Итак, был обозначен и назван день приезда леди Адели Лорд Генри, получив письмо, попросил своего секретаря, мистера Готфрида, ненадолго оставить его. Готфрид заметил, как побледнело лицо графа и на лбу вспухла вена, похожая на молнию, что случалось в минуты крайнего волнения или ярости. Как только за мистером Готфридом закрылась дверь, он разрезал конверт. Руки его дрожали.
За обедом он объявил семье, что леди Генри приедет двадцать восьмого июня.
– Еще так нескоро! – воскликнул Ричард. – Все только и делают, что испытывают мое терпение!
– Вот тебе, малыш достойный повод потренировать волю, – негромко заметил Анри. – Всегда хочется всего и сразу, но жизнь не такова. Жизнь диктует свои правила. И лучше тебе, Ричард, понять это сразу.
– Да, но двадцать восьмое! Это нечестно!
– Извлеки из этого максимум пользы.
Миссис Уиллис подняла стакан, и вдруг пальцы ее ослабели, и стакан наполовину полный томатным соком, грохнулся со звуком треснувшей скорлупы, заливая белую скатерть. Женщина дрожащими руками, в забрызганных кружевах манжет стала собирать кусочки стекла. Мужчины в оцепенении смотрели на пятно в центре стола, вызывавшее у всех одну и ту же ассоциацию.
Первым в себя пришел Ричард.
– Вот те на! – в восторге воскликнул он. – Растяпа!
Лорд Генри строго взглянул на сына.
– Оставьте, миссис Уиллис, – досадливо поморщился он. – Жозеф сделает это за вас.
Он растерянно оглянулась. Над ее плечом склонился слуга с подносом и ворохом крахмальных салфеток. Замелькали руки в белых перчатках, и осколки с острым хирургическим стуком легли на поднос.
– М-да… А вот и знаки, – тихо, словно для себя самого, сказал Анри.
На миссис Уиллис было жалко смотреть. Глаза се налились слезами, губы вытянулись в нитку.
– Прошу извинить меня, джентльмены, – только и смогла сказать она, и поспешно вышла.
За столом воцарилось молчание. Лорд Генри теребил подбородок, выбритый до синевы, и поглядывал на часы, венчающие миниатюрную мраморную Триумфальную арку Святого Константина в Риме. Анри пытался уравновесить серебряный нож па указательном пальце.
– Ричард, – сказал, наконец, Джон. – Мне необходимо с вами поговорить.
Мальчик, уплетающий вовсю, удивленно поднял на него свои невинные африканские глаза.
– Прямо сейчас? Я обедаю, сэр.
– Идемте, – приглушенно сказал Джон. Мальчик понял, что сейчас лучше не возражать, выдернул из-за ворота салфетку и с досадой швырнул в тарелку.
– Как вам будет угодно.
Это был досадный эпизод, омрачивший, в общем-то, неплохой день…
Наступал лучезарный майский вечер, час заката, тот час, когда башни вдруг густеют, наливаются неповторимым густо-коричневым цветом, а зубцы как бы растворяются в белом мареве скользящего вниз солнца, и этот замок, и зелень, крики птиц, мерцание водяных струй в фонтане, лохматая болонка, ковыляющая через двор, – все вдруг приобретает неповторимый оттенок значимости, целесообразности, хочется смотреть, удержать мгновение, жить.
Анри ожидал в холле грум, и они вместе ушли на конюшню. Ричард, воспользовавшись тем, что его, наконец, оставили в покое, улепетнул в сад, где добрый глухой немец Клепх разбивал клумбы.
– Ах, мистер Ричард! – он расплылся в улыбке. – Почему один? Где твоя няня?
Как все слабослышащие люди он говорил громко, рокочущим басом, гармонировавшим с его обликом – сухой жилистый старик с ясным взглядом, пергаментной кожей и серебряной серьгой в морщинистой мочке уха. Иногда Ричард представлял себе Клепха в кирасе, со сложенными на груди руками, под черным флагом, спокойно глядящего на подходящее судно.
– А! – он махнул рукой. – Ревет, наверное, у себя в комнате. Тем лучше для меня: можно наконец-то хоть на минуту почувствовать себя человеком. Знаешь, Клепх, это какой-то чудовищный заговор против меня. Все поучают, будто мне заняться больше нечем. А, да что говорить! Ты глух, как пробка! Ладно, – вздохнул он, – бери свои корешки, пойдем сажать цветы для мамы.
С севера шла туча. Стая галок с криком поднялась со стороны парка, где стлался туман, доходя до груди, а в замершем воздухе со стороны деревни доносился звон колокола.
Джон, наконец, понял, что его тяготит. Последнее время он жил словно в сумерках. Что, в сущности, было? Был Джон Готфрид, семья, первый сексуальный опыт, Кембридж, война. Что потом? Череда смертей и тропа на кладбище, всегда мокрая и сверкающая от росы, – такой он ее запомнил – ибо приходил сюда рано утром, перед тем, как отправиться на работу. Тяжелый труд, который закалил его, иная сторона жизни. Потом банкир Шуман. Мастер всякого рода махинаций, один из немногих, кого кризис если и коснулся, то только в смысле увеличения капитала; досконально знающий экономику, он чувствовал себя среди всех этих сложностей, как рыба в воде. Пацифист из старинной еврейской семьи, он имел один, по мнению Готфрида, недостаток. Шуман был закоренелым гомосексуалистом. Он умело пускал в ход свое обаяние. В общем-то, до сего момента серьезных неприятностей у него не возникало. Он составил список «золотых правил», которые не нарушал никогда. С Джоном вышло все по-другому. Шуман заботился о нем по-отечески. Вот тогда-то Джон и допустил промах. Он поверил вдруг, что жизнь – это не только утраты и разочарования. Он вдруг стал смотреть па Ланкастер под другим углом зрения, с какой-то даже детской радостью. Ланкастер вновь показался ему зачарованным городом, – как когда-то давно, его площади, серые дома, его экипажи и редкие еще таксомоторы.
Он снова полюбил этот город, и, идя по вечерним улицам, заглядывал в лица встречных женщин, надеясь увидеть улыбку, обращенную только к нему. Он полюбил даже закусочную, в которой ежеутренне пил чай, в полутемной глубине которой лениво ходил официант в белом переднике и, зевая во весь рот, снимал и переворачивал стулья. Иногда он попадал в полосу солнечного света, и тогда блестели его напомаженные волосы. Идя на службу, Джон покупал газету, а потом, поднявшись в свой кабинет, тихо сидел на краю стула, планируя течение дня. Из банка он шел не спеша, прогуливаясь, засунув руку в карман, и ожидая, когда схлынет вечерняя толпа. Потом толкал стеклянную дверь кафе, заходил в его полутемное прохладное нутро, где шел негромкий разговор, звучала музыка, и качалось облако табачного дыма. Сквозь окно он глядел на каменную церковь и белый фасад особняка. Потом возвращался домой. Простая жизнь обывателя, говорил себе Джон и вздыхал:
– Эх, Джон, старина…
Он часто думал о чувствах. Что дает возможность человеку сохранить себя, свою хрупкую обнаженную сердцевину? Чувства, говорил он себе. Пусть даже еще теплящиеся, они оставляют воспоминание о чем-то знаемом, вечном, что идет из глубины подсознания, из глубин космоса. Он устал думать о смерти, несправедливости, об умерших близких. Ему казалось, что в какой-то момент время остановилось, и он находится в одной, все той же реальности. Но необходимо двигаться дальше, Джон это ясно понимал.
Когда он впервые увидел Вики, в нем ничего не дрогнуло, сердце не забилось учащенно, он лишь вскользь отметил, что девушка чем-то похожа на его покойную сестру.
С похолодевшего неба спускались мутные сумерки. В глубине сквера играл оркестр, справа и слева зажглись огни, слышались голоса. Девушка сидела неподвижно, уткнувшись в книгу, с кокетливо обнаженными коленями. Джон мимоходом отметил, какая у нее бледная кожа, слишком бледная для такого жаркого лета. Один раз он поймал на себе ее взгляд, показавшийся ему странным. Сумерки сгустились и потекли меж лип, стволы в тающем освещении приобрели оттенок шоколада, за ними кончалось марево, дальше не было ничего.
– Вы много курите, – вдруг сказала девушка.
– Почему вы так решили?
– Это третья сигарета. В течение десяти мнут!
– Вот как! – удивился Джон. – Мне показалось, вы читали книгу.
– О нет! Книга только для прикрытия. По-вашему, я сова, чтобы читать в темноте? Я наблюдаю за вами довольно давно.
– Да? Сказать по правде, я не заметил. Она захлопнула книгу и пожала плечами.
– Вы слепы, – просто сказала она.
Они перебрасывались ничего не значащими репликами в темной аллее, сидя на скамьях в трех футах друг от друга. На город наползла туча. В конце аллеи сверкала огнями Лак-стрит, скользили тени прохожих, гремели трамваи.
Джон рассматривал Вики – теперь он знал ее имя – со смешанным чувством любопытства, удивления и маленькой доли смутного ожидания чего-то.
– Ведь вам холодно в вашем платье и этих ажурных чулках, – сказал он.
Она улыбнулась. Это была смутная улыбка, скорее полуулыбка; на левой щеке появилась ямочка. Настанет время, когда только этим он и будет жить. Он укутал ее в свой пиджак и проводил домой. Жила она недалеко, у трамвайного парка, на Лак-стрит.
– Ты вступаешь в полосу удачи, Джон, – сказал он себе. – Это судьба.
Назавтра он стоял перед ней, растерянный, еще не верящий в случившееся, с перекинутым через руку светлым пиджаком и ослабленным галстуком.
– Входите, – спокойно сказала Вики и посторонилась, давая ему пройти.
Он шагнул в прихожую и оказался в атмосфере, где пахнет домом, стучат часы и на ладони у девушки лежит апельсин.
– Сам не знаю, почему пришел, – проговорил он, сдвинув брови.
– Потому что я позвала вас в мыслях. И этого довольно.
Он взглянул на нее. Теперь она казалась другой, и все же это была Вики, та, которая так беспощадно оставит его, незадолго до ухода сказав ему «да».
– Дома только мама. Отец приедет к обеду. Вам придется дождаться его. Выбора у вас нет. Идемте, я познакомлю вас с мамой. Прошу.
Апельсин остался лежать на подставке рядом с черным телефоном, бросив на него пятно рефлекса.
Вот и все. Ничего больше не было. Все остальное – только сон, пропавший на рассвете телефонным звонком.
Из столовой лорд Генри направился в кабинет, где упал в кресло, и битый час сидел в тяжелом раздумье. Вот уже несколько лет его жена живет жизнью свободной женщины. Первое время она писала ему из Мадрида, с Сицилии, из Польши. Письма эти имели характер кича, страшно раздражали графа, и он злился на себя за это раздражение. Затем наступил период затишья и отчуждения. Несколько раз графу напомнили о ней газеты, и, помнится, она улыбнулась ему со страниц модного французского журнала, случайно попавшегося на глаза. Она была в длинном узком платье глубокой благородной синевы под руку с юным красавцем в белом восточном костюме из тонкой шерсти и шелка. Черные блестящие волосы, ястребиный нос, белозубая улыбка и глаза, устремленные на того. Другой рукой он придерживал меховую накидку своей спутницы, переброшенную через плечо. Сердце графа тяжело забилось, он в задумчивости изучал снимок.
Нет, он не простил ее, и вряд ли сможет простить когда-нибудь. Первый год после того, как Адель покинула его. О, это был самый тяжелый год! По ночам он заливался слезами. Нет, он не думал о том, что в эту минуту Адель может находиться в объятиях другого мужчины. Он не испытывал ревности, на это у него просто не осталось сил. Он прочувствовал до конца, до основания, каким может быть одиночество. Шептал ее имя.
Позже, много позже, когда душа не рвалась на куски, а осталась только тупая, изнуряющая боль в сердце, лорд Генри поражался тому, с каким цинизмом эта женщина следует своим желаниям. Вспоминая о ней, он порой задавался вопросами, ответа на которые не хотел знать.
Любила ли его Адель по-настоящему? Любила ли вообще? Обманывала ли она его? Почему отняла сына? Почему… Вопросы, остававшиеся без ответов. Порой ему казалось, войди Адель сейчас в комнату, он ни о чем не спросит, а лишь молча припадет к ее ногам.
Он пытался ее забыть, но скоро понял, что это невозможно. Утопичная, бессмысленная затея. Адель занимала верхнюю ступень в картине мира. Год назад ему вернули сына. Взглянув на Ричарда, он не мог сдержать слез, и почувствовал, что раны, нанесенные Аделью, еще не затянулись. В сумерках, при свете огня он долго беседовал с сыном в каминном зале, в каждой гримасе, каждом жесте узнавал ее. С тяжелым сердцем он лег в постель, и наутро проснулся совсем больным.
И вот теперь это письмо! Она желает вернуться. Для чего? Искреннее ли это желание? Нет, она не просит прощения, уверенная в своей правоте. Она просто приезжает и спрашивает согласие мужа, хотя сама уже все решила. В этом была вся Адель.
Граф поднялся и заходил по кабинету, дымя сигаретой и роняя пепел на ковер.
Да, такова Адель. Спокойная и свободная, ни к чему и ни к кому не привязанная. Леди Генри. Как же он слаб перед ней! Ему пятьдесят шесть. Он, в сущности, уже старик. Что она думает о нем? Сохранила ли она в памяти его образ? Он не видел Адель восемь лет, и страшился думать об этой. Он-то все помнит, до мельчайших подробностей, до самой незначительной детали.
В этом доме ее так долго не было… По правде говоря, он свыкся с мыслью, что она не вернется. Научился с этим жить. Воссоединение семьи… Какую еще надежду он мог питать?
Размышляя, граф вышел из кабинета и направился в апартаменты жены. К его мыслям примешивались иные впечатления: дорожка, заглушающая шаги, лестница и клинки на стенах, светлая галерея, из окон которой видна стеклянная стена зимнего сада. Его окликнул истопник. Граф Генри не сразу понял, что ему говорят. И только шагнув в забрызганную известкой комнату с покрытой чехлами мебелью, где рабочие спешно собирали кисти и шпатели, он осознал, что находится на запретной территории, в святая святых замка. Поначалу рабочие не заметили его и продолжили свое дело, ведя негромкий разговор. Граф вскинул брови, пытаясь уловить смысл слов. Это было воровское наречие, где слоги в словах переставлялись. Здесь уже не присутствовала Адель, здесь хозяйничали мужчины, простолюдины, с матросской хваткой и неистребимым запахом пота.
Последние несколько дней лорд Генри пребывал в подавленном состоянии, и это находило выход в сумбурных фразах, болезненной раздражительности. Теперь, глядя на этих нелепых людей, он почувствовал, что им овладевает бешенство. Кто-то воскликнул, заметив графа, все вдруг обернулись. Покрасневшими глазами он обвел комнату со свежеотштукатуренными стенами. И вдруг заметил, что все четыре колонны снесены. Это не были несущие колонны и возвели их в свое время лишь по прихоти Адели. Зал делился на три уровня, анфиладами перетекавших один в другой. На колоннах были развешаны зеркала. Гардеробная Адели. Но теперь пустота и гулкость зала поразили графа в самое сердце. Он понял, что все – не сон, и что с приездом графини в его жизни произойдет перелом.
– Почему снесены колонны? – глухо произнес он.
– Так это… Ваша светлость… Вы сами распорядились, – сказал пожилой рабочий с вислыми усами и вздутыми жилами на руках.
– Спрашиваю: почему все колонны? Я приказал убрать две у входа, а центральные оставить, – сказал граф, еле сдерживая злость.
– Нет, господин граф, – ответил рабочий, по-видимому старший. – Вы дали распоряжение все убрать, мы и убрали. Здесь ошибки быть не может. Это… изволите заблуждаться. Эй, Тони! – крикнул он кому-то. – Принеси схемы, малыш!
– Мы говорили с вашим управляющим, – продолжал бригадир, спокойно глядя на лорда Генри. – Он передал все ваши приказания и вот эти схемы.
Он взял из рук подошедшего юноши листы, сложенные пополам, развернул, желая привлечь внимание графа. Генри брезгливо поморщился.
– Значит, ты утверждаешь, что распоряжения были такие? Снести все колонны?
– Уверяю вас…
– Гляди сюда. Гляди хорошенько. По-твоему вот это все, что вы сделали, может называться гардеробной леди? Вот эти углы, эти ниши, вот это все!
– Господин граф… Подождите, – бормотал бригадир.
– Я же сказал…
– Но схемы, господин граф! Все было в точности исполнено.
Лорд Генри уже ругал себя за то, что ввязался в этот бессмысленный спор. Он одобрил проект архитектора, который считал, что необходимо изменить стиль апартаментов в целом. Гардеробная должна быть выдержана в бледно-зеленых тонах с использованием лакированных поверхностей, зеркал и стекла. Но он все больше злился. Именно потому, что был не прав.
– Канальи! Заставлю все переделать!
– За этим дело не станет, – сказал бригадир. Лорд Генри резко повернулся и вышел из зала, вконец расстроенный, пристыженный, с чувством вины. Под ногами хрустело битое стекло. Хуже всего было то, что рабочие могли подумать, будто он не желает им платить.
Он вернулся в кабинет, закурил, усаживаясь в кресло. Потом раскрыл шахматную доску и расставил фигуры. Что-то не то, что-то мешает, подумал он, прислушиваясь к себе. Не могу понять. Он перебрал события дня, разговоры, лица. И вдруг нашел: взгляд молодого рабочего, который он бросил на графа искоса, наклоняясь за ведром с краской. Серо-голубые глаза, даже скорее стального оттенка. Он смотрел спокойно, с долей пренебрежения. И именно этот взгляд отрезвил графа. Он резко поднялся и вышел. Спускаясь по лестнице, решил, что удвоит рабочим жалование.
– Скоро буду, – бросил он Уотсону, который с достоинством склонил седую голову.
Хрустя шипами колес автомобиля по гравию аллеи, в снопе фар выруливая за ворота, он подумал, что забыл перчатки и бумажник, забыл поцеловать на ночь сына, забыл себя. Начался дождь.
Было уже совсем темно, когда Джон вышел на террасу и уселся в плетеное кресло. Дождь в полном безветрии лил отвесно, было слышно, как с листьев и каменных львов стекает вода. Пахло землей. Наверху со стуком распахнулось окно Анри. Крутилась пластинка, слышалась музыка. Джон долго сидел, вглядываясь в темноту, так, что перед глазами запрыгали белые мошки. Потом закрыл лицо руками и заплакал. Ни из-за чего, просто потому что устал.