Эта сонная станция была конечным пунктом его путешествия. Вагон дернуло в последний раз, и сумеречный вид в окне отяжелел и утвердился. Рассвет только-только прорастал, серые хлопья падали отвесно и уходили во мрак, и, вглядываясь в загадочное преобразование мира, Джон Готфрид едва различал черные силуэты деревьев и мятущиеся тени на перроне. Свет на вокзале был таким тусклым, что казалось, будто стройные стрельчатые окна здания медленно опускаются в мягкий качающийся прах. Джон прижался лбом к стеклу и вздохнул. Конечно же, он готов, все взвешено и жизнь не стоит на месте. В конечном итоге – все бренно, кто знает, быть может, и потери – ниспосланная нам милость.
Перрон постепенно оживал, толпа потекла к главному входу. Джон смотрел на полицейского, дежурившего под часами, замершими на полуночи; на нищего, расположившегося в нише, ноги которого были иссечены светом и тенью; на площадь за вокзалом и длинные автомобили у низкого парапета в тусклой цепочке огней…
Он будто внезапно утратил ощущение бытия, нити, соединяющие его с людским потоком, оборвались, и Джон переживал события, беспорядочно тревожащие его память, события, произошедшие недавно, но слишком ужасные, чтобы быть правдой. Образы смешивались между собой, сцеплялись и раскалывались, наполняя болью его сердце, и Вики смотрела на него все тем же взглядом, в котором смешивались любопытство, нежность и крошечная доля покоя.
Конечно, он ни в чем не виноват, все случилось так, как случилось. Но на самом деле это только пустые слова, запоздалое утешение.
Он взял чемодан и вышел на улицу. За ночь заметно подморозило и деревянный настил перрона, казалось, стал звонче.
Перед Джоном, подобно океану простирался вокзал, и он все не решался отпустить блестящий ледяной поручень. Стоял глухой гомон, слышались шаги, поминутно проходили незнакомые, таинственные для него люди, смешивались запахи вагонной смазки и женских духов. Он тяжело дышал, стараясь подавить нервный приступ, глаза его скользили, и он убеждал себя в том, что на самом деле вокзал мал и скучен, всего лишь вход в провинциальный город.
В трех футах от Джона стояли господин в коротком пальто и дама под темной вуалью, – Джон видел только ее смеющийся рот и крупные зубы. Фонарь освещал их с одного боку, изо рта вырывались облачка пара. Его это всегда странным образом умиляло – морозное дыхание влюбленных – и Джон в смущении отводил взгляд. Снег усилился, и уже не парил, а сыпал наискось, попадая в уши и забиваясь под шарф. Мужчина – случайный в этой мгле, в этой снежной пелене – обернулся и уставился на Джона, потом спокойно заслонил собой даму.
Все вдруг оказалось далеким от реальности, таким ничтожным и зыбким, что он почувствовал себя вырванным с мясом из привычной почвы, бессмысленным, обманутым, истекающим влагой чувства. Рассвет еще только занимался, но Джон уже знал, что небо будет ясное, сверкающее как лезвие. Он закурил и почувствовал себя лучше.
Джон Готфрид был последним отпрыском благополучной и состоятельной семьи, глава которой, Роджер Готфрид, имел небольшое предприятие по выделке шерсти. Но бизнес рухнул по причине позорной разорительной войны, которая не принесла Британии ни германских колоний, ни владений на Ближнем Востоке, и семья оказалась на пороге банкротства. Отец Джона еще пытался поправить состояние спекуляциями, которые подорвали его нервное здоровье. Роджер был коммерсантом иного плана, и черный рынок не принял его, в то время, как экономический кризис ужесточил отбор. Семья окончательно оказалась на пороге разорения. Подавленный бедами отец покончил с собой, а за ним в мир иной отправилось почти все его несчастливое семейство. Спустя два месяца вдова Роджера, так и не сумевшая смириться с нищетой и позором, лишилась сероглазой девятнадцатилетней Лидии, утонувшей в реке. Тело подняли на поверхность спустя несколько часов; в открытых глазах утопленницы бежали облака. Госпожа Готфрид будто лишилась рассудка. Вернувшись с кладбища она легла и уже больше не вставала. Джон отчетливо помнил громадные липы, старую, давно не беленую ограду, гомон птиц и мучительно звонко лопающиеся корни трав под лопатой. Он уходил от этого места, где оставил мать, последнего близкого ему человека, под опрокинутым лазурным небом, под небом Англии, и колокол провожал его, и старый пиджак морщился на сутулой спине. Были другие образы, Джон думал о том, насколько же они явственны.
Четыре года юноша отчаянно боролся, чтобы сохранить крохи семейного состояния, но череда несчастий, упадок экономики и новое неожиданное банкротство лишило его на время самих жизненных сил. Ему казалось, что сердце его набухает от гнева, наполняется кровью, хотелось кричать и излить на кого-то свое бешенство. Но он остался один, и во что бы то ни стало, хотел выжить. Джон не был уничтожен, только разбит, и ему вновь пришлось собирать себя по частям. Он работал грузчиком на оптовом рынке, дорожным рабочим, мусорщиком, в конце концов, ум, энергия, знания, полученные в Бэдфорде, а главное – хорошее воспитание позволили ему обрести место служащего в банке, а спустя какое-то время занять должность заместителя управляющего.
Джон вновь воспрял, к нему вернулась его уверенность. И еще: в жизни его появилась тайна, неподвластная осмыслению, зыбкий акварельный этюд будущего, полнота ощущений… Этой тайной была женщина.
Вики происходила из скромной порядочной семьи и была ровесницей покойной Лидии; такая же тонкая, гибкая, с остриженной пепельно-русой шевелюрой и блестящими ногтями. Она пела старые английские песни низким голосом, не соответствовавшим ее невинной внешности; порой ее голос звучал с такой страстью и горечью, что сердце Джона медленно умирало от любви и плавно скользило куда-то. Ему казалось, что любое движение было бы кощунством, а слово – изменой себе, кому-то или тому, что он сейчас переживал. Вечерами, когда лил дождь и капли барабанили по жестяному карнизу, а открытая взору площадь, пестревшая желтыми и красными тентами торговых палаток, растекалась и трепетала в струении осени, Джон просил:
– Поиграй мне на рояле.
В комнате было тепло и спокойно, дым от сигареты Джона, подобно таинственной вязи, скручивался вокруг лампы. Джон глядел и не мог наглядеться на Вики; умиротворение – вот что он испытывал в такие минуты. Но это было умиротворение грусти, неясных предчувствий, и Джон спрашивал себя, может ли мужчина плакать? Плакать от того, что вечер иссякает, что слишком много потерь, оттого, что все надоело и он попросту устал. Оттого, что Вики – дитя; тонкие острые ключицы и тонкая шея, припухшие губы, желтые глаза; оттого, что когда-нибудь он назовет ее своей – может ли плакать Джон?
Вики удивительно шел зеленый цвет; как-то она показала ему деревянный крестик, который всегда носила на шнурке; однажды, войдя без доклада к ней в комнату, он застал ее в желтом пеньюаре, солнечный свет обрисовывал формы ее тела, и оно казалось золотым. Вики смотрела на Джона странным взглядом: со смесью смущения, любопытства и нежности. И он был благодарен ей за этот взгляд.
Правда, было то, что смутно беспокоило Джона, например, частый кашель Вики и багровые пятна на скулах. Каждый раз, отнимая от губ платок, она виновато улыбалась…
Джон стоял на морозе, держа в руке чемодан и шляпу. Пахло железом, рельсы в электрическом свете искрились голубым, там же, куда падала тень платформы, зияли провалы. Постепенно он начинал воспринимать другие образы: непрерывное движение постепенно редеющей толпы, работу моторов, чей-то смех. Джон поймал на себе взгляд девочки с доберманом, но она могла смотреть и сквозь него – бессознательный, мягкий взгляд. Девочку окликнула дама в пышном манто, и, сдвинув брови, маленькая незнакомка обернула к пей свое прелестное личико. Не переставала сыпать снежная крупа. Оживали картины, порождаемые его памятью. Джон услышал вопль ребенка и сейчас же представил себе лицо той, вчерашней цыганки, сидящей на ступенях мясной лавки. Цыганка курила трубку, из-под платка выбились седые пряди волос, вокруг нее резвились ребятишки, похожие на галчат. Старуха внимательно посмотрела на проходящего мимо Джона. От нее крепко несло табаком, на мизинце сиял перстень, и морщины, как вода, стекали с щек… Джон снова взглянул на молодую пару: они в романтических отношениях и, наверное, счастливы. Освещение контражура, дыхание влюбленных, слияние двух облачков пара, когда они тянутся губами друг к другу – это тайна, загадка.
Джон достал сигарету и закурил. Высокий, худощавый, с прямыми плечами; короткие темные волосы, глаза, затуманенные мрачной грустью; суровое выражение лица, – он не двигался и, подняв голову, смотрел во мрак, висевший как свод над его головой, ощущая вкус тающих на губах снежинок. Он, наконец, у цели и должен начать новую жизнь, ибо ничто не стоит на месте и ничто не принадлежит человеку без остатка. Река времени течет во всех направлениях, и Джону показалось, что он слышит глухой ропот этого потока.
– Мистер Готфрид?
Джон обернулся. Перед ним стоял молодой человек в ватной куртке, шлеме и белых крагах. На вид ему было не больше двадцати пяти лет; склонив голову на бок, он без улыбки глядел на Джона.
– Да. Это я.
Человек подал руку, пожатие его было крепким, исполненным энергии. Натягивая крагу, он смотрел в глаза Джона.
– Анри Генри, к вашим услугам. Я здесь по просьбе отца. Он ожидает вас в замке. Это не так далеко, мили две отсюда. Я отвезу вас, мистер Готфрид. Где ваш багаж?
– Еще в поезде. Я позову носильщика.
– Хорошо. Но заплачу ему я. Эти стервецы всегда готовы ободрать приезжего.
Через четверть часа, оставив позади вокзал и лабиринт городских улиц «Оксфорд» катил по каменистой дороге, разбивая колесами лед. Тьма менялась в мутные сумерки; они были в сердце, они были в воспоминаниях.
Готфрид отвечал на расспросы Анри о дороге, рассеянно слушал рассказ о поместье и семье, с которой Джон теперь будет связан, но, глядя на редкие огоньки за густой пеленой снега, он думал совсем о другом…
Все-таки он узнал правду. Был вечер, смутное освещение за матовым стеклом, где скользили какие-то тени. С утра, а точнее, третий день лил дождь, как будто кто-то стер грань между сном и явью; макинтоши и шляпы были мокры, а от спин лошадей поднимался пар. Казалось, сам воздух не успевал просохнуть, Ланкастер стал похож на губку, пропитанную небесными соками. В маленьком кафе царило возбуждение, отрывки разговоров, стук стаканов, скрипка. И рядом с ним – Дороти Холлуорд и ее невозможные глаза. Мать Вики казалась Джону сфинксом: произнеся страшную правду, она продолжала с полуулыбкой помешивать ложечкой кофе, бессознательно глядя на циферблат наручных часов Джона, вылезших из-под манжет. Вики была больна уже давно, а плохое питание военных лет и сильное потрясение, вызванное гибелью брата, ухудшили ее состояние. Ей необходимы теплый климат, солнце, море.
– Мы доверяем нашему доктору, мистер Готфрид. Сухой воздух и покой дали бы Вики облегчение. В Египте живет наша дальняя родственница, старая одинокая женщина, она могла бы оказать гостеприимство бедной девочке. Состояние Вики ухудшается, Готфрид, и нет уже смысла скрывать это от вас. А между тем надвигается зима.
– Какие же обстоятельства мешают вам отправить дочь в Египет?
Мадам Холлуорд печально улыбнулась.
– Мой милый Джон, отсутствие необходимых средств – вот помеха для достижения цели. Бедная девочка! Сердце матери разрывается, глядя на ее страдания!
Джон опустил голову. Много бы он дал за то, чтобы это оказалось неправдой, но разум его уже искал выход, строил необходимые комбинации. Домой он вернулся подавленный, долго стоял у окна, глядя в затянутое тучами небо, потом заснул, и ему снилось море изумрудного цвета и Вики в тонком платье. Утром глаза его были мокры. И потом, когда в закусочной поднимали жалюзи, он будто видел ее образ, все то же бледное небо, чувствовал запах кофе. Но на службу Джон пришел вовремя, с уже готовым решением.
Дождь, дождь, все тот же дождь, – он стоял в своем кабинете – в окно видна улица, часть ограды, грохочущие трамваи и бегущие рядом с ними пешеходы.
– Туберкулез, – тихо произносит он.
Что ж, он не боится слов. Пусть это будет сказано вслух. Он провел кончиками пальцев по стеклу, потом зашел в ванную комнату и сунул голову под кран.
Джон работал сверх всякой меры, а между тем надвигались холода, подстегивавшие его. Он часто бывал у Вики. Девушка слабела. Однажды после очередного приступа кашля Вики закрыла лицо руками, замерла, сидя в кресле. Готфрид подошел и отнял от лица ее руки. Все те же усталые глаза, тот же лихорадочный румянец. Джон заметил в кулаке скомканный платок. Она отдала его без возражений. Пятна крови слишком ярко выделялись на тонком батисте…
В ноябре при содействии Готфрида Вики отправилась в Египет. Джон приехал на вокзал с букетом желтых роз, как напоминанием об эпизоде в спальне, о пеньюаре с золотыми отблесками. Госпожа Холлуорд занималась всеми необходимыми формальностями. Девушка и юноша стояли у низкого кирпичного парапета, ветер приятно освежал лицо. Джон без конца целовал руку в черной перчатке, с тревогой вглядываясь в родное лицо.
– Вы даете слово, мистер Готфрид, что не забудете вашу Вики? И будете регулярно отправлять корреспонденцию? Ваши письма станут для меня залогом счастливого выздоровления.
– Моя милая, у вас все будет по-новому, интересная, радостная жизнь. Вы увидите теплое море, будете отдыхать в тени пальм и сикомор среди цветов. Конечно, я буду писать вам, конечно же! Но не привязывайтесь к этому. Будьте свободны и наслаждайтесь красотой.
– Ну что ж, будь по-вашему.
Она сняла перчатку и положила ладонь ему на лицо. Потом рука соскользнула и охватила его шею, мягко, с маленькой долей нежности. Она смотрела в его глаза так пристально, что у него застыли зрачки, и сам он вдруг остановился. Город шумел, звенели трамваи, грохотали конки, завыла сирена где-то на фабрике, кричали газетчики; и только они молчали, два молодых существа, и молчание их было подобно совершенству мира.
– Вики… Надень перчатку, холодно…
– Тише, тише! Я слышу, как бьется твое сердце. Пиши мне, Джон, каждый день, все равно что, хоть псалмы Давида. Мне необходимо это, Джон, милый!
Неожиданно повалил снег, крупные мокрые; хлопья; вокзал вмиг изменился, по платформе побежали многочисленные темные слезы, в восторге закричали ребятишки. Вики стояла, все так же улыбаясь, и снег ложился на ее пальто, шерстяную шапочку, русые локоны. Подошли родители, что-то стали говорить, тормошить дочь. Госпожа Холлуорд казалась чем-то взволнованной. Быстрое прощание, прикосновение ее холодных губ и четкий образ в памяти: снег, улыбка и желтые розы в руках.
Джон провел беспокойную ночь. Он был встревожен, расстроен, одинок. Он курил и расхаживал взад и вперед по комнате, потом, разозлившись на себя, на весь мир, бросился в постель и долго лежал с открытыми глазами, уставясь в темноту. Уснул он на рассвете и увидел сон, поразивший его– своей реальностью.
Ему снились безветрие, волнующая тишина, с моря, которое вот-вот откроется за поворотом, не доносится шум прибоя. Небо мрачного серого цвета. Солнца не видно из-за марева, но его жаркое дыхание ощущается на сухих губах. Джон долго шел по тропе, пока не уперся в гранитную стену, за которой – он знал – ему откроется простор. И неожиданно его охватило чувство утраты, он был оглушен им настолько, что не мог пошевелиться, крикнуть или отдать Вики свое дыхание. В испуге, наполовину проснувшись, он разом сел, вглядываясь в молочно-белый рассвет за окном. Потом сварил кофе и долго, укутавшись в плед, сидел, согревая о чашку пальцы. Окончательно Джон пришел в себя только, когда уже разгорелся воскресный день, воздух искрил, но к вечеру повалил все тотже густой, мокрый снег.
Он много работал и писал Вики едва ли не каждый день. Письма, приходившие от нее, он с тревогой неоднократно перечитывал, спрашивая себя, правда ли то, о чем она сообщает", не кроется ли здесь легкого обмана, дабы успокоить его, увести от реального положения дел, истинного состояния ее здоровья.
По субботам Джон посещал родителей Вики. Сидя за шахматами в зеленой гостиной со стариком Холлуордом, он никак не решался завести волнующий его разговор. Холлуорд шумно дышал, держал под языком таблетку, сокрушался о потерянной ладье; Дороти разливала чай; старая кошка лениво лезла на диван. Конечно, говорили о Вики, но все не то, не то, и состояние затерянности настолько овладевало Джоном, он был затоплен им настолько, что дышал с трудом, будто заброшенный в пустыню Египта. Хотелось освободиться, хотелось напиться, опустошить себя, чтобы дать место новой энергии. Часы били десять, он прощался и уходил. По пути домой он заворачивал в какую-нибудь пивную и проводил там часы, взобравшись на высокий табурет. Здесь можно было сидеть, положив локти на стойку, подняв ворот пиджака, лениво поддерживать разговор или мрачно молчать.
Голова становилась тяжелой от алкоголя, но Джону, пожалуй, нравилось такое состояние: напряжение отпускало и мысли текли плавно. Когда он выходил на улицу, возобновлялся снегопад, и сквозь освежающую пелену Джон катил на такси домой.
Миновало Рождество. Дни уже не были такими короткими. После полудня воздух окрашивался фиолетовой дымкой, Ланкастер будто приподнимал свой бархатный испод. Возвращаясь из банка, Джон заходил в магазины дамских товаров, рассматривал стеллажи, уставленные разными вещицами, и его охватывала тихая грусть. В ювелирной лавке он купил золотое колечко с изумрудом, и пока девушка с внешностью инфанты укладывала его в футляр, Джон стоял подле прилавка, заложив руки за спину, и смотрел на улицу, на серые дома, трамваи на перекрестках, женщин, скользящих мимо и сквозь толстое витринное стекло казавшихся гораздо красивее; а на улице опять шел снег. Он поднимал ворот пальто и, засунув руки в карманы, шел по незнакомым переулкам, не разбирая дороги. Однажды он проснулся с пугающим осознанием, что не помнит лица Вики и в ужасе бросился к комоду, где хранился семейный архив. Дрожащими руками Джон вынул фотографию девушки и долго вглядывался в контрастное изображение, с особенной горечью ощущая окружающую его пустоту. Весь день его не покидала мысль, что он в чем-то виноват перед Вики; он возвращался к себе в сумерки пешком; в одной из витрин ему понравился плюшевый пудель, и он купил его. Джон был погружен в себя, затоплен самим собой, чувством растерянности на чужбине, в фантастических краях ветров и опрокинутого неба, в краях, где можно растратить себя без остатка, где грифы в ночную стужу опускаются на пески в самом сердце Африки. Вскрикнул клаксон автомобиля, и Джон в испуге отскочил на тротуар. Он вошел в тускло освещенный подъезд, чертыхнулся, споткнувшись о выбитую плитку. Внутри пахло кошками, старым человеческим жильем, лифт не работал, и усталый, продрогший Джон стал подниматься по лестнице.
Он глотнул портвейна и, не раздеваясь, бросился на постель; лежал, не шевелясь, с открытыми глазами. Подсвеченная фонарями тьма состояла из черных копошащихся точек. Время от времени проезжали машины, и тогда по потолку беззвучно скользила голубая полоса. Джон уснул или думал, что спит, соприкоснувшись с покоем, спустившимся с ледяного неба. Когда в коридоре зазвонил телефон, Джон сел, нашаривая что-то в темноте. Телефон продолжал звонить, и звуки эти почему-то испугали Джона. Он поднялся с постели и потащился в холодный коридор.
Когда он снял трубку, мир внезапно остановился, ненадолго, на миг, но Джон успел почувствовать себя стариком. Узнав голос абонента, он вздрогнул, но постарался держать эмоции под контролем. Растеряный, дрожащий, стоя босиком на холодном полу, он слушал Доротею Холлуорд и молчал. Он удивительно ясно осознал то, что произошло, и отдавал себе отчет в том, что это значит для него.
Закончив разговор, он остановился посреди темной комнаты. За окном – плавный танец снега, непонятно, валит ли он с неба, или поднимается с земли. Джон прижался лбом к стеклу и стоял так долго, что у него затекли ноги. Тогда он схватил брошенный в кресло пиджак и, на ходу одеваясь, ринулся в коридор. В такси было холодно, расплачиваясь с шофером, он обронил перчатку, да так и не поднял. Потом – слезы Доротеи и бледный Холлуорд, держащийся за грудь. Его всегда тяготили обряды такого рода и, вежливо улыбнувшись, он поднялся со стула, забыв что-то сказать, забыв попрощаться, вышел в освещенный парадный, где в открытой двери уже колыхались утренние сумерки.
Джон Готфрид решил уехать из Англии навсегда, из страны, вскормившей его, где были крепкие корни, и, вместе с тем, столько жестоких потерь, что разум его не вмещал реальности происходившего; это было неправдоподобно, а значит – вдвойне болезненно. Он решился ехать в Америку, чтобы начать новую жизнь, полную тревог и труда, заявил о намерении оставить место в банке и стал готовиться к отъезду.
Банкир Шуман, ценивший Готфрида, оказывал поддержку и доброе расположение молодому человеку. Однажды, в серый тоскливый вечер, когда с Ирландского моря дул промозглый ветер и тучи задевали шпили собора, появился Шуман, широко улыбаясь и стряхивая с рукавов уже успевший подтаять снег.
Это был не старый еще мужчина, сухопарый, со светлыми глазами. В его петлицу всегда был вдет цветок, на этот раз – гвоздика. Джон принял пальто и шляпу и пригласил гостя в комнату. Шуман, кряхтя, опустился в кресло, с калош на ковер капала вода, но это нимало его не смущало. Он окинул взглядом комнату и вдруг сказал без всяких предисловий:
– Мой милый мальчик, мне известно несчастье, постигшее вас. Вы твердо намерены покинуть Ланкастер?
– Да, господин Шуман.
– Ну что ж… не могу не согласиться с вами. Я поступил бы так же. Как знать, как знать… Хм! Но послушайте, Готфрид, чтобы изменить жизнь, стоит ли перебираться за океан, оставлять землю обетованную для того только, чтобы работать на страну третьего мира? Все можно сделать по-другому, поверьте мне, Готфрид.
Шуман полез за сигаретой, долго искал картонку со спичками. Джон зажег лампу и смотрел на банкира, боковым зрением улавливая движение снега за окном.
– Вы крепкий молодой человек, – продолжал Шуман. – И у меня деловое предложение к вам, Джон. В Барроу есть завод, плавят металл и все такое… В двадцать втором году завод обанкротился, но теперь там новый совет директоров, ребята все молодые, зубастые, прошедшие войну… Им нужны люди, обладающие знаниями, умеющие работать. Я дам вам рекомендательное письмо, оно откроет для вас некоторые двери и сердца.
– Мистер Шуман, я признателен вам за заботу, но…
Шуман сделал нетерпеливый жест.
– Подождите, Готфрид. Вы не должны принимать решение немедленно. И я не подталкиваю вас. Упаси Бог! Но прежде чем начинать новую жизнь, потрудитесь все взвесить. Америка! При чем тут Америка?
Джон принес бутылку портвейна и налил в два стакана. Шуман поднял стакан на свет, посмотрел, как колышется жидкость; оба выпили. Джон мрачно молчал, думая о предстоящей поездке, о предложении Шумана, о длинной немой ночи. В последние дни он стал болезненно раздражителен, находился в подавленном состоянии и любой пустяк мог довести его до бешенства.
Шуман полез за очередной сигаретой, предложил Джону. Он машинально закурил, не разбирая вкуса, налил себе портвейна, подумал: «Только бы выдержать, только бы не сорваться!» Любое общение теперь было для него пыткой.
– Правда, это не все…
– Нет? А что же еще?
– Вот! По крайней мере, вы проявляете интерес, и это – позитивный сдвиг.
– По-вашему, мистер Шуман, если покойник выпустил воздух, он начал дышать?
– Фу! Готфрид, мой мальчик, зачем так мрачно?! Ну, давайте к делу. Я получил письмо от моего клиента и, смею заверить вас, Джон – друга – графа Энтони Генри. У него, знаете ли, большие проблемы личного свойства. Ну да Бог с ним! Граф просит меня рекомендовать ему человека, обладающего знаниями, умом, человека хорошего круга.
– Для чего это нужно?
– А вот для чего. У графа Генри есть сын в возрасте одиннадцати лет. Мальчик несносный, испорченный нрав, лень и дерзость во главе угла. Сейчас он воспитывается дома и готовится к поступлению в военную школу. Несчастный граф надеется, что это сделает из него человека.
– И вы считаете, что учителем чудовища должен стать я? – спросил Джон с усмешкой.
– Ах, Джон, конечно же, нет! Воспитателем, только воспитателем! Это предложение может быть выгодно для вас. Все зависит от того, под каким углом смотреть на проблему. Вы здравомыслящий человек, Джон, и эти выкрутасы, эти Америки… Не логично!
– Мистер Шуман, мне нужно время… мне необходимо все обдумать.
– Конечно, мальчик мой! Конечно же! Вот вам пища для ума. Послушайте старика, Готфрид, наломать дров вы всегда успеете. Ну, а мне пора. Доброй ночи!
Остаток ночи Джон провел в каком-то полузабытьи. Вокруг него была такая тишина, будто он живет в выдуманном мире, мире грез и воспоминаний. Он сознательно не допускал их глубоко, дабы они не причинили слишком сильной боли. Он пытался подружиться с ними, научиться жить с этим. Он находился в мире, где ничто не имело значения, кроме смеха Вики, ее поступков и жестов, ее настроения.
В то утро Ланкастер был прозрачен, мягок, красив, как никогда. Повсюду плясали сочные солнечные треугольники; голуби бродили по тротуарам, и когда они, держась за руки, приближались к ним, птицы с каким-то странным вибрирующим звуком отрывались от земли. Дома, трамваи, собор, крикливые газетчики – все было затоплено солнцем, и когда они сели в открытый автомобиль Тимора, Джон решил, что это будет самый счастливый день в его жизни. Смеясь, они катались по дорогам, навстречу мчались другие автомобили; локоны Вики трепал ветер, и когда она отворачивалась, взгляду Джона открывалась их пепельная изнанка. Они катили на запад, в воздухе уже ощущалась соль, а сзади и справа тянулась гряда кучевых облаков, копившихся в горах и обещавших к ночи стать дождем. Они остановили машину. С залива дул сильный ветер, и песок был горяч, это чувствовалось даже сквозь сандалии. Когда Вики выходила из машины, ветер подхватил ее легкую юбку, ткань взлетела как перо, как лепесток лотоса. Мгновение Джон смотрел на голые колени, молочную белизну незагорелых бедер, белые хлопковые трусики – внезапно, по какому-то волшебству, приоткрылась завеса, и в растерянности Джон остановился как вкопанный. Вики опустила руки и юбка опала, тут же прилипнув к коленям.
– Вот так! – сказала она спокойно и посмотрела на Джона.
Они рассмеялись и пошли к заливу…
Однажды они поссорились. Точнее, это была даже не ссора, а взаимное недовольство друг другом. Кажется, Вики сказала что-то лишнее, Джон поднялся с кресла, прошел комнату и шагнул на лестницу, взбешенный. Потом он сидел в пивной с приятелями, и искоса поглядывал на девушку из бара. Его странным образом умиляли ее кучерявые волосы.
– Ты сегодня что-то не в духе, – сказал Тимор.
Джон пожал плечами.
– Мне нужно позвонить, – обронил он. Он подошел к аппарату.
– Детка, – сказал Джон.
Вики ответила. Джону показалось, что она улыбается.
– Детка, – с нежностью повторил он.
Джон проснулся, когда разгорелся молодой день. Жалюзи не были спущены, и в окно глядело ультрамариновое небо, где почти в центре повисло сверкающее облачко. Джон все больше рассеивался в воспоминаниях, все больше терял свою индивидуальность. Он тихо лежал в постели, глядя на небо, на мишурный силуэт дерева в блестках, силуэт, застывший в грезах. Потом посмотрел на часы и поднялся.
Он раскуривал первую сигарету и повязывал галстук, когда завыли сирены, предупреждая рабочих об окончании обеденного перерыва. Джон сварил кофе, развернул вечернюю газету. Репродуктор почему-то молчал; зато шумела Риджент, – стрит. Джон тихо сидел в комнате, положив на стол руки; на одном рукаве лежала оранжевая гуашь солнца. Кофе показался ему противным. Он уже забыл о Барроу, где растут и падают корабельные мачты. Джон встал и направился к телефону с уже готовым решением.
– Алло! Мистер Шуман, это Готфрид, – сказал он.
Трубка разразилась приветствиями, голос был сильно искажен, и доносился как будто из подвала, к этому примешивались потрескивания и шорохи, какие-то вибрации, как бывает перед грозой.
– Готфрид, ваш звонок касается моих предложений? А? Я имею ввиду предложения относительно заработка?
– Да, да, мистер Шуман. Я хотел бы знать подробнее о графе Генри.
– Вот! Разум – несомненно ваше достоинство, Джон. Итак, граф уединенно живет в поместье, родовом замке. Еще остались такие чудаки, Джон. Граф не фанатик, слово «патриот» его раздражает, он просто живет своей жизнью. Человек симпатичный, благородный, но, к сожалению, одинокий; больное сердце. Сыну его, Ричарду, едва исполнилось одиннадцать лет. Необуздан, что и говорить! Воспитатели не задерживаются, несмотря на высокое жалование, которое можно, между прочим, сравнить с жалованием на хорошей государственной должности. Вам нужно будет проверить знания мальчика, и подготовить его ко вступительным экзаменам. Вот! Что скажете?
– А кто еще живет в замке?
– Хозяйки нет. Несчастный граф несколько лет назад пережил потрясение, не прибавившее ему, между прочим, здоровья. Когда-то он был очарован совсем юной особой, от которой имеет сына, Ричарда. И все бы ничего, но она оказалась ветреницей. Графу пришлось немало пострадать. В конце концов, шесть лет назад она сбежала с каким-то офицером. И забрала сына, представляете себе такое? Но она все еще продолжает оставаться законной супругой графа и носить его имя.
– Да, но ведь сейчас мальчик у отца?
– Конечно! Парень вырос и теперь стесняет ее. Она вернула сына мистеру Генри около года назад, абсолютным невеждой. Военная школа, по мнению отца, единственное заведение, способное исправить ошибки матери. С графом еще проживает старший сын от первого брака. Парень толковый, умница. Занимается банковскими делами отца в Монте-Карло и Лондоне, поэтому часто в разъездах. Ну вот и все. За исключением немногочисленной прислуги, в замке больше никого нет.
– Хорошо, мистер Шуман. Я согласен на эту должность. Когда можно будет отправляться?
– Ха-ха-ха! Дорогой Джон, как вы похожи на себя! Потерпит. Я телеграфирую моему другу. В путь вы уже готовы, не так ли?
– Да, мистер Шуман. Здесь я завершил все дела.
– Прекрасно, мой мальчик. Я сегодня же рекомендую вас графу. Ну, всего доброго!
Прошло три дня. Готфрид покидал Ланкастер с легким сердцем и одновременно с каким-то гнетущим стеснением в груди. Его никто не провожал. Он, как все, поднял воротник пальто и поглядывал в белое густое небо, с которого опять сыпался снег. Город устал и медленно засыпал под тяжелым пледом. Деревья, дома, тротуары – все было обременено мягкой аморфной массой, но самая тяжелая поступь и самые усталые глаза были у Готфрида.
Накануне вечером он посетил родителей Вики, преподнес Доротее букет гвоздик. Его усадили пить чай. Из смежной комнаты несло краской. Он глядел на дешевый баварский сервиз с синей каймой, на кошку, хватающую на лету колбасные шкурки; на черные кружева и крупный перстень с янтарем, утяжеливший женскую тонкокожую руку, и ему стало ясно, что с этим домом его больше ничего не связывает, здесь он чужой с последнего дня и вовеки. Джон поразился сходству между Доротеей, ее матерью и Вики, которого он раньше не замечал, как не замечал многих вещей, поглощенный своим ясным, теплым чувством. Доротея Холлуорд, тридцативосьмилетняя женщина с Черными пытливыми глазами и темными волосами, выбившимися из-под гребня, была так же невесома, не по-земному изящна. Его попросили принести забытый на кухне нож для фруктов и, выходя, он наткнулся на живописный портрет Вики в красивой раме, которого не заметил прежде. Сердце его заколотилось… Вялый, скучный вечер, когда разговор не клеится и надо бы уйти, да неловко, завершился. Готфрид поднялся от стола, на котором лежала шахматная доска с фигурами, готовый откланяться. Мистер Холлуорд шумно, со свистом втянул воздух и сказал:
– Долли, уже поздно, предложи молодому человеку переночевать.
Джон опустил голову, рассеянно улыбаясь. Они еще какое-то время поговорили, стоя посреди зеленой гостиной, в то время, как по городу проезжали таксомоторы. Но он так и не рассказал Холлуордам о своем одиночестве, о Новом Свете, о ночной маете и снах без сновидений, о том, что уезжает из Ланкастера навсегда.
Потом он шел по аллее, обсаженной акацией и тополями. Ветер приятно освежал лицо, Джон ощущал запах соли, моря. Со вчерашнего дня заметно потеплело, под ногами хлюпало. Джон говорил себе, что он взрослый мужчина, способный преодолевать барьеры жизни. Да ниспошлется ему милость! Нужно тихо постоять на краю ночи, хорошенько подумать; его никто не видит, и он никому не расскажет, что когда-то, прощаясь с Ланкастером, он плакал.
Джон засунул руки поглубже в карманы и пошагал вон из парка, к Роуд-стрит, где играла огнями гостиница «Уэльс», в пивнушках звучали мощные мужские хоры, а далее тянулась вереница тускло освещенных витрин.
Он покидал Ланкастер с легким сердцем и глубокой печалью. Его никто не провожал. Он тихо стоял на перроне, но с мыслями был уже далеко-далеко, в новом мире.