое к совершенному произношение, нередко вызывавшее у других недоумение: как это кому-то удастся так безупречно говорить по-английски и при этом не гнусавить. — Ты что, забыл, как мы выглядим, когда голые?

— Если бы это сказал мужчина, — сказал Патрик Бич, ее муж, лишний раз восхищаясь своей женой, — то его бы сожрали живьем.

— Мужчины тоже говорят такие вещи, дорогой, — сказала Фрэнсис Бич, — на показах своих весенних и осенних коллекций и зарабатывают миллиарды, одевая нас.

Бедняков по-прежнему было много.

Йоссарян скосил глаза на компанию, устроившуюся на тротуаре у дверей больницы, и направился к проезжей части, где его ждал длиннющий лимузин с черными стеклами, прибывший, чтобы отвезти его на другой конец города в роскошный многоэтажный дом, где он теперь обосновался. Он заказал обычный седан, а они снова прислали лимузин; никаких дополнительных счетов за это не будет выставлено. Многоэтажный дом, в котором он жил, назывался роскошным, потому что стоимость проживания там была высока. Квартиры были маленькими. Потолки были низкими; в двух его ванных отсутствовали окна, а в кухне не было места для стола или стула.

Менее чем в десяти кварталах от этого дома располагался автобусный вокзал Администрации нью-йоркского порта, сооружение с посадочными площадками в семи уровнях. На уровне первого этажа находилось отделение полиции с тремя обычно переполненными камерами для особо опасных преступников; обитатели этих камер сменялись по несколько раз в день, а год назад в одну из них угодил Майкл Йоссарян, направлявшийся в архитектурную фирму, для которой делал рисунки; он попал в автовокзал через выход из метро и попытался вернуться назад, когда понял, что вышел не на своей остановке.

— Вот это был денек, — до сих пор вспоминал он, — ты спас мою жизнь и вывел меня из душевного равновесия.

— Ты что, хотел, чтобы тебя там держали взаперти со всеми остальными?

— Я бы умер, если бы это случилось. Но смотреть на то, как ты там раздувался от важности, петушился и все это сошло тебе с рук, было нелегко. И еще знать, что сам бы я так никогда не смог.

— Когда мы сердимся, мы себя не контролируем, Майкл. Не думаю, что у меня был выбор.

— Я легко впадаю в депрессию.

— У тебя был старший брат, который тебя застращал. Может быть, в этом все дело.

— Почему же ты не остановил его?

— Мы не знали, как. Мы не хотели застращать его.

Майкл издал что-то вроде смешка.

— На тебя тогда стоило посмотреть, да? — осуждающим голосом с завистью сказал Майкл. — Вокруг тебя собралась небольшая толпа. Кто-то даже аплодировал.

После этого оба они чувствовали себя опустошенными.

Теперь на автовокзале жили люди — мужчины и женщины, беспризорные мальчишки и малолетние проститутки; многие из них проводили ночи, забравшись в мрачные глубины автовокзала, а утром появлялись, словно жители пригорода, приезжающие в Нью-Йорк на работу, и большую часть дня занимались своими обычными делами под открытым небом.

В уборных на разных уровнях была горячая и холодная вода и избыток шлюх и гомосексуалов на любой вкус; в бесчисленных лавочках продавались такие предметы первой необходимости, как жевательная резинка, сигареты, газеты и жареные пирожки. Туалетной бумагой можно было пользоваться бесплатно. Из своих хваленых городков регулярно приезжали многодетные матери с малолетними детьми и снимали себе жилье. Автовокзал служил пристанищем бродягам, попрошайкам и малолетним беглецам. Сотни приезжих и тысячи прибывающих на работу, направлялись каждый день на свои рабочие места или возвращались вечером домой, старались не обращать на них внимания. Богатые здесь не появлялись, потому что никто из богатых не ездил на работу автобусом.

Из высоких окон его квартиры в многоэтажном доме Йоссаряну открывался вид на другой роскошный дом, еще более многоэтажный, чем его. Между двумя этими сооружениями внизу был широкий проезд, который теперь кишмя кишел шумными бандами воинственных и отвратительных нищих, проституток, наркоманов, торговцев наркотиками, сутенеров, грабителей, распространителей порнографии, всякого рода извращенцев и сбитых с толку психопатов; все они отправляли свое преступное ремесло на улице среди растущих потоков оборванных и грязных людей, которые теперь в прямом смысле жили на улице. Среди бездомных были теперь и белые, и они тоже мочились на стены и испражнялись в проулках, а другие из их числа в тех же самых проулках устраивались на ночлег.

Йоссарян видел, как даже в более благопристойном квартале Парк-Авеню женщины присаживались, чтобы облегчиться на ухоженных клумбах островков безопасности посреди улиц.

Трудно было не ненавидеть их всех.

И это был Нью-Йорк, Большое яблоко, имперский город имперского штата, финансовое сердце, и мозги, и мускулы страны, и этот же город был первым в мире, обскакавшим, пожалуй, даже Лондон, по своим культурным достижениям.

Йоссарян нет-нет да вспоминал, что никогда в жизни, даже в военные времена в Риме или на Пьяносе, или даже в этом проклятом Неаполе или на Сицилии, не видел он такого ужасающего убожества и запустения, какое с ненасытной жадностью пожирало все большие и большие пространства вокруг него. Такого он не видел даже — не раз цинично говорил он Фрэнсис Бич, своей стародавней подружке, — на бесполых ланчах, организуемых для сбора пожертвований, и на официальных приемах, которые он посещал столько раз, что ему и вспоминать об этом было тошно; он приходил туда по необходимости, будучи единственным презентабельным лицом в компании «Предпринимательство и Партнерство М и М», вполне сносным мужчиной и человеком, который мог достаточно живо болтать на темы, не имеющие отношения к бизнесу, с хорошо информированными людьми, которые с большим самомнением воображали, что, говоря о мировых событиях, они влияют на них.

Ничьей вины в этом, конечно, не было.

— Господи Боже мой, это что такое? — воскликнула Фрэнсис Бич, возвращавшаяся вместе с Йоссаряном в своем взятом напрокат лимузине со своим взятым напрокат шофером с очередного приема; этот прием, на котором подавали чуть теплый чай и вино, был устроен для тех попечителей и друзей попечителей Нью-йоркской публичной библиотеки, которые все еще не разъехались и после долгих сомнений и колебаний пришли к выводу, что все же хотят присутствовать на этом приеме.

— Автовокзал, — сказал Йоссарян.

— Он ужасен, правда? На кой черт он нужен?

— Для автобусов. А ты что думала? Знаешь, Фрэнсис, — беззлобно поддразнил ее Йоссарян, — почему бы тебе не спонсировать проведение твоего следующего показа мод в автовокзале? Или одного из твоих блестящих благотворительных балов? Я знаю Макбрайда.

— О чем ты говоришь? Кто такой Макбрайд?

— Бывший полицейский, который теперь там работает. А может быть, свадьбу? — продолжал он. — По-настоящему шикарную? Вот это действительно будет сногсшибательно. Ты уже устраивала свадьбы…

— Я не устраивала.

— …в музее и опере. Автовокзал более живописен.

— Светская свадьба в автовокзале? — возразила она с усмешкой. — Ты, видно, рехнулся. Я знаю — ты шутишь, а поэтому я должна подумать. Оливия и Кристофер Максон скоро, вероятно, будут искать новое место. Посмотри на этих людей! — Она внезапно выпрямилась. — Это мужчины или женщины? А вот те — почему они делают это на улице? Они что, не могут дотерпеть до дома?

— Фрэнсис, дорогая, у многих из них нет дома, — с любезной улыбкой сказал Йоссарян. — А очереди в туалеты автовокзала длинные. На часы пик нужно подавать предварительные заявки. Никто без предварительной заявки не допускается. А уборные в ресторанах и отелях, как гласят объявления, только для клиентов. Ты никогда не замечала, что те, кто писают на улице, обычно делают это очень долго?

Нет, она не замечала, холодно сообщила она ему.

— Ты теперь говоришь такие неприятные вещи. Раньше с тобой было веселее.

Много лет назад, еще до того как Йоссарян женился, а Френсис вышла замуж, они упивались друг другом; у них было то, что сегодня назвали бы романом, хотя в те времена ни один из них и не подумал бы дать столь пышное наименование тому, что они с такой страстью и усердием делали друг с другом, ни на минуту не задумываясь о совместном будущем. Вскоре он отказался от многообещающей работы начинающим в арбитраже и инвестиционном банке ради второй попытки найти себя на преподавательской работе, прежде чем вернуться в рекламное агентство, а потом перейти в информационную службу и заняться на вольных хлебах сочинительством, после чего он стал браться за любые работы, кроме тех, что создавали конечный продукт, который можно было видеть, щупать, использовать или потреблять, продукт, который занимал бы пространство и в котором общество испытывало потребность. А она с любопытством, энергией и не без врожденного таланта стала обнаруживать в себе привлекательность, на которую клевали театральные продюсеры и другие джентльмены, чье влияние, по ее мнению, могло оказаться полезным для нее на сцене, на экране или на телевидении.

— А ты раньше была великодушнее, — напомнил он ей. — Ты забыла свое прошлое.

— И ты тоже.

— И радикальнее.

— И ты тоже. Ты теперь стал таким нигилистом, — довольно равнодушно заметила она. — Ты всегда саркастичен, да? Не удивительно, что люди часто чувствуют себя неловко в твоем присутствии. Ты все обращаешь в шутку, и люди никогда не могут понять, в самом ли деле ты с ними согласен. Ты постоянно кокетничаешь.

— Нет!

— Нет, кокетничаешь, — гнула свое Фрэнсис Бич; чтобы придать своим словам убедительность, ей нужно было бы повернуть голову, но она этого не сделала. — Ты кокетничаешь почти со всеми, кроме меня. Это сразу видно, кто кокетничает, а кто — нет. Вот Патрик и Кристофер не кокетничают. А ты кокетничаешь. Ты всегда кокетничал.

— У меня такая манера шутить.

— Некоторые женщины воображают, что у тебя есть любовница.

— Любовница? — Йоссарян обратил это слово в хрипловатый гогот. — Да мне и одной было бы слишком много.

Фрэнсис Бич тоже рассмеялась, и спровоцированная ею неловкость исчезла. Им обоим уже перевалило за шестьдесят пять. Он знал ее, когда ее звали Фрэнни. Она помнила, когда его звали Йо-Йо. С тех пор они не заигрывали друг с другом даже между своими браками, и ни у него, ни у нее никогда не возникало потребности опробовать гнездышко, свитое другим.

— Кажется, этих людей повсюду становится все больше и больше, — кротко пробормотала она с отчаянием, от которого, судя по ее тону, было совсем нетрудно избавиться. — Они на глазах у всех творят Бог знает что. На Патрика напали прямо перед нашим домом, а днем и ночью у нас на всех углах стоят шлюхи, отвратительные, уродливо одетые, вот вроде этих у того дома.

— Высади меня у того дома, — сказал Йоссарян. — Я в нем живу.

— В нем? — Когда он утвердительно кивнул, она добавила: — Переезжай в другое место.

— Я только что переехал. А в чем дело? На вершине моей волшебной горы расположились два клуба здоровья, а один из них — храм любви. А в подножье — шесть кинотеатров, в двух — повышенный радиоактивный фон, а в третьем собираются голубые, еще у нас есть брокерские фирмы, юридические фирмы, а между ними рекламные агентства. Врачи всех специализаций. Есть банк с банкоматом и огромный супермаркет. Я предложил устроить еще и дом для престарелых. Когда у нас будет дом для престарелых, я смогу прожить здесь всю жизнь и практически никогда не выходить на улицу.

— Бога ради, Джон, ну хоть изредка прекращай шутить. Переезжай в приличный район.

— А где я такой найду? В Монтане? — Он снова рассмеялся. — Фрэнсис, это и есть приличный район. Неужели ты думаешь, что я бы обосновался в неприличном?

Вид у Френсис внезапно стал утомленный и разочарованный.

— Джон, когда-то ты знал все, — задумчивым голосом сказала она, оставив неестественность культурной речи. — Что с этим можно сделать?

— Ничего, — услужливо предложил он ей в ответ.

Потому что все было прекрасно, напомнил он ей: по официальным меркам, не часто дела обстояли лучше. Сегодня только бедные были бедны, а потребность в новых тюремных камерах была насущнее, чем потребности бездомных. Проблемы были безнадежны; расплодилось слишком много людей, нуждавшихся в пище, а пищи было слишком много, чтобы накормить всех, получив при этом прибыль. В чем чувствовалась острая потребность, так это в нехватках, добавил он с жалкой улыбкой. Он не стал распространяться на тот счет, что теперь, будучи одним из представителей крепкого среднего класса, он ничуть не был расположен к тому, чтобы налоги с него повысили и тем самым уменьшили невзгоды тех, кто вообще не платил никаких налогов. Он предпочитал, чтобы строили больше тюрем.


Йоссаряну исполнилось шестьдесят восемь, и ему было чем гордиться, потому что он выглядел моложе, чем многие мужчины в шестьдесят семь, и лучше, чем все женщины приблизительно его возраста. Его вторая жена все еще разводилась с ним. Третьей обзаводиться он не собирался.

Все дети родились у него в первом браке.

Его дочь Джилиан, судья, разводилась со своим мужем, который, несмотря на свой значительно более высокий доход, так ничего толком и не добился в жизни и вряд ли имел шансы стать чем-нибудь иным, кроме верного мужа, отца, главы семейства и добытчика.

Его сын Джулиан, хвастунишка, первый среди его потомства, был мелкой шишкой крупного калибра на Уолл-стрите, и зарабатывал все еще слишком мало, чтобы по-королевски обосноваться на Манхеттене. Он и его жена занимали теперь разные крылья их ветшающего пригородного особняка, а адвокаты каждого изготовились к подаче исков и встречных исков на развод и безуспешно пытались найти абсолютно удовлетворительное для обеих сторон решение по разделу детей и имущества. Жена была хорошенькой вздорной женщиной модных вкусов, она происходила из семейства, привыкшего беспечно тратить деньги, была такой же шумливой, как Джулиан, и столь же деспотично безапелляционной; их сын и дочь были не меньшими задирами, но на удивление нелюдимыми.

Йоссарян чувствовал, что неприятности в семейной жизни назревают и у другого его сына, Адриана, недоучки-химика, который работал в Нью-Джерси у одного производителя косметики и всю свою сознательную жизнь искал формулу для крашения волос в цвет седины; его жена непрестанно записывалась на всевозможные курсы обучения для взрослых.

Но больше всех остальных его беспокоил Майкл, который, казалось, не мог пробудить в себе желание стать хоть чем-нибудь и совершенно не замечал опасностей, подстерегающих человека, не имеющего цели. Майкл как-то в шутку сказал Йоссаряну, что собирается начать откладывать деньги на развод, еще не начав откладывать на женитьбу, а Йоссарян сдержал в себе желание ответить шуткой на шутку, сказав, что это вовсе не смешно. Майкл не сожалел о том, что никогда не прикладывал особых усилий, чтобы добиться чего-нибудь в качестве художника. Эта роль тоже не слишком привлекала его.

Женщин, в особенности тех, кто уже успел раз побывать замужем, тянуло к Майклу, и они жили с ним, потому что он был спокойный, отзывчивый и нетребовательный, но скоро они уставали от жизни с ним, потому что он был спокойный, отзывчивый и нетребовательный. Он решительно отказывался ссориться, а в конфликтных ситуациях погружался в молчание и становился грустным. Уважая Майкла, Йоссарян подозревал, что тот, хотя и не говорит об этом вслух, прекрасно знает, как ему поступать и с женщинами, и с работой. Но не с деньгами.

Что касалось денег, то Майкл жил на вольных хлебах, заключая контракты на разного рода рисунки для агентств и журналов или художественных студий, или с чистой совестью принимал сколько ему было нужно от Йоссаряна, отказываясь верить в то, что в один прекрасный день для него может больше не найтись контрактов или что Йоссарян может вдруг не захотеть спасать его от полного финансового краха.

В целом же, решил Йоссарян, это была типичная, современная, послевоенная семья, в которой царил разлад и никто, кроме матери, не любил по-настоящему всех остальных и не видел никаких причин для любви, и каждый, подозревал Йоссарян, как и он сам, по крайней мере тайно и время от времени, пребывал в тоске и печали.

Он любил жаловаться на то, что его семейная жизнь была идеальной. Как у Густава Ашенбаха из новеллы Томаса Манна, семейной жизни у него не было никакой.

Слежка за ним все еще продолжалась. Он не знал, сколько человек его пасет. К концу недели появился даже какой-то ортодоксальный еврей, бродивший туда-сюда по тротуару напротив его дома, а еще на его автоответчик позвонила медицинская сестра Мелисса Макинтош, которую он отнюдь не забыл; на тот случай, если он все еще собирается пригласить ее на обед — а также в Париж и Флоренцию за нижним бельем, добавила она с ехидным смешком, — Мелисса информировала его, что ее временно перевели в вечернюю смену, и сообщала невероятную новость: больной бельгиец был все еще жив, и, хотя боли у него не прошли, температура упала до нормы.

Если бы не этот звонок, Йоссарян голову бы дал на отсечение, что бельгиец уже мертв.

Он мог объяснить присутствие лишь немногих из всех, кто висел у него на хвосте: тех, кого наняли адвокаты разводящейся с ним жены, и тех, кого нанял этот псих, разводящийся муж одной матери семейства, женщины, с которой Йоссарян однажды не так давно переспал в подпитии; он без особого энтузиазма признавал, что переспал бы с ней и еще, если бы у него когда-нибудь возникло поползновение еще раз переспать с женщиной; этот тип нанимал детективов для слежки за всеми знакомыми мужчинами своей жены, потому что у него была навязчивая идея получить свидетельства супружеской неверности для нейтрализации свидетельств супружеской неверности, которые ранее были добыты на него его женой.

Йоссаряну не давал покоя вопрос: откуда взялись другие, и после нескольких новых приступов мрачного ожесточения он взял быка за рога и позвонил в офис.

— Есть какие-нибудь новости? — начал он разговор с сыном Милоу.

— Насколько мне известно, нет.

— Ты мне говоришь правду?

— По мере сил.

— И ничего не скрываешь?

— Насколько я знаю, нет.

— А ты бы мне сказал, если бы скрывал?

— Сказал бы, если бы мог.

— М2, когда сегодня позвонит твой отец, — сказал он Милоу Миндербиндеру Второму, — скажи ему, что мне нужен хороший частный детектив. Это для личных дел.

— Он уже звонил, — сказал Милоу младший. — Он рекомендует Джерри Гэффни из Агентства Гэффни. Только ни в коем случае не говорите ему, что его рекомендовал мой отец.

— Он тебе это уже сказал? — Йоссарян был ошарашен. — Откуда он знал, что я попрошу?

— Вот это я не могу сказать.

— Как ты себя чувствуешь, М2?

— Трудно быть уверенным.

— Я имею в виду — в общем. Ты не заезжал больше на автовокзал посмотреть в эти телевизионные мониторы?

— Я должен еще прохронометрировать их. Я хочу съездить туда снова.

— Я могу устроить это еще раз.

— А Майкл со мной поедет?

— Если ты ему заплатишь за рабочий день. Как дела, все в порядке?

— Неужели бы я не захотел вам сказать, если все было в порядке?

— Захотеть-то, может, и захотел бы, а вот сказал бы?

— Это зависело бы от некоторых обстоятельств.

— От каких?

— От того, мог ли бы я сказать вам правду.

— А ты бы сказал мне правду?

— А откуда бы я узнал, правда это или нет?

— А солгать мне ты бы мог?

— Только если бы знал правду.

— Ты со мной откровенен?

— Этого хочет мой отец.

Когда Йоссарян набрал номер, жизнерадостный, мягкий голос, принадлежащий человеку по имени Джерри Гэффни, сказал:

— Мистер Миндербиндер предупреждал, что вы должны позвонить.

— Это странно, — сказал Йоссарян. — Какой из них?

— Мистер Миндербиндер старший.

— Тогда это совсем странно, — сказал Йоссарян более жестким голосом. — Потому что мистер Миндербиндер старший категорически настаивал, чтобы я в разговоре с вами не называл его имени.

— Эта была проверка вашего умения хранить секреты.

— Вы не дали мне возможности пройти ее.

— Я доверяю своим клиентам и хочу, чтобы все они знали: они всегда могут доверять Джерри Гэффни. Что еще есть в нашей жизни, кроме доверия? Я всегда все говорю напрямик. Я немедленно предоставлю вам доказательства этого. Вы должны знать, что эта телефонная линия прослушивается.

Йоссарян затаил дыхание.

— Как вы но обнаружили, черт возьми?

— Это моя телефонная линия, и я хочу, чтобы она прослушивалась, — дал логичное объяснение мистер Гэффни. — Ну, теперь вы видите? Вы можете положиться на Джерри Гэффни. Прослушиваю эту линию только я сам.

— А моя телефонная линия прослушивается? — Йоссарян счел, что должен задать этот вопрос. — Я веду много деловых разговоров.

— Дайте-ка я проверю. Да, ваша организация прослушивает вашу линию. Вероятно, и в вашей квартире стоят «жучки».

— Мистер Гэффни, откуда вы все это знаете?

— Зовите меня Джерри.

— Откуда вы все это знаете, мистер Гэффни?

— Потому что, мистер Йоссарян, я ставил на вашу линию прослушивающую аппаратуру и, по всей видимости, я — одна из сторон, которая и оборудовала вашу квартиру «жучками». Я вам дам один совет. У любой стены могут обнаружиться уши. Если вы хотите, чтобы ваш разговор никто не прослушал, говорите только с открытым краном. Если хотите заняться любовью, то делайте это только в ванной комнате, или на кухне, или под кондиционером, а вентилятор ставьте на макси… Именно так! — одобрительно сказал он, когда Йоссарян со своим беспроводным телефоном перешел на кухню и до предела вывернул оба крана, чтобы его разговор не стал достоянием других. — Наша аппаратура ничего не принимает. Я вас едва слышу.

— А я ничего и не говорю.

— Научитесь читать по губам.

— Мистер Гэффни…

— Называйте меня Джерри.

— Мистер Гэффни, вы прослушиваете мой телефон, вы понатыкали «жучков» в мою квартиру?

По всей видимости, понатыкал. Я дам одному из моих следователей указание проверить. Я ничего не утаиваю. Мистер Йоссарян, у вас имеется переговорное устройство для связи с обслуживающим персоналом в холле. Вы уверены, что в настоящий момент оно не включено? Видеокамеры за вами сейчас не наблюдают?

— Кому бы это могло понадобиться?

— Во-первых, мне, если бы мне за это заплатили. Теперь, когда вы знаете, что я говорю правду, мы можем стать близкими друзьями. Только так и можно работать. Я думал, вы знаете, что ваш телефон прослушивается, что ваша квартира, по всей видимости, оборудована «жучками», что ваша корреспонденция перлюстрируется, ваши поездки контролируются, а ваши кредитные карточки и банковские счета находятся под наблюдением.

— Проклятье, я сам не знаю, что я знаю. — Йоссарян с протяжным стоном впитывал эти отвратительные сведения.

— А вы будьте оптимистом, мистер Йоссарян. Всегда будьте им. Насколько мне известно, скоро вы станете одной из сторон брачного процесса. Вы можете считать все это само собой разумеющимся, если у вашего руководства имеются финансовые возможности платить нам.

— Вы и такими вещами занимаетесь?

— Я часто занимаюсь такими вещами. И это ведь только ваша компания. Почему вас должно беспокоить, что там слышит «П и П М и М», если вы никогда не говорите ничего такого, что вам хотелось бы утаить от вашей компании? Пока что вы мне верите, правда?

— Нет.

— Нет? Не забывайте, мистер Йоссарян, я все это записываю, хотя и буду счастлив стереть все, что вы попросите. Как вы можете скрывать что-то от «П и П М и М», если вы участвуете в ее доходах? Разве все не участвуют в ее доходах?

— Я никогда не делал публичных заявлений на этот счет, мистер Гэффни, и не собираюсь их делать теперь. Когда мы можем встретиться, чтобы начать?

— Я уже начал, мистер Йоссарян. Сеньор Гэффни не теряет времени даром. Я послал в правительство запрос на ваше досье в рамках Закона о свободе информации, а еще мне должны прислать данные на вас из одного из лучших агентств по оценке кредитоспособности граждан. У меня уже есть номер вашего социального обеспечения. Ну, вам это нравится?

— Я нанимаю вас не для того, чтобы вы собирали информацию на меня!

— Я хочу выяснить, что знают о вас те, кто вас выслеживает, до того, как я выясню, кто все они такие. Сколько их, вы сказали?

— Ничего я не говорил. Но я насчитал не меньше шести, но двое или четверо из них, может быть, работают вместе. Я заметил, что они ездят в дешевых автомобилях.

— Малолитражки, — пунктуально поправил Гэффни, — чтобы не так бросаться в глаза. Вероятно, именно поэтому они и бросились вам в глаза. — Гэффни казался Йоссаряну исключительно точным. — Значит, вы говорите, шесть? Шесть — хорошее число.

— Для чего?

— Для дела, конечно. В числах заключена безопасность, Мистер Йоссарян. Например, если один или двое из них вдруг решат прикончить вас, то у нас будут свидетели. Да, шесть — очень хорошее число, — радостным голосом продолжал Гэффни. — Лучше, конечно, если бы их было восемь или десять. Не думайте пока о встрече со мной. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из них догадался, что я работаю на вас, если только не выяснится, что они работают на меня. Я люблю иметь решения прежде, чем задача сформулирована. Пожалуйста, выключите воду, если только вы не занимаетесь сексом. А то я уже охрип от крика и едва вас слышу. И потом, вода вам совершенно не нужна, когда вы говорите со мной. Ваши друзья называют вас Йо-Йо? А некоторые — Джон?

— Только мои близкие друзья, мистер Гэффни.

— Мои называют меня Джерри.

— Должен вам сказать, мистер Гэффни, что разговор с вами действует мне на нервы.

— Я надеюсь, это пройдет. Если вы позволите, то это сообщение вашей медицинской сестры было весьма обнадеживающим.

— Какой медицинской сестры? — быстро ответил Йоссарян. — Нет у меня никакой сестры.

— Ее зовут Мелисса Макинтош, сэр, — поправил его Гэффни, неодобрительно кашлянув.

— Вы и мой автоответчик прослушивали?

— Это делала ваша компания. Я всего лишь выполняю заказ. Я бы не стал это делать, если бы мне не платили. Пациент выздоравливает. Никаких признаков инфекции не обнаружено.

— Я думаю, это просто феноменальный случай.

— Мы счастливы, если вы довольны.

* * *

А о месте пребывания капеллана по-прежнему ничего не было известно; его где-то удерживали с целью обследования и допросов, после того как, благодаря Закону о свободе информации, он нашел Йоссаряна в больнице и снова ворвался в его жизнь с проблемой, решить которую сам был не в силах.

Йоссарян лежал на своей больничной кровати, уставившись в потолок, когда его нашел капеллан; Йоссарян, не ответив на осторожный стук, с выражением крайней враждебности смотрел, как приоткрылась на дюйм дверь, и увидел, что в его палату робко заглядывает лошадиное вежливое лицо с шишковатым лбом и редкими пучками соломенных волос, обесцвеченных блеклой сединой. Глаза под розовыми веками загорелись, как только увидели Йоссаряна.

— Я так и знал! — сразу же радостно воскликнул обладатель лица. — Я непременно хотел увидеть вас еще раз. Я знал, что найду вас! Я знал, что узнаю вас. Как хорошо вы выглядите! Как я рад, что мы оба все еще живы! Я хочу возрадоваться!

— Вы что еще за хер? — строго спросил Йоссарян.

Ответ последовал мгновенно.

— Капеллан, Таппман, капеллан Таппман, Альберт Таппман, капеллан? — капеллан Альберт Таппман был многословен. — Пьяноса? ВВС? Вторая мировая?

Наконец, Йоссарян позволил осмысленному выражению появиться на своем лице.

— Черт меня побери! — В голосе у него появилась некоторая теплота, когда он, наконец, понял, что снова, после более чем сорокапятилетнего перерыва, видит армейского капеллана Альберта Т. Таппмана. — Входите. Вы тоже хорошо выглядите, — великодушно сообщил он этому тощему, изможденному, измученному старику. — Да садитесь же, Бога ради.

Капеллан покорно сел.

— Ах, Йоссарян, я сожалею, что нашел вас в больнице. Вы очень больны?

— Я вообще не болен.

— Это хорошо, правда?

— Да, это хорошо. А вы как?

Капеллан моментально смутился.

— Начинаю думать, что неважно, да, может быть, совсем неважно.

— Значит, плохо, — сказал Йоссарян, обрадованный тем, что время говорить о деле наступило так быстро. — Тогда расскажите мне, капеллан, что привело вас сюда. Если вы по поводу еще одной встречи ветеранов, то вы пришли не к тому человеку.

— Это не по поводу встречи, — вид у капеллана был несчастный.

— А по поводу чего?

— У меня неприятности, — просто сказал он. — Думаю, это может быть серьезно. Я не понимаю, что происходит.

Он, конечно, уже был у психиатра, который сказал ему, что он весьма вероятный кандидат на старческую депрессию и уже слишком стар, чтобы ждать каких-либо других депрессий, получше.

— Это у меня тоже есть.

Было высказано предположение, что капеллан, вероятно, воображает все это. Капеллан, как он воображал, не воображал, что воображает что-либо из происходящего с ним.

Одно, по крайней мере, было вполне определенно.

Когда оказалось, что никто из непрерывного и пугающего потока все новых и новых посетителей, материализующихся в Кеноше с официальным заданием допросить его в связи с его неприятностями, не имеет ни малейшего намерения помочь ему хотя бы понять, в чем собственно состоят его неприятности, он вспомнил Йоссаряна и подумал о Законе о свободе информации.

Закон о свободе информации, как объяснил капеллан, — это федеральное установление, обязывающее все правительственные учреждения предоставлять любому, обратившемуся к ним с запросом, всю имеющуюся у них информацию, кроме той имеющейся у них информации, которую они не хотят предоставлять.

И, как обнаружил впоследствии Йоссарян, благодаря этой единственной уловке в Законе о свободе информации, технически они не были обязаны предоставлять вообще хоть какую-нибудь информацию. Еженедельно к запрашивающим направлялись сотни тысяч страниц, в которых было вымарано все, кроме синтаксических знаков, предлогов и союзов. Это была хорошая уловка, со знанием дела подумал Йоссарян, потому что правительство могло не предоставлять никакой информации по информации, которую оно предпочитало не предоставлять, и невозможно было определить, исполняет ли кто-нибудь это либеральное федеральное установление, называемое Законом о свободе информации.

Капеллан вернулся в Висконсин и успел пробыть там всего один или два дня, как откуда ни возьмись явился отряд коренастых секретных агентов и похитил его. Они, по их словам, были посланы в связи с делом столь деликатным и имеющим такую государственную важность, что даже не имели права сказать о том, кто они такие, не поставив при этом под угрозу раскрытия агентство, на которое, по их словам, они работали. Ордера на арест у них не было. Закон не обязывал их иметь ордер. Какой закон? Тот же самый закон, который освобождал их от необходимости называть его.

— Странно, не правда ли? — задумчиво сказал Йоссарян.

— Да? — удивленно сказала жена капеллана, когда они разговаривали по телефону. — Почему?

— Пожалуйста, продолжайте.

Они сообщили ему о его правах и сказали, что прав у него никаких нет. Он что, хочет затеять скандал? Нет, он не хотел затевать скандала. Тогда он должен заткнуться и следовать за ними. Ордера на обыск у них тоже не было, но они тем не менее обыскали его дом. Они и другие, вроде них, приходили после этого еще несколько раз с командами технических специалистов, у них были значки их ведомств, защитные комбинезоны, перчатки, счетчики Гейгера и респираторы. Они взяли пробы почвы, краски, дерева, воды и почти всего остального, разложили их по мензуркам, пробиркам и другим специальным контейнерам. Они раскопали землю. Все соседи недоумевали.

Проблема капеллана была в тяжелой воде.

Он мочился тяжелой водой.

— К сожалению, так оно и есть, — доверительно сообщил Йоссаряну Леон Шумахер, когда был сделан полный анализ мочи. — Где вы взяли этот образец?

— У приятеля, который был у меня на прошлой неделе когда вы сюда заглянули. Это мой старый капеллан из армии.

— А он где его взял?

— У себя в мочевом пузыре, наверно. А что?

— Вы уверены?

— Как я могу быть уверен? — сказал Йоссарян. — Я за ним не следил. А где еще, черт возьми, мог он его взять?

— Я думаю, в Гренобле во Франции. В Джорджии, в Теннесси или Южной Каролине. Основное ее количество там и получают.

— Основное количество чего?

— Тяжелой воды.

— Что, черт возьми, все это значит, Леон? — захотел узнать Йоссарян. — Вы абсолютно уверены? Тут не может быть какой-нибудь ошибки?

— Судя по тому, что я здесь читаю, — не может. Они почти сразу определили, что она тяжелая. Два человека с трудом подняли пипетку. Конечно, они уверены. Там в каждой водородной молекуле воды присутствует лишний нейтрон. Вы знаете, сколько молекул содержится всего в нескольких унциях? Этот ваш приятель должен весить на пятьдесят фунтов больше, чем кажется.

— Послушайте, Леон, — сказал Йоссарян, предусмотрительно понизив голос. — Вы об этом никому не скажете, да?

— Конечно, не скажем. Это же больница. Мы не скажем никому, кроме федерального правительства.

— Правительства? Вот они-то как раз его и донимают. Их-то он и боится больше всего!

— У них нет выхода, Джон, — Леон Шумахер автоматически перешел на тон, каким врач разговаривает с пациентом. — Лаборатория послала образец в радиологический центр, чтобы убедиться в его безопасности, а радиологический центр должен был поставить в известность комиссию по ядерному контролю и министерство энергетики. Джон, ни в одной стране мира не разрешено производство и хранение тяжелой воды без лицензии. А этот тип вырабатывает ее по несколько кварт ежедневно. Эта окись дейтерия — настоящий динамит, Джон.

— Это опасно?

— С точки зрения медицины? Кто знает? Могу вас заверить, что я ни о чем подобном никогда не слышат. Но ему следует все выяснить. Может быть, он превращается в атомную станцию или ядерную бомбу. Вы должны немедленно его предупредить.

Но когда Йоссарян позвонил отставному капеллану ВВС США Альберту Т. Таппману, чтобы предупредить его об опасности, в доме оказалась одна лишь миссис Таппман, она рыдала и пребывала в истерике. Капеллана ушли всего лишь несколько часов назад.

С тех пор он так ни разу и не дал о себе знать, хотя какие-то люди пунктуально, каждую неделю посещали миссис Карен Таппман, заверяли ее, что с капелланом все в порядке, и давали ей деньги — немного больше того, что приносил бы домой капеллан, если бы все еще оставался на свободе. Агенты приходили в восторг, когда она, заливаясь слезами, говорила, что он не дает о себе знать. Именно такое подтверждение того, что он не общается ни с кем, находящимся на свободе, им и требовалось.

— Я буду и дальше искать его для вас, миссис Таппман, — каждый раз обещал Йоссарян. — Хотя и не представляю, что для этого нужно делать.

Адвокаты, с которыми она проконсультировалась, не поверили ей. Полиция Кеноши тоже была настроена скептически. Ее дети также выражали сомнение, хотя и не могли ничем подтвердить гипотезу полиции, согласно которой капеллан, как и множество других пропавших, зарегистрированных в их журнале регистрации пропавших, убежал с другой женщиной.

Все, что удалось узнать Йоссаряну с тех пор, сводилось к следующему: если капеллан и представлял какой-нибудь интерес для своих облаченных официальными полномочиями тюремщиков, то этот интерес был только финансовым, военным, научным, промышленным, дипломатическим и международным.

Он узнал об этом у Милоу.

Прежде всего он обратился к своим давним и добрым вашингтонским друзьям, имевшим кое-какое влияние, — адвокату, сборщику средств в благотворительные фонды, газетному обозревателю и имидж-мейкеру; все они заявили, что ничего не хотят об этом слышать, а впоследствии перестали отвечать на его звонки и не пожелали более иметь его в друзьях. Один лоббист и один консультант по связям с общественностью потребовали большие гонорары и гарантировали, что не могут гарантировать, что сделают что-нибудь, чтобы их отработать. От его сенатора не было никакой пользы, от его губернатора — никакой помощи. Союз американских гражданских свобод также устранился от участия в деле пропавшего капеллана; они, как и полиция Кеноши, выразили мнение, что капеллан, вероятно, убежал с другой женщиной. Наконец, Йоссарян в отчаянии отправился к Милоу Миндербиндеру, который пожевал сначала верхнюю, потом нижнюю губу и сказал:

— Тяжелая вода? Почем сейчас тяжелая вода?

— Цены колеблются, Милоу. Сильно колеблются. Я справлялся. Из нее выделяется газ, который стоит еще больше. Я думаю, сейчас — около тридцати тысяч долларов за грамм. Но дело не в этом.

— А грамм это сколько?

— Около одной тридцатой унции. Но дело не в этом.

— Тридцать тысяч долларов за одну тридцатую унции? Звучит заманчивее наркотиков. — Милоу говорил, задумчиво устремив куда-то в даль косящий взор; карие его глаза уставились в разные стороны, словно согласованно перенесли к линии горизонта бесконечное разнообразие всего, что доступно человеческому взору. Половинки его усов подрагивали в разных ритмах, отдельные рыжевато-седоватые волоски осторожно колебались, словно сенсоры электронного прибора. — А спрос на тяжелую воду высок? — спросил он.

— Она нужна каждой стране. Но дело не в этом.

— Для чего она используется?

— В основном для производства ядерной энергии. И изготовления ядерных боеголовок.

— Звучит заманчивее наркотиков, — как зачарованный повторял Милоу. — Как ты считаешь, тяжелая вода — это такая же перспективная отрасль, как незаконный оборот наркотиков?

— Я бы не сказал, что тяжелая вода — это перспективная отрасль, — криво усмехнулся Йоссарян. — Но я говорю о другом. Милоу, я хочу узнать, где он находится.

— Кто он?

— Таппман. Тот самый, о котором я тебе говорю. Он был вместе с нами в армии, служил капелланом.

— С кем я только не был в армии.

— Он дал тебе положительную служебную характеристику, когда ты чуть не попал в переделку за бомбардировку нашей воздушной базы.

— Кто только мне не давал служебных характеристик. Тяжелая вода? Правильно? Она так называется? Что такое тяжелая вода?

— Это тяжелая вода.

— Так, понимаю. А что это за газ?

— Тритий. Но дело не в этом.

— Кто производит тяжелую воду?

— Капеллан Таппман в том числе. Милоу, я хочу его найти и вернуть, пока с ним ничего не случилось.

— А я хочу помочь, — пообещал Милоу, — прежде чем это сделает Гарольд Стрейнджлав, «Дженерал Электрик» или кто-нибудь другой из моих конкурентов. Ты не можешь себе представить, как я тебе благодарен за то, что ты обратился с этим ко мне. Йоссарян, ты чистое золото. Скажи-ка мне, что дороже — тритий или золото?

— Тритий.

— Тогда ты — чистый тритий. Сегодня я занят, но я должен найти этого капеллана и вместе с допрашивающими его учеными заслать к нему тайного агента, чтобы заполучить его в собственность.

— Как тебе это удастся?

— Я просто скажу, что это в интересах страны.

— А как ты это докажешь?

— Я повторю это дважды, — ответил Милоу и улетел в Вашингтон на вторую презентацию задуманного им секретного бомбардировщика, который не производил шума и был невидим.

6 МИЛОУ

— Его нельзя увидеть и нельзя услышать. Он будет летать быстрее звука и медленнее звука.

— Вы поэтому говорите, что ваш самолет досверхзвуковой?

— Да, майор Боус.

— А когда нужно, чтобы он летел медленнее звука?

— Когда он садится и, вероятно, когда взлетает.

— Вы уверены, мистер Уинтергрин?

— Абсолютно, капитан Хук.

— Спасибо, мистер Миндербиндер.

Заседание проходило на первом подземном этаже АЗОСПВВ, нового Административного здания особо секретных проектов военного ведомства, в круглом помещении, стены которого были обиты люситом цвета морской волны с узором из искривленных меридианов над деформированными континентами и с яркими декоративными скульптурными панелями, выполненными в свободной манере и изображающими бойцовых рыб, сражающихся с пикирующими на них хищными птицами. На стене за неровным рядом аккуратно подстриженных голов членов комиссии был изображен кондор с огромными крыльями и хищными золотыми когтями. Все присутствующие были мужского пола. Записывать что-либо было запрещено. Эти люди обладали острым интеллектом, а их коллективная память вполне заменяла стенографический протокол. Двое из членов комиссии уже с трудом подавляли зевоту. Все считали само собой разумеющимся, что помещение так или иначе напичкано «жучками». Заседания подобного рода были слишком секретными, а потому не могли оставаться конфиденциальными.

— Будет ли он летать быстрее света? — спросил полковник, сидевший в полукружье экспертов, сбоку от расположенной в мертвой точке фигуры председателя на самом высоком стуле.

— Он будет летать почти с такой скоростью.

— Мы его можем модернизировать до такой степени, что он будет летать даже быстрее света.

— При этом несколько возрастет расход топлива.

— Одну минуту, прошу вас, мистер Миндербиндер, одну минуту. Я хочу спросить у вас кое-что, — неторопливо вставил недоумевающий штатский с профессорскими повадками. — Как это ваш бомбардировщик будет бесшумным? У нас теперь есть сверхзвуковые самолеты, а они производят страшный шум, когда берут звуковой барьер, разве нет?

— Он будет бесшумным для экипажа.

— А почему это важно для врага?

— Это может быть важно для экипажа, — подчеркнул Милоу, — ведь никто не печется об этих ребятах так, как мы. Некоторые из них месяцами находятся в воздухе.

— А может быть, и годами, если используются рекомендуемые нами дозаправщики.

— А они тоже будут невидимыми?

— Если хотите.

— И бесшумными?

— Экипаж не будет их слышать.

— Если только не сбавит скорость, позволив тем самым звуку догнать самолет.

— Понимаю, мистер Уинтергрин. Все это очень хитро придумано.

— Спасибо, полковник Пикеринг.

— Сколько человек у вас в экипаже?

— Всего два. Двух подготовить дешевле, чем четырех.

— Вы уверены, мистер Уинтергрин?

— Абсолютно, полковник Норт.

На сидевшем в центре председателе были генеральские погоны. Он откашлялся, заявляя таким образом о своем намерении высказаться. Все присутствующие замолчали. Генерал выдержал паузу.

— Разве свет движется? — спросил он наконец.

Наступила мертвая тишина.

— Свет движется, генерал Бингам, — выдавил, наконец, из себя Милоу Миндербиндер, испытав облегчение от того, что ему это удалось.

— Быстрее всего остального, — с готовностью добавил экс-рядовой первого класса Уинтергрин. — Быстрее света почти ничего нет.

— И ярче тоже.

Бингам с сомнением повернулся к сидящим слева. Некоторые из них утвердительно закивали. Он нахмурился.

— Вы уверены? — спросил он, спокойно повернув лицо к специалистам справа. Некоторые из этих тоже испуганно закивали. Некоторые отвели глаза. — Это странно, — медленно сказал Бингам. — Вон на столике в углу стоит лампа, но что-то я не вижу там никакого движения.

— Это все потому, что он движется очень быстро, — предложил Милоу.

— Он движется быстрее света, — сказал Уинтергрин.

— Разве может свет двигаться быстрее света?

— Конечно.

— Вы не можете видеть свет, когда он движется, сэр.

— Вы уверены, полковник Пикеринг?

— Абсолютно, генерал Бингам.

— Вы можете видеть свет, только когда его там нет, — сказал Милоу.

— Позвольте я вам продемонстрирую, — нетерпеливо вскакивая, сказал Уинтергрин. Он выключил лампу. — Видите? — Он снова включил лампу. — Почувствовали разницу?

— Я понимаю, что вы хотите сказать, Джин, — сказал Бингам. — Да, я начинаю видеть этот свет, а? — Генерал Книгам улыбнулся и оперся на ручку кресла. — Объясните попроще, Милоу, как выглядит ваш самолет.

— На радаре? Противник его не увидит. Даже если на нем будет ядерное оружие.

— Как он выглядит для нас. На фотографиях и чертежах.

— Это секрет, сэр, до тех пор, пока вы не предоставите нам финансирования.

— Ом невидимый, — добавил Уинтергрин, моргнув.

— Понимаю Юджин. Невидимый? Это становится похоже на старину «Стелса».

— Да, он немного похож на старину «Стелса».

— На Б-2 «Стелс»? — ошеломленно воскликнул Бингам.

— Но только чуть-чуть!

— Он лучше, чем «Стелс», — поспешно вставил Милоу.

— И гораздо красивее.

— Нет, он не похож на старину «Стелса».

— Он ничуть не похож на старину «Стелса».

— Это меня радует, — с облегчением сказал Бингам и снова принял расслабленную позу в своем кресле. — Милоу, я могу с уверенностью сказать, что всем нам понравилось то, что я услышал от вас сегодня. Как вы называете ваш замечательный новый аэроплан? Уж это-то мы должны знать.

— Наш новый замечательный самолет мы называем Досверхзвуковой невидимый и бесшумный оборонительно-наступательный атакующий бомбардировщик второго удара «П и П М и М».

— Вполне подходящее название для оборонительно-наступательного атакующего бомбардировщика второго удара.

— Оно как бы само собой напрашивалось, сэр.

— Одну минуту, мистер Миндербиндер, — запротестовал тощий штатский из Совета национальной безопасности. — Вы говорите о враге так, словно он у нас есть. У нас больше нет врагов.

— У нас всегда есть враги, — возразил сварливый геополитик, который тоже носил очки без оправы и считал себя не менее умным. — Мы должны иметь врагов. Если у нас нет врагов, мы должны их создать.

— Но ни одна сверхдержава больше не противостоит нам, — возразил толстяк из государственного департамента. — Россия потерпела крах.

— Значит, снова наступило время для Германии, — сказал Уинтергрин.

— Да, у нас всегда есть Германия. А деньги у нас есть?

— Займите, — сказал Милоу.

— Немцы дадут, — сказал Уинтергрин. — И японцы тоже. А когда мы получим их деньги, — восторженно добавил Уинтергрин, — им придется обеспечить нашу победу в войне против них. Это еще одно прекрасное секретное оборонительное свойство нашего замечательного наступательно-оборонительного бомбардировщика.

— Я рад, что вы обратили на это наше внимание, Джин, — сказал генерал Бингам. — Милоу, я хочу выбить деньги под этот проект и сам буду его рекомендовать.

— Гаденышу? — с надеждой выкрикнул Милоу.

— Нет-нет, — с добродушным юмором ответил Бингам. — Для гаденыша пока рановато. Нам понадобится как минимум еще одно заседание со стратегами из других служб. А потом рядом с президентом всегда эти проклятые штатские, вроде Нудлса Кука. Нам понадобятся утечки информации в газетах. Я собираюсь начать искать поддержку. Ведь вы же знаете, что вы не единственный претендент.

— А кто еще?

— Один из них — Стрейнджлав.

— Стрейнджлав? — сказал Милоу. — У него ничего не получится.

— Стрейнджлав врет, — выдвинул свое обвинение Уинтергрин.

— Он в свое время проталкивал «Стелс».

— Что он еще надумал?

— У него это называется Многоцелевой доступный оборонительный несбиваемый фантастический новейший наступательно-атакующий бомбардировщик первого, второго или третьего удара Б-страшный Стрейнджлава.

— Он не будет летать, — сказал Уинтергрин. — Наш лучше.

— У Стрейнджлава название лучше.

— Над нашим названием мы еще работаем.

— Его Многоцелевой доступный оборонительный несбиваемый фантастический новейший наступательно-атакующий бомбардировщик первого, второго или третьего удара Б-страшный Стрейнджлава ни в какое сравнение не идет с нашим Досверхзвуковым невидимым и бесшумным оборонительно-наступательным атакующим бомбардировщиком второго удара «П и П М и М», — резко возразил Милоу.

— Что бы Стрейнджлав ни сделал, оно никогда не работает, верно?

— Я рад это слышать, сказал генерал Бингам, — потому что именно вы — те ребята, которых я поддерживаю. Вот его новая визитная карточка. Один из наших секретных агентов выкрал ее у одного из секретных агентов из другого снабженческого подразделения, с которым мы почти готовы вступить в открытую войну. Ваш бомбардировщик нам поможет.

Пущенная по столу визитная карточка была украшена двойным орлом Австро-Венгерской империи и тиснеными рыжевато-золотыми буквами, гласившими:

Партнерство Гарольд Стрейнджлав

БЛЕСТЯЩИЕ СВЯЗИ И СОВЕТЫ

ПРОДАЖА И ПОКУПКА ВТОРИЧНОГО ВЛИЯНИЯ

ВЫСОКОПАРНОСТЬ ПО ТРЕБОВАНИЮ

Примечание: информация на этой визитной карточке имеет ограниченное хождение.

У Милоу был удрученный вид. Эта визитка была лучше, чем его.

— Милоу, мы все участвуем в гонке века, целью которой является создание совершенного оружия, которое может уничтожить весь мир и принести неувядающую славу победителю, который первым им воспользуется. Тот, кто ведет эту игрушку, может быть назначен начальником Объединенного комитета начальников штабов, и я, Бернард Бингам, хотел бы стать этим человеком.

— Поддерживаем! Поддерживаем! — хором закричали офицеры по обе стороны от генерала Бингама, который излучал смущенное удивление; плотный штатский и тощий штатский тем временем угрюмо помалкивали.

— Тогда вам нужно пошевеливаться, сэр, — грубовато пошутил Уинтергрин. — Нам не нравится попусту протирать штаны, когда у нас есть такая горячая штучка, как этот самолет. Если вам, ребятки, он не нужен…

— Конечно, Юджин, конечно. Только дайте мне хороший рекламный материал, чтобы мы знали, о чем говорим, когда будем говорить с людьми о том, что вы говорили нам сегодня. Не очень подробный, чтобы нам не нарваться на неприятности. Парочку сочных абзацев, чтобы было броско и било в цель, и, может быть, какие-нибудь чертежи в цвете, чтобы у нас было представление о том, как он будет выглядеть. Чертежи совсем не должны быть точными, нужно только, чтобы они производили впечатление. И тогда дело пойдет вперед на полных парах. Со скоростью света, а? И, Милоу, у меня есть еще один неприятный вопрос, который я должен задать.

— И у меня, — сказал толстый.

— У меня тоже есть, — сказал тонкий.

— Дело деликатное, так что я заранее прошу прощения. Ваш самолет будет летать? Будет ли он выполнять то, о чем вы говорите? От этого может зависеть будущее мира.

— Неужели я стал бы вам врать? — сказал Милоу Миндербиндер.

— Тем более, что от этого может зависеть будущее мира, — сказал бывший рядовой первого класса Уинтергрин. — Я бы скорее соврал своей бывшей жене.

— Именно такие заверения мне и были нужны.

— Генерал Бингам, — сказал Уинтергрин со страдальческой торжественностью незаслуженно обиженного человека, — я знаю, что такое война. На Второй мировой я копал окопы в Колорадо. Я служил за океаном рядовым первого класса. Во время высадки в Нормандии я сортировал почту на Средиземноморье. В день Д я был на своем посту, я говорю о сортировочном помещении, и оно было ничуть не больше, чем это помещение, где мы сидим с вами сегодня. Я не щадил себя, доставая ворованные зажигалки «Зиппо» для наших парней, которые сражались в Италии.

— А я делал то же самое с яйцами, — сказал Милоу.

— Нам не нужно напоминать о том, что поставлено на карту. Никто здесь не осознает в такой степени моих обязанностей и не испытывает большего желания выполнить их.

— Извините, сэр, — почтительно сказал генерал Бингам.

— Разве что вы, генерал, или вот мистер Миндербиндер. Или ваши коллеги за столом с вами, сэр. Черт побери, я был уверен, что эти суки к чему-нибудь обязательно станут цепляться, — с тоской сказал Уинтергрин, когда они вдвоем вышли из зала заседаний.

Они вместе шли по извивающемуся коридору подземного комплекса, который кишмя кишел спешащими по служебным делам мужчинами и женщинами в штатском и в форме, их манеры свидетельствовали о неуемной энергии. «Вся эта сраная шайка, — недовольно буркнул Уинтергрин, — выглядела безбедно, стерильно и охеренно самоуверенно. Все женщины в форме казались миниатюрными, кроме тех, что носили офицерские погоны; эти выглядели пугающе огромными. И у всех у них, — бормотал Уинтергрин, виновато опустив глаза, — был охеренно сомнительный вид».

Направляясь к лифту, они миновали указатель со словами «Министерство юстиции». В следующем коридоре они увидели еще одну стрелку, на этот раз черную, указывающую на переход, ведущий к новому Национальному военному кладбищу. Открытые для посетителей части АЗОСПВВ с их сверкающими магазинами в парящем атриуме уже стали вторым по популярности местом среди гостей столицы. Первым по популярности был недавно открытый военный мемориал. Требовался специальный, совершенно секретный пропуск АЗОСПВВ, чтобы подняться выше или опуститься ниже забитых людьми прогулочных площадок и открытых балконов, изобилующих газетными киосками, буфетами и магазинчиками сувениров в стиле нуво арт деко и знаменитыми выставочными стендами, диорамами и тирами «виртуальной реальности», которые на международных архитектурных конкурсах уже были признаны непревзойденными.

Справа от них в цокольном этаже их внимание привлекла похожая на огнедышащую ракету переливчатая красная стрелка, которая указывала на табличку, гласившую:

Подземные этажи А — Z.

Стрелка резко устремлялась вниз, указуя на закрытую металлическую дверь с надписью:

ЗАПАСНЫЙ ВХОД

НЕ ПОДХОДИТЬ

НАРУШИТЕЛИ БУДУТ РАССТРЕЛИВАТЬСЯ

Дверь охранялась двумя вооруженными часовыми, которые стояли там, казалось, только для того, чтобы никого не подпускать к запасному входу. Большая желтая буква Б на глянцевитом черном фоне утешительно напоминала, что для удобства и защиты гостей и служащих здесь оборудовано новейшее бомбоубежище в стиле ретро.

У лифтов тоже стояли охранники, которые не говорили даже друг с другом. В лифте был установлен телевизионный монитор. Милоу и Уинтергрин не разговаривали и не шевелились, даже когда снова оказались наверху в главном вестибюле реального мира, где экскурсионные гиды вели экскурсионные группы от экскурсионных автобусов, припаркованных за вращающимися дверьми на зарезервированной площадке перед главным входом. Они так и не обменялись ни словом, пока не оказались на улице под моросящим весенним дождичком и не отошли подальше от величественного здания особых секретных проектов, где происходило заседание.

— Уинтергрин, — прошептал наконец Милоу, — а эти наши самолеты будут летать?

— А хер их знает.

— А как они будут выглядеть?

— Наверно, нам и это потребуется выяснить.

— Если от этого будет зависеть будущее мира, — сказал Милоу, — то нам, пожалуй, нужно заключить эту сделку, пока мир еще цел. Иначе нам никогда не заплатят.

— Нам понадобятся какие-нибудь чертежи. Ах, уж этот херов Стрейнджлав!

— И какой-нибудь текст для рекламной брошюрки. Кого бы нам для этого раздобыть?

— Йоссаряна.

— Он, наверно, будет возражать.

— Ну и хер с ним, — сказал Уинтергрин. — Хочет возражать — пусть себе возражает. Мы насрем на этого хера еще раз. К херам собачьим! Пусть себе этот херов хер возражает, это все равно ни хера изменит. Мы что, не можем насрать на этого хера еще раз? Вот дерьмо.

— Напрасно ты столько ругаешься в столице, — сказал Милоу.

— Никто, кроме тебя, меня не слышит.

Вид у Милоу был не очень уверенный. Мягкий грибной дождичек сеялся вокруг него, проникая сквозь призматическую дымку, венком обосновавшуюся у него на челе.

— Йоссарян в последнее время опять слишком много возражает. Я чуть голову сыну не оторвал, когда он сказал Йоссаряну, что это бомбардировщик.

— Не отрывай сыну голову.

— Я бы хотел нанять какого-нибудь второразрядного толкача на хорошей правительственной должности. И не слишком разборчивого, когда речь идет о деньгах.

— Нудлса Кука?

— Именно Нудлса Кука я и имел в виду.

— Нудлс Кук теперь слишком крупная фигура для таких штук. И нам понадобится Йоссарян, чтобы с ним связаться.

— Меня беспокоит Йоссарян, — задумчиво сказал Милоу. — Кажется, я ему не доверяю. Боюсь, он все еще честный.

Загрузка...