КНИГА ШЕСТАЯ

17 СЭММИ

Независимая подвеска колес.

Вряд ли я знаю больше десятка людей из прошлого, которые могут помнить эту автомобильную рекламу независимой подвески колес, потому что, думаю, нас и осталось-то всего не больше десятка, а других и не разыщешь. Никто из нас теперь не живет на Кони-Айленде. Все это прошло, исчезло, кроме, разве что, тротуаров, пляжа и океана. Мы живем теперь в многоэтажных домах, вроде того, в котором живу я, или в пригороде, в двух-трех часах езды от Манхеттена, как Лю и Клер, или в поселках для пенсионеров в кондоминиумах в Уэст-Палм-Бич, штат Флорида, как мой брат и сестра, или, если у кого денег побольше, в Бока-Рейтон или Скотсдейле, штат Аризона. Большинство из нас добилось в жизни гораздо большего, чем мы рассчитывали, а наши родители даже и не мечтали о таком.

Спасательное мыло.

Халитозис — средство от дурного запаха изо рта.

Фермент Флейшмана, от угрей.

Зубная паста Ипана — и улыбка белозуба, Сэл Гепатика и улыбка облегченья на устах.

Когда природа забывает, вспомни про Экс-Лакс.

Пепси-кола вам не трюк,

От нее могучий пук.

Больше стало в два раза,

Хватит выпить за глаза.

Никто из наших кони-айлендских умников тогда и не верил, что этот новый напиток, Пепси-кола, даже несмотря на оригинальную рекламную частушку по радио — «Десять полных унций — это целый пруд» — имел хоть какие-то шансы в конкуренции против Кока-колы, напитка, который мы знали и любили, в ледяных маленьких бутылочках из зеленоватого стекла с тоненькими прожилками, эта бутылочка точно подходила к руке любого размера и пользовалась огромной популярностью. А сегодня я не различаю их по вкусу. Обе компании разрослись до непозволительно могущественных размеров, какие никогда нельзя позволять иметь предприятию, а шестиунциевая бутылочка стала еще одним почти исчезнувшим приятным воспоминанием. Никто больше не хочет продавать ходовой напиток в бутылочке всего в шесть унций за пять центов, и никто, кроме, вероятно, меня, не захочет такую купить.

«Залоговая» цена каждой маленькой бутылочки была два цента, а залоговая цена бутылок большего размера, в которых продавался лимонад за десять центов, была пять центов, и никто в семьях, обитавших в районе Западной Тридцать первой улицы Кони-Айленда, не оставался безучастным к стоимости этих пустых бутылочек. В те времена какую-нибудь ценную вещь можно было купить за два цента. Иногда мы, тогда еще совсем мальчишки, отправлялись на поиски пустых бутылочек и обшаривали наиболее вероятные места их скопления на пляже. Мы сдавали их в кондитерской Стейнберга прямо на моей улице на углу Серф-авеню, а полученные монетки использовали для игры в покер или в очко, когда научились это делать, или тратили на что-нибудь вкусненькое. За два цента можно было купить довольно большую шоколадку «Нестле» или «Хершис», пару крендельков, или замороженных булочек, или, если дело было осенью, добрый кусок халвы, от которой мы все некоторое время сходили с ума. За никель можно было купить «Милки Уэй» или «Кока-колу», «Мелорол» или пирожное из мороженого, хот-дог в лавке деликатесов Розенберга на Мермейд-авеню или у Натана на милю подальше в сторону парка аттракционов, или прокатиться на карусели. За два цента можно было купить газету. Когда отец Робби Клайнлайна работал в «Стиплчезе» Тилью, мы получали контрамарки на свободный вход и за несколько центов обычно могли выиграть кокос, накидывая кольца на колышки. Мы приобрели в этом сноровку. Цены тогда были ниже, и доходы тоже. Девчонки прыгали через скакалку и играли в фантики и классы. Мы играли в панчбол, ступбол и стикбол, а еще на губных гармошках и казу. Ранним вечером после обеда — мы называли это ужин — мы иногда играли в жмурки на тротуаре, а родители смотрели за нашей игрой, и все мы знали, а родители видели, что мы, подглядывая сквозь повязки на глазах, использовали игру в основном как возможность пощупать буфера у девчонок за те несколько секунд, пока мы делали вид, будто не узнаем, кого поймали. Это было еще до того, как мы, мальчишки, начали мастурбировать, а у девчонок начались месячные.

По утрам в будние дни все отцы из нашего квартала и все братья и сестры, уже закончившие школу, начинали бесшумно материализовываться, выходя из своих домов, и направлялись на Рейлроуд-авеню к остановке «Нортон-Пойнт», откуда троллейбусы отвозили их к надземной станции «Стилуэй-авеню», где сходились четыре разных маршрута линий подземки, заканчивавшихся на Кони-Айленде; они садились в вагоны, которые развозили их к разным местам работы в городе или, как это было со мной, когда мне было семнадцать с половиной и я уже успел получить аттестат об окончании средней школы, в разные агентства по трудоустройству на Манхеттене, где мы робко искали работу. Некоторые шли целую милю пешком до электрички, чтобы прогуляться или сэкономить пять центов. По вечерам, в час пик, они усталые тащились домой. Зимой в это время было уже темно. Почти каждый день с поздней весны до ранней осени мой отец вечерами один уходил на пляж, он надевал на себя махровый купальный халат, на плечо накидывал полотенце и со своей извечной улыбкой на лице отправлялся, чтобы расслабиться и нырнуть поглубже, иногда он не возвращался до самой темноты, и все мы прятали тревогу от матери, думая, что на этот раз он и вправду утонул, если только кто-нибудь не успел его вытащить.

— Сходи-ка за ним, — бывало говорила она тому из нас, кто оказывался у нее под рукой. — Скажи ему, пусть идет есть.

Вероятно, это был единственный час на дню, когда он мог насладиться одиночеством и отдаться тем своим оптимистическим мыслям, от которых и происходили эта его обходительность и спокойная улыбка на загорелом лице. Здоровье у нас у всех было тогда отличное, и этот факт тоже, несомненно, придавал ему оптимизма. У него была работа. У него были его еврейские газеты, и у обоих родителей была их музыка по радио, которую они так любили, в особенности Пуччини; «Час музыки Белл Телефон», Симфонии в эфире Эн-би-си, радиостанция «Нью-Йорк Таймс» и радиостанция Нью-Йорка, по словам диктора, «города, где в мире и согласии, пользуясь благами демократии, обитают семь миллионов человек».

Я пошел в музыке дальше них, от Каунта Бейси, Дюка Эллингтона и Бенни Гудмана к Бетховену и Баху, к их камерной музыке и фортепьянным сонатам, а теперь еще и к Вагнеру и Малеру.

А Гитлер и его бравые молодцы могли бы убить нас всех.

Сорокачасовая рабочая неделя стала вехой социальной реформы, преимущества которой я едва успел оценить, и шагом к благосостоянию, которое мои дети и внуки принимают как нечто само собой разумеющееся. Это мои приемные дети, потому что, когда мы встретились с Глендой, она уже сделала себе операцию по перевязке труб. Вдруг оказалось, что те места, где мы работаем, закрываются по субботам. И в пятницу мы могли не ложиться допоздна. Целые семьи могли теперь гулять целые уикэнды. Законы о минимальной заработной плате и о детском труде тоже стали подарками от ФДР в рамках его Нового курса, хотя последний и казался туманным. Только в колледже я узнал, что в индустриализированном западном мире детей двенадцати лет и младше повсеместно и всегда заставляли работать по двенадцать и больше часов в день в угольных шахтах и на фабриках.

Минимальная оплата тогда была двадцать пять центов в час. Когда Джои Хеллеру из дома напротив в шестнадцать лет выдали разрешение на работу и он после окончания школы устроился на четыре часа в день в «Вестерн Юнион» разносить телеграммы, он каждую пятницу приносил домой свои пять долларов в неделю. И из этих денег он почти всегда покупал в комиссионке новую пластинку для нашего клуба на Серф-авеню, где мы учились танцевать линди-хоп, курить сигареты и тискать девчонок в задней комнате, если нам удавалось заманить или заставить какую-нибудь из них пойти с нами туда. А мой дружок Лю Рабиновиц, и другой его дружок Лео Вейнер, и еще пара ребят посмелее уже вовсю трахали их на кушетках и в других местах. Отец Джои Хеллера уже умер, а его старший брат и сестра тоже работали, когда удавалось найти место, устраивались они в основном на неполный рабочий день к «Вулворту», а летом торговали в киосках замороженным кремом и хот-догами. Его мать, в юности белошвейка, теперь работала у моей матери, подшивая и выпуская платья, подбивая рубчики, переставляя наизнанку поношенные воротнички у рубашек для местной прачечной; получала она, кажется, по два или три цента за штуку, может быть, и по пять.

Кое-как они перебивались. Джои тоже хотел стать писателем. Именно от Джои я впервые услышал то самое подражание рекламной песенке про Пепси-колу, которую передавали по радио. Я помню и первое четверостишие еще одной пародии, что он написал на популярную песенку, которая заняла одно из первых мест в хит-параде «Лаки Страйк», записи таких песенок еще и сегодня можно услышать в исполнении лучших певцов того времени:

Когда проворна и легка

В твоей ширинке ее рука,

Глаза ее сверкают вновь,

Ты знаешь, к ней пришла любовь.

Жаль, что я не запомнил остальное. Он хотел писать комедийные сценки для радио, кино и театра. Я хотел заниматься этим вместе с ним, а еще когда-нибудь начать писать рассказы, хорошие рассказы, чтобы их печатал «Нью-Йоркер» или какой-нибудь другой журнал. Мы с ним вместе писали скетчи для нашего бойскаутского отряда, Отряда номер 148, а позднее, когда стали постарше, для вечерней развлекательной программы с танцами в нашем клубе, когда мы брали входную плату по десять или двадцать пять центов с тех, кто приходил к нам из десятков других клубов на Кони-Айленде или Брайтон-Бич, а девушек впускали бесплатно. Один из наших самых длинных бойскаутских скетчей «Испытания и несчастья Тоби Тендерфута» был таким смешным, что, я помню, нас попросили исполнить его еще раз на одном из регулярных сборов, которые проводились каждую пятницу в нашей государственной начальной школе — Г. Ш. 188. Джои тоже пошел в ВВС и стал офицером и бомбардиром, и он тоже преподавал в колледже в Пенсильвании. К тому времени он уже перестал быть «Джои», а я — «Сэмми». Он был Джо, а я — Сэм. Мы были моложе, чем казались сами себе, но мы уже не были мальчишками. Но Марвин Уинклер, вспоминая прошлое, по-прежнему называет его Джои, а обо мне думает как о Сэмми.

«Они рассмеялись, когда я уселся за пианино».

Этот текст был самым удачным из тех, что рассылались рекламными агентствами по почте, вероятно, он и до сих пор остается таким. Вы заполняли купон и получали пакет с инструкциями, по которым, как в них утверждалось, можно было научиться играть на пианино всего за десять нетрудных уроков. Лучше, конечно, было, если у вас, как у Уинклера, имелось пианино, хотя он так никогда и не научился.

У всех у нас в будущем было по «Форду», так нам сказал их производитель, а на заправках «Галф» или на заправках с плакатами, изображающими летящего красного коня, продавался высокооктановый бензин для машин с независимой подвеской — автомобили эти были нам пока не по карману. Марка «Лаки Страйк» в те времена машин с независимой подвеской означала отличный табак, и люди повсюду искали «Филипп Моррис» и могли пройти милю, чтобы купить «Кэмел» и другие сигареты и сигары, от которых у моего отца начался рак легких, распространившийся в печень и мозг и быстро сведший его в могилу. Ему уже было немало лет, когда он умер, но Гленда была совсем не старой, когда заболела раком яичников и умерла ровно тридцать дней спустя после того, как ей был поставлен этот диагноз. У нее стало побаливать то здесь, то там после того, как Майкл покончил с собой, и сегодня мы бы наверно сказали, что ее болезнь стала следствием стресса. Она сама и нашла Майкла. На заднем дворе дома, что мы снимали в то лето на Файр-Айленде, стояло одно чахлое деревце, и он умудрился повеситься на нем. Я сам снял его, понимая, что это не следовало делать, но я не хотел, чтобы он там висел и чтобы мы, женщины и дети из соседних домов смотрели на него в течение тех двух часов, которые могли понадобиться полиции и медэксперту, чтобы добраться туда на своих вездеходах.

Доллар в час… миля в минуту… сотня в неделю… сто миль в час — блеск!

Все это стало возможно. Мы знали, что есть машины, которые могут мчаться с такой скоростью, и у всех нас, ребят с Кони-Айленда, были более обеспеченные родственники, жившие в других местах, и у них были машины, развивавшие скорость до мили и больше в минуту. Наша родня жила в основном в Нью-Джерси, Пейтерсоне и Ньюарке, и летом по воскресеньям они приезжали к нам, чтобы прогуляться до карусели или даже до «Стиплчеза», полежать на пляже или побродить босиком по океанской водичке. Они, бывало, оставались на обеды, которые любила готовить моя мать, а моя сестра помогала ей, они подавали вкуснющие панированные телячьи котлеты с хрустящей, поджаристой картошкой, и мать приговаривала: «пусть поедят по-человечески». Больше всею ценилась государственная служба, потому что там хорошо платили, работа была надежной, беловоротничковой, там предоставлялись отпуска и гарантированная пенсия, к тому же они брали и евреев, и на тех, кто получал такую работу, все смотрели с почтением как на профессионалов. Можно было начать учеником в федеральной печатной службе, как прочел мне из газеты этого ведомства мой старший брат, а потом работать печатником с начальной зарплатой шестьдесят долларов в неделю, — вот он был уже в пределах досягаемости, этот доллар в час и больше, — когда обучение заканчивалось. Но для этого нужно было жить и работать в Вашингтоне, и никто из нас не был уверен в том, что ради этого стоило уезжать из дома. Предлагался и более короткий путь к заветному доллару в час — через Норфолкскую военную верфь в Портсмуте, штат Вирджиния, где можно было устроиться помощником кузнеца в компании с другими парнями с Кони-Айленда, которые тоже там работали; эта перспектива казалась более заманчивой, пока мы ждали, закончится ли война до того, как мне исполнится девятнадцать и призовут меня или нет в армию или на флот. Говорили, что на Бэнк-стрит, 30 в городе Норфолк, куда можно было добраться на пароме прямо из Портсмута, был публичный дом, бордель, но у меня ни разу не хватило смелости отправиться туда, да и времени на это не было. Я продержался там на тяжелой физической работе почти два месяца, проработал подряд пятьдесят шесть дней — полных по будням и по полдня в субботы и воскресенья, а потом, дойдя до полного изнеможения, сдался и вернулся домой, где, наконец, за гораздо меньшую плату нашел работу клерком в компании, страховавшей транспортные происшествия, эта компания по случайному стечению обстоятельств располагалась в том же здании на Манхеттене — старом здании «Дженерал Моторс» на Бродвее, 1775, — где раньше в своей форме рассыльного «Вестерн Юнион» работал Джои Хеллер, доставляя и принимая телеграммы.

Где были вы?

Когда узнали про Перл-Харбор. Когда взорвали атомную бомбу. Когда убили Кеннеди.

Я знаю, где был я, когда во время второго задания над Авиньоном убили стрелка-радиста Сноудена, и для меня это значило больше, чем потом убийство Кеннеди, да и теперь значит больше. Я был без сознания в хвостовом отсеке моего бомбардировщика Б-25 среднего радиуса действия, приходил в себя после удара по голове, который вырубил меня на какое-то время, когда второй пилот потерял контроль над собой и пустил самолет в вертикальное пике, а потом кричал по интеркому, чтобы все, кто был в самолете, помогли всем остальным в самолете, кто ему не отвечал. Каждый раз, когда я приходил в себя и слышал, как стонет Сноуден и как Йоссарян пробует то одно, то другое в тщетных усилиях помочь ему, я снова терял сознание.

До этого задания у меня уже была аварийная посадка с пилотом, которого мы называли Заморыш Джо, у него были буйные ночные кошмары, когда он не был на боевом дежурстве, а один раз я сделал вынужденную посадку на воду с пилотом по имени Орр, который позднее, как говорили, каким-то образом благополучно объявился в Швеции; но ни в первый, ни во второй раз я не был ранен, и я до сих пор не могу заставить себя поверить, что все это было взаправду, а не в кино. Но тогда я видел Сноудена с развороченным животом, а после видел одного тощего парня, который валял дурака на плотике у берега, и его разрубило пополам пропеллером, и теперь я думаю, что, знай я заранее о том, какие случаи могут произойти на моих глазах, то, может быть, я бы и не рвался так на эту войну. Мои мать и отец знали, что война пострашнее, чем это думали мы, мальчишки из нашего квартала. Они пришли в ужас, когда я им сказал, что меня взяли в авиацию стрелком. Никто из них никогда не был в самолете. И я тоже, и никто из тех, кого я знал.

Они вдвоем пошли проводить меня до троллейбусной остановки на Рейлроуд-авеню рядом со второй кондитерской лавкой, открывшейся на нашей улице. Оттуда я с тремя другими доехал до Стилуэлл-авеню, где мы сели на линию подземки Си-Бич, чтобы добраться до «Пенсильвания-стейшн» на Манхеттене и явиться для прохождения службы в мой первый армейский день. Много лет спустя я узнал, что после того, как мать с неестественной улыбкой на окаменевшем лице обняла меня на прощанье и я уехал в троллейбусе, она разразилась слезами и рыдала безутешно, и лишь через полчаса мой отец и сестры смогли увести ее домой.

В тот день, когда я оказался в армии, мое благосостояние выросло практически в два раза. Клерком в страховой компании я зарабатывал шестьдесят долларов в месяц, и мне из этих денег приходилось платить за проезд и покупать или брать с собой завтраки. В армии мне как имевшему звание ниже рядового первого класса с первого дня платили семьдесят пять долларов в месяц, кормили, одевали, обеспечивали жильем, а доктора и дантисты обслуживали нас бесплатно. И еще до демобилизации как сержант, получающий летные, заокеанские и боевые выплаты, я зарабатывал в месяц больше, чем печатник на федеральной службе, и приблизился к той сотне долларов в неделю настолько, насколько и мечтать не мог.

Откуда брались все эти деньги?

Вот что сказала бы об этом на идише моя мать: в понедельник треть нации живет в плохих домах, плохо одевается и питается. А в четверг десять миллионов человек в армии, а вместе с ними и два миллиона гражданских, зарабатывают больше, чем могли заработать раньше; танки, аэропланы, корабли, авианосцы, сотни тысяч джипов, грузовиков и других машин выезжали за ворота заводов с такой скоростью, что их и сосчитать-то было почти невозможно. Внезапно всего оказалось больше, чем достаточно. Неужели это заслуга Гитлера? Капитализма, с покорной улыбкой ответил бы, вероятно, мой отец, словно для этого человечного социалиста все напасти неравенства объяснялись одним этим безобразным словом. «Для войны всегда всего достаточно. Вот мир — тот слишком дорог».

С первой же поездки на электричке, когда нас везли с «Пенсильвания-стейшн» в мобилизационный пункт на Лонг-Айленде, я почувствовал, что в армии ты теряешь всякую значимость и индивидуальность, и я, к своему удивлению, обнаружил, что даже рад этому. Я ощутил себя частью управляемого стада и почувствовал облегчение от того, что все для меня уже расписано и мне говорят, что я должен делать, а я делаю то же, что и другие. Я чувствовал, что груз свалился с моих плеч и я стал свободнее, чем на гражданке. И времени свободного у меня было больше, а когда прошли первые дни притирки, я стал испытывать еще большую свободу.

Мы все вчетвером, вместе записавшиеся добровольцами, вернулись живыми и невредимыми, хотя мне и досталось во время двух авиньонских заданий, а Лю попал в плен, и полгода, пока его не освободили русские, оставался в плену у немцев. Он знает, что уцелел чудом, когда был в Дрездене во время бомбежки. А вот Ирвинга Казера, который исполнял роль Тоби Тендерфута в нашем с Джои Хеллером скетче, разнесло на куски в Италии взрывом артиллерийского снаряда, и я так его больше и не увидел, там же был убит и Санни Болл.

К тому времени, когда начался Вьетнам, я уже прекрасно знал, что такое война и что такое коварство Белого Дома, и я поклялся Гленде, что сделаю все возможное, все законное и незаконное, чтобы спасти Майкла от армии, если его признают годным хотя бы на четверть и призовут. Я сомневался, что это может случиться. Даже в детстве, когда он еще был мал для наркотиков и всяких там препаратов, вид у него был такой, будто он принимал и то, и другое. Он хорошо ориентировался в фактах и цифрах, но совершенно терялся при виде географических карт и планов. У него была феноменальная память на всякие статистические данные. Но в алгебре, геометрии и прочих абстрактных вещах он соображал плохо. Я не стал разубеждать Гленду, которая считала, что так на него повлиял ее развод. Я наметил героические планы переезда в Канаду на тот случай, если его призовут. Я бы даже поехал с ним в Швецию, если бы это было надежнее. Я дал ей слово, но сдержать его не пришлось.

Лю хотел в десантники или танкисты, чтобы на танке была пушка и он разделался бы с немцами, преследовавшими евреев, но после учебной подготовки в полевой артиллерии он оказался в пехоте. За океаном, когда убили его сержанта, его произвели в сержанты. Но командовать взводом он начал даже еще раньше, в Голландии, когда его сержант стал терять уверенность в себе и начинал полагаться на Лю и его приказания. Я хотел быть пилотом истребителя и летать на П-38, потому что он казался таким быстрым, молниеносным. Но я не обладал чувством объема и потому стал башенным стрелком. Я видел множество плакатов, сообщавших о нехватке, и записался добровольцем. По слухам, это была самая опасная из всех игр, и шансов у меня было мало. И слухи эти подтвердились.

Я был невысокого роста и вполне мог оказаться башенным стрелком на «Летающей крепости» в Англии, но, к счастью, никто не заметил моего роста, и меня отправили в места более солнечные — Средиземноморье — летать хвостовым стрелком на более легких в управлении и безопасных Б-25.

На ученьях мне всегда очень нравилось это чувство, когда я держал в руках пулемет калибра 0,50. Мне нравилось быть наверху и стрелять настоящими пулями по буксируемым целям в воздухе и неподвижным целям на земле, подводя к ним с фронта след трассирующих пуль с их белыми бликами. Я быстро узнал об инерции и относительном движении, что бомба или пуля с самолета, летящего со скоростью три сотни миль в час, начинает двигаться в том же самом направлении с такой же точно скоростью и что сила тяжести начинает действовать с самого первого мгновения, и наш старший артиллерийский офицер время от времени заставлял меня работать у доски в классе, чтобы помочь разобраться тем, у кого возникали трудности. Я узнал потрясающие вещи о законах движения Исаака Ньютона: если цель или ты находишься в движении, то ты никогда не попадешь, если будешь целиться прямо в нее. Один пример до сих пор поражает меня: если пуля выстреливается из горизонтального оружия и такая же пуля в тот же момент просто роняется с той же высоты, то они упадут на землю одновременно, хотя первая и может приземлиться где-нибудь в полумиле от второй. Тренажеры-имитаторы боя мне нравились меньше, потому что оружие там было ненастоящее, хотя они и были почти такими же забавными, как и одноцентовые игровые автоматы у нас на Кони-Айленде. Вы сидите в закрытой кабине, а на экране на вас с разных сторон и разной высоты несутся истребители различных моделей, исчезающие за доли секунды, и практически невозможно так быстро отличить своего от чужого, навести прицел и нажать на спуск. Никому на этих тренажерах не удавалось добиться хорошего результата, но, с другой стороны, никого это и не волновало. Я знал двух ребят, которых перевели на другие специальности, потому что они боялись. Эти тренажеры породили у меня сомнения: если все и на самом деле будет так, то единственное, что оставалось — это двигаться с максимальной скоростью в заданном направлении и расстреливать за те несколько секунд, что у тебя были, как можно больше боеприпасов. Так оно и получалось в жизни, почти повсюду. Та сторона, которой удавалось ввести в действие больше огневой мощи, обычно и побеждала.

Люди и слышать не хотят о том, что древняя битва при Фермопилах и героическая оборона спартанцев до последнего человека были не триумфом греков, а сокрушительным их поражением. Вся эта доблесть была растрачена впустую. Я люблю ошеломлять людей такими фактами, чтобы они начали думать и шарики у них завертелись.

Я верил в свой пулемет, но как-то не задумывался о том, что буду стрелять в кого-то, кто поднимется в воздух, чтобы стрелять в меня.

Я любил всякие розыгрыши и вскоре сдружился с большим числом людей, чем прежде на Кони-Айленде. В армии у меня были некоторые личные преимущества. Я читал больше и знал больше, чем другие. Я обнаружил, что людям лучше сразу же говорить, что я, как они могли догадаться, и в самом деле еврей, и находил возможность вставить это в разговор и добавить, что я с Кони-Айленда в Бруклине, штат Нью-Йорк. У меня установились безоблачные и близкие отношения с людьми, которых звали, например, Брюс Саггс из Хай-Пойнта, Северная Каролина, и Холл А. Муди из Миссисипи, с Джеем Мэтьюсом и Брюсом Дж. Палмером из разных мест в Джорджии, которые не очень-то любили друг друга, с Артом Шрёдером и с Томом Слоуном из Филадельфии. В казармах в Лоури-Филд, штат Колорадо, куда меня отправили на огневую подготовку, я столкнулся с враждебным отношением и угрозами со стороны Боба Боуэрса, тоже из Бруклина, но из более буйного района, где обитали норвежцы и ирландцы, известные у нас своим антисемитизмом, и со стороны Джона Рупини, происходившего откуда-то с севера штата, и мы изо всех сил старались как можно реже попадаться друг другу на глаза. Я знал, что они чувствуют, а они знали, что я это знаю; они почти с такой же неприязнью относились чуть ли не ко всем остальным. Лю, наверно, сразу же выяснил бы с ними отношения. Во время игры в покер на второй или третий день в воинском эшелоне, перевозившем меня из Аризоны в Колорадо, мне послышалось, как один из игроков сказал что-то о евреях, но я не был уверен. Потом другой, сидевший напротив меня, уже сообщивший, что он откуда-то из маленького городка на юге, ухмыльнулся и заметил:

— У нас тоже есть один, они владеют магазином готового платья. Посмотрел бы ты на них. — Теперь я был уверен и знал, что должен высказаться.

— Подожди-ка минуту, если ты не против, — резко и немного напыщенно начал я. Внутренне меня всего трясло. И голос у меня был чужой. — Дело в том, что я тоже еврей и мне не нравится слушать такие разговоры. Если хочешь, я сейчас же брошу играть. Но если ты хочешь, чтобы я остался, ты должен прекратить разговоры, которые оскорбляют меня и портят мне настроение. И вообще я не понимаю, зачем тебе нужно так обращаться со мной.

Игра прекратилась, мы чуть раскачивались, прислушиваясь к стуку колес. Если бы я вышел из игры, то со мной вышел бы и Леско, а если бы дело дошло до драки, то они знали, что Леско был бы на моей стороне. Но тот, к кому я обращался, Купер, почувствовал себя виноватым и пробормотал извинение:

— Извини, Зингер, я не знал, что ты еврей.

Лю, наверно, размозжил бы ему голову и угодил за решетку. А я на время стал приятелем человека, который всегда был готов признать свою вину. Лю — это Лю, а я — это я.

Меня зовут Сэмьюэл Зингер, без всякого второго имени — никаких там Сэмми Н. М. И. Зингер, — я родился маленьким и остался меньше многих других, ничем физически не выделившись. Не таким, как еще один хороший приятель детства, Айк Соломон, который был ничуть не выше меня, но имел здоровенные бицепсы и грудь пошире, чем у остальных, и мог поднимать тяжести и сколько угодно подтягиваться на турнике. Всю свою жизнь я побаивался драк, а потому делал все возможное, чтобы их избегать. Я умел пошутить и показать свое дружелюбие и всюду умудрялся заводить друзей. У меня был дар создавать непринужденную атмосферу, поддев кого-нибудь из компании, и поддержать разговор, ошеломив собеседников нетривиальностью суждений.

«Как вы думаете, жилось бы в стране лучше, если бы мы проиграли британцам Революционную войну?» — пытливо спрашивал я, словно меня и в самом деле мучила эта проблема, а наготове у меня уже были критические вопросы на любой ответ.

«Если Линкольн был так умен, то почему он не позволил Югу отделиться? Неужели отделение нанесло бы стране больше вреда, чем война?»

«Конституционна ли конституция?»

«Может ли демократия создаваться демократическим путем?»

«А разве дева Мария не была еврейкой?»

Я знал много всякого, чего не знали другие. Я знал, что если нас в казарме оказывалось не меньше сорока человек, то почти всегда находились двое, у кого день рождения приходился на одно число, а часто была и еще одна пара с днем рождения в другой день. Я мог биться об заклад даже с людьми из Невады и Калифорнии, что Рено в штате Невада находится западнее Лос-Анджелеса, а после, когда мы уже проверяли это по карте, готов был биться об заклад во второй раз, настолько сильно в них было устоявшееся представление. У меня был заготовлен вопросик и для кардинала, окажись я рядом с ним и приди мне в голову мысль подурачиться.

«Чьи гены были у Иисуса?» И, получив любой ответ, какой мог бы придумать этот бедняга, я с невинным видом напомнил бы ему, что Иисус был рожден младенцем и стал мужчиной, а обрезан был на восьмой день.

Я чуть-таки не нарвался на неприятности в артиллерийской школе на занятиях, которые проводил один орденоносец уоррант-офицер; он как-то заметил, что в среднем авиационного стрелка убивают после трех минут боя, а потом предложил задавать вопросы. Он закончил боевую службу в Англии на Б-17 с потрепанной в боях восьмой воздушной армией, и я даже не пытался поддеть его, просто мне было любопытно.

— Откуда это известно, сэр? — спросил я, и с тех пор я не верю никаким сводкам и оценкам.

— Что ты имеешь в виду?

— Как это можно измерить? Сэр, вы провели в бою, наверно, не меньше часа.

— Гораздо больше часа.

— Тогда на каждый ваш час в бою должно приходиться девятнадцать убитых в первые секунды, чтобы получилась средняя цифра в три минуты. И почему бой опаснее для стрелков, чем для пилотов или бомбардиров? Ведь они же обстреливают весь самолет, не правда ли, сэр?

— Зингер, ты, кажется, большой умник, да? Останешься после занятий.

Он сообщил мне, что я никогда не должен противоречить ему в классе, и познакомил меня с тем, что позднее я — вместе с Йоссаряном — стал называть «законы Корна», в честь подполковника Корна с Пьяносы: по закону Корна вопросы могли задавать только те, кто никогда не задавал никаких вопросов. Но он дал мне задание обучать других, и я на простых примерах из алгебры и геометрии должен был объяснять, что метиться всегда нужно с опережением цели, движущейся относительно тебя, а при стрельбе из летящего самолета линия прицеливания должна запаздывать относительно цели. Если самолет находится от тебя в стольких-то ярдах, а снаряд летит со скоростью столько-то ярдов в секунду, то сколько секунд потребуется твоему снаряду, чтобы настичь самолет? Если самолет летит со скоростью столько-то футов в секунду, то сколько футов он пролетит к тому моменту, когда снаряд настигнет его? Они увидели все это на полигоне, когда мы стреляли по тарелочкам и вели артиллерийский огонь с движущегося грузовика. Но хотя я сам учил этому правилу и знал его, даже у меня были трудности с пониманием того, что при стрельбе из атакующего самолета метиться нужно в точку позади цели, между целью и твоим хвостом с учетом скорости твоего самолета, а метясь впереди цели, будешь только попусту расходовать боеприпасы.

Все мои приятели были людьми широкой души. И как-то так уж получалось, что рядом со мной на всякий случай всегда оказывался дружок покрупнее и покрепче меня, например, Лю Рабиновиц или Санни Бартолини, задира-итальянец, чья семья жила на Кони-Айленде. Или Леско, молодой шахтер из Пенсильвании, с которым я познакомился в артиллерийской школе. Или Йоссарян на учебных полетах в Каролине, а потом на Пьяносе во время боевых действий после того, как мы впятером — Йоссарян, Эпплби, Крафт, Шрёдер и я — одним экипажем перелетели за океан.

Меня всегда пугало, что меня могут побить, и этот страх в моих мыслях принимал очертания даже более угрожающие, чем страх быть убитым. Однажды ночью в Северной Каролине это чуть не произошло. Дело было после очередного ночного полета, во время которого Йоссарян никак не мог сориентироваться и найти дорогу к таким местам, как Афины, штат Джорджия, и Рейли, Северная Каролина, и Эпплби из Техаса пришлось возвращаться по радиокомпасу. И вот в полночь мы отправились в нашу солдатскую столовую — Шрёдер, я и Йоссарян. Офицерский клуб был закрыт. Йоссарян всегда был голоден. Он снял с себя знаки различия, чтобы сойти за солдата и получить право пройти туда с нами. По ночам ребята всегда толклись на улице. И когда мы шли сквозь эту толпу, меня неожиданно толкнул здоровенный пьяный наглец, рядовой, он пихнул меня с такой силой, что не осталось никакого сомнения в преднамеренности его поведения. Я повернулся в инстинктивном удивлении. Но я и слова не успел сказать, как он налетел на меня и грубо затолкал в группу солдат, которые уже встали в кружок, чтобы посмотреть, что будет. Все происходило слишком быстро, и я даже не успевал осознавать происходящее. Я еще не успел прийти в себя от удивления и неожиданности, как он бросился на меня, подняв руки, и уже завел одну назад, сжав в кулак для удара. Он был выше и плотнее меня, и защититься я никак не мог. Это было как в тот раз, когда я учил Лю боксировать. Я даже убежать не мог. Я не знаю, почему он выбрал именно меня, могу только догадываться. Но тут, прежде чем он успел ударить, между нами появился Йоссарян, чтобы прекратить это, он простер руки с раскрытыми ладонями, пытаясь усмирить его. Но не успел Йоссарян произнести и первой фразы, тот тип ринулся вперед и со всей силы съездил его по голове, а потом стукнул еще раз другой рукой. Йоссарян, потрясенный этим ударом, стал беспомощно отступать, а тот все не останавливался продолжал молотить его по голове обеими руками, и Йоссарян только пошатывался от каждого удара, и прежде чем я понял, что делаю, я бросился вперед и повис на одной руке этого громилы. Но он отшвырнул меня в сторону, и я соскользнул вниз, обхватил его за талию и, изо всей силы упершись ногами в землю, попытался сбить его с ног. К этому моменту Шрёдер набросился на него с другой стороны, и я слышал слова Шрёдера: «Ты, мудила, он же офицер, мудила!» Я слышал, как он хрипло шепчет в ухо драчуна: «Он же офицер!» И тут Йоссарян, которому силы тоже было не занимать, пришел в себя и умудрился схватить его за обе руки; Йоссарян наступал на него, пока тот не потерял равновесия и не сдался. Я почувствовал, что он сник, как только слова Шрёдера дошли до него. Когда мы его отпустили, видок у него был далеко не лучший.

— Лучше вам надеть ваши полоски, лейтенант, — мягко напомнил я Йоссаряну, все еще тяжело дыша, а увидев, что он ощупывает свое лицо, добавил: — Крови нет. Вам бы лучше уйти отсюда и надеть свои полоски, пока никто не пришел. А еду мы вам можем вынести.

С тех пор я всегда был на стороне Йоссаряна, когда он ссорился с Эпплби, даже во время того, что мы оба стали называть «Славное атабринское восстание», хотя сам я сознательно принимал эти антималярийные таблетки, когда мы пересекали экваториальную зону на пути за океан, а он этого не делал. Атабрин смягчал протекание малярии, так нам сказали перед первой посадкой в Пуэрто-Рико, но не оказывал никакого воздействия на саму болезнь. Что бы там ни было написано в уставах, но Йоссарян не видел никакой разумной необходимости устранять симптомы еще до их появления. Несогласие между ними выкристаллизовалось в противостояние ради спасения лица. Крафт, второй пилот, хранил, как всегда, нейтралитет. Крафт говорил мало, много улыбался и, казалось, не замечал и половины того, что происходит вокруг. Когда он вскоре после этого был убит в бою над Феррарой, я так и продолжал думать о нем как о человеке, хранящем нейтралитет.

— Я командир этого корабля, — имел неосторожность сказать Йоссаряну Эпплби в присутствии всех нас в Пуэрто-Рико, где мы совершили первую посадку после взлета во Флориде для четырнадцатидневного перелета за океан. — И ты должен выполнять мои приказы.

— Дерьмо это собачье, — сказал Йоссарян. — Это самолет, Эпплби, а не корабль. — Тогда они были в одном звании — второго лейтенанта — и одного роста. — И мы на земле, а не в море.

— И все равно командир — я. — Эпплби говорил медленно. — Как только мы снова поднимемся в воздух, я прикажу тебе принять таблетки.

— А я их не приму.

— Тогда я подам на тебя рапорт, — сказал Эпплби. — Мне это не очень нравится, но я подам на тебя рапорт старшему офицеру, как только он у нас будет.

— Подавай, — продолжал упрямое сопротивление Йоссарян. — Это мое тело и мое здоровье, и я могу делать с ним все, что захочу.

— По уставу — нет.

— Устав противоречит конституции.

Когда мы пересекали карибский бассейн, направляясь в Южную Америку, нам показали аэрозольную бомбу, тогда я ее впервые и увидел, а теперь это называется аэрозольный баллончик, и проинструктировали, как ее использовать внутри самолета сразу же после посадки в него, чтобы защититься от комаров и болезней, которые они могут переносить. На каждом из этапов перелета в Наталь в Бразилии нас просили смотреть в оба, не увидим ли мы останков самолета или двух, которые за день или два до этого исчезли здесь, в море или джунглях. Жаль, что задание это не отрезвило нас как следует. То же относилось и к перелету из Бразилии через океан на остров Вознесения; этот перелет состоял из нескольких восьмичасовых этапов, а самолет был рассчитан всего на четыре часа полета; отдохнув два дня на острове Вознесения, мы полетели в Либерию в Африке, а оттуда — в Дакар в Сенегале. И в течение всех этих долгих, утомительных перелетов мы, когда вспоминали об этом, смотрели в оба — не увидим ли где обломков и желтых плотиков. Во Флориде у нас было свободное время и вечера, а там в салунах и кафе были танцплощадки.

У меня возникло желание начать трахаться. Старшие ребята с Кони-Айленда, например, Чики Эренман и Мел Мандлбаум, ушедшие в армию раньше, приезжали в отпуска со своих далеких мест службы, вроде Канзаса и Алабамы, и рассказывали всякие истории о женщинах, которые были полны желания лечь под наших бравых парней в военной форме, и теперь, когда и я был бравым парнем в военной форме, я тоже хотел трахаться.

Но я все еще не знал, как. Я был застенчив. Я умел пошутить, но был робок. Я воспламенялся при виде любой более или менее хорошенькой мордашки или фигуры. Я слишком быстро возбуждался, и меня пугала мысль о том, что это будет заметно. Я знал, что, наверно, кончу, еще не успев начать, но для большинства из нас это все же было лучше, чем ничего. Когда я танцевал практически с любой девушкой, тесно прижимаясь к ней, у меня почти сразу же появлялась эрекция, и я в большом смущении отстранялся подальше, чтобы девушка ничего не почувствовала. Теперь-то я знаю, что нужно было прижимать его к ним сильнее, чтобы у них не оставалось сомнений — с этим у меня все в порядке, и начинать двусмысленно шутить о том, чего я хочу и что получу, и тогда мои дела шли бы успешнее. Когда я уединялся с какой-нибудь девушкой в задней комнате и начинал ее тискать или приходил к ней на квартиру, куда ее приглашали посидеть с ребенком, я обычно быстро получал то, чего хотел, и был доволен собой, пока меня не заставили вспомнить, что ведь это еще далеко не все. Я знал, что невысок ростом, и всегда считал, что петушок у меня маловат, а у большинства других он куда как поздоровее, пока как-то летом в раздевалке стиплчезского бассейна я бесстрашно не скосил глаза в зеркало, стоя рядом с Лю, когда мы мылись, и увидел, что мой ничуть не хуже, чем у него.

Но он-то свой пускал в дело. А я всегда слишком быстро кончал, или у меня вообще ничего не получалось. В первый раз, когда Лю и другой его приятель, Лео Вейнер, подыскали для меня девчонку, которая приехала на Кони-Айленд поработать летом в киоске с газированной водой и ничуть не возражала лечь под любого, кто ее просил об этом, — они оба здорово умели уламывать девчонок, — я и презерватив не успел надеть, как у меня обвисло. Первый раз, когда я договорился обо всем сам и устроился в задней комнате нашего клуба с одной девчонкой и действовал рукой, а она дала мне понять, что хочет всего, эрекция у меня прошла, когда мы еще и раздеться-то не успели, хотя до того, как мы сняли штаны, я был в полной боевой готовности. Гленде нравились эти мои истории.

Я уверен не на все сто, но, вероятно, в первый раз по-настоящему я трахнулся только уже за океаном. Там это было просто, потому что ты был один из многих ребят, которые все делали одно и то же с юношеской самоуверенностью и в общем стремлении шумно и весело провести время, а неподалеку, в главном городе острова, Бастии, вились стайки местных девчонок, не знавших нашего языка, а в особенности просто это было потом, в Риме, где женщины, которых мы видели на улицах, улыбались, давая нам понять, чем они тут занимаются, и ждали, когда мы подойдем к ним с нашими разговорчиками, деньгами, сигаретами, шоколадками, беспечным весельем и уже расстегнутыми ширинками. Мы вовсе не считали их проститутками или шлюхами, для нас они просто были женщинами на улице. Я уверен не на все сто, что делал это раньше из-за того случая с одной миленькой южанкой в танцевальном зале Уэст-Палм-Бич, штат Флорида, куда мы прилетели, чтобы испытать самолет перед полетом за океан и откалибровать различные приборы на всякие отклонения и ошибки.

Я так до сих пор и не знаю, считается тот случай или нет. Она была ужасно разбитная — девчонка чуть пониже меня, волосы очень черные, глаза почти сиреневые, а вдобавок еще и ямочки на щеках; она была под сильным впечатлением от моей резкой нью-йоркской манеры танцевать линди-хоп, она такого и представить себе не могла и ей сразу же захотелось научиться. Шрёдер тоже раньше такого не видел, как и лейтенант Крафт, который реквизировал в технической части джип, чтобы мы могли добраться на танцы. Спустя какое-то время мы вышли подышать свежим воздухом. Я шел, все еще обнимая ее за талию, и мы, ни о чем таком не говоря, направлялись к одному из затененных местечек на парковочной площадке. Мы миновали несколько парочек, обнимавшихся в разных укромных уголках. Я подсадил ее на крыло низкого спортивного автомобиля.

— Нет-нет, Сэмми, милый, мы не будем заниматься этим сегодня, не здесь, не сейчас, — сразу же без обиняков сообщила она мне, удерживая меня на расстоянии двумя руками, упертыми мне в грудь, и по-дружески поцеловала меня в нос.

Я протиснулся между ее ногами поближе к ней, чтобы можно было целоваться, мои руки проскользнули ей под платье прямо к резиночке в ее штанах, а большими пальцами я гладил ее изнутри. Пока она не заговорила, я и не надеялся на что-то большее на этой парковочной площадке.

Гладя ей прямо в глаза, я с улыбкой признался:

— Я ведь все равно даже не знаю как. Я никогда не делал этого раньше. — На следующий день мы вылетали в Пуэрто-Рико, и я мог позволить себе откровенность.

Она рассмеялась, услышав эти слова, словно я сказал какую-то остроту. Ей и в голову не приходило, что такой шустрый парень, как я, мог быть девственником.

— Ах, ты бедняжка, — сладкозвучно посочувствовала она мне. — Ты был многого лишен в этой жизни, да?

— Я учил тебя танцевать, — намекнул я.

— Тогда я тебе покажу, как это делается, — согласилась она. — Только ты не должен вставлять. Пообещай мне это. Отойди-ка чуть-чуть, а я устроюсь поудобнее. Вот так лучше. Видишь? Ух ты, да он у тебя совсем неплох, да? Он так и рвется в бой.

— Мне его обрезал лучший скульптор.

— Только не спеши, Сэмми, мальчик. И не так быстро. Не сюда, маленький, не сюда. Это же почти мой пупок. Тебе нужно научиться не мешать мне подставлять себя так, чтобы ты мог туда добраться. Поэтому-то мы и называем это «давать», понял, глупышка? Но сегодня я тебе ничего не дам. Ясно? Чуть поближе. Вот так-то лучше, правда? Только ты не должен вставлять! Не вставляй! Ты вставляешь!

Последнее она прокричала так, что могла бы разбудить всю округу. Она секунд пятнадцать бешено извивалась подо мной, изо всех сил стараясь вырваться, а я всего лишь пытался приподняться, чтобы помочь ей встать, а потом я вдруг понял, что уже стою на ногах и увидел, как пускаю струю высоко в воздух через капот. Эта штука пролетела целую милю. Пустить струю — точное выражение для мальчишки девятнадцати или двадцати лет. Когда мужчине больше шестидесяти восьми, он кончает. Когда может. Если он хочет.

Никогда не думал, что буду таким старым, что буду просыпаться с одеревеневшими суставами и что мне большую часть дня нечем будет себя занять, кроме как сбором на общественных началах пожертвований для облегчения положения раковых больных. Я читаю чуть не всю ночь напролет, как сказал поэт, а часто и по утрам тоже, езжу зимой на юг к одной знакомой даме, у которой дом в Неаполе, штат Флорида, чтобы быть поближе к океану, а иногда гощу у дочери в Атланте, а иногда в Хьюстоне, штат Техас, где живет с мужем другая моя дочь. Я играю в бридж и так знакомлюсь с людьми. У меня есть маленький летний домик в Ист-Хэмптоне вблизи океана, там одна гостевая комната с отдельной ванной. Когда Лю ложится в больницу, чтобы пройти очередной курс лечения, я навещаю его не реже раза в неделю, езжу к нему автобусом с автовокзала. На это уходит целый день. Я никогда не думал, что переживу его, а, может быть, еще и не переживу, потому что в течение тех длительных периодов ремиссии, которые у него бывали за больше чем двадцать лет, что я знаю о его болезни Ходжкина, он чувствует себя получше, чем я, и делает гораздо больше. Хотя на этот раз он, кажется, никак не может набрать свой вес, упал духом и настроен фаталистически, но Клер разговаривает с Тимером, и ее больше беспокоит настроение Лю, а не его болезнь.

— Меня уже тошнит от этой тошноты, — сказал он мне в тот последний раз, когда мы разговаривали наедине, он словно готовился к тому, чтобы сдаться, и я никак не мог понять, шутит он или нет.

И тогда пошутить попробовал я.

— Нужно говорить тошноты.

— Что?

— Лю, нужно говорить не тошноты, а тошноты.

— Сэмми, ну тебя к черту с этими глупостями. Не теперь.

Я почувствовал себя полным дураком.

Мне не суждено жить в старости с детьми, и поэтому я отложил деньги на дом для престарелых. Я жду своего рака простаты. Может быть, скоро я снова женюсь, если моя состоятельная вдовая подружка преодолеет свое меркантильное недоверие ко мне и скажет, что пора. Но надолго ли? Еще на семь лет? Я скучаю по семейной жизни.

Гленда решила, что тот случай у танцзала не в счет. Каждый раз, когда мы с ней вспоминали об этом впоследствии, она недоверчиво качала головой и со смехом говорила:

— Господи, ты ведь тогда ничего не знал, да?

— Не знал.

— Только ты больше не пробуй ни на ком этот свой спектакль «научите несчастненького».

Это не всегда был только спектакль. Почти все женщины, с которыми у меня что-то было, всегда, казалось, были опытнее меня. Я думаю, есть два типа мужчин, и я принадлежу ко второму.

Сама она впервые испытала это в колледже, когда впервые оказалась вдали от дома, с человеком, за которого вскоре после выпуска вышла замуж; раковая болезнь — меланома — свела его в могилу раньше ее, но он еще успел дважды жениться и даже родить еще одного ребенка. У меня возможность поступить в колледж появилась только после войны, а к тому времени переспать с девчонкой для меня уже не составляло большого труда, потому что у меня уже был кое-какой опыт, да и большинство девчонок вовсю этим занималось.

Эпплби проделал путь из Наталя в Бразилии до острова Вознесения, ориентируясь только по радиокомпасу, а в бомбовом отсеке у нас был установлен дополнительный топливный бак для увеличения дальности полета. Он больше не верил показаниям компаса Йоссаряна. Йоссарян тоже не верил, и потому обиделся лишь чуть-чуть. А Эпплби копил в себе раздражение. Полагаться только на радиокомпас было довольно рискованно — как сказал мне Йоссарян; уж это-то ему вдолбили в голову, — что мы и испытали на собственной шкуре, выйдя на остров не прямо, а с отклонением на сто двадцать градусов, и израсходовав больше топлива.

В войне, капитализме и западной цивилизации я стал лучше разбираться, когда попал в город Маракеш, в Марокко, и увидел богатых французов, пьющих аперитивы на террасах роскошных отелей, спакойненько убивающих время вместе с детьми и своими стройными женами, пока другие высаживались в Нормандии, а потом в южной Франции, чтобы освободить их страну и дать им возможность вернуться и снова вступить во владение своей собственностью. В огромном американском центре пополнений в Константине, в Алжире, где мы провели две недели, ожидая окончательного назначения в авиационную бомбардировочную группу, я впервые услышал о Зигмунде Фрейде и о всяких интересных вещах, связанных с ним. Я там жил в одной палатке с санитаром, тоже ожидавшим назначения, он был постарше меня и тоже хотел писать рассказы, как Уильям Сароян, и к тому же был уверен, что это ему по силам. Никто из нас не понимал, что второй Сароян никому не нужен. Сегодня, судя по числу поклонников Сарояна, можно было бы сделать вывод, что и в одном-то Сарояне не было особой нужды. Мы обменивались прочитанными книжками.

— Тебе когда-нибудь снится, что у тебя выпадают зубы? — лукаво и как бы между прочим спросил он однажды у меня без всякой связи с нашим предыдущим разговором. Делать нам в нашем ожидании было нечего, разве что играть в софтбол или волейбол. Ходить в Константину и гулять Бог знает где по городу в поисках виски или женщин не следовало, это мы поняли, услыхав об одном убитом солдате, которого якобы нашли кастрированным с засунутой в рот мошонкой, что нам, по-видимому, показалось маловероятным. Мы ели из столовской посуды.

Его вопрос попал в цель. Я вздрогнул, словно увидел перед собой волшебника, читающего чужие мысли.

— Да, снится, — доверчиво признался я. — Как раз прошлой ночью.

Он самодовольно кивнул.

— Ты вчера дрочил, — не колеблясь сообщил он мне.

— Ах ты дерьмо собачье! — запальчиво ответил я, а сам виновато спросил себя — как это он догадался.

— Это же не преступление, — примирительным тоном и как бы оправдываясь сказал он. — Это даже не грех. Женщины тоже этим занимаются.

Тогда я отнесся к последнему замечанию с недоверием. Он уверял меня, что так оно и есть на самом деле.

Приземлившись на Пьяносе, мы во все глаза принялись смотреть на горы и лес, подступавшие к самому морю; мы ждали машин, которые отвезут нас с вещами в штаб нашей эскадрильи, где после нашего доклада о прибытии нас должны были распределить по палаткам. Стоял май, было солнечно и все вокруг было прекрасно. Все было спокойно. Мы с облегчением увидели, что здесь мы в безопасности.

— Хорошая работа, Эпплби, — смиренно заметил Йоссарян, говоря за всех нас, — мы бы никогда не добрались, если бы тебе пришлось полагаться на меня.

— Этот вопрос меня мало беспокоит, — мстительно сказал ему Эпплби своим неторопливым техасским говорком. — Ты нарушил устав, и я сказал, что подам на тебя рапорт.

В штабе, где нас встретил любезный первый сержант, сержант Таусер, Эпплби с трудом сдерживал себя, ожидая завершения формальностей. А потом сквозь сжатые губы на дрожащем от обиды и ярости лице попросил, потребовал встречи с командиром эскадрильи по вопросу неподчинения члена экипажа, который отказался принимать таблетки атабрина и не выполнил прямой приказ сделать это. Таусер с трудом скрывал удивление.

— Он у себя?

— Да, сэр. Но вам придется немного подождать.

— И я бы хотел поговорить с ним, пока все мы еще здесь, чтобы он мог услышать свидетельские показания.

— Да, я понял. Вы все можете присесть, если хотите.

Командиром эскадрильи был майор, и фамилия у него, как я увидел, тоже была Майор; меня развеселило это странное совпадение.

— Да, я, пожалуй, посижу, — сказал Эпплби. Остальные из нас хранили молчание. — Сержант, а сколько мне придется ждать? Мне еще сегодня нужно многое успеть, чтобы полностью подготовиться и завтра с самого раннего утра идти в бой в ту минуту, когда мне прикажут.

Мне показалось, что Таусер не верит своим ушам.

— Сэр?

— В чем дело, сержант?

— Вы задали какой-то вопрос?

— Сколько мне придется ждать, прежде чем мне можно будет идти к майору?

— Пока он не пойдет на ланч, — ответил сержант Таусер. — Тогда вы сможете войти.

— Но ведь тогда его не будет. Разве нет?

— Не будет, сэр. Майор Майор вернется к себе только после ланча.

— Понятно, — не очень уверенно решил Эпплби. — Тогда я, пожалуй, приду после ланча.

Шрёдер и я стояли, окаменев, как и всегда, пока офицеры улаживали свои проблемы. Йоссарян слушал с ехидным любопытством.

Эпплби вышел первым. Он резко остановился, как только я вышел за ним, и изумленно отступил назад, чуть не сбив меня с ног. Я проследил за направлением его взгляда и ясно увидел высокого темноволосого офицера с золотыми листьями майора на погонах, который выпрыгнул из окна штабной палатки и рысью скрылся с глаз за углом. Эпплби зажмурил глаза и потряс головой, словно опасаясь того, что он заболел.

— Ты не… — начал он, но тут сержант Таусер похлопал его по плечу и сказал, что он, если все еще хочет, может пройти на прием к майору Майору, поскольку майор Майор только что ушел. Эпплби усилием воли вернул себе присутствие воинского духа.

— Спасибо, сержант, — очень формально ответил он. — Он скоро вернется?

— Он вернется после ланча. И тогда вам придется выйти и подождать, пока он не уйдет на обед. Майор Майор никого не принимает в своем кабинете, когда он у себя в кабинете.

— Сержант, что вы только что сказали?

— Я сказал, что майор Майор никого не принимает у себя в кабинете, пока он в кабинете.

Эпплби несколько мгновений внимательно разглядывал сержанта Таусера, а потом заговорил строгим, начальственным тоном.

— Сержант, — сказал он и замолчал, словно для того, чтобы убедиться, что внимание Таусера ничто не отвлекает, — вы издеваетесь надо мной только потому, что я новенький в эскадрилье, а вы здесь уже давно?

— Нет-нет, сэр, — ответил Таусер. — Именно такой приказ я получил. Можете спросить у майора Майора, когда его увидите.

— Именно это я и собираюсь сделать, сержант. Когда я могу его увидеть?

— Никогда.

Но Эпплби при желании мог подать свой рапорт и в письменной форме. Но через две или три недели мы практически были ветеранами, и этот вопрос уже не имел никакого значения даже для Эпплби.

Эпплби скоро стал первым пилотом в паре с бомбардиром, у которого был больший опыт — с Хэвермейером. Йоссарян поначалу был достаточно хорош, и его назначили ведущим бомбардиром, а в пару дали пилота с уступчивым характером. Звали пилота Макуотт. Впоследствии я предпочитал Йоссаряна, потому что он всегда бомбился быстрее других.

Мне казалось, что у нас было все. Палатки были удобными, и я не наблюдал признаков враждебности по отношению к кому-либо. Мы жили в мире друг с другом, что было бы невозможно в каком-нибудь другом месте. Там, где находился Лю, в пехотных частях в Европе, были смерть, ужас, дрязги. Мы все большей частью любили повеселиться и не очень глубоко горевали над редкими потерями. Тогда нашим офицером, отвечавшим за обе столовые, был Милоу Миндербиндер, ставший теперь промышленником и крупным экспортером и импортером, а тогда он работал блестяще, все знали, что лучше него нет никого на всем средиземноморском театре военных действий. У нас каждое утро были свежие яйца. На кухне под руководством капрала Снарка работали итальянцы, нанятые Милоу Миндербиндером, а еще он нашел жившие неподалеку семьи, в которых были рады стирать наше белье, получая за это какие-то гроши. Чтобы нас кормили, нам нужно было всего лишь выполнять приказы. Каждый уикэнд у нас был лимонад с мороженым, а у офицеров — каждый день. Только после того как мы с Орром сделали вынужденную посадку у побережья Франции, мы узнали, что углекислый газ для лимонада Милоу брал из баллончиков, которые должны были находиться на наших спасательных жилетах, чтобы их надувать. Когда умер Сноуден, мы обнаружили, что Милоу из наших пакетов первой помощи забрал и весь морфин.

Направляясь в тот первый день в свою палатку, я остановился, услышав рокот множества летящих самолетов, и, посмотрев вверх, увидел три звена по шесть штук, возвращающиеся с задания в идеальном строю на фоне голубой заставки безветренного неба. В то утро они вылетели бомбить железнодорожный мост неподалеку от городка Пьетразанта, и теперь возвращались назад к ланчу. Зениток там не было. Вражеские самолеты их не преследовали. Я ни разу не видел вражеского самолета за все время моего пребывания там. Эта война, как я и надеялся, была как раз для меня, чреватой риском, но безопасной. У меня была профессия, которая пользовалась уважением и приносила мне удовольствие.

Два дня спустя я летел на свое первое задание к мосту неподалеку от местечка под названием Пьямбино. Я жалел, что там не было зениток.

И только когда я увидел, как парнишка моего возраста, Сноуден, истек кровью и умер в нескольких ярдах от меня в хвосте самолета, я наконец осознал, что они пытаются убить и меня, что они в самом деле пытаются убить меня. Люди, которых я не знал, стреляли в меня снарядами каждый раз, когда я поднимался в воздух, чтобы сбрасывать на них бомбы, и это уже было не смешно. После этого мне захотелось домой. Были и другие вовсе не смешные обстоятельства, потому что число боевых вылетов, которые я должен был совершить, сначала подняли с пятидесяти до пятидесяти пяти, а потом до шестидесяти и шестидесяти пяти, а могли, вероятно, поднять и еще выше, прежде чем я хотя бы эти шестьдесят пять отлетаю при том, что шансы дожить до этого были весьма невелики. Тогда у меня было тридцать семь боевых вылетов, и оставалось налетать еще двадцать три, а потом — двадцать восемь. Полеты становились все опаснее, а после Сноудена я начал молиться каждый раз, как только мы поднимались на борт и я занимал свое велосипедное сидение в хвосте лицом назад, прежде чем зарядить и сделать пробную очередь из моего пулемета, когда мы, уже построенные в боевой порядок, летели над водой. Я помню свою молитву: «Дорогой Боженька, пожалуйста, дай мне вернуться домой живым, и я клянусь, что больше не сяду в самолет». Позднее я, ни минуты не задумываясь, нарушал эти обещания, отправляясь на конференции по организации сбыта. И ни Гленде, и никому я не говорил, что тогда молился.

Через неделю после прибытия я отправился в Бастию на джипе с лейтенантом по фамилии Пинкард, с которым уже успел подружиться во время одного из полетов; лейтенант взял машину в технической части и пригласил меня прокатиться. Когда у нас не было полетов, наше время принадлежало нам. Вскоре после этого Пинкард отправился вместе с Крафтом на самолете в Феррару, и его вместе с остальными сочли погибшим. На прямом и низком участке идущей на север дороги неподалеку от берега мы встретили двух улыбающихся девчонок на прогулке, и он со скрипом тормозов остановил машину и подсадил их. Несколько минут спустя он свернул с дороги на плоскую площадку, заросшую со всех сторон кустами, где он еще раз резко остановил машину, показывая рукой наружу и вниз и неся какую-то тарабарщину.

— Трах-трах? — спросила старшая из них, когда догадалась, что поняла.

— Трах-трах, — ответил Пинкард.

Девушки посмотрели друг на дружку и согласились; мы вышли из машины и парами пошли в разные стороны. Мне досталась старшая, и мы пошли, обнимая друг дружку. Моя направилась к ржавым железнодорожным путям, которые проходили вдоль берега и были теперь заброшены. Между рельсами проходил трубопровод, по которому нам подавали бензин из доков в Бастии. Она знала, что делать. Она быстро приготовилась и впустила меня к себе. Я думал, что буду чувствовать более сильное соприкосновение, чем оно оказалось на самом деле, но сомнений в том, что я наконец делаю это, у меня уже не было. Я один раз даже приподнялся, чтобы увидеть и убедиться. Я кончил раньше Пинкарда, но зато и ко второму разу я был готов скорее. К тому времени мы уже снова были в джипе и никто из остальных не хотел останавливаться еще раз.

Неделю или около того спустя немцы оставили Рим, и туда вошли американцы, по случайному совпадению это произошло в день высадки во Франции. Казалось, не прошло и нескольких часов, как начальник штаба нашей эскадрильи — я до сих пор не знаю, что это такое, но у нас на этой должности был майор де Коверли — снял там две квартиры, чтобы мы могли пользоваться ими во время краткосрочных отпусков; та, что была для офицеров, представляла собой элегантное помещение с четырьмя спальнями для четырех человек, отделанное мрамором, с зеркалами, шторами и сверкающими кранами в ванной; эта квартира располагалась в доме на широкой улице, называвшейся Виа-Номентана и находившейся на окраине, так что ходить туда было довольно далеко. Наша квартира занимала два полных этажа на верху здания со скрипучим лифтом неподалеку от Виа-Венето, в центре города, и из-за удобства расположения офицеры-отпускники любили бывать там, они даже ели там и иногда проводили время с девушками, недостатка в которых никогда не было. Мы приезжали группами побольше, взяв с собой продовольственные пайки, а благодаря Милоу и майору де Коверли там весь день были женщины, которые для нас готовили. Для уборки у нас были горничные, которые неплохо устроились, работая там и находясь с нами, а их подружки приходили к нам в гости и оставались на вечер, а часто и на ночь, чтобы поесть и развлечься. Любое неожиданное желание могло быть легко удовлетворено. Однажды я зашел в комнату Сноудена и увидел Йоссаряна на кровати верхом на горничной, которая все еще держала в руке швабру, а ее зеленые трусики лежали на матрасе рядом с ними.

Я никогда так хорошо не проводил время, как в той квартире, и вряд ли с тех пор я когда-либо проводил время лучше.

На второй день моего первого отпуска я вернулся после короткой прогулки в одиночестве и у дверей столкнулся с пилотом по имени Заморыш Джо, как раз выходившим из запряженной лошадью коляски с двумя девушками, которые казались веселыми и беззаботными. У него был фотоаппарат.

— Эй, Зингер, Зингер, иди-ка сюда, — завопил он возбужденным, высоким голосом; помнится, он всегда так разговаривал. — Нам понадобятся здесь две комнаты. Я заплачу, и тебе тоже достанется. Они обещали позировать.

Он позволил мне начать с хорошенькой — черноволосой, пухленькой, с ямочками на круглом лице и полногрудой — и все было очень здорово, как мог бы сказать об этом Хемингуэй; захватывающе, расслабляюще, полноценно. Мы понравились друг другу. Когда мы поменялись и я оказался с худенькой, то все было еще лучше. Я увидел, что женщины и в самом деле тоже могут этим наслаждаться. И уже после этого у меня больше не было никаких трудностей, в особенности, когда я переехал в Нью-Йорк в собственную маленькую квартиру и с удовольствием работал в рекламном отделе журнала «Тайм». Я умел разговаривать, умел флиртовать, умел тратить деньги, я умел обольстить женщину так, чтобы она сама приняла решение обольстить меня, именно так я и соблазнил Гленду на то, чтобы она соблазнила меня переехать к ней после многих проведенных вместе уикэндов, а потом соблазнила и на женитьбу.

Вернувшись потом в эскадрилью, я почувствовал себя уверенно и раскованно, этаким дамским угодником и сорвиголовой. Мне выпала достойная роль в неплохом фильме. Мы их тогда называли «киношка». Мне казалось, что все шло прекрасно без всяких усилий с моей стороны. Каждое утро у нас были свежие яйца, а когда мы садились в самолет, бомбы уже были загружены. За всем необходимым присматривали другие, и никакой умственной работы от меня не требовалось. Я жил с неевреями и вполне с ними уживался.

Когда я прибыл, среди нас было несколько авиационных стрелков и офицеров, уже отлетавших свои боевые задания. У них было по пятьдесят вылетов, и многих из них обхаживали, пытаясь уговорить вылететь на еще одно-два задания, когда в тот или иной день по той или иной причине была нехватка персонала, а они ждали приказа собираться и отправляться домой, в Штаты. До перевода нашей бомбардировочной группы с континента на остров, они вылетали на задания в Монте-Кассино и Анцио, когда у немцев в этом районе еще были истребители и они нас атаковали, а незадолго до моего прибытия большинство других летало в горячие точки, о которых они часто говорили, — в Перуджу и Ареццо, а Феррара, Болонья и Авиньон были еще впереди, в моем будущем. Когда число боевых вылетов было поднято с пятидесяти до пятидесяти пяти, тем, кого еще не отвезли в Неаполь для отправки домой, приказали снова встать на боевое дежурство и отлетать дополнительно назначенные задания. И они подчинились, эти ветераны-летчики, которые знали больше меня, подчинились без страха или гнева с некоторым раздражением на причиненное им неудобство, но без всякой паники или протеста. Мне это показалось обнадеживающим. Они остались живы и здоровы и со временем уехали домой. Большинство из них было не намного старше меня. Они прошли войну без царапинки, как пройду и я. Я чувствовал, что у меня вот-вот должна начаться взрослая жизнь. Я прекратил мастурбировать.

18 ДАНТЕ

— На каком языке?

— Конечно, в переводе. Я же знаю, что ты не читаешь по-итальянски.

— Три или четыре раза, — Йоссарян вспоминал о «Божественной комедии» Данте, дожидаясь лифта вместе с Майклом после того, как тот отдал свой законченный рисунок. — Один раз еще ребенком — я тогда читал столько, что ты и представить себе не можешь. Один раз, слушая вместе с Нудлсом Куком курс литературы Возрождения. А с тех пор, может быть, всего пару раз, да и то только «Ад». И я никогда не получал от этой книги столько удовольствия, сколько следовало бы. А почему ты вдруг спросил?

— Он вызывает у меня ассоциации с этой книгой, — сказал Майкл, имея в виду здание АВАП, куда они оба теперь направлялись, хотя и по разным делам — Майкл с М2, чтобы прохронометрировать действие на видеомониторах, а Йоссарян — на встречу с Макбрайдом, которого сопровождали одетые на всякий случай в бронежилеты полицейские, вооруженные винтовками с усыпляющими пулями против собак, обитающих внизу первой лестницы. — Даже название. Порт, администрация, автовокзал. Или «терминал», как его еще называют. Я знаю, что означает «терминал». Сам я никогда не пробовал, — напористо и хвастливо продолжал он, — но каждый раз, вспоминая об этом автовокзале, я думаю, что с него вполне можно списать дантов ад.

— Это свежая концепция, — сухо заметил Йоссарян. Они были единственными пассажирами.

— Но есть и одно различие, — поправил его Майкл, когда лифт пошел вниз. — Здание АВАП стоит на земле открыто. Как что-то обычное.

— Что еще хуже, верно? — сказал Йоссарян.

— Чем ад? — Майкл покачал головой.

— Сартр говорит, что ад — это другие люди. Ты должен его почитать.

— Я не хочу его читать. Глупо, если он писал это серьезно. Так говорят те, кто хочет, чтобы их цитировали люди, вроде тебя.

— Какой ты умный.

— К этому мы начинаем привыкать, — сказал Майкл.

— А поэтому оно должно становиться еще хуже? Ты что, думаешь, те, кто в аду, не привыкают к нему? — со смехом добавил Йоссарян. — У Данте они отвечают на вопросы, их мучения прерываются, и они рассказывают о себе длинные истории. Ничто из сделанного Богом так толком и не получилось, да? Ни ад. Ни даже эволюция.

Майкл был образованным человеком, не находившим ничего волшебного в «Волшебной горе». Он не читал «Швейка», хотя и имел о нем благоприятное мнение. Он находил, что Кафка и Джозеф К. забавны, но неуклюжи и скучны, Фолкнер устарел, а «Улисс» — это отжившее новшество, но Йоссарян тем не менее любил сына.

Став отцом в молодости и обзаведясь со временем четырьмя детьми, Йоссарян и не помышлял — никогда, — что на склоне лет все еще может быть связан с ними.

— И то же самое я начинаю чувствовать при виде здания, где расположен твой офис, — сказал Майкл, когда они вышли из лифта и покидали вестибюль.

— Наш, — поправил его Йоссарян. Походка у Майкла была пружинистой, в кармане у него лежал чек от «М и М», и его приподнятое настроение резко контрастировало с его мрачными замечаниями.

— И при виде всех остальных зданий здесь, в Рокфеллеровском центре. Раньше они были выше, как настоящие небоскребы. А сейчас они тоже, кажется, проваливаются в ад, оседают.

Может быть, Майкл в чем-то и прав, подумал Йоссарян, когда они вышли на залитую светом улицу, забитую машинами и кишащую пешеходами. И в самом деле, стройные здания с выверенными пропорциями и однородный, отливающий серебром камень первоначального, настоящего Рокфеллеровского центра теперь терялись среди более высоких сооружений более экстравагантного стиля и более смелой конструкции. Старые дома уступали место новым. Теперь они уже не имели того значения, что прежде. Их крыши и в самом деле казались ниже, и Йоссарян задал себе глупый вопрос — а в самом деле, уж не погружаются ли они медленно куда-то в таинственные болотистые глубины какого-то ирреального моря забвения.

В квартале отсюда в направлении Шестой авеню, пройдя собеседование на занятие административной должности, на своих позициях уже обосновался ряд хорошо одетых нищих в строгих тройках, некоторые из них выпрашивали милостыню, протягивая разовые бумажные стаканчики от Макдональдса, другие, чей слишком уж безучастный вид казался несовместимым с попрошайничеством, прятали свои головы с внимательными глазами глубоко в плечи. На другой стороне улицы находился каток, с замечательной ясностью отражающий собственное сверкающее пространство. Устремленные вверх коробчатые сооружения конторских зданий вокруг него были похожи на громоздящиеся друг на друга каменные кубы с прорезанными окнами, словно плоские однообразные каменные монолиты, вырубленные одним каменщиком. Остановившись и прислушавшись, можно было без труда различить звук проходящих под землей поездов и почувствовать вибрацию от их движения. На стене каждого здания были вырезаны на камне или выложены мозаикой на небольших закругленных декоративных досках голубого и золотистого цвета названия основной разместившейся здесь корпорации. Скоро, когда заново будут оговариваться условия аренды, прежний штаб «Тайм-Лайф» будет переименован в новое «Здание М и М».

На самом грандиозном из сооружений всего этого сложного архитектурного ансамбля, в номере 30 Рокфеллеровского центра, уже произошли существенные и примечательные перемены. Юридическое название исконно обитавшего здесь арендатора, Американской радиокорпорации, прославленной организации, пионера теле- и радиовещания и производства популярных, низкопробных развлечений для благодарных зрителей в Америке и за ее пределами, исчезло без следа и было заменено наименованием более могущественного предпринимателя — «Дженерал Электрик Компани», ведущего изготовителя вооружений, локомотивов, реактивных авиационных двигателей, загрязнителей рек и электрических тостеров, одеял и лампочек, пригодных для бытового употребления.

Синтетическое золото, использованное в буквах нового названия, было более долговечным материалом, чем настоящее, и хотя оно и было хуже, но стоило больше. Над катком разместилась легкая металлическая скульптура, изображающая сверкающую мужскую фигуру лимонно-желтоватого цвета; утверждали, что это фигура мифологического Прометея, хотя такой выбор и представлялся несообразным с ледяным катком, поскольку этот полубог принес человеку огонь.

— Посторонись, — сказал предусмотрительный Йоссарян при виде подогретых наркотиками юнцов в тапочках, бесстрашно шествующих им навстречу сквозь толпу белых и черных пешеходов, поспешно расступающихся перед ними.

На самом катке, ледяном овале, расположенном ниже уровня тротуара, был технический перерыв — уборка, которой занимались улыбающиеся служители-японцы на коньках, в зеленых жокейских шапочках и красных пиджаках, на лацканах которых были приколоты бросающиеся в глаза глянцево-белые значки с карикатурным изображением ухмыляющейся розовой физиономии с избытком зубов. На выступающих скулах одетых в красное и зеленое азиатских рабочих, словно замерзшие слезы, сверкали блестки влаги. Эти облаченные в форму служители с подобострастными физиономиями, щеголяющие теперь стиплчезской фирменной маркой Тилью на снежно-белых значках, мягкими согласованными движениями ровно скользили по иссеченной коньками поверхности льда со своими машинами, нанося свежее водное покрытие, чтобы, заморозив его до блеска, принять новых посетителей. Самые первые из них уже ждали в очереди, и поскольку делать им до окончания перерыва было абсолютно нечего, почти все что-нибудь ели — сырую рыбу с рисом, покрытые солью рогалики или «сэндвичи по-южному» — с жареной свининой.

Заговорив о Данте, Йоссарян никак не мог вспомнить, что находилось в аду под ледяным озером, кажется, там были владения самого косматого и ужасного Сатаны, но он знал, что находится под катком и зданиями вокруг него: морозильные трубки для льда, водопровод, электрические кабели, телефонные линии, теплоцентраль для отопления офисов зимой. Под улицей были еще и расходящиеся веером во все стороны пешеходные переходы, с уже переставшими быть опрятными магазинчиками, и по крайней мере одна ветка подземки из другого городского района с переходами к линиям всех других направлений. Может быть, на это потребовались бы годы, но пассажир, имеющий запас времени, сумел бы с пересадками добраться практически до любого нужного ему места.

— Посторонись, — еще раз сказал Йоссарян, предпочитавший избегать соприкосновения с попрошайками из среднего класса, чьи отупевшие лица почти всегда приводили его в неуравновешенное состояние. Он и не подозревал, что капиталистический свободный рынок погубил столько своих приверженцев.

Взрыв птичьего смеха у него за спиной заставил его повернуться в направлении одной из пятнистых мраморных ваз на смотровой площадке. Он увидел рыжеволосого человека с тростью и обвисшим зеленым рюкзаком; человек любезно фотографировал веселую группку смирных, темноволосых восточных туристов. У Йоссаряна возникло подозрение, что он уже видел его раньше. У человека были тонкие губы, рыжеватые ресницы, прямой, острый нос, а лицо у него было нездорового, молочного цвета, какой нередко встречается у людей с такими волосами. Отдав туристам фотоаппарат, он повернулся в сторону Йоссаряна с самоуверенным видом, словно абсолютно точно знал, кого именно собирается отыскать взглядом. Их взгляды встретились, и Йоссарян сразу же подумал, что видел его раньше — на Северном кладбище в Мюнхене у входа в часовню покойницкой в начале знаменитой новеллы Манна; это был тот самый таинственный рыжеволосый человек, чье появление и быстрое исчезновение так взволновали Густава Ашенбаха — один взгляд, и он исчез из вида, из рассказа. Этот человек выставлял напоказ свою дымящуюся сигарету, словно ему в равной мере было наплевать и на Йоссаряна, и на рак. Пока человек, нагло ухмыляясь, смотрел на Йоссаряна, а Йоссарян, испытывая какую-то внутреннюю дрожь, демонстративно отвечал ему негодующим взглядом, длинный, жемчужно-белый лимузин с тонированными стеклами остановился прямо между ними, хотя машин, мешавших бы ему проехать дальше, не было. Лимузин, за рулем которого сидел смуглый шофер, был длиннее катафалка. Когда лимузин снова поехал вперед, Йоссарян увидел на асфальте широкие красные полосы, рассеченные следами покрышек, словно с колес капала кровь; рыжеволосый человек с зеленым рюкзаком тем временем исчез. Азиаты остались на месте, их головы были задраны вверх, словно они напрягались, пытаясь прочесть какое-то непостижимое послание на голых стенах и зеркальных окнах.

Он знал, что если идти на запад в направлении Восьмой авеню, то они попадут в район секс-салонов и крохотных театриков для взрослых, расположенных на залитой асфальтом эспланаде, связывающей здание АВАП слева с роскошным многоэтажным зданием справа, где находилась его квартира; это здание уже успело обанкротиться, но тем не менее функционировало не хуже, чем прежде.

Дни снова становились короче, и он не хотел, чтобы Майкл знал о его очередной, третьей, встрече с Мелиссой Макинтош, с которой он собирался пообедать и сходить в кино, где снова будет кончиками пальцев ласкать ее шею и уши, от чего в первый раз она окаменела и хмуро улыбнулась самой себе, а ее лицо с маленькими голубыми глазами вспыхнуло до корней волос; он будет гладить ее колени, которые она сжимала на протяжении всего фильма и в такси до самого ее дома, куда, как она дала ему понять еще раньше, она не собиралась его приглашать в ту ночь и куда он, по большому счету, не хотел подниматься и даже намеком не напрашивался на приглашение. Кино ей нравилось больше, чем ему. Двое из детективов, следовавших за ним, вероятно, вообще не выносили кино, но тем не менее они последовали за ним, а женщину в красной «тойоте» лишили душевного покоя поиски места для парковки, где она могла бы дождаться их возвращения, толстея от жадно поглощаемых ею конфет и печенья. Во время второй их встречи Мелисса расслабила колени, словно уже привыкла к его прикосновениям, и просидела весь сеанс, наслаждаясь картиной, но посадка у нее была прямой, руки крепко сцеплены ниже живота, а локти напряжены. Он по достоинству оценил ее сопротивление. Он уже достаточно наслышался от нее — а еще больше от Анджелы — и теперь знал, что когда Мелисса была моложе, стройнее, беспечнее, резвее и живее, она на основании самых изощренных экспериментов пришла к выводу, что секс — занятие грязное.

— Я должна была ей объяснять, как это делается, — смеялась Анджела. — Большинство мужчин глупы и ничего не знают. А ты?

— Мне иногда на это жалуются.

— Ты хитрый, — Анджела обвела его подозрительным взглядом. — Разве нет? — добавила она с самодовольной ухмылкой.

Йоссарян пожал плечами. Сама же Мелисса отказывалась обсуждать подробности и напускала на себя величественно-непроницаемый вид, когда он намекал на прошлые и возможные грядущие фривольные эскапады.

Заглядывая вперед в предвкушении сладострастных новинок, Йоссарян должен был принимать в грустный расчет такие свои дефекты, как вес, годы, суставы, подвижность и половую потенцию. Но, в конечном счете, он не сомневался, что ему удастся сбить ее на старый рискованный путь восторженного сладострастия и уступчивой готовности, которые, по слухам, были свойственны ей в прежние годы. Ее формы выше талии не отличались пышностью, что и помогало ему сдерживать свой пыл. Он рассчитывал риски и затраты: вероятно, ему придется раз или два сходить с ней на танцы и, возможно, на рок-концерты и музыкальные комедии, может быть, даже посмотреть вместе с нею телевизор, передачи новостей. Он не сомневался, что победит ее страх перед микробами с помощью дюжин красных роз и соблазнительных обещаний приобрести нижнее белье в Париже, Флоренции и Мюнхене, и что завоюет ее сердце магическими возвышенными заклинаниями из своего комического репертуара, нежно произносимыми в самый подходящий момент: «Мелисса, если бы ты была моей девушкой, то я знаю, что хотел бы трахать тебя еще и еще».

И еще он знал, что это будет ложью.

Но он почти не мог себе представить наслаждений более полных, чем глупое блаженство нового сексуального торжества, разделенное сторонами, которые знают друг друга, испытывают друг к другу симпатию и не устают друг над другом подшучивать. По крайней мере, теперь у него была цель более соблазнительная, чем у большинства других.

Он добавил еще немного лжи и поклялся себе, что его развод — дело окончательно решенное.

Впереди на углу перед конным полицейским собиралась толпа нищих. Йоссарян дал доллар черному человеку с потрескавшейся кожей на руке и доллар — белому с рукой, как у скелета. Он удивился тому, что эта рука — живая.

— Наверное, — в отчаянии сказал Майкл, — этот вонючий город — худший в мире.

Йоссарян не без борьбы удержался от того, чтобы согласиться с этим.

— Другого у нас нет, — решил он, наконец, — и это один из немногих настоящих городов в мире. Он не хуже худших из них и лучше, чем остальные.

У Майкла был измученный вид, пока они вместе с другими респектабельной наружности людьми петляли между бездельничающих бродяг, нищих и проституток, без особой надежды рассчитывающих на удачу. На многих женщинах и девушках под черными, розовыми и белыми виниловыми дождевиками не было ничего, а несколько из этих соблазнительных мегер, когда за ними не наблюдали строгие полицейские, с готовностью обнажали свои покрытые сыпью голые тела с пучками волос в соответствующих местах.

— Я бы страшно не хотел быть нищим, — пробормотал Майкл. — Я бы не знал, как это делать.

— А научиться у нас не хватило бы ума, — сказал Йоссарян. Он испытывал сардоническое удовольствие от того, что для него все это скоро кончится. Вот еще одно утешение старости. — Иди-ка сюда, посторонись, у этого вон такой вид, что и ножом пырнуть может. Пусть он пырнет кого-нибудь другого. А это что там такое на углу? Мы уже видели это раньше?

Они уже видели это раньше. Жестокосердые зеваки с улыбками смотрели, как тщедушный, одетый в какую-то рванину человек орудовал бритвой, срезая задний карман на брюках лежащего ничком на тротуаре пьяницы, чтобы ненасильственным способом вступить во владение находящимся там бумажником, а двое одетых в аккуратную форму полицейских терпеливо дожидались, когда он закончит, чтобы потом задержать его с поличным с неправедно добытыми плодами его трудов. За этой сценой наблюдал и третий полицейский, тот самый — на крупной гнедой лошади, созерцая происходящее с видом дожа или божества. Он был вооружен револьвером в кожаной кобуре, а со своим сверкающим поясом, утыканным патронами, казался вооруженным еще и стрелами. Человек с бритвой оглядывался через каждые несколько секунд, чтобы показать ему язык. Все шло заведенным порядком, ничей покой не нарушался. Все согласованно исполняли свои роли, как заговорщики на гобелене, изображающем какое-то полное скрытого смысла, но не поддающееся объяснению символическое таинство. Все было спокойно, как в царствии небесном, и размеренно, как в аду.

Йоссарян и Майкл свернули в направлении от центра, обогнули сидевшую на тротуаре спиной к стене и крепко спавшую пожилую даму; она спала крепче, чем это получалось у Йоссаряна с того момента, как распался — а также начался и продолжался — его последний брак. Она безмятежно похрапывала, и бумажника у нее не было, отметил про себя Йоссарян, и тут его перехватил человек с шоколадной кожей, в сером френче с черной строчкой и темно-бордовом тюрбане, человек бормотал что-то неразборчиво, направляя их к вращающейся двери полупустого индийского ресторана, в котором Йоссарян заказал столик на ланч, в чем, как оказалось теперь, не было никакой необходимости. В просторном кабинете Йоссарян попросил принести два индийских пива, заранее зная, что выпьет и порцию Майкла.

— Как ты можешь есть все это сейчас? — спросил Майкл.

— С удовольствием, — сказал Йоссарян и положил себе на тарелку еще одну ложку острой приправы. Майклу Йоссарян заказал салат и цыпленка-тандури, а себе после острого супа — баранину-виндалу. Майкл изображал отвращение.

— Я не могу на это смотреть без тошноты.

— Тошноты.

— Не будь педантом.

— То же самое сказал и я, когда меня поправили в первый раз.

— В школе?

— В Колумбии, штат Южная Каролина, — сказал Йоссарян. — Это сделал тот маленький умный жопошник, что был у нас хвостовым стрелком, я тебе о нем рассказывал — Сэм Зингер с Кони-Айленда. Он был евреем.

Майкл покровительственно улыбнулся.

— Почему ты это подчеркиваешь?

— В те времена это было важно. А я возвращаюсь в те времена. А как насчет меня с такой фамилией — Йоссарян? Носить такую фамилию было не так уж просто среди туповатых парней с Юга и чикагских расистов, ненавидевших Рузвельта, евреев, черных и всех остальных, кроме чикагских расистов. Мы думали, что когда война закончится, все уродливое переменится к лучшему. Переменилось не многое. В армии каждый рано или поздно спрашивал у меня про фамилию Йоссарян. Всех устраивало, когда я им сообщал, что я — ассириец. Сэм Зингер знал, что я уже вымер. Он читал рассказ писателя по фамилии Сароян, которого, вероятно, нигде уже больше не печатают. Это тоже уже вымерло, как и Сароян. Как и я.

— Мы не ассирийцы, — напомнил Майкл. — Мы армяне. А я армянин только наполовину.

— Я им для смеха говорил, что я ассириец, дурачок. А они принимали это за чистую монету. — Йоссарян бросил на него ласковый взгляд. — Только Сэм Зингер и догадался. «Готов поспорить, что и я тоже мог бы стать ассирийцем», — сказал он мне как-то раз, и я понял, что он имеет в виду. Я думаю, что вдохновлял его. Когда пришло время показать, кто есть кто, мы с ним единственные отказались выполнять больше семидесяти заданий, которые уже налетали. Черт, ведь война уже практически закончилась. «В жопу тех, кто командует там наверху», — решил я, когда понял, что большинство из сидящих там наверху вовсе не на высоте. Много лет спустя я прочел у Камю, что единственная свобода, которой мы обладаем, это свобода говорить «нет». Ты когда-нибудь читал Камю?

— Я не хочу читать Камю.

— Ты вообще ничего не хочешь читать.

— Только когда мне по-настоящему скучно. На чтение нужно время. Или когда я чувствую одиночество.

— Это самое хорошее время. В армии я никогда не чувствовал одиночества. Этот маленький умный хер Зингер был книжным червем, и как только он понял, что я не возражаю, он начал вести себя со мной как хитрожопый клоун. «А разве не было бы лучше, если бы страна потерпела поражение в Революции?» — спросил он меня как-то раз. Это было еще до того, как я узнал, что людей тогда сажали в тюрьмы за критику этой новой политической партии. Майкл, а что западнее — Рено, штат Невада, или Лос-Анджелес?

— Конечно, Лос-Анджелес. А что?

— Неверно. Это я тоже узнал от него. Как-то вечером в Южной Каролине один пьяный громила, Бог его знает, откуда уж он был, без всякой причины набросился на него. Борьба была неравной. Я был офицером, хотя и снял с себя полоски, чтобы поесть в солдатской столовой. Я почувствовал, что должен защитить его, и как только я встал между ними, чтобы прекратить избиение, этот тип принялся размазывать и меня. — Йоссарян разразился добродушным смехом.

— О Господи, — застонал Майкл.

Увидев смятение Майкла, Йоссарян снова тихонько засмеялся.

— Самое забавное в этой истории, что это и правда было забавно; я с трудом удерживался от смеха, когда он меня лупил, я был так удивлен, что нисколько не чувствовал боли. Он бил меня по голове и по лицу, а мне не было больно. Потом я скрутил ему руки, но тут нас растащили. Откуда-то сбоку на него набросился Сэм Зингер, а наш второй стрелок, Арт Шрёдер, налетел на него сзади. Когда они его утихомирили и сказали, что я — офицер, он быстро протрезвел и чуть не помер со страху. На следующее утро еще до завтрака он пришел в мою комнату в офицерской казарме, чтобы просить прощения, и даже на колени упал. Правда. Никогда не видел, чтобы так пресмыкались. Он чуть ли не молиться на меня начал. Я не преувеличиваю. Он все никак не мог остановиться, даже после того как я ему сказал, чтобы он убирался и забыл эту историю. Думаю, у меня тоже могли бы быть неприятности из-за того, что я снял свои лейтенантские полоски, чтобы поесть в солдатской столовой, но ему это не приходило в голову. Я ему не сказал, какое отвращение у меня вызывает его раболепство. Вот когда я его ненавидел, вот когда я разозлился и приказал ему выметаться. Я до сих пор себе повторяю, что больше никогда никого не хочу видеть в таком унизительном положении. — После этого рассказа Майкл перестал есть, и Йоссарян поменялся с ним тарелками, доел его цыпленка и умял оставшийся рис и хлеб. — Слава Богу, на несварение я пока не жалуюсь.

— А на что ты жалуешься?

— На свои сексуальные потенции.

— Ну их в жопу, твои потенции. На что еще?

— На память, я забываю имена и телефоны, я не всегда могу подыскать слово, а я знаю, что я его знаю, я не всегда помню то, что хотел запомнить. Я много говорю и часто повторяюсь. Я много говорю и часто повторяюсь. И еще немного на мочевой пузырь и волосы, — добавил Йоссарян. — Теперь они белые, и Адриан говорит, что меня это не должно успокаивать. Он все еще пытается найти краску, чтобы сделать их седыми. Когда он ее найдет, я ею не воспользуюсь. Я ему скажу, пусть попытается что-нибудь сделать с генами.

— А что такое в этих генах? Ты много о них говоришь.

— Я думаю, это из-за моих генов. Это все Тимер виноват. Боже мой, та драка была сорок лет назад, а кажется, будто вчера. У всех моих старых знакомых по тем дням теперь боли в спине или рак простаты. Малютка Сэмми Зингер, так его называли. Интересно, что с ним стало.

— Через сорок лет?

— Почти пятьдесят, Майкл.

— Ты сказал — сорок.

— Видишь, как быстро пролетают десятилетия? Все верно, Майкл. Ты родился неделю назад — я все помню так, будто это случилось вчера, — а я родился за неделю до тебя. Ты и понятия не имеешь, Майкл, ты и представить себе не можешь — пока, — как это смешно, как это обескураживает, когда ты входишь за чем-то в комнату и забываешь, зачем, когда заглядываешь в холодильник, и не можешь вспомнить, что ты хотел, когда говоришь со множеством людей, вроде тебя, никогда не слышавших о Килрое.

— Теперь я о нем слышал, — возразил Майкл. — Но я по-прежнему ничего о нем не знаю.

— Кроме того, что он, вероятно, тоже был в этом ресторане, — сказал Йоссарян. — Килрой был повсюду, куда бы ты ни попадал на Второй мировой — его фамилия была на всех стенах. Мы о нем тоже ничего не знаем. Именно по этой причине мы все еще и любим его. Чем больше узнаешь о человеке, тем меньше хочется его уважать. После той драки Сэм Зингер считал, что лучше меня на всем свете не найти. А я после того случая никогда не боялся ввязаться в настоящую драку. Сегодня я бы побоялся.

— А были еще и другие драки?

— Нет. Правда, один раз до драки чуть-чуть не дошло — с пилотом по имени Эпплби, с тем самым, с которым мы летели в Европу. Мы никак не могли поладить. Я не умел прокладывать курс и не знаю, почему они ждали от меня этого. Как-то раз я потерялся во время учебного полета и дал ему направление, которое вывело бы нас через Атлантический океан в Африку. Мы бы прямо тогда и погибли, если бы он в своем деле не разбирался лучше, чем я в своем. Как штурман я был полное говно. Не удивительно, что он злился. Я слишком много говорю? Я знаю, что много говорю, да?

— Ты не слишком много говоришь.

— Иногда я действительно слишком много говорю, потому что считаю себя интереснее людей, с которыми говорю, и даже они знают об этом. Ты тоже любишь поговорить. Нет, на самом деле мне так больше никогда и не пришлось драться. Я раньше выглядел довольно здоровым парнем.

— Я бы не стал драться, — чуть ли не с гордостью сказал Майкл.

— И я бы тоже не стал. Теперь. Сегодня просто убивают. Я думаю, ты тоже мог бы ввязаться в драку, если бы увидел какую-нибудь жестокость и не дал себе труда подумать. Вот точно так же этот малыш Сэмми Зингер бросился на того громилу, когда увидел, что тот колотит меня. Если бы мы давали себе труд задуматься, то звонили бы 911 или отворачивались в другую сторону. Твой старший брат Джулиан посмеивается надо мной, потому что я никогда ни с кем не вступаю в споры из-за места для парковки и потому что я всегда предоставляю право проезда первым любому водителю, который хочет забрать это право у меня.

— Из-за этого я бы тоже не стал драться.

— Ты даже водить машину не хочешь научиться.

— Я бы боялся водить.

— А я бы рискнул. Чего еще ты боишься?

— Тебе это не интересно.

— Об одном я догадываюсь, — безжалостно сказал Йоссарян. — Ты боишься за меня. Ты боишься, что я умру. Ты боишься, что я заболею. И я чертовски рад тому, что ты боишься, Майкл. Потому что все это произойдет, хотя я и делаю вид, что нет. Я тебе пообещал еще семь лет быть в добром здравии, а теперь это уже больше похоже на шесть. Когда мне исполнится семьдесят пять, малыш, ты должен стать самостоятельным. И я не буду жить вечно, хотя и собираюсь скорее умереть, чем сдаться.

— А ты хочешь жить вечно?

— А почему бы и нет? Даже когда мне грустно. Ведь кроме жизни ничего нет.

— А когда тебе бывает грустно?

— Когда я вспоминаю о том, что не буду жить вечно, — пошутил Йоссарян. — И по утрам, если я просыпаюсь в одиночестве. Это случается с людьми, в особенности с людьми, вроде меня, предрасположенными к депрессиям в пожилом возрасте.

— К депрессиям в пожилом возрасте?

— Тебе это тоже предстоит узнать, если тебе повезет и ты доживешь до старости. Ты найдешь об этом в Библии. Ты увидишь это у Фрейда. У меня почти совсем не осталось в жизни интересов. Жаль, что я не знаю, чего бы мне такого себе пожелать. Есть тут одна девица, за которой я увиваюсь.

— Не хочу об этом слушать.

— Но я не уверен, что смогу влюбиться еще раз, — продолжал Йоссарян, не обращая внимания на Майкла и зная, что говорит слишком много. — К сожалению, это, вероятно, прошло. Потом у меня недавно появилась эта мерзкая привычка. Нет, я все равно тебе расскажу. Я вспоминаю женщин, которых знал когда-то, и пытаюсь представить себе, как они выглядят сейчас. Потом я начинаю спрашивать себя — а с чего это я когда-то сходил по ним с ума. У меня есть и другая привычка, с которой я ничего не могу поделать; еще похуже первой. Когда женщина поворачивается, я непременно, то есть каждый раз, должен взглянуть на ее попку, прежде чем решить, привлекательна она или нет. Раньше я этого не делал. Не знаю, зачем мне это нужно теперь. И все они почти всегда слишком широки в этом месте. Думаю, мне не хочется, чтобы моя приятельница, Фрэнсис Бич, знала об этом. Желания начинают отказывать мне, и эта радость, что водворяется наутро, как ты можешь прочесть в Библии…

— Мне не нравится Библия, — прервал его Майкл.

— Она никому не нравится. Попробуй тогда почитать «Короля Лира». Но ты вообще не любишь читать.

— Поэтому-то я и решил стать художником.

— Просто ты никогда и не пытался, верно?

— Просто я никогда не хотел. Гораздо лучше вообще не хотеть никакого успеха, ведь правда?

— Нет. Хорошо, когда человек чего-то хочет. Я начал это понимать. Раньше я просыпался каждый день, и в голове у меня была сотня проектов, за которые я горел желанием взяться. Теперь я просыпаюсь в апатии и никак не могу придумать, чем бы себя развлечь. Это случилось за одну ночь. Проснувшись однажды утром, я обнаружил, что стал старым, вот и все. Моя молодость исчерпала себя, а мне всего лишь без малого шестьдесят девять.

Майкл смотрел на него с любовью.

— Покрась себе волосы. В черный цвет, если не можешь сделать их седыми. Не жди Адриана.

— Как Ашенбах?

— Какой Ашенбах?

— Густав Ашенбах.

— Опять из «Смерти в Венеции»? Мне никогда не нравилась эта новелла, и я не могу понять, почему он нравится тебе. Я могу тебе сказать, что в нем не так.

— И я тоже. Но забыть его невозможно.

— Это тебе невозможно.

— Когда-нибудь и ты, вероятно, будешь чувствовать то же самое.

Ашенбах тоже потерял интерес к жизни, хотя и отвлекал себя своим смешным наваждением и мыслью о том, что у него еще осталась масса дел. Он был художником-интеллектуалом, уставшим работать над проектами, которые более не поддавались даже самым терпеливым его усилиям, и знал, что обманывает себя. Но он не знал, что его настоящая творческая жизнь закончилась, а его эпоха близится к концу, нравится ему это или нет. А ведь ему только-только перевалило за пятьдесят. В этом у Йоссаряна было перед ним преимущество. Он мало чем позволял себе наслаждаться. Странно было, что Йоссарян теперь сопереживает этому странному характеру, этому человеку, чья жизнь была сплошным принуждением; каждый день он начинал с одного и того же холодного душа, работал по утрам и не желал ничего иного, как только продолжить свою работу вечером.

— Он покрасил себе волосы в черный цвет, — вещал, как лектор, Йоссарян, — легко поддался на убеждения парикмахера сделать это, наложить косметику себе под глазами, чтобы создавалась иллюзия блеска, нарумянить щеки, выщипать брови, стереть возраст с лица с помощью кремов и придать округлость губам с помощью помады и теней, но он все равно испустил дух в предназначенное мгновение. И в обмен на свои хлопоты он не получил ничего, кроме мучительного заблуждения, будто влюбился в мальчика с кривыми зубами и сопливым носом. Наш Ашенбах даже умереть не мог с драматическим эффектом, ну, хотя бы от чумы. Он просто склонил голову и испустил дух.

— Мне кажется, — сказал Майкл, — что ты приукрашиваешь, стараешься сделать новеллу лучше, чем она есть.

— Может быть, — сказал Йоссарян, который подозревал, что, вероятно, приукрашивает, — но такова моя позиция. Вот что написал тогда Манн: угроза уже несколько месяцев висела над Европой.

— Вторая мировая? — высказал предположение Майкл, стараясь угодить отцу.

— Первая, — решительно поправил Йоссарян. — Уже тогда Манн видел, куда направляется эта неуправляемая машина, которую мы называем цивилизацией. И вот в чем состояла моя судьба во второй половине жизни. Я выжимаю деньги из Милоу, которого не люблю, потому что осуждаю его. И я обнаруживаю, что испытываю такую же жалость к себе, какую испытывал и вымышленный немец, не обладавший ни чувством юмора, ни какой-либо другой привлекательной чертой. Скоро я вместе с Макбрайдом спущусь еще глубже в АВАП, чтобы выяснить, что же там есть. Может быть, там моя Венеция? Как-то раз я встретил в Париже человека, культурного книгоиздателя, который из-за этого рассказа никак не мог заставить себя съездить в Венецию. Я знал другого человека, который из-за «Волшебной горы» никак не мог себя заставить отдыхать на каком-нибудь горном курорте больше недели. Его по ночам начинали мучить кошмары, ему казалось, что он умирает и не сможет уйти живым, если останется, и он уносил оттуда ноги на следующий день.

— А что, кто-то из Миндербиндеров собирается сочетаться браком с кем-то из Максонов?

— У них обоих есть молодые на выданье. Я предложил М2.

— Когда ты собираешься идти туда с Макбрайдом?

— Как только президент сообщит, что, может быть, приедет, и мы получим разрешение на обследование этого места. А когда ты идешь туда с М2?

— Как только у него снова засвербит, и он захочет посмотреть грязные картинки. Я получаю жалованье в «М и М».

— Если хочешь жить под водой, Майкл, то должен научиться дышать, как рыба.

— А ты что думаешь по этому поводу?

— Что у нас никогда не было выбора. Я не думаю, что это хорошо, и не думаю, что это плохо. Это, как мог бы сказать Тимер, наша естественная судьба. Биологически мы являемся новым видом, который еще не успел приспособиться к природе. Он думает, что мы раковые опухоли.

— Раковые опухоли?

— Но он все равно любит нас и не любит раковые опухоли.

— Я думаю, он сумасшедший, — запротестовал Майкл.

— Он тоже так считает, — ответил Йоссарян, — и поэтому, не прекращая работать онкологом, переехал на лечение в психиатрическое отделение больницы. Тебе это кажется безумием?

— Это не кажется здравым.

— Это не значит, что он ошибся. Мы можем видеть социальную патологию. Что еще тебя беспокоит, Майкл?

— Я тебе уже говорил, что здорово одинок, — сказал Майкл. — И мне начинает становиться страшно. И из-за денег тоже. Ты умудрился разволновать меня этими деньгами.

— Я рад, что принес хоть какую-то пользу.

— Я бы не знал, где взять деньги, если бы их у меня не было. Я бы даже ограбить никого не смог. Я не умею.

— А попытавшись научиться, стал бы, вероятно, жертвой ограбления.

— Я даже машину не могу научиться водить.

— А ты бы сделал то, что сделал бы я, если бы у меня не было денег?

— А что это, па?

— Убил бы себя, сынок.

— Ты все шутишь, па.

— Именно это я бы сделал. Это ничуть не хуже, чем умереть. Я бы тоже не смог научиться быть бедным и скоро сдался бы.

— А что будет с этими моими картинками?

— Они будут напечатаны, сброшюрованы и отправлены в Вашингтон на следующее заседание, посвященное этому самолету. Может быть, и мне придется туда съездить. Ты заработал деньги на этом деле, на этом летающем крыле.

— Я закончил то, что и начинать-то не хотел.

— Если хочешь жить, как рыба… Майкл, есть такие вещи, которые ни ты, ни я не стали бы делать за деньги, но есть такие вещи, которые приходится делать, иначе у нас денег не будет. У тебя осталось еще несколько лет, чтобы понять, как ты хочешь распорядиться собой. Бога ради, научись водить машину! Без этого нигде, кроме Нью-Йорка, жить нельзя.

— А куда я буду ездить?

— К тому, кого захочешь увидеть.

— Я никого не хочу видеть.

— Тогда ты уедешь на машине от людей, с которыми ты не хочешь быть.

— Я уверен, что кого-нибудь перееду.

— Давай рискнем.

— Ты это уже говорил. А что, на автобусном вокзале и правда будет свадьба? Я бы хотел пойти.

— Я тебе добуду приглашение.

— Добудь два, — Майкл застенчиво отвел глаза. — Марлин вернулась в город, и ей какое-то время негде было жить. Ей, наверно, это понравится.

— Арлин?

— Марлин, та, которая недавно уехала. Может быть, на этот раз она останется. Она говорит, что, видимо, не будет возражать, если мне придется работать юристом. Боже мой, свадьба в этом автовокзале. Кто же это стал бы устраивать свадьбы в подобном месте только ради того, чтобы попасть в газеты.

— Они.

— И какому только жопошнику могла прийти в голову такая безумная идея?

— Мне, — загрохотал Йоссарян. — Эта идея принадлежит твоему папочке.

19 АЗОСПВВ

— А на что похоже летающее крыло?

— На другие летающие крылья, — ловко вставил Уинтергрин, тогда как Милоу онемел, услышав вопрос, которого не предвидел.

— А на что похожи другие летающие крылья?

— На наше летающее крыло, — ответил успевший прийти в себя Милоу.

— Оно будет похоже, — спросил майор, — на старину Стелса?

— Нет. Только внешне.

— Вы уверены, полковник Пикеринг?

— Абсолютно, майор Бауэс.

После первого заседания по оборонительно-наступательному атакующему бомбардировщику второго удара «М и М» полковник Пикеринг решил раньше срока выйти в отставку на полную пенсию, чтобы посвятить себя работе более выгодной, хотя внешне и менее эффектной — в Авиационном отделе «Предпринимательства и Партнерства М и М», где его первоначальный годовой доход оказался точно в полсотни раз выше, чем его жалованье федерального служащего. Генерал Бернард Бингам, по просьбе Милоу, откладывал аналогичный шаг, рассчитывая на повышение и назначение начальником Объединенного комитета начальников штабов, а после этого, при условии небольшой победоносной войны, и на возможность обосноваться в Белом Доме.

Пикеринг оказался здесь очень кстати, поскольку это последнее заседание, посвященное бомбардировщику Миндербиндера, шло не столь гладко, как другие. Намеком на грядущие трудности стало неожиданное появление толстяка из государственного департамента и худощавого из Национального совета безопасности. Теперь уже не было секретом, что они являются сторонниками конкурирующего самолета Стрейнджлава, и они разместились по разным концам закругленного стола, чтобы создать впечатление, будто выступают отдельно и говорят независимыми голосами.

Оба были профессиональными дипломатами и регулярно брали на себя роль представителей Партнерства Стрейнджлав, пополняя вновь обретенными запасами вторичное влияние и блестящие связи, которые вместе с высокопарностью представляли собой стандартный инвентарь империи Стрейнджлава. Еще одной причиной беспокойства для Милоу было отсутствие союзника, на которого он рассчитывал, — С. Портера Лавджоя, который, возможно, был занят, как того опасался Милоу, на аналогичном заседании в АЗОСПВВ по самолету Стрейнджлава в качестве союзника последнего.

Генерал Бингам был явно удовлетворен возможностью продемонстрировать свои способности перед имеющими более высокие звания офицерами из других отделов и специалистов в области атомных вооружений и других невразумительных научных областях, сопряженных с этой. Бингам, если уж ему доставались пироги и пышки, умел отличать их от синяков и шишек. В этом элитном анклаве находилось еще тридцать два человека, и все они горели желанием сказать слово, хотя здесь и не было телевизионных камер.

— Милоу, расскажите им о технологии, — предложил генерал Бингам, желая сдвинуть камень в нужную сторону.

— Позвольте мне сначала раздать эти картинки, — ответил Милоу, как это было заранее отрепетировано, — чтобы мы могли видеть, как выглядит наш самолет.

— Миленькие картинки, — сказал очкастый подполковник, имевший опыт в промышленной эстетике. — Кто их рисовал?

— Художник по фамилии Йоссарян.

— Йоссарян?

— Майкл Йоссарян. Он специалист в военно-промышленной эстетике и работает исключительно на нас.

Направляясь на заседание, как им было указано, через дверь, ведущую с цокольного этажа АЗОСПВВ на подземный этаж А, Милоу и Уинтергрин были остановлены тремя вооруженными охранниками АЗОСПВВ в форме, которой они не видели прежде, — красных полевых мундирах, зеленых брюках и черных кожаных полевых ботинках, у каждого из охранников были глянцевитые шелковистые таблички жемчужного цвета, на которых светло-вишневыми буквами были выведены их фамилии. Милоу и Уинтергрина проверили по списку, потом у них спросили пароль, и они дали верный ответ: «Малютка Бингама». Им были выданы круглые картонные пропуска с цифрами на голубом поле и коротеньким белым шнурком, чтобы вешать на шею; им было сказано, чтобы они шли прямо в конференц-зал «Малютки Бингама» на подземном этаже А, круглое помещение, где теперь картинки Майкла производили столь благоприятное впечатление.

Всем присутствующим напомнили, что самолет этот — оружие второго удара, предназначенное для проникновения через уцелевшую оборону противника и уничтожения оружия и командных постов, не разрушенных первым ударом.

— Итак, все, что вы видите на этих картинках, абсолютно верно, — продолжал Милоу, — за исключением того, что не верно. Мы не хотим показывать ничего такого, что позволило бы другим принять контрмеры или скопировать нашу технологию. Ведь это разумно, генерал Бингам?

— Абсолютно, Милоу.

— Но каким образом мы, здесь присутствующие, — возразил толстяк из государственного департамента, — будем знать, как он выглядит на самом деле?

— На кой хер вам это знать? — нанес встречный удар Уинтергрин.

— Он же невидимый, — добавил Милоу. — Почему же вы должны его видеть?

— Пожалуй, мы и не должны это знать, правда? — согласился генерал-лейтенант и покосился на адмирала.

— Да и зачем нам это знать? — выразил недоумение кто-то еще.

— Рано или поздно, — раздраженно сказал худощавый сторонник Стрейнджлава, — это захочет узнать пресса.

— К херам прессу, — сказал Уинтергрин. — Покажите им вот это.

— Они отвечают действительности?

— Хер с ними. Отвечают эти херовы чертежи действительности или нет, не имеет никакого значения, — сказал Уинтергрин. — Хер с ними, пусть у них будет еще одна история, когда они дознаются, что мы им соврали.

— Я ни хера не понимал, пока вы не заговорили на моем языке, — сказал адъютант командующего корпуса морской пехоты.

— А я аплодирую вашей честности, хер побери, — признался полковник. — Адмирал?

— Меня это устраивает. А где эта херова кабина?

— Внутри этого херова крыла, сэр, вместе со всем остальным.

— А будет ли экипаж из двух человек, — спросил кто-то, — так же эффективен, как херов экипаж из четырех человек?

— Больше, — сказал Милоу.

— Хер с ним. Какого хера? Какая к херам разница, эффективен этот херов экипаж или нет? — спросил Уинтергрин.

— Ваша херова точка зрения мне ясна, сэр, — сказал майор Бауэс.

— А мне нет.

— Меня эта херова точка зрения устраивает.

— Я не уверен, что понял эту херову точку зрения.

— Милоу, под каким углом смотрите вы?

Никаких углов не было. Идея летающего крыла позволяла изготавливать самолет с закругленными краями из материала, отражающего луч радара. Предлагался, хер побери, как объяснил Уинтергрин, херов самолет дальнего радиуса действия для вторжения на херову территорию противника всего лишь с двумя херовыми пилотами. Даже без дозаправки в воздухе самолет с полным грузом бомб мог долететь от Вашингтона до Сан-Франциско.

— Означает ли это, что мы могли бы отсюда разбомбить Сан-Франциско и вернуться без заправки?

— А еще по пути назад разбомбить и Нью-Йорк.

— Ребята, давайте-ка серьезно, — скомандовал старший из присутствующих генералов. — Это же война, а не социальное планирование. Сколько дозаправок потребуется до Китая или Советского Союза?

— Две или три по пути туда и, может быть, ни одной на обратном, если вы не будете слишком сентиментальны.

И всего лишь один бомбардировщик «М и М» мог нести такую же бомбовую нагрузку, что и все тринадцать бомбардировщиков-истребителей, посланных Рейганом бомбить Ливию в… в… апреле 1986.

— А кажется, это было вчера, — мечтательно сказал пожилой военный из ВВС.

— Мы можем дать вам самолет, который сделает это вчера.

— Шшшшшш! — сказал Милоу.

— Шшшшшш!? — сказал эксперт по военной терминологии. — Идеальное название для бесшумного бомбардировщика.

— Значит, название нашего самолета — «Шшшшшш!». Он летает быстрее звука.

— Он летает быстрее света.

— Вы можете разбомбить кого-нибудь даже до того, как решите это сделать. Решите сегодня, а вчера это уже сделано!

— Что-то я не думаю, — сказал кто-то, — что нам нужен самолет, который может разбомбить кого-нибудь вчера.

— Но вы подумайте о возможностях, — возразил Уинтергрин. — Они атакуют Перл-Харбор. Вы уничтожаете их за день до этого.

— Пожалуй, меня бы это устроило. Сколько еще…

— Постойте, постойте, — запротестовал кто-то еще из нескольких, среди которых возникло теперь недоуменное движение. — Как же это может быть? Арти, разве что-нибудь может двигаться быстрее света?

— Конечно, Марти, Быстрее света может двигаться свет.

— Почитайте своего херова Эйнштейна! — завопил Уинтергрин.

— И наш первый действующий самолет может встать на боевое дежурство в 2000 году и дать вам настоящий повод для празднования.

— А что случится, если мы ввяжемся в ядерную войну до этого?

— Тогда у вас не будет нашего изделия. Вам придется подождать.

— Значит, ваш бомбардировщик — инструмент мира?

— Да. А в придачу к нему мы дадим вам человека, — доверительным тоном сказал Милоу, — который может внутренне производить тяжелую воду.

— Мне нужен этот человек! Любой ценой!

— Вы уверены, доктор Теллер?

— Абсолютно, адмирал Рикоувер.

— К тому же наш инструмент мира может быть использован для сбрасывания тяжелых бомбовых грузов и на города.

— Мы не любим бомбить гражданских.

— Нет, любим. Это эффективно с экономической точки зрения. И еще наш «Шшшшшш!» для большей неожиданности при нападении можно загрузить обычными бомбами. Представляете, как все удивятся, когда не последует атомного взрыва. Мы можем пользоваться этим против дружественных наций, избегая долгосрочных последствий радиационного излучения. Разве Стрейнджлав сможет такое?

— А что говорит Портер Лавджой?

— Не виновен.

— Я имею в виду до предъявления обвинения.

— Покупайте оба самолета.

— А на оба есть деньги?

— Это не имеет значения.

— Мне бы не хотелось говорить об этом президенту.

— У нас есть человек, который поговорит с президентом, — предложил Милоу. — Его зовут Йоссарян.

— Йоссарян? Где-то я уже слышал это имя.

— Берни, это же знаменитый художник.

— Конечно, я знаю его работы, — сказал генерал Бингам.

— Это другой Йоссарян.

— Не пора ли нам устроить еще один перерыв?

— Мне может понадобиться Йоссарян, — пробормотал Милоу, прикрыв ладонью рот, — чтобы поговорить с Нудлсом Куком. И где этот херов капеллан?

— Они все время перемещают его, сэр, — прошептал полковник Пикеринг. — Мы не знаем, где этот херов капеллан.

Десятиминутный перерыв превратился в пятиминутный перерыв, во время которого шесть охранников АЗОСПВВ торжественным маршем внесли а конференцзал именинный пирог с тутовыми ягодами для генерала Бернарда Бингама и документы, подтверждающие его повышение с бригадного генерала до генерал-майора. Бингам с первой попытки задул все свечи и весело спросил:

— Есть что-нибудь еще?

— Да! Определенно есть! — закричал полный чиновник из государственного департамента.

— Есть! Конечно, есть! — так же громко закричал тонкий из Национальной безопасности.

Толстый и Тонкий принялись наперебой вопить о том, что, мол, целый ряд особенностей «Шшшшшш! М и М» был скопирован со старины «Стелса».

— Сэр, ваши херовы катапультирующиеся сидения изначально планировались для этого херова старины «Стелса». В наших отчетах сообщается, что во время испытаний этих херовых сидений манекены распадались.

— Мы можем, — сказал Милоу, — поставить вам сколько угодно манекенов на замену.

Толстый осел, лицо его искривилось.

— Я полагаю, — вставил декан факультета гуманитарных проблем и социальной работы Военного колледжа, — его беспокоят люди, а не эти херовы манекены.

— Мы можем поставить столько людей, сколько вам нужно.

Тонкий был сбит с толку, а Толстый обескуражен.

— Речь идет о проблеме их безопасности, сэр. Вы говорите, что ваши машины могут находиться в воздухе длительное время, даже годы. В наших машинах с людьми на борту должна быть предусмотрена возможность возвращения.

— Зачем?

— Зачем?

— Да. Для чего?

— На кой хер им возвращаться?

— Что за херня происходит со всеми вами, херовыми идиотами? — недовольным голосом спросил Уинтергрин, недоуменно покачивая головой. — Наш самолет — оружие второго удара. Полковник Пикеринг, можете вы поговорить с этими жопоголовыми и объяснить им?

— Конечно, мистер Уинтергрин. Джентльмены, какая к херам разница, вернется ли этот херов экипаж или нет?

— Никакой, полковник Пикеринг.

— Спасибо, майор Бауэс, хер вы моржовый.

— Не за что, сучий потрох.

— Джентльмены, — сказал Тонкий, — мне нужна магнитофонная запись наших заседаний, чтобы показать, что никогда прежде меня не называли жопоголовым, только в юности.

— Мы ничего не записываем.

— Жопоголовый.

— Говнюк.

— Мудила, куда им возвращаться? — спросил Уинтергрин. — Большинство из того, что есть здесь, к тому времени все равно уже будет уничтожено.

— Позвольте мне, — прорычал Тонкий голосом, не оставлявшим никаких сомнений в том, что он зол. — Вы говорите, что ваши херовы бомбардировщики несут атомные бомбы, которые до взрыва проникают к херам собачьим в землю?

— Ваши херовы ракеты этого не могут.

— Скажите нам, пожалуйста, на кой хер нам такие бомбы.

— Вы, кретины, в своих херовых аналитических докладах всегда подчеркиваете, что у противника имеются подземные бункеры для их херовых политических и военных лидеров.

— На кой хер нам это подчеркивать?

— Президент играет в Триаж?

— Вы бы по крайней мере, читали то, что пишете.

— Мы не любим читать.

— Нас от чтения воротит.

— Мы не можем читать то, что пишем.

— У нас есть бомбы, которые до взрыва проникают вглубь на сто миль. Сегодня вы спланировали жизнь на глубине сорок две мили под землей. Мы можем взрывать наши бомбы настолько глубже сорока двух миль, что они не причинят вреда никому ни на нашей стороне, ни на их. Мы можем развязать ядерную войну, которая не нанесет ущерба ни человеку, ни собственности на земле. Разве это не гуманно, а? Это охеренно гуманно, я бы сказал.

— Я бы назвал это охеренной гуманностью.

— Я бы хотел выяснить, к херам собачьим, одну вещь. Прошу вас, Тонкий, позвольте мне сказать слово. Эти херовы устройства предназначены для нанесения второго удара нами!

— Они поднимутся в воздух для уничтожения оставшихся самолетов противника, не использованных в их первом ударе.

— А почему они не будут использованы в их первом ударе?

— С какого хера мне это знать?

— Вы гарантируете, что ваши самолеты будут летать?

— Они уже летают больше двух лет. У нас есть модели, которые все время летают туда-сюда. Вы должны нам немедленно сказать, хотите ли вы продолжать. Иначе мы отдадим этот херов «Шшшшшш!» куда-нибудь в другое место.

— Вы этого не сделаете, — сказал Толстый. — Извините меня, Тонкий, позвольте мне продолжать.

— Сейчас моя очередь, Толстый. Это было бы против правил.

Милоу рассмеялся кротким смехом.

— Как бы вы об этом узнали? Наши самолеты невидимы и бесшумны.

— Дерьмо все это собачье, я не верю этим вопросам, — сказал Уинтергрин. — Какая к херам разница, летает он или нет? Его основная ценность в устрашении. К тому времени, когда он будет введен в действие, он уже будет не нужен.

— И все же у меня остается вопрос. Позвольте мне продолжать, Толстый.

— Сейчас моя очередь, тощий сукин сын.

— Нет, не ваша, толстый хер.

— Не слушайте этого жопоголового, — настаивал Толстый. — Если этот самолет невидимый и бесшумный, то что может вам помешать продать его противнику?

— Наш патриотизм.

После этого Бингам объявил последний перерыв.

— Уинтергрин, — прошептал Милоу во время паузы перед завершением, — у нас и правда есть бомба, которая до взрыва углубляется в землю на сто миль?

— Нужно будет проверить. А что насчет старины «Стелса»? Как ты думаешь, они догадаются?

— Они не очень-то похожи. «Стелс» так никогда и не был построен. Так что наш «Шшшшшш!» новее.

— Я бы тоже так сказал.

Из членов комиссии некоторым потребовалось больше времени для размышлений, другие, вроде Толстого и Тонкого, настаивали на сравнительном анализе «Шшшшшш!» и «Б-Страшного» Стрейнджлава. «Им понадобится Йоссарян», — удрученно пробормотал Милоу, а трое старших военных тем временем шепотом вели какой-то конфиденциальный разговор. Бингам напряженно ждал. Уинтергрин заметно кипятился. Милоу посоветовал ему прекратить, поскольку никто на него не смотрел. Наконец, контр-адмирал поднял глаза.

— Джентльмены. — Речь адмирала была неспешна. — Нам нужно оружие нового века, которое сделает все другие вооружения второстепенными и незначительными.

— Теперь вы можете прекратить поиски, — с надеждой в голосе посоветовал Милоу.

— Лично я, — продолжал адмирал так, словно он ничего и не слышал, — склонен присоединиться к лагерю генерала Бингама. Берни, вы опять получаете пироги и пышки. Я собираюсь рекомендовать ваш «Шшшшшш!». Но прежде чем я поставлю свою подпись, я хочу выяснить один существенный вопрос. — Он наклонился к ним поближе, упер локти о стол и положил подбородок на сцепленные пальцы. — Этот ваш самолет, мистер Миндербиндер. Вы должны сказать мне откровенно. Если его выпустить в достаточных количествах, то он сможет уничтожить весь мир?

Милоу и Уинтергрин обменялись безумными взорами. Они предпочли выложить все начистоту. Уинтергрин опустил глаза, а Милоу сконфуженно ответил.

— К сожалению, нет, сэр, — признался Милоу и покраснел. — Мы можем сделать его необитаемым, но уничтожить его нам не по силам.

— Меня это устраивает!

— Вы уверены, адмирал Дьюи?

— Абсолютно, генерал Грант.

— Простите меня за то, что я назвал вас тощим сукиным сыном, — почтительно извинился дипломат из государственного департамента.

— Ничего страшного, жирный хер.

Загрузка...