И были три брата: один по имени Кий, другой Щек и третий — Хорив, а сестра их была Лыбедь. Сидел Кий на горе, где ныне подъем Боричев, а Щек сидел на горе, которая ныне называется Щековица, а Хорив на третьей горе, которая прозвалась по нему Хоривицей. И построили городок во имя старшего своего брата, и назвали его Киев. Был кругом города лес и бор велик, и ловили там зверей. И были те мужи мудры и смыслены, и назывались они полянами, от них поляне и до сего дня в Киеве.
Есть Цыганская гора между Гавриловским селом и Федотьевским.
Здесь когда-то давным-давно жил один богатый крестьянин. Было у него четверо сыновей: Гаврила, Михаил, Федот, Петр. А уж сыновья-то были у него настоящие богатыри: силушки хоть отбавляй и на лицо удались румянец на щеках, улыбка на устах так и играла завсегда. Жили они дружно в отцовском доме, работали, а вечером все собирались за одним столом. Отец на них налюбоваться не мог. Мать померла давно.
Подросли ребята. Пришло время, помер отец. Тесно стало им в отцовском доме, и решили они искать лучшей доли в родном краю. Стали думать, какой путь выбрать. Один из них и предложил бросать топор с Цыганской горы: куда упадет он, там и остановиться.
Первым бросил топор Гаврила. Пошел искать его, нашел и остановился на этом месте. Здесь он построил дом, основал село и назвал его Гавриловским.
Настал черед бросать топор Михаилу. Бросил он топор в другую сторону, пошел искать его и нашел, тоже начал строиться, и выросло здесь село. Стало оно называться Михайловским.
Бросает топор Федот и ту землю называет Федотьево.
Нашел себе место и Петр — село Петровичи.
И стали они жить в своих селах. Каждое село друг от дружки в семи верстах находится (…).
Сами-то мы — ромашенски, а допрежь рязанскими были. Прабабушка наша на стороне похоронила прадеда и затосковала. Прадед-то и начни каждую ночь к ней полетывать. Она было от него и так и сяк, да от нечистой силы не скоро отвяжешься. Сошлись к ней на совет добрые люди и присоветовали уйти на вольницу. Она подобрала своих четверых сыновей и пришла в нонешнее Ромашкино, слыхали, может, такое село. Тогда Бузулука-то еще не было.
При жизни прабабушки в восьми верстах от села высилась одинокая гора Шихан. На нее ни въехать, ни взойти, так круты ее бока. В детстве мы хаживали на Шихан и ползком на четвереньках взбирались на ее вершину, и то только с одной, с восточной, стороны. Опричь ни с какой не взберешься.
Слыхали мы от стариков, что Шихан-гора не природная, а сложена руками человеческими из камня-дикаря. Внутри она полая. Если постукать ломом по боку, то Шихан загудит, как пустая бочка или барабан, а внутри зашипит по-змеиному (…).
Прадеды и прапрадеды — те из лесу. От Яренги недалеко Островисто озеро — там и жили.
Мне дедушка рассказывал так: было два брата, их в солдаты угнали. А раньше солдатчина — двадцать пять лет, они и удрали из Красного Бора, из-под Архангельска. Они вот поселились в суземке. Они там себе сделали избенку, накопали полей, начистили пожен. Достали себе сестру, откуда бежали. Вот и жили втроем, не знаю, сколько годов.
Крестьяне здешние хлеб им продавали сначала, а потом уж, как стали сеять, снимать и молотить, у крестьян не покупали. Там они и рыбу ловили в озерах, охотились, потом две коровы завели, бык был очень большущий.
Вот и вздумали, значит, в деревню выйти. Один вышел в Яренгу брат, а другой с сестрой — в Лопшеньгу. Их стали спрашивать:
— Какая фамилия у вас?
Один говорит:
— Я Ярыгин.
А другой, в Яренге, сказал:
— Не знаю, меня бог дал.
И потому прозвали Богданов. Они поженились, и вот от них и пошел род. Ярыгинские не расселяются, а Богдановых-то, тех много в Яренге.
У нас еще горшочек есть, оттуда, из лесу, принесен. И все живет, бабушка Марья олифу парила.
(…) Деды наши говорили, говорили. Это там выше еще есть деревёнка маленькая, там уже почти не живут, да, не живут никто. Первый житель вот там-то и был, Распутин, да, Распутин.
А здесь второй какой-то поселился край реки. И вот оттуда принесло помяло, печку которым пахать. Дак вот так сказывали, что тогда только надумали, что надоть идти и искать край реки, где-то что-то есть (…).
Первый дом был в Иломанче. И здесь был дом. Здесь тоже был, только неизвестно, в котором месте, где-то был здесь, в Ладвы, но на котором месте — не знаю.
И вот нашлись, стали два соседа здесь (…).
Раньше было это ничего — лес. Жили две деревни, Бутка да Дудка, друг дружки они не знали. Потом завели куриц, да петухи закукарекали. Они и послушивают:
— Ох, там есть жители, петухи поют. Сходим-ка…
Пришел Бутка к Дудке.
— Здравствуй, дедушка!
— Здравствуй!
— Как поживаешь?
— Да ничего!..
— А ты далеко ли живешь?
— Да я вот тут недалеко, ельником шел-шел да на петуха на твоего пришел.
— Ну, так давай, знать, будем знакомы, будем гоститься.
Прошли, просекли дорогу ельником этим и стали перегащиваться, и стали у них семьи, потом поженилися они тут. У них дочки да сыночки, вот стали разводить.
Теперь у нас на Лядинах семь деревень. Перва — Дьякова, вторая — Купцово, третья — Киселева, четверта — Бутина, пята — Хомин Конец… (А Берег-от?) Ой, еще Берег-от, а в Берегу еще одна изба — все разъехались… (А наша-то деревня?) Павлова вот! Я в Павловой живу шестьдесят второй год…
Ну вот, я слыхал от отца. Он жил у меня восемьдесят пять лет, а его отец жил сто два года, Илья Михайлыч (…).
А вообще-то это поселение получилось так: здесь ничего не было, (…) пришел тоже человек, поселился; родилось четыре сына. Куда их девать? А раньше, вообще, делиться ведь в одной семье не жили, нать делиться было. Разделились.
Вот одного звали Поздей. Вот он ушел, где сейчас деревня Поздышево, и пошло это название от Поздея. Ну, Поздей — Поздышево.
Второй — Черепан. Ушел в Черепаху. Тогда не было Черепахи, но в то место ушел. А раз Черепан, так и стало Черепаха.
Третий Агафон остался — куда? К озеру поселился, вот тут озер много у нас. Он к озеру поселился — и стала деревня Агафоновская.
Четвертый — ну, Воробьем назвали, ну, Воробей — и все. Он тоже обосновался рядом от Агафона, стала Воробьиха по его имени, Воробьевская деревня.
Ну, и вот, пожалуйста, прошло там, может быть, говорят, сотня лет, и уже из отдельных домов выросли четыре деревни, хорошие деревни выросли. Сейчас там много нет уже домов, но в то время было. И получился, пожалуйста, Поздышевский сельсовет в честь этого Поздея (…). Вот и все.
После Ермака постепенно сюда стал народ переселяться. Вот я помню, как мне дед рассказывал. Лая начала строиться в лесу. Охотники-звероловы первые-то здесь люди были.
У того моста речка Лая идет — там началась стройка, а здесь, у Вандейского моста, через речку Вандею, другие переселенцы остановились. Это я про мост-то тебе сказываю, чтобы тебе понятно было — где. Тогда, конечно, никаких мостов не было, лес глухой.
Вот слышат бандейские, кто-то в той стороне рубится топором. Пил-то тогда не было. Услыхали стук топора сошлись: оказались те и другие русские. Тропу проложили, стали друг к дружке ходить. Первое время только тропинки и были, а потом все соединилось.
Крестьяне деревни Владимирской долго бесплодно спорили о месте, где поставить церковь. Не раз сходились они для обсуждения этого вопроса и не раз расходились с враждою в сердце друг против друга. И этому не было бы конца, если бы неожиданно не появился созревший на этот случай в чьей-то крестьянской голове такой план: запрячь молодого неезженого жеребца в сани, направиться в лес, вырубить там строевое дерево, положить дерево на сани и пустить жеребца на свободе: где он остановится — на том месте и быть церкви.
Этот план так всем понравился, что он сразу же был принят к исполнению. Молодой неезженый жеребец сильно взял с места свой груз и направился к Владимирской горке, быстро взобрался на гору и здесь остановился. Остановился со вздохом облегчения и весь владимирский крестьянский сход, в полном своем составе сопровождавший жеребца в лес и обратно.
Вопрос, решение которого так долго тянулось и нарушило обычно мирное и согласное течение жизни владимирцев, был решен; владимирцы разошлись по домам примиренные и успокоенные.
А церковь эта обоснована, Покровская, была в таком духе. Раньше старики, значит, решили эту церковь построить, видимо, и лес заготовить для этой церкви выборочный.
А была тогда река Тагажма, проходила она туда, поднималась к Сперову, Карову, извилистая была. И вот, значит, они решили там заготовлять лес выборочно. Сделали этот выборочный лес, скатали в реку и пустили его на самотек весенней водой и поклялись:
— Где лес остановится, на том месте и будем строить эту Покровскую церковь.
И так и сделали. Лес остановился как раз против Вытегорского погоста. И здесь обосновалась эта Анхимовская Покровская церковь.
Церковь была, правда, очень хорошо сделана, двадцать три было главы над церковью (…).
В Кижах (…) есть поговорка, что под каждою ильмою похоронен пан (…).
На том же самом Кижском острове, где теперь погост, церковь стояла в другом месте, гораздо севернее, на холмистом возвышении; там теперь, в память ее, построена часовня Святого Духа. Церковь эта была во имя Спаса.
Однажды, в праздник Покрова богородицы, паны сделали нечаянное нападение на этот остров и употребили военную хитрость: они приплыли к острову из Повенца на плоту, на котором были поставлены вместо парусов березки.
Суеверному народу показалось, что к ним плывет остров; все собрались смотреть на берегу (…).
Между тем паны прилегли за березы и, когда плот примкнул к берегу, бросились на безоружных жителей. Народ укрылся в храме, но паны ворвались сюда, начали резать народ и стрелять в него. Одна стрела вонзилась в образ Спасителя в правую руку; другая пробила образ сзади, насквозь, пониже первой, и сделала с той же стороны оскомину. Оба знака видны на образе до сих пор.
Но в это самое мгновение совершилось чудо — на панов нашла темень, то есть они ослепли: вместо беззащитного народа стали резать друг друга и легли все на месте… Кровь перерезавшихся панов лилась через порог церкви.
После этого осквернения служение в церкви надолго оставили, и наконец она сгорела от молнии.
Впоследствии, собравшись с силами, кижане решились построить церковь вновь и приплавили леса к тому же самому месту, где она стояла; но в ночь все плоты невидимою силою перенесло ниже, к такому месту, где не было ничего, кроме вересняка.
Строители перегнали плоты опять к месту бывшей церкви; в следующую ночь плоты опять спустились к вересняку…
Тут строители стали догадываться, что это чья-то высшая воля; осмотрели кусты и нашли в них простреленный образ Спасителя. Это уж был явный знак, что церковь надо строить здесь, а не на старом месте, а потому строители так и сделали (…)
Ну, что вам рассказать? Это было уже, может, и век не один прошел, дак слушала я такое: была икона Владимирская божья матерь. Вот хотели строить церковь на берегу озера. Ей положили тут, что здесь мы окрестимся. Как ночь пройдет — она уйдет в поле: ей нравилось в поле.
Ну, все же в поле-то не построили церковь, там только ей часовню построили, а церковь-то построили все равно на берегу.
Дак не знаю, сколько стояла эта церковь: может, век, а может, два. После сгорела от стрелы, от грозы. Уж и это давно было. Шестьдесят лет, как она сгорела, эта церковь. Ну, икона-то осталась, вынесли. Теперь она в Каргополе живет, не убегат никуда. Раньше только бегала, а сейчас, я не знаю, ничего не делат.
Как Соловки строили — каменья возили на белом коне. День работают, а ночью уходит все в землю! — Господи, господи…
Дровни вот какие были, как изба. Ну, и конь-то уж, конечно, был не маленький.
Мы на Соловки едем на пароходе, богомольцы. Мы с Попова наволока выплываем. Чайки рычат.
Вот остров показался, стены.
— Кто поднимал? Кто стесывал?
— Конь поднимал. Великан стесывал.
Мы идем, жадобушка, вот, по травке идем. Монах опять говорит:
— Не наступите! У нас чайки в камнях гнезда свили. Не скупитесь! Чайкам хлебца киньте.
Чайки Соловки от англичанки спасли. Они англичанку-ту заср (…).
Чаек в Соловках несосветима сила! Рычат (…).
Против Козыревского селения есть остров, длиною в две версты и шириною в сто пятьдесят сажен, коим издавна владели крестьяне Мальковы. В старину, говорят, много было здесь гадов всякого рода. Но вот появился писец Панин на этом острове; увидав из лодки землянику, он вышел на берег и стал было брать ее, но тотчас же был змей против его руки.
— Вон, проклятый, с сего острова, — закричал Панин, и с тех пор будто бы не стало здесь ни одного гада (…).
По слову мирскому избран был писец Панин налагать имена и прозвища на этыи села в Заонежье. На Кижском подголовке был он во время лета.
Приехал в Сенную Губу; увидал человека, мужчину, с женою — сено кучат. «Быть этой волости, — сказал он, — Сенная Губа».
Поехал он к Спасу Белому; подъезжает к деревушке, хотя собрать народ в суём (в сход), вдруг видит — человек в кузнице кует косы. «А не надо, ребята, — говорит он, — беспокоить народу, собирать в один дом, пущай названье деревне — Кузнецы».
Переехал дале, полверсты места — другая деревушка, дворов семь. Как назвать? Вышел на берег писец Панин; видит — ребята балуют, берестяна коробка на воду пихнута. «Пусть же, — сказал он, — эта деревушка по названью — Корба».
Отъехал полверсты вперед, увидал — куёк (гагара) в губы: «Пущай же эты домы называются — Куй-губа (Гагарья губа)».
Вперед деревня; идет человек берегом. «Середкою-путем идет человек, — заметил Панин, — пущай же эта деревня — Середка».
Вперед он тронулся; смотрит, идет женщина близ берега. «Как тебя зовут, голубушка?» — спросил Панин. «Таней». — «Пущай же эта деревня, — сказал он, — Потановщина».
Пихнулся дале, полверсты места, до Святого наволока; остановился тут писец Панин. «Что же называют Святым этот наволок, ребята?» — спросил он. «Во времена древности шел святой в этот наволок, — отвечают ему эты люди, — а на другой стороне, за сто сажен от Спасителя, жил человек темный; вдруг святой приходит на берег, и этот темный человек явился на другом берегу. „Смоль, речет ему святой, — перевези меня“. — „Ну, святой, я тебя перевезу: твой сан выше меня“, — ответил этот темный человек… И с тех пор один наволок — Свят-наволок, а другой — Смолев-наволок».
Вперед пихнулись оны три-четыре версты от Свят-на-волока, вдруг на ельях сидят воробьи. «А что, ребята, — сказал Панин, — в эту деревню нам идти нечего: пущай этой деревне названье — Воробьи».
Вперед сто сажен от Воробьев, три двора деревушка: смотрит Панин, идет человек полем, и глаза смутивши в нем; призывает он его поблизости к лодке. «Двинься сюда, сей человек, — сказал он, — пущай ваша деревня будет Магары».
Вперед тронулись от этих Магаров в наволоки; вышел на берег, видит, под ногою у него заглебала земля: «Пущай же эты два дома — Глебовы».
Дале тронулся пятьдесят сажен; один дом стоит. «Как его назвать, ребята?» — спросил он. Вдруг видит, ошевни стоят у ворот. «А пущай, — сказал он, — этот дом — Ошевень».
Вперед двинулся с версту; деревня семь дворов; смотрит Панин, идет человек, заскавши волосы. «А нечего этта на берег выходить; пусть будет, — говорит, — Гивес-наволок».
Вперед пихнувши полторы версты около наволока, приехал под деревню, три двора: «Ну что, ребята, как назвать?» Дектярь клюет дрова под окном: «Пущай же это — Дектярево».
Вперед пятьдесят сажен до деревни; видит Панин, человек гонит лошадь с воли, ажно курево идет. «Пущай же, — говорит, — это Курилово».
Оборотя назад, отправились оны в путь: стоит деревня на хорошем месте, на мягкой сельге. «А пущай она — Косельга», — сказал Панин.
Вперед до деревни верста; сходили туды: «Пущай эта деревня — Войнаволок»; стоит она об Онего, и губа протянувши от запада в Онего — воет тут от Онега.
Оборотя назад от Войнаволока, пихнулись к Спасителю, вперед от Спасителя деревня пять дворов; приезжают против этой деревни; видит Панин, что выросли дудки на берегу. «А что, ребята, — говорит, — пусть это — Дудкин-наволок».
Вперед тронулись две версты до деревни, а деревня та была большая, когда литва была; выходит Панин на берег, увидал у крестьянина ольху, лежащую под окошком. «Пущай же, — говорит, — этой деревне название — Ольхино».
Вперед тронулись полторы версты; кряж такой огромный, и три жителя на кряжу: «Как, ребята, назвать эту деревню?» — спросил Панин. Вдруг, смотрит, выходит из ней человек в одеянии солдатском. «Пущай же, — сказал он, — это Солдатово».
Дале чрез губу ворота, стоит деревушка пять домов; увидал Панин на берегу лежащую шляпу. «Пущай же, — сказал он, — эта деревня — Шляпино.»
Вперед от этой деревушки две версты, стоит деревня три двора; видит Панин, человек выходит на улицу, весь белый, сединой изукрашен. «Не нужно, — сказал, — собираться нам вместе; пущай это селение — Морозове».
Двинулись еще сто сажен; идет человек по деревне. «Как тебя зовут?» — спросил Панин. «Софрон», — отвечал этот. «Пущай же эта деревня — Насоновщина», — сказал Панин.
Вперед сто сажен до Петра и Павла, до часовни; улица гладкая: «А назвать ю Посад».
Оборотя к востоку полтораста сажен, не доходя до деревни, попадается кость; взял Панин в руки эту кость. «Ребята, — сказал он, — ведь это китовы уста; пущай же эта деревня — Китово».
Оборотя назад версты полторы, вдруг (видит), мужик переяривает на лошадке землю: «Пущай же, — говорит Панин, — это селение — Рогово».
Вперед деревня, за версту места; видит Панин, идет мужчина и вслед за ним женщина. «Пущай же, — сказал он, — это — Еглово».
Потом назад, до деревни, версты полторы; наискось губы ельник огромный стоит. «А пущай эта деревня Подъельник», — сказал Панин.
Вперед за версту места, деревня четыре дома. «А не надо, — говорит Панин, — выбираться нам, ребята, на берег; вот на берегу лежит зуб; пущай же она — Зубово».
Вперед три четверти версты деревня: идет человек берегом этой деревней. «Остановись, человек!» — крикнул писец Панин, но тот не слышит и вперед идет. «Когда так, — сказал Панин, — пущай же это — Пустой Берег».
Вперед деревня семь дворов; стоит человек на берегу. «Откуда ты, братец?» — спросил Панин. «Из Ояти», отвечал тот. «Пущай же, — продолжает Панин, — эта деревня Оятовщина».
Вперед через версту деревушка; видит Панин, у крестьянина рыба на стены сохнет, язи. «Пущай же, — говорит, — деревушка эта — Язнево».
Вперед верста, стоит деревня семнадцать дворов. Приказал Панин собрать суем. Собрались крестьяне, смотрит Панин на сход крестьянской, и вот идет один молодец, убравши хорошо, в шапке с козырем. «Пущай эта деревня, — сказал Панин, — Козыревцы».
Вперед три четверти версты; смотрят, идет человек необыкновенный, плечами широк, а задом узок. «Пущай, говорит Панин, — названье этой деревне — Клиновы».
Вперед тронувши немножко, попадается на берегу колоколка. «Пущай же, — говорит Панин, — это — Мальково».
Дале двинулись сто сажен; деревня десять дворов, новорасселенная; в это время сгрубела погода, и думал Панин, как назвать эту деревню; вдруг раскинуло на небе, солнышком накрыло, и Панин сказал: «Пущай же это Жаренково».
Вперед нихнулись четверть версты около наволоков, приезжают к берегу и видят, ходят малые телята в стороне. «Пущай же, — говорит Панин, — это — Телятинково».
Вперед тронулись полторы версты, встречают двух человек, оба тонки, убравши хорошо, головы кверху. «Пущай же, — продолжает он, — эта деревня — Сычи».
Дале Панин поехал до Толвуи. В поезде будучи путем-дорогою, он назвал первую деревню от Сычев — Сиговым затем, что тут сиги ловили.
Вперед три версты, до Здвижения часовни, Панин назвал это селение Березки, потому Березки, что кругом берез стоит.
Вперед три версты, деревня поперек губы, двадцать дворов; вышел Панин на берег и встретил прохожего. «Как зовут тебя, почтенный?» — спросил Панин. «Ихтор», — отвечал тот. «Пущай же ваша деревня — Вигово», — рек Панин.
Вперед три версты к северу, ко храму ко Алексею человеку божью, деревня, которую Панин назвал Тарасы, потому что человека, вышедшего к нему навстречу, звали Тарасом.
Вперед ход еще до иной деревни; подъезжая, увидел Панин жеребца в поле. «Пущай же, — сказал, — эта деревня — Жеребцовская».
Далее десять верст к западу, к Миколаю угоднику, — волость, где живут ловцы; приходит Панин в эту деревню и видит: у одного крестьянина много рыбы нажарено. «Не для чего, ребята, — говорит он, — собирать и беспокоить народ, пущай же эта волость — Вегорукса (жареная рыба)».
Вперед три версты, деревушка семь дворов, долгая, сама узкая: «Пущай же это — Устрека».
Вперед три версты, грунт земли низкой, в середине деревни ламба, и потому Панин назвал эту деревню Дамбой.
Затем полторы версты пролив; идет человек из кожевни, как будто опухши. «Нечего, ребята, выходить на берег, сказал Панин, — пущай это — Чечулине (сердитый, затем что опухшие сердиты)».
Вперед десять верст, видят, на поле козы: «А нечего этта людей собирать, ребята, видно, что зде — Козмозеро».
Отсюда ездил Панин к Палеострову, к Варвары (…). В проезд он увидал на берегу кузов и самую деревню назвал — Кузарандой.
До Толвуи ехал берегом: подъезжая, видит, толкаются люди на улице. «Пущай же, — сказал он, — это будет Толвуя».
Затем он ночью прибыл в деревню за семь верст; слышит, в коноплянике кричит птичка-выткальница («выдь, спящий народ, из деревни»), «Пущай же, — сказал он, — это селение — Вырозеро (затем что из него выдут вон)».
В Толвуе писец Панин пожил несколько времени и потом возвратился в Новгород.
Близ села Ермолове расположены села Дмитриево, Побединка, село Городецкое. Раньше на месте этих сел были непроходимые болота и леса. Здесь-то и поселился со своей семьей казак Городец. Жили они на пригорке: сзади был густой лес, а впереди расстилалось широкое озеро.
На Рязанские земли напали татары, надо было бежать казаку, не хотел он оставаться у татар. Тогда Городец переплыл озеро и на том берегу остановился. Старший его сын занялся строительством. На этом месте выросло большое село, которое потом и назвали Городецким. Два меньших сына его ушли еще дальше, на север, и там расселились на большом расстоянии друг от друга.
Названия сел Побединка и Дмитриево связаны с именем Дмитрия Донского. Там, где сейчас Побединка расположена, будто бы Дмитрий Донской одержал победу в битве с татарами. С этого места он двинулся дальше на юг. В одном месте у него произошла сечь с татарами. Много их пересекли, потом на этом месте стали селиться люди, образовалось село, которое и назвали Секирино. По дороге Дмитрий Донской потерял чулок, его долго искали и нашли, а место это в честь найденного чулка назвали Чулково. В битве Дмитрий Донской был ранен и пролежал шесть дней в монастыре, который был построен на горе. Затем там начали селиться. Эта деревня стала называться Дмитриево. Таково преданье.
ОТКУДА ВЗЯЛОСЬ НАЗВАНИЕ «БАЙКАЛ»
Русские давно слыхали, что где-то посреди Сибири есть огромное озеро. Но как оно называется, никто про то не знал. Когда русские купцы, а потом казаки за Урал перевалили и стали к большим рекам Оби и Енисею подходить, они узнали, что около озера, которое денно и нощно кипит, вокруг него люди живут. Узнали те русские, что то озеро богато рыбой, а по берегам разные звери ходят, да такие дорогие, которых в свете больше нигде нету.
Стали казаки и купцы торопиться к тому морю-озеру. Шли не спали, коней не кормили, не знали, когда день кончается и когда ночь начинается. Каждому охота была первому к озеру попасть и посмотреть, какое оно есть и почему оно кипит без отдыху. Шли те купцы и казаки к морю долго, — несколько лет, много их дорогой поумерло, но живые все-таки дошли и видят перед собой Шаманский камень. Он им дорогу перегородил, свет закрыл. Ни вправо, ни влево от него отвернуть нельзя, кругом такие горы, что закинешь голову — шапка слетает, а верхушки не видно.
Покрутились казаки с купцами около Шамана-камня и подумали, что не пробраться им к морю, а сами слышат, как оно шумит, вздымается и о скалы бьет. Загоревали купцы, опечалились казаки, — видать, вся их длинная дорога пропала ни за понюшку табаку. Отъехали они назад, шатер разбили и остановились с тяжелой думой думу думать: как же им Шаман-камень перевалить или горы объехать. Горы им не объехать, много лет надо на то потратить. Шаман-камень не перевалить — море проглотит. Так остановились казаки с купцами и стали жить недалеко от моря-озера, а на берег никак не попадут.
Долго ли им тут пришлось жить, может быть, и кости там их сгнили бы, но тут на их счастье подошел к ним неведомый человек и назвался бурятом. Русские начали его просить, чтобы он их провел на берег, обвел вокруг моря и показал им дорогу на землю, где они еще не были. Ничего бурят им не сказал, он сложил свои ладони в трубочку, потом поднес их к лицу и пошел в лес. Русские не стали его задерживать, отпустили с богом.
Снова опечалились купцы и казаки, как же дальше быть, не миновать, видно, смерти им. Так жили они долго ли, мало ли, никто ни дни, ни месяцы не считал. Отощали и осунулись купцы с казаками, хуже прежнего горе их обуяло. Хотели они уж с последними силами собраться и назад идти, но тут снова пришел тот бурят и сына своего привел, сказал:
— Не обойти мне с вами Байгала, стар я стал, не обогнуть мне Шаман-камень — года давно ушли, берите сына, у него глаза светлее, а ноги оленьи.
Ушел старик в тайгу, а сын повел русских новой дорогой, вывел их на берег моря и сказал:
Байгал.
Русские спросили его, что это такое, он им ответил:
— По-нашему значит огненное место, здесь раньше сплошной огонь был, потом земля провалилась — и стало море. С тех пор мы зовем наше море Байгалом.
Русским это название понравилось и тоже стали называть это море «Байкалом».
Когда Ермак утонул в Иртыше — его дружина рассеялась и расселилась, основала ряд деревень, которые и называются по имени основателей, дружинников Ермака. От Даура — Даурская, Голища — Голещихина, Костаря — Костырева, Завьялова — Вялова, Толмача (переводчик был у Ермака) — Толмачево.
Так эти деревни и называются. Они и теперь вот тут стоят.
(…) Много веков назад новгородцы, плававшие по Студеному морю, видели на берегу чудесную богатую страну, но из-за непогоды не могли приблизиться к ней. Им слышалось, что люди неведомого племени стучат в горы, отделяющие их от мира, но не могут пробить эту преграду и дарят каждому, кто поможет им сделать лишнюю брешь, драгоценные меха, жемчуг и рыбу.
Новгородцы уплыли в глубь веков, скалы остались непробитыми…
Дивьи люди живут в Уральских горах, выходы в мир имеют через пещеры. В заводе Каслях, по Ауньевской железнодорожной ветке они выходят из гор и ходят между людьми, но люди их не видят. Культура у них величайшая, и свет у них в горах не хуже солнца. Дивьи люди небольшого роста, очень красивы и с приятным голосом, но слышать их могут только избранные. Они предвещают людям разные события. Рассказывают, что в селах Белослудском, Зайковском и Строгановке в полночь слышится звон; слышали его только люди хорошей жизни, с чистой совестью. Такие люди слышат звон и идут на площадь к церкви. Приходит старик из дивьих людей и рассказывает о событиях и предсказывает, что будет. Если приходит на площадь недостойный человек, он ничего не видит и не слышит.
Жил на свете царь; имя его было Александр Македонский. Это было в старину, давно-давно, так что ни деды, ни прадеды, ни прапрадеды, ни пращуры наши не запомнят. Царь этот был из богатырей богатырь. Никакой силач в свете не мог победить его. Он любил воевать, и войско у него было все начисто богатыри. На кого ни пойдет войною царь Александр Македонский — все победит. И покорил он под свою власть все царства земные. И зашел он на край света и нашел такие народы, что сам, как ни был храбр, ужаснулся их: свирепы пуще лютых зверей и едят живых людей; у иного из них один глаз — и тот во лбу, а у иного три глаза; у иного одна только нога, а у иного три, и бегают они так быстро, как летит из лука стрела. Имя этих народов было: Гоги и Магоги.
Однако ж царь Александр Македонский от этих дивиих народов не струсил; начал он с ними воевать. Долго ли, коротко ли он с ними вел войну — это неведомо; только дивии народы струсили и пустились от него бежать. Он за ними, гнать-гнать, и загнал их в такие трущобы, пропасти и горы, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Там-то они и скрылись от царя Александра Македонского. Что же сделал с ними царь Александр? Он свел над ними одну гору с другою сводом, и поставил на своде трубы, и ушел назад в свою землю. Подуют ветры в трубы, и подымется страшный вой; они, сидя там, кричат: «О, видно, еще жив Александр Македонский!» Эти Гоги и Магоги до сих пор еще живы и трепещут Александра, а выйдут оттудова перед самою кончиною света.
Легенды такие болтали, что где-то жили люди с одной ногой, одноногое племя (…), а где жило, не скажу, не знаю; передвигались так, что схватятся за руку двое и пошли. Это даже не дудушка Петр Леонтьевич, а его отец Леонтий знал.
Дедушко рассказывал, что на базаре, будто бы ему люди говорили, народ был без бровей, узды продавал. Нельзя было рядиться. Станешь рядиться, придешь домой, на лошадь узду оденешь, а она лычна или берестяна. А не рядишься — узда как узда.
Говорят, будто бы одно семейство чудского племени расселилось в окрестностях Холмогор. На Матигорах жила мать, на Курострове — Кур-отец, на Курье — Курья-дочь, в Ухтострове — Ухт-сын, в Чухченеме — Чух — другой сын.
Все они будто бы перекликивались, если что нужно было делать сообща, например, сойтись в баню.
Название Лисестрова произошло от коренного жителя, чудина Листа. Этот Лист жил на острове вроде наместника или тиуна и собирал хлебные и денежные доходы.
(…) Чудь имела красный цвет кожи, (…) она скрылась от новгородцев на Новую Землю и ныне там пребывает в недоступных местах.
Мыза, что напротив деревни Горы (…) — резиденция князя, против нее — на левом берегу Выи находится Княж-поле. Там на яромине паслись княжьи лебеди и гуси, которых он бил прямо от себя, с мызы, из лука.
Князя этого потеснили новгородцы, он вынужден был отступить и во время отступления был убит. Взвыли без князя оставшиеся, почему и реку будто бы чудаки назвали Выей (…).
И до сего времени обитателей деревни Чудиново, прозываемых Нифагичи, считают потомками чуди, хотя они носят фамилии Зуевых и Сосниных (…).
В ста саженях от реки Выи, около деревни Окуловской, несколько в стороне, находится могильник — чудское кладбище.
На городище Дивьей горы жила дева, управляющая чудским народом и отличавшаяся умом и миролюбием. В хорошие дни она выходила на вершину горы и сучила шелк. Когда же веретено опрастывалось, то она бросала его на Бобыльский камень, лежащий на противоположном берегу Колвы, прямо против Дивьей горы.
По течению реки Устьи, впадающей в Вагу, на правой стороне ее, в Благовещенском приходе, напротив устья Кокшеньги, между двумя ручьями, на возвышенной горе, проживавшая чудь оставила по себе признаки: вал кругом сопки (кургана) — как бы род крепости и в некоторых местах ямы, сходные с погребами. При разработке той сопки под хлебопашество крестьяне в недавнее время находили бугры глины. Из этого заключают, что на тех местах были чудские печи.
От тех населенцев чудского племени взята была в деревню Михалевскую девица в супружество за крестьянина Чарепанова. Девица эта была мужественна, имела необыкновенную силу в сравнении с прочими девицами. Потомство же ее уж ничем не отличалось от новых ее земляков.
Село Койдокурья, Архангельского уезда (…), получило свое название от первого поселившегося в тамошней местности чудина по прозванию Койда, или Койка (…). Поколение Койды было мужественно, великоросло и чрезвычайно сильно. Члены его поколения могли разговаривать между собой на шестиверстном расстоянии, или иметь перекличку.
Один из тех чудинов был столь силен, что однажды, когда он вышел поутру из ворот и затем чихнул, то своим чохом до того испугал барана, что тот бросился в огород и убился до смерти.
По истечении некоторого времени местность Койдокурская сделалась известна другим, и сюда с разных сторон стали стекаться чудь, новгородцы и поморяне и начали расселяться деревнями, и затем каждая деревня получила свое название от первого поселившегося жителя или по другим причинам.
Ранее Чудиново было метров четыреста вниз по Пинеге, у самой реки. Признаки ее есть и сейчас: вываливаются из берега черные банные камни.
Чудь жила и вниз по реке — в сорока километрах от сельсовета: там видны ныне борозды от пашни, на лугу, под названием Раговоры.
И мы слыхали от дедов: когда чудь отступала, было у них два котла с золотом. Один будто бы спустили у нас под деревней в озеро (оно глубиной метра три), а другой вынесли на слуду против деревни на самый угор, и каждый отступавший клал по горсти песку, — так образовался тут бугор метров десять шириной и столько же высотой. Он хорошо виден из деревни. Может, это и вранье, а может, и в самом деле так было. Если бы срыть бульдозером…
Чудь отступала от того бугра на Вашку, дорога идет точно на восток и называется Ратней. Чтобы была прямой, тянули длинное бревно. У одной рады съели быка — и то место называется Быкова рада, у второй съели коня — ныне называется Конева рада.
По той дороге прошлый год экспедиция ездила на бульдозере до Вашки.
В Надпорожском приходе, недалеко от церкви, есть ровное небольшое место, которое и теперь называется Белоглазово, потому что здесь жила белоглазая чудь.
Когда она хотела напасть и ограбить церковь и жителей, то сама ослепла и перебила друг друга.
Слыхал (о чуди. — Н. К.), как не слыхать. Еще от покойного дедушки: он долго жил-то, дак знал это как… и родители-те у ёго тоже подолгу жили…
Дак это верно, жила будто бы раньше эта чудь-та… вон на том месте, где у нас Подкуст, слыхал ли ты ли нет ли, деревня такая, Игнатовская пишется-то. Подкустовцев-то и теперь у нас все чудаками зовут (…), да ведь они тоже наши, должно быть, а только, значит, живут-то, где чудь жила; дак вот: «Чудаки да чудаки».
(…) Погибла она вся, до едного человека (…). А креститься, вишь, не захотела; наши-те заставляли, видно, креститься-то, дак она уж задумала лучше погинуть, а не креститься. Сробили, значит, эта чудь-то, такую крышу из тесу на четырех столбах, земли наверх-от наносили; собрались все под эту крышу-ту да столбы-те взяли и подсекли, тут всех их и задавило; сорок человек всех-то, говорят, было.
(…) Да боялись-то, вишь ли, крещенья, а крещенье-то, им говорили, что это — вот что: отрубят сперва руку, ну хоть правую, а потом — ногу, левую, а тут, значит, — другую руку и другую ногу — вот он крест-от какой выходил! Тут поневоле забоишься!
(…) Чудские жители, видя неизбежную гибель от разбойников, собирались в одно место, вырывали громадную четырехугольную яму, куда сносили все свои сокровища, а над ямою устраивали род хаты, на столбах.
В ожидании мучителей собирались на верху хаты и ожидали своей участи. А завидев разбойников, проворно подсекали столбы понизу и, упадая вместе с хатою на свои сокровища, погибали при каких-то приговорах.
После такой их гибели сокровища не отыскивались.
(Валдиевцы (…) указывают места, где находятся сокровища погибшей чуди.)
Пошел Владимир на хорватов. Когда же возвратился он с хорватской войны, пришли печенеги по той стороне Днепра от Сулы; Владимир же выступил против них и встретил их на Трубеже у брода, где ныне Переяславль. И стал Владимир на этой стороне, а печенеги на той, и не решались наши перейти на ту сторону, ни те на эту сторону. И подъехал князь печенежский к реке, вызвал Владимира и сказал ему;
— Выпусти ты своего мужа, а я своего — пусть борются. Если твой муж бросит моего на землю, то не будем воевать три года; если же наш муж бросит твоего оземь, то будем разорять вас три года.
И разошлись. Владимир же, вернувшись в стан свой, послал глашатаев по лагерю со словами: «Нет ли такого мужа, который бы схватился с печенегом?» И не сыскался нигде. На следующее утро приехали печенеги и привели своего мужа, а у наших не оказалось. И стал тужить Владимир, посылая по всему войску своему, и пришел к князю один старый муж и сказал ему:
— Князь! Есть у меня один сын меньшой дома; я вышел с четырьмя, а он дома остался. С самого детства никто его не бросил еще оземь. Однажды я бранил его, а он мял кожу, так он рассердился и разодрал кожу руками.
Услышав об этом, князь обрадовался, и послали за ним, и привели его к князю, и поведал ему князь все. Тот отвечал:
— Князь! Не знаю, могу ли я с ним схватиться, — испытайте меня: нет ли большого и сильного быка?
И нашли быка, большого и сильного, и приказали разъярить его; возложили на него раскаленное железо и пустили. И побежал бык мимо него, и схватил быка рукою за бок и вырвал кожу с мясом, сколько захватила его рука.
И сказал ему Владимир:
— Можешь с ним бороться.
На следующее утро пришли печенеги и стали вызывать:
— Есть ли муж? Вот наш готов!
Владимир повелел в ту же ночь надеть вооружение, и сошлись обе стороны. Печенеги выпустили своего мужа: был же он очень велик и страшен. И выступил муж Владимира, и увидел его печенег и посмеялся, ибо был он среднего роста. И размерили место между обоими войсками, и пустили их друг против друга. И схватились, и начали крепко жать друг друга, и удавил печенежина руками до смерти. И бросил его оземь. Раздался крик, и побежали печенеги, и гнались за ними русские, избивая их, и прогнали их. Владимир же обрадовался и заложил город у брода того и назвал его Переяславлем, ибо перенял славу отрок тот. И сделал его Владимир великим мужем, и отца его тоже. И возвратился Владимир в Киев с победою и со славою великою.
Это в старое время было, в Ленинграде. Приехал, значит, из Англии борец, силач в общем. И вызывает, значит, что есть ли у вас такой богатырь, чтобы со мной бороться. Нашему царю предъявляет. Вот царь дал приказ по всему государству, чтобы выписать борца; в общем, на поединок чтобы мог выйти. Ну, и попало это дело сюда, в Рагнозеро.
Вот, сельсовет тогда вызывает в Куганаволок, — тогда в Куганаволоке было правление, а рагнозеры были нашего сельсовета, Куганаволокского. Ну, значит, Рах Рагнозерский изъявил желание съездить в Ленинград, побывать. Вот, тогда сообщают, конечно, царю, что изъявил желание. Царь тогда посылает сюда генерала за ним, чтобы увезти его. Вот, генерал приехал, значит, на подводы в Рагнозеро, на лошади. Снег уже выпал. Парой приехал, чтобы увезти этого Раха в Ленинград (тогда ведь дорог железных не было).
Вот приезжает генерал в деревню Рагнозеро и спрашивает:
— Где здесь, — говорит, — Рах Рагнозерский?
— Да есть, — говорят, — такой, здесь стоит, а самого нет дома.
Ну, деревенская баба увидала генерала, немного острашилася, что приехал в таких погонах золотистых.
— Дак скажите, — говорит, — гражданин, на что он вам нужен? — жена спрашивает.
— Да в общем, приедет сам, я поговорю. Нужно, — говорит, — царю.
— Так его, — говорит, — не знаю, как титло ваше, его, — говорит, — дома нету, ушел в лес. Ну, наверно, скоро будет из лесу.
— А чего он ушел в лес?
— Он, — говорит, — занимается мастерством, дровни вяжет. Есть-то как-то надо. У нас, — говорит, — здесь заготовки, дровни нужны.
Вот жена наливает самовар.
— Уже время-то. Должен, — говорит, — скоро прийти.
Посмотрела в окно и говорит:
— Вот и идет.
Г енерал:
— Где, — говорит, — покажите.
…А вот, мол, там, видишь?
Лес, как остров, поднялся.
— Так там, — говорит, — не человек.
— Нет, — говорит, — человек катится на лыжах, везет материла на дровни, на сорок штук: полозья, копылья, вязье, нащепы, одним словом, на сорок штук дровен.
Он посидел у окошка и головой пошатал: как остров, столько у него навалено на плечи.
Прикатил к дому, дак ажно дом задрожал! Это с плеч бросил на землю. Лыжи сынок сдернул, захватил за угол хату и сунул туда. Значит, никто не унесет. Заходил Рах Рагнозерский в помещение, поздоровался с этим:
— Здравствуй, гражданин.
(Ну, мужик деревенский, не знает тут ни титула, ничего.)
Жена подняла самовар на стол и принесла три буханки хлеба. Пока Рах пил три стакана чаю, и три буханки хлеба съел. Генерал смотрит. (Вот аппетит был у старика!)
Посматривал генерал, глядит долго на него, любуется, а он еще два выпил, без хлеба хотя, а выпил. Когда вышел из-за чаю, генерал и говорит:
— Ну вот, Рах Рагнозерский, я приехал на пары лошадей за вами. Вам было извещено у царя, и сельсовет известил. Приехал заграничный силач, ищет поединков, померяться силой, выйти на поединок. Ну, как вы изъявили желание, так я и за вами приехал.
— Я, — говорит, — согласен, да только вам меня не увезти. Пары лошадей делать нечего.
— Ну, я могу, — говорит, — нанять и тройку.
— Все равно не уехать; и на тройке не уехать.
(Вот силач-то какой.)
— Ну, вот что, — говорит генералу. — Вы поезжайте, я за сутки буду там, на лыжах приеду.
Он говорит;
— Семь дней ехать!
— О, — говорит, — так я вперед вас попаду.
— Ну, дак вы, — говорит, — торопитесь, я на свое число буду.
Ну, и прожил он пять дней — пусть генерал съедет, семь дней пройдет.
Ну, и вышел Рах Рагнозерский, смазал свои лыжи. Пришел тот день, когда ему нужно отходить, ну и пошел.
Когда он уже прибыл в Ленинград на лыжах, обращается — к дворцу прикатил. Там, значит, часовой стоит.
— Кто вы, — говорит, — такой?
— Я есть Рах Рагнозерский, прибыл по приказу царскому. Какой, — говорит, — здесь иностранный хват приехал, ищет выйти на дуэль, так вот я изъявил желание посмотреть этого иностранца, что он за человек.
Ему, конечно, отвели помещение. Ну, там доложили.
— А вот мне, — говорит, — лыжи надо убрать.
— Так вот лыжи ваши мы уберем куда-нибудь.
— Нет, этого мало.
Пятиэтажный дом стоит рядом. Он подходит, берет за фундамент, взял и сунул лыжи туда, под дом. Этот часовой стоит и думает: «Пятиэтажный дом одной рукой поднял».
Вот на второй день, значит, приехал иностранец. Значит, требует;
— Давайте, я приехал измерить силы. Найдется, — говорит, — в России такой человек, который бы мог со мной справиться.
Вот, когда уже приводят Раха на дуэль, где уже нужно им бороться-сходиться, то этот молодец-бахвалец стоит, хвастает:
— Ох, мол, знаешь, ха-ха-ха, я ему сейчас покажу. Я, — говорит, — все государство объехал, а тут деревенского какого-то мужика поставили. Ну, не знаю, что русский мужик со мной справится.
Рах Рагнозерский посмотрел на него немножко так:
— Рано, — говорит, — молодой человек, бахвалишь! Попосле, — говорит, — будем рассуждать.
Ну, стали сходиться два молодца. Рах Рагнозерский раздевает себя, а одна рубаха домотканая, крепкая (раньше, знаешь, в деревнях ткали, дак своей работы). Вот, значит, захватил Рах Рагнозерский его в свои руки и говорит:
— Ну что, — говорит, — если подниму да на этой панели тебя хлопну, то один пепел от тебя останется.
А царь уже стоит, вся свита — полно, раз на дуэль выходят.
Обращается Рах Рагнозерский, хоть деревенский мужик, к царю:
— Дак вот, — говорит, — ваше величество, вы дайте мне такую бумажку, что если я, в крайнем случае, его не сдержу и убью, дак мне не отвечать, если что получится, несчастный какой случай, если не выдержит моего, в общем, удара.
Но когда он получил этот документ, тогда подходит. Схватились.
— Как, — говорит, — желаешь бороться, на одну ручку или в обхватку?
— Я, — говорит, — всяко умею.
Обнял его, значит, Рах.
— Ну, бери, — говорит, — а то жди меня. Ну, давай, — говорит, — начинай!
Он было взял Раха Рагнозерского — ни поднять не может, ни пошевелить не может, — брызгун, который хвастал.
Ну, значит, что, все? Ну, — говорит, — все слушатели и зрители, смотрите, как русский Рах будет поднимать, деревенский мужик Рагнозерский.
Все глаза-то опили, смотрят на этого несчастного хвастуна.
Рах его как поднял, как не сдержал, бросил об землю — сразу насмерть. Тут все закричали. Значит, погиб, ну и отвоевался, богу душу отдал. Тут его прибрали и сообщили туда, за границу: на дуэли, значит, ваш боец погиб от сильного удару, потому что рано похвастал, Рах его поднял и не сдержал, так его тряхнул, что у него все легкие отскочили к черту.
Ну, царь его, конечно, поблагодарил и дал ему такое поощрение: Раху Рагнозерскому свободно, значит, земли брать; снял все налоги, наградил еще деньгами за то, что он погубил иностранного хвастуна.
Ну, вот теперь, в настоящее время, распростился Рах Рагнозерский с Ленинградом, стал опять на свои лыжи и за полсуток вернулся домой к жене с деньгами. И вот, в настоящее время живет. Только по просьбе, если государь затребует куда, приезжает. Вот, какую имел Рах Рагнозерский силу.
У нас Иван был, по отцу-то я его не знаю, а знаю, что Иван человек был порядочный, на крестьянстве все жил. От здумалось ему сходить попробовать силы своей, и пошел в Москву пешком. Пешком парень ходил, так было слышно, что по сто верст в сутки шел. От когда боролись в Москвы, он приходил на эту саму борьбу — и никто с ним справиться не мог. Который главный боец пошел с ним на выскочки, так он так его пихнул, что переломил ему ногу о больер. Ударил так, что у этих борцов взял у всех верх, никто стоять с им не мог.
Пошел он домой обратно и вот слышал, что два брата есть сильных в такой-то деревне, одного звали Василий, а другого — Алексей. Пришел в эту деревню, расспросил, что где-ты два брата сильных, там ему сказали, что в таком-то доме. Он заходит в этот дом и спрашивает:
— Здесь Василий есть?
— Есть.
— Алексей есть?
— Есть.
— Как бы мне их повидать?
Г оворят:
— Иди, они в кожевенной, кожи работают.
Он с дороги бросил свою сумку и побежал, не терпелось, что за таки молодцы. Приходит в эту кожанку:
— Здравствуйте, Василий и Алексей!
— Здравствуйте, здравствуйте, как ты нас не видел, а по имени-изотчеству величаешь.
— Та вот, просто так я расспросил.
— Ну вот, садись с нами беседовать.
Он к им поприсел на беседу ихню. Вот старший брат был тоже в Москве, но только не заметил это Донского, никак не мог опознать. И вот разговаривают эти два брата. Вот говорит:
— Васютка, я был в Москве, и приходил с деревни откуль-то мужик, что всех оборол.
Но, а этот Васютка, вот как я, сидел на месте, и была у него воловья кожа в руках, и он вгорячах всю порвал и говорит:
— Вот бы как я его поборол.
А Алексей говорит:
— Ну да, Васютка, тут было такого, что самому старшему борцу ногу сломал.
А этот Иван Донской не вытерпел:
— А давай поборемся!
Васютка говорит:
— Хоть здесь, а то пойдем в деревню, давай здесь.
— Нет, давай пойдем в деревню, — одно говорит Иван.
Когда они вышли в деревню, уже вечер стал, народ весь пособрался домой с работы. Вот они вышли бороться на улицу и так крепко обняли друг друга, что было даже глядеть страшно. Но все-таки Донской поборол Василия.
— Но когда ты меня поборол, Ваня, вот тебе на на дорогу хлеба.
И с тем разошлись. (…)
У Донских колодец чистили, под самым окном был и ныне есть у них на месте. Нарывали землю в ушат, он нарывал, а люди волокли. Когда веревка сорвалась над самым верхом, не успели за ушат взять, ушат оборвался обратно. Когда пал, ударил аккурат ему в голову, так что вылетело дно с ушата. Наверху стоявши думали: придавит его, а он кричит:
— Что вы вздумали, дно ушата сломали.
Стоявшие (наверху) и говорят:
— Стальная голова.
В молодости мне пришлось слышать рассказ от своего соседа, который был в Ленинграде на погрузке кораблей досками, грузили доски.
Ну, они работали втроем, три товарища их было. Значит, долгое время вместе работали. И о товарище, который у них был богатырем, они ничего не знали, потому что он всегда одинаковую ношу с ними брал. Если одна доска, и он одну берет; две — и он две; никогда свою силу не показывал.
Но однажды пошли в цирк они (…). В цирке выступали борцы. Цирки, разумеется, хозяйские были в те времена, значит. Борцы поборолись, и хозяин цирка обращается к публике, что нет ли желающих из публики бороться.
Вот Андрюше (этому: который был богатырем; его звали) мы говорим;
— Андрюша, сборолся бы.
А Андрюша говорит:
— Почему? Можно.
Встает, подымает руку, говорит:
— Я!..
Ну вот, он деревенский мужик; вся публика, сколько там было в цирке, зааплодировали, и этого Андрюшу сразу на сцену. А мы, говорит, сидим: «Чо? С ума сошел, что ли?» (Ничего не знаем.)
А его взяли туда, значит; объявили антракт на сорок минут. Антракт этот прошел. Выходят. Андрюша, говорит, одет так же, как и борец. А борец против него, как лев против мухи, очень крупный.
Вот борец стоит на сцене, смотрит на него и спрашивает:
— Как будем бороться?
А Андрюша его за руки схватил, ну, и как в деревнях обычно борются, вот так его схватил и начал его в воздухе бросать, этого борца.
Тот срок, который был положен на борьбу, прошел. Но борец, конечно, не мог очухаться: он его измял, все руки измял. Но борца сбороть Андрюша (по правилам. — Н. К.) не смог все же: положить как следует на лопатки. Во всяком случае, победа осталась за этим Андрюшей.
Да! Я вот забыл сказать, что это не без денег было, это по двадцать пять рублей заклад был: двадцать пять рублей хозяин положит, двадцать пять — Андрюша. Раз победа за ним оказалась, Андрюша эти деньги в карман — и пошел.
А публика, там сколько было, аплодировали и аплодировали, а он еще, кроме того, шапку, говорит, с меня снял, пошел к публике, и еще очень много денег клали ему в шапку зрители… Хозяин цирка вышел и объявил, что:
— У меня по нему больше нет ни одного борца! У самого сильного борца изжамкал все руки.
Когда пошли домой, мы, значит, над Андрюшей обычно посмеивались. И тут идем и смеемся, что говорим:
— Взялся, а обороть не мог.
В городе как раз проходил ремонт трубопроводов, и здесь лежала чугунная баба; каким весом? — может, до сорока пудов, может, меньше немного, но факт тот, что Андрюша схватил эту бабу в одну руку, поднял наравне с носом и говорит:
— Вот посмотрите, если хочете!..
Ну, и когда эту бабу бросил, намотал на водопровод и провалил все. Мы, конечно, убежали (боялись полиции) на квартиру.
А на второй день пришли неизвестных двое. Андрюшу от нас увели, и мы его после того не видали. А впоследствии писал, что его взял этот хозяин цирка, выучил на борца, и он работал борцом.
На левой стороне Оби против Колпашево есть курган. Стоит на лугу. Топит его только в самую большую воду. Все утопит, а он стоит. На нем никакой лесинки не растет. От него в полкилометре — другой такой же курган. Рассказывают, будто в этом месте жили богатыри — два брата. А топор у них был один. И вот когда понадобится топор одному — дров нарубить, он крикнет, и другой брат-богатырь бросит ему за полкилометра топор.
В курганах похоронены эти братья-богатыри.
Давным-давно это было. Тогда, когда был царь на Русской земле Петр Великий… Дал царь Петр приказ, чтобы забрать со всей земли нашей богатырей, а этих богатырей засадить в крепости да и держать их там до войны, а как будет война, так и выпускать этих богатырей биться с неприятелем. И стали забирать на нашей земле всех богатырей, и стали сажать их в крепости…
Худое житье было в крепости, главное — воли нет, все взаперти, а где же богатырю сидеть на запоре…
И стали богатыри бежать в леса и далекие места, где бы их найти не могли.
Наше место тогда было еще очень глухое: всего-то десятка два домов, а кругом все лес да лес. Прибежало и к нам два богатыря в те поры. Были те богатыри родные братья. Звали одного Иваном, другого Васильем. Порешили братья укрыться у нас. В деревне жить они побоялись, а задумали жить в лесу. Почему-то вместе жить братья не хотели. И вот один, Иван, поселился здесь, на этом месте. Он-то и устроил тут каменный мост вот этот самый, теперь он в воду просел, а мой отец его помнит еще поверх воды. Другой, Василий, поселился на Шапше-реке, отсюда верст десять напрямик будет. Каждый брат построил избушку, и стали жить. Каждое утро братья проведывали друг друга: выйдет один брат утром из избушки да и крикнет:
— Здорово ли, брате, поживаешь?
Ему на это другой крикнет:
— Всё подобру-поздорову!
И начнут братья так толковать друг с другом. Вестимо, богатыри были, так и могли так далеко говорить. Долго жили тут братья, а потом царь всех беглых простил — они и ушли домой… Так вот что тут было…
В деревне Черной Меньшиковых два брата было, один побольше, другой помене ростом, постарше — повыше, поменьше — пониже, Иван да Антон, еще в Муром ходили бороться. Жили мужики на крестьянстве, два брата, очень хорошо жили, старуху матку содержали. Эти ребята славились так, что с Новгорода приехали борцы к им даже на дом. Эти борцы, когда приехали в деревню, расспросили, где Меньшиковы братья Антон и Иван. Им сказали, что вот в таком-то доме. Приходят в квартиру два борца новгородских, были одни ребятишки в квартире и старушка старая, мать ихняя, сынов.
— Где, — говорят, — Антон и Иван у вас?
А говорят:
— У Долгого озера лен мочат.
Этим молодцам не терпелось:
— А как бы нам туда попасть?
— А полтора километра, ну, может, желаете, ребята сведут?
Они ребятишкам дали на полфунта пряников, десять копеек, ну, а ребята, знаешь, ребята сейчас их.
— Ну, дяденьки, пойдем сведем, сведем.
Вот ребята их повели, привели их к этому озеру Долгому. Они и спрашивают:
— Меньшиковы братья здесь?
— Здесь, — говорят.
— Антон и Иван здесь?
— Мы сами, ну так проходите, проходите. Так в чем дело-то, к ночи пойдемте-то к нам.
— К ночи-то к ночи, а вот приехали побороться с вами.
— Так вот маленько-то умеем бороться, вот мы боремся только на одну руку, один из братьев принимает, а другой подават.
— Которого облюбуем?
Меньшого облюбовали.
— Ну, давай, хотя с тобой сходимся.
— Ну, давай, давай. Ну так, поборемся с нами, а потом пойдемте к ночи к нам.
Ну, когда этот Антон пошел, когда набросил руку на шею своему товарищу новгородскому, так тот сразу почувствовал, что такой руки не слыхал, быть повороту.
Пошли, повели; два раза обвел — ну, держись, товарищ. Так не успел разглядеться, как низу попал, так он его хлыстал.
— А у меня, грит, сердце чувствовало. — И на низ попал.
И не пошли они к ночи, от стыда пошли.
Был в Архангельске Ванька Лобанов — его силы сперва не знали. Работал он на заводе — его стали подзадоривать, так он за пятерых доски носил!
(…) Сваи били. Артелью подымут на копер да спустят. Он взял и унес бабу чугунную эту, двадцати пудов. Работники утром пришли — нету бабы!
— Буде купите шкалик вина, так я найду.
Волей-неволей пришлось шкалик купить.
Сестра была здоровше его. По ней парня не было. Разрешили им жениться — брату да сестре. Надо домик себе построить? А бревен не дают.
— Дак я кольев наношу.
Наносили они с сестрой кольев… двадцатиметровых. Лесник пришел:
— Ты лес потратил…
— Я только жердочки принес!
Возьмет — в снег вторнет. Частокол ему! Лесник — прочь.
Домишко нехитрый они себе построили.
Это дело было до первой германской войны. Прознали про силу Ваньки Лобанова — в Архангельске он с борцами боролся, потом — в Питере. Он запросто, по-деревенски ломал борцов.
По зависти и отравили его.
Вот Ванька Лобанов был в Архангельске. Он к пристани торопится, летит — поспеть не может. Капитан глядит:
— Ничего, какой-то мужик бежит, можно отчаливать, ладно.
Одежа простая у Ивана: он бурлак…
Лобанов за трос ухватился — еще не успели отдать концы, как он ухватился:
— Теперь подождете, не уедете!
Пароход даже трубой по воде ударил — наклонился очень.
— Ох, я Ивана Лобанова не узнал! — говорит капитан. — Оплошал я!
Поди-ка, не узнал он… Все Ваньку Лобанова знали! Загордился тот капитан: на голове — «капуста», а в голове-то пусто! (…)
Потом-то Лобанова из артели сманили в цирк. Он борцом стал, по циркам боролся (…). Наедут приезжи силячи — всех поборет. Придет в артель:
— Вот, братцы, поборол! Гуляем!..
На Волге, в тридцатых годах, ходил силач-бурлак, Никитушка Ломов. Родился он в Пензенской губернии. Хозяева судов дорожили его страшной силой: работал он за четверых и получал паек тоже за четверых. Про силу его на Волге рассказывают чудеса; памятен он и на Каспийском море.
Плыл он раз по этому морю, и ночью выпало ему быть вахтенным на хозяйском судне. Кругом пошаливали трухменцы и частенько грабили русских: надо было держать ухо востро. Товарищи уснули. Ходит Ломов по палубе и посматривает. Вдруг видит лодку с трухменцами, человек с двадцать. Он подпустил их вплоть. Трухменцы полезли из лодки на борт, а Ломов тем временем, не будя товарищей, распорядился по-своему: взял шест, в руку толщиной, и ждет. Как только показалось с десяток трухменских голов, он размахнулся вдоль борта и смел их в воду. Другие полезли — то же. Те, что в лодке остались, пошли наутек, но и их Ломов в покое не оставил: взял небольшой запасной якорь с кормы да в лодку и кинул. Якорь был пудов пятнадцать; лодка с трухменцами потонула. Утром на судне проснулись, он им все и рассказал.
— Что же ты нас не разбудил?
— Да чего, — говорит, — будить-то? Я сам с ними управился.
В другой раз взъехал он где-то на постоялый двор, а после него обозчики нагрянули. Ему пора выезжать со двора, а те возов перед воротами наставили — ходу нет.
— Пустите, братцы, — говорит Ломов, — я раньше вас приехал, мне пора. Впрягите лошадей и отодвиньте воза!
— Станем мы, — говорят возчики, — для тебя лошадей впрягать! Подождешь!
Никитушка Ломов видит, что словами ничего не поделаешь, подошел к воротам, взял подворотню и давай ей возы раскидывать во все стороны. Раскидал и выехал.
С одним купцом на Волге он хорошую штуку сыграл. Идет как-то берегом, подходит к городу (уездному). Стоит город на высокой горе, а внизу пристань. Вот идет он и видит: мужики около чего-то возятся.
— Чего вы, братцы, делаете?
— Да вот такой-то купец нанял нас якорь вытащить.
— За много ли нанялись?
— Да всего за три рубля.
— Дайте-ка я вам помогу!
Подошел, раза три качнул (а якорь не меньше как в двадцать пять пудов) и выворотил якорь с землей вместе. Мужики подивились такой силе. Бежит с горы купец, начал на Ломова и на мужиков кричать.
— Ты зачем, — говорит, — им помогал? Я тебя рядил?
Вынул вместо трех рублей один рубль и отдал мужикам. Те чуть не плачут.
— Будет, — говорит, — с вас!
Сам ушел домой. Ломов и говорит:
— Не печальтесь! Я с ним сыграю штуку (…).
Взял якорь на плечо и попер его в гору. Навстречу баба с ведрами попалась (дело было к вечеру), увидала она Ломова, думала, что сам нечистый идет, вскрикнула и упала замертво. Ломов взошел на гору, подошел к купцову дому и повесил якорь на ворота. Вернулся к мужикам и говорит:
— Ну, братцы, теперь он и тремя рублями не отделается; снимать-то вы же будете! Смотрите, дешево не берите!
Мужики его поблагодарили и после большие деньги взяли с купца.
На Волге, бывало, Ломов шутки с бурлаками шутил.
— Ну, братцы, кто меня перегонит? Я побегу бечевой, под каждую руку по девятипудовому кулю возьму, а вы бегите порожние.
Ударятся бежать, и всегда Ломов выигрывал.
У нас тоже в деревне были силачи, и очень сильные. Вот были два брата, Дмитрий и Илья, Дмитрий Александрыч и Илья Александрыч. Дмитрий тот на войне был ранен, Илья Александрыч дома жил. А потом как стал пахать, а лошаденки те все раньше были худы-ые, худые, худые. Он поедет сохой пахать, а лошадь падает. Он ее нукнет — не встает. А потом возьмет, да станет, да за задни ноги, да за передни, да ее подвернет себе на плечи, да и понесет домой. Принесет, поставит: она станет, опять стоит.
Вот так мы и жили раньше, а все лучина была…
Ефим Стрелков был, была у него сила.
Ехал он с дегтем. А у нас солонцы есть, там и ехал. Телега ушла в ил. Два коня было. Он их хоть бы прутиком шевельнул — так нет: сапоги снял, гачи заскал, в ил полез, коней отпряг.
Сам запрягся, телегу на гриву и выпер. А там один сеял на гриве. И говорит ему:
— Ефим, а Ефим! Конишек пожалел?
— Где уж им, батюшкам! Это мне под силу, а им не под силу.
Возки бегали, чаи шли. Один год кормов нету-ка. Ефим Стрелков ребятам и говорит:
— Езжайте-ка вперед, а я помаленьку поеду: кони слабы.
Только они скрылись, пять коней выпряг, за возок привязал, сам запрягся. Другой дорогой бежит, везет.
Дело к вечеру. Они в ночь к Бабкину заезжают — Бабкин был дворник, заезжий двор держал. А он уж там, на этом дворе.
— Дядя Ефим! Ты это как?!
— Да так, помаленьку.
Патрушев был могутной, шибко удалый. Моему отцу звался братаном — на рыбалке побратались. Не родня, а все братан да братан.
Поехали на мельницу Кораблевскую во время весны. На Оми мельницы не работали — сносило их. А эта работала.
Мой дед везет воз хлеба, и братан его Патрушев воз везет. Были курки деревянные, колеса не кованы. Весна, промоины везде, ручьи. Кони как дернули — у Патрушева курок сломился.
А мой дед впереди ехал. С полверсты проехал, оглянулся — дружка не видать.
Дед пристяжную выпряг, на ней обратно припустил: беды не случилось ли?
А он, Патрушев, сидит, воз на коленко поставил и курок затесывает.
Мой дед зачал дивиться. Он не видывал такую силу.
— Ты это как?! Наземь воз-то не поставил?!
— А, имай его леший, еще ставить! Не тяжел!
Один человек был, постарше меня, Кузьма Фаиныч звали. В бедноте рос, был хороший мужик, добрый. Он деревни Рагозиной уроженец. С ним заговорили однажды:
— Тебе, Кузьма, не принести с реки камень.
Говорит:
— Принесу.
Принес и положил на дорогу, его объезжать стали, не могли убрать. Человек не мог с ним возиться.
У него была худенькая кобыла, а воз он наложил большой, и лошадь худо тянула. Он отстал. Приехал в заезжалый двор, а там все занято. Он взял воз, поставил его на крышу, а сам лег спать около печки. Утром проснулись, стали искать воз — его нет. Кузьму разбудили и спрашивают:
— Где воз?
А он говорит:
— Его никто не увез. Он на крыше стоит.
У него попросили помощи воз снять, он(…) и снял.
У него топоры не стояли: он ломал их. Срубил однажды ель, а верхушку нечем обрубить. Попросил меня, я с топором пошел и обрубил. Он взял бревно, поставил лошадь и поднял бревно на колодку, а оно не меньше трех сажень было. Если кобыла у него не везла, он сам вез вместе с кобылой.
В бедности жил, а сила была.
Тринадцатилетняя девочка была. Ребятишки играли. Один мальчик пообидел — она схватила шапку, за бревно плечом подхватила избу и шапку под бревно положила.
Все тут собрались, мальчишка-то ревет. А она:
— У, да уж не могут шапку достать!
Опять плечом подхватила и вытащила шапку.
В те времена существовали и обры, воевавшие против царя Ираклия и чуть было его не захватившие. Эти обры воевали и против славян и примучили дулебов — также славян, и творили насилие женам дулебским: если поедет куда обрин, то не позволял запречь коня или вола, но приказывал впречь в телегу три, четыре или пять жен и везти его — обрина. И так мучили дулебов. Были же эти обры велики телом, а умом горды, и бог истребил их, и умерли все, и не осталось ни одного обрина. И есть поговорка на Руси и до сего дня: «Сгинули как обры», — их же нет ни племени, ни потомства.
Пришли впервые печенеги на Русскую землю, а Святослав был тогда в Переяславце, и заперлась Ольга в городе Киеве со своими внуками — Ярополком, Олегом и Владимиром. И осадили печенеги город силою великой: было их бесчисленное множество вокруг города. И нельзя было ни выйти из города, ни вести послать. И изнемогали люди от голода и жажды. И собрались люди той стороны Днепра в ладьях, и стояли на том берегу. И нельзя было ни тем пробраться в Киев, ни этим из Киева к ним. И стали тужить люди в городе, и сказали:
— Нет ли кого, кто бы смог перебраться на ту сторону и сказать им: если не подступите утром к городу, — сдадимся печенегам.
И сказал один отрок:
— Я проберусь.
И ответили ему:
— Иди.
Он же вышел из города, держа уздечку, и побежал через стоянку печенегов, спрашивая их:
— Не видел ли кто-нибудь коня?
Ибо знал он по-печенежски и его принимали за своего. И когда приблизился он к реке, то, скинув одежду, бросился в Днепр и поплыл. Увидев это, печенеги кинулись за ним, стреляли в него, но не смогли ему ничего сделать. На том берегу заметили это, подъехали к нему на ладье, взяли его в ладью и привезли его к дружине. И сказал им отрок:
— Если не подойдете завтра к городу, то люди сдадутся печенегам.
Воевода же их, по имени Претич, сказал на это:
— Пойдем завтра в ладьях и, захватив княгиню и княжичей, умчим на этот берег. Если же не сделаем этого, то погубит нас Святослав.
И на следующее утро, близко к рассвету, сели в ладьи и громко затрубили, а люди в городе закричали. Печенегам же показалось, что пришел сам князь, и побежали от города врассыпную. И вышла Ольга с внуками и людьми к ладьям. Печенежский же князь, увидев это, возвратился один и обратился к воеводе Претичу:
— Кто это пришел?
А тот ответил ему:
— Люди с той стороны (Днепра).
Печенежский князь снова спросил:
— А ты не князь ли уж?
Претич же ответил:
— Я муж его, пришел с передовым отрядом, а за мною идет войско с самим князем: бесчисленное их множество.
Так сказал он, чтобы пригрозить печенегам. Князь же печенежский сказал Претичу:
— Будь мне другом.
Тот ответил:
— Так и сделаю.
И подали они друг другу руки, и дал печенежский князь Претичу коня, саблю и стрелы, а тот дал ему кольчугу, щит и меч. И отступили печенеги от города. И нельзя было вывести коня напоить: стояли печенеги на Лыбеди. И послали киевляне к Святославу со словами:
— Ты, князь, ищешь чужой земли и о ней заботишься, а свою покинул. А нас чуть было не взяли печенеги, и мать твою, и детей твоих. Если не придешь и не защитишь нас, то возьмут-таки нас. Неужели не жаль тебе своей отчины, старой матери, детей своих?
Услышав эти слова, Святослав с дружиною скоро сел на коней и вернулся в Киев; приветствовал мать свою и детей и сокрушался о том, что случилось с ними от печенегов. И собрал воинов, прогнал печенегов в поле, и наступил мир.
Когда Владимир пошел к Новгороду за северными воинами против печенегов, — так как была в это время беспрерывная великая война, — узнали печенеги, что нет тут князя, пришли и стали под Белгородом. И не давали выйти из города, и был в городе сильный голод, и не мог Владимир помочь, так как не было у него воинов, а печенегов было многое множество. И затянулась осада города, и был сильный голод. И собрали вече в городе, и сказали:
— Вот уже скоро умрем от голода, а помощи нет от князя. Разве лучше нам так умереть? — сдадимся печенегам — кого пусть оставят в живых, а кого умертвят; все равно помираем уже от голода.
И так порешили на вече. Был же один старец, который не был на том вече, и спросил он:
— Зачем было вече?
И поведали ему люди, что завтра хотят сдаться печенегам. Услышав об этом, послал он за городскими старейшинами и сказал им:
— Слышал, что хотите сдаться печенегам.
Они же ответили:
— Не стерпят люди голода.
И сказал им:
— Послушайте меня, не сдавайтесь еще три дня и сделайте то, что я вам велю.
Они же с радостью обещали послушаться. И сказал им:
— Соберите хоть по горсти овса, пшеницы или отрубей.
Они же радостно пошли и собрали. И повелел женщинам сделать болтушку, на чем кисель варят, и велел выкопать колодец, и вставить в него кадь, и налить ее болтушкой. И велел выкопать другой колодец, и вставить в него кадь, и повелел поискать меду. Они же пошли и взяли лукошко меду, которое было спрятано в княжеской медуше. И приказал сделать из него пресладкую сыту и вылить в кадь в другом колодце. На следующий же день повелел он послать за печенегами. И сказали горожане, придя к печенегам:
— Возьмите от нас заложников, а сами войдите человек с десять в город, чтобы посмотреть, что творится в городе нашем.
Печенеги же обрадовались, подумав, что хотят им сдаться, взяли заложников, а сами выбрали лучших мужей в своих родах и послали в город, чтобы проведали, что делается в городе. И пришли они в город, и сказали им люди:
— Зачем губите себя? Разве можете перестоять нас? Если будете стоять и десять лет, то что сделаете нам? Ибо имеем мы пищу от земли. Если не верите, то посмотрите своими глазами.
И привели их к колодцу, где была болтушка для киселя, и почерпнули ведром, и вылили в горшки. И когда сварили кисель, взяли его и пришли с ними к другому колодцу и почерпнули сыты из колодца и стали есть сперва сами, а потом и печенеги. И удивились те, и сказали:
— Не поверят нам князи наши, если не отведают сами.
Люди же налили им корчагу кисельного раствора и сыты из колодца и дали печенегам. Они же, вернувшись, поведали все, что было. И, сварив, ели князья печенежские, и подивились. И, взяв своих заложников, а белгородских пустив, поднялись и пошли от города восвояси.
Когда он (Батей) проходил мимо села Долгуши (Землянского уезда Воронежской губернии) (), то господь послал туман и закрыл церковь и село — оно тогда небольшое было — так, несколько двориков, на горе. Татарин-то шел долом; так и прошел стороною, не тронул у нас никого. Где шел он, так и небо-то матушка побелело от этого. С того и прозывается оно Батеевой дорогой. Так сказывали старики.
За валом на восточной стороне есть овраг, носящий название Чалая Могила. Это название оврагу дано, говорят, после нашествия татар. Объясняют это так. Когда татары подошли к Рязани, рязанцы начали с большим отчаянием отстаивать свой родной город. Здесь-то вот, между прочим, был главный рязанский богатырь (неизвестный по имени) на своей чалой кобыле. Бесчисленное множество он порубил татар, но вдруг налетел на равного себе богатыря. Не успел он на него хорошенько взглянуть, как татарин поразил коня мечом. Богатырь рязанский не пал духом, в это время он мигом соскочил с коня, вступил в открытый бой с татарином и поранил его, но рана была легкая. Татарин скоро оправился и поразил рязанца копьем в живот (…). Но он был настолько силен, что перенес и этот удар, собрал внутренности в полу и побежал к Оке. Здесь он нашел челнок и переправился на левую сторону, где и скончался. На том месте, говорят, стоял памятник. Место же, где упала его кобыла, называли Чалая Могила.
Здесь жили семь русских князей-богатырей — семь родных братьев. Они были посланы сюда караулить татар, чтобы они не собирались силой идти на Русскую землю, скот угонять, народ воевать. Желая их выжить с этого места, татары зажгли степь верст на десять кругом горы. У богатырей в один час разбежались их кони. А сами они начали биться с татарами.
Три дня они бились. А на четвертый день их победили татары, так как их была тысяча человек всадников. И все полегли на поле битвы. С тех пор, рассказывают старики, в ночь под пасху гора открывается, и на своих конях выезжают богатыри защищать Русскую землю.
Мальчишкой я был — бабушка пугала:
— Вон из скалы торчит камень, будто сапог, немцы там придавлены! Немецкий сапог виден!
Это было давно, лет триста прошло. Ходили в то время в Поморье шведы, немцами их еще называли. Пришли они как-то летом — Кемский острог сожгли, Вирму взяли, а Сумский посад и не поддайся.
Ну, немцы Вирму разграбили, церковь была (старше нонешней, хорошая тоже церковь, в роще стояла, столбы витые в трапезной!), ее разграбили и сожгли дотла, а роща до сей поры есть.
Ушли шведы по зимней дороге, стали в лесу делить награбленное… Пили, ели, отдыхали. Да вдруг на них щелья и упади с неба — сразу всех и накрыла. Только одна нога в сапоге торчать осталась, да и та закаменела.
Там вон за Кильяками-то, в Кузовах, есть луда такая, варака, а зовут ту вараку Немецкой. Так тут, вишь, немчи кашу варили, и, стало быть, шли они на Соловки, чтобы монастырь ограбить. Варят это, значит, немчи кашу да и похваляются, кто, выходит, больше ограбил, у кого денег больше.
Один этак влез на вараку-то, увидал монастырь вдали, что картину писаную, да и пригрозил (завидно, вишь, стало, что хорош больно монастырь-от, да и казны его счесть нельзя), пригрозил немец:
— Завтра, мол, красоты твоей не видать станет, всю по камушку разнесем.
Да видно вражьим было это попущением — божьим то изволением: немец как сказал слова те свои, так и стал камнем, и товарищи-то все до единого такими же. И знать их теперь всех по той вараке: в сумерек проедешь — так ровно бы люди, вся почесть гора уставлена понизу. Так, выходит, все немчи и стали камнями!..
Был царь Гришка-расстрига; он женился в другой земле и взял жену Марину. Стали возить Маринино приданое и возили три года.
Раз шел конь с приданым, да остановился, устал. А пономарь звонил на колокольне, увидал и спросил:
— Что везете?
— Везем Маринино приданое.
Пономарь взял да и разбил одну бочку с воза. А там, в бочке, два пана. Пономарь и объявил царю:
— Ваше царское величество, вот какое приданое возят с другой земли.
Пришла сила, повернула Маринину палату вверх дном. Марина же волшебница была, обернулась сорокой и улетела в окно. А паны разбежались по русской земле, вот и у нас жили и грабили.
— Литва имела пристанище у Кокрякова озера и ручья (почти против Спасского погоста), и они ходили к ночам (во время осады Никольского городища?) всё туда. Над речкой над Кокряковым был на угоре гладкий камень, на нем они хлебовали и в карты играли. Этот камень нынь недавно мужик подкопал и свалил — думал, клад есть. На камне три зарубы. Одна на Преображенье (т. е. в направлении Спасо-Преображенской церкви).
Сколько их там было — неизвестно. Главных их начальников убили. Наши мужики собрались с шести волостей и пришли к Кокрякову. Наперед у наших-то шли большезнающие (т. е. вещуны, знахари, колдуны); это были паны, они ведь наши и правили нашими; их звали Ягон, Пеган, Поляница и Хайдук. Литва-та в это время отдыхала: вот она варит кашу, обедать хотят. Ихний атаман и говорит:
— Ну, ребята, севодни на каше кровь кипит, — не ладно будет, не к добру это.
Все изумились, не знают, что делать. Вот когда тут пришли наши-те со своими атаманами, и стали драться. Первое дело их атаман расстегивает грудь и говорит:
— Стреляйте!
Наш стрелил — и тут же застрелил. Была заряжена-то пуговица серебряная (против серебра-то не заговоришься); пуговица скрозь его пролетела. Он упал. Другого поймали стали рубить топором. Топор не берет: он заговорился. Наши и говорят:
— Не ладно рубите! Возьмите трою в землю топором ударьте наотмашь, а потом и по шее, тоже наотмашь.
Тому голову отрубили. Третий побежал наубег. Он бежал ни много ни мало, три версты. И кидал серебро горстями, чтоб народ остановился. Достигли (т. е. догнали) его против деревни Костенской. Тут и поймали, и голову отсекли. На том месте была каменьица (груда камней) и донынь. Остальные приметались в озеро Кокряково. И нынь кровавые косы ходят по озеру в непогоду.
Дьякон Боскарев видел кость на берегу озера: приподымется да и сосвищет — значит, хочет похорониться. Я видел тоже такую кость.
В Смутное время паны, убежав из Москвы, пришли и в нынешний Лодейнопольский уезд.
Однажды один крестьянин пошел на охоту и увидел, что навстречу ему идут больше тысячи вооруженных людей, а за ними тянется обоз. Мужичок, чтобы спасти своих однодеревенцев, решил пожертвовать жизнью и пошел им навстречу. Паны схватили его и начали пытать и спрашивать о местных богачах. Мужичок обещал указать богатство своих соседей, паны поверили, и крестьянин повел панов, отводя их от родного села все дальше и дальше.
Настала ночь, и мужичок пришел на какую-то равнину. Панам показалась тут деревня, они и бросились туда. Только что паны отбежали от мужика, и вдруг он видит, что на равнине панов нет, а перед ним круглое озеро, которое и теперь называется в народе Панское.
Мужик, подивившись, хотел было поживиться с панских повозок, но только приблизился к ним — они и провалились, и образовался теперешний Панской ручей.
Во время набегов литовских перебралась однажды шайка неприятелей через реку Суну, выше водопада Кивач. Это случилось весною, когда река была в разливе. Для верной переправы назад они схватили крестьянина с лодкою и силою заставили везти.
Крестьянин направил лодку в быстрину реки, кинул весла — и сам бросился в воду. Умея плавать, он благополучно достиг берега, а шайка литовцев погибла в пучине водопада.
У жены моей дедушко умер ста пяти лет. Он был в то время солдатом, как француз приходил. Москву-то у него совсем малой силой взяли — всего только одним полком. Один полк и был, тот самый, в котором ее дедушко служил.
Командир-то что сделал? Он разделил полк на четыре части и расставил их кругом Москвы.
(Сказитель нагибается к земле и прутиком чертит круг.)
Вот тут будто бы Москва. А солдат-то командир расставил вот тут, тут, тут, тут…
(Сказитель ставит на земле точки вне круга, который изображает Москву.)
Когда солдат-то расставили, командир приказал выстрел сделать. Сигнал, значит. Как выстрел сделали, сейчас же солдаты пошли на Москву со всех сторон.
Наполеон на каменных стенах стоял. Услыхал выстрел, а потом дым увидал… А дым-от со всех сторон. Из-за дыма ничего не видать. Ну, он думает:
— Как же так?! У русских вся сила вышла, а тут вдруг со всех сторон на Москву идут.
И давай скорее из Москвы. А стужа была, мороз. Солдаты-то его кто в чем: кто в женское платье нарядился, кто в рогозу закутался. И много, сказывал дедушко, тут погибло их.
Так одним полком и взяли обратно Москву-то. Совсем малой силой взяли.
Лет сотню назад англичане сюды приходили. Деревню Пялицу сожгли, каку-то деревню, — кажется, Стрельну, — а потом и к нам сюды на кораблях пришли. Вышли они на берег, а наш народ-то детей в горы увел, а сами все с вилами да с батогами на берег сошли да на угоре и выстали. Англичане и кричат:
— Подавайте нам коров!
А мужики-то и отвечают:
— А заместо коров не хотите ли комаров?
— Так давайте оленей.
Оленей тоже не дали. Англичане и спрашивают:
— Все ли вы тут?
А они, мужики-то, и отвечают:
— Куды там! В деревне в десять раз больше осталось.
Англичане-то не видали, что у них вилы, — думали, ружья. Ну, что ж им было делать. Испугались, конечно, да и вон пошли. С тех пор не бывали. Всё.
А было это, голубушка, годов восемьдесят назад. О ту пору к нашей Кандалакше англичанка подходила. Слыхала? Ну, так вот. Чего ей тут нать было — лешой знат. А тольки пришла. И уж сыздали про ее слава шла: идет англичанка, ружьям да пушкам палит, деревни жгет, народ погубляет.
А у нас тут монастырь был, окрай самой реки Нивы, в Заречье. Какков монастырь звался. Настоящий монастырь был, с монахами, с настоятелем, все честь честью. И был в монастыре на колокольне колокол серебряной, с узорам. И звонил он звоном таким-то малиновым… Ну, вот.
Как про англичанку монахи прослышали — затревожились. Нать было колокол спасать. А куды спасешь? Ухоронить-то некуды. Думали-думали, однако надумали. Сговорились, ночью колокол с колокольни сняли да с пеньем, со свечами и с крестным ходом к реке его отнесли. Да промежду порогов в воду-то и спустили. Пущай, думают, пока под водой полежит, а пройдет беда — снова его на колокольню вздымем. А река Нива у нас буйна, порожиста, камениста. Над колоколом сейчас же большущий камень сам собой навалился, и вода округ его ровно котел кипящий завилась.
Ну, пришла англичанка, пошишевала, поразбойничала и ушла, однако. Пошли монахи к реке колокол здымать. А колокола-то уж и не достанешь. Как ни пытались — ничо не поделать: вода бурлит, крутится, а колокол все глубже под пороги на дно уходит. Так и отступились. И пошел с той поры у стариков завет — беспременно колокол вытащить. Как его опять на колокольню здынут да звоном своим серебряным он зазвенит — тут все снова по-старому и пойдет.
А в старом-то много хорошего было: была у нас тут така гора лесиста, Погана варака прозывалась. Лес на ей был огромадной, и малины в этом лесе и другой всякой ягоды была сила несусветная. Так вот тыи леса нонь-то все повырубили, и нонь на том месте кипиратив и больница стоят. Где прежь болотца в травах лежали — нонь почта, школа да сельсовет. А как колокол-то зазвонит — так все опять и перевернется: почта и школа скрозь землю провалятся, чугунка лесом зарастет, над больницей камни содвинутся, все дороги мохом-ягелем зарастут и пойдут по прежним лесным варакам девки во снарядных сарафанах собирать княженику-ягоду да малину… Тольки вот беда: нам-то колокола не вытащить, слабы стали, остарели, а молодежь нонь к святыне-то не больно прилежает: знай хохочут. Так скоро и место-то, где колокол спущен был, совсем забудется…
На морях был владыка-воин. Жил у Кильгина-острова, по правую руку как идти с Норвегии. Это место никак не минуешь…
По весне, в марте, бегут поморы на промысел в Баренцево море. Владыка-воин уже по своему берегу ходит:
— Поворачивай!
Весь промысел и отберет: оставит только до становища поесть-попить, в Териберку либо Гаврилово…
Бежали к Норвегии в шняке наши поморы. Четвертым человеком наживщик считался — мальчишка еще вовсе… зуем!
Кормщик ему вачаги кидат:
— Выстирай, заскорузли!
Ладно, выстирал. Выжимать стал — наполы разорвал!
— Хотел досуха выжать…
Ну, бегут, ладно. Кильгин-остров показался.
— Походи сюда! — владыка-воин кричит.
Поворотили к Кильгину.
Промыслом владыка-воин не попользовался. Мальчишка-зуек взялся с ним бороться смертным боем — сломал воина! Награбленное добро забрал — на шняку погрузили. Шняка — морское судно, сто пуд поднимет!
— Знаешь про Колгу да Жогжу?
— Слыхал, что есть острова в море — Колгуев да Жогжин.
— Супротив последнего острова есть мысок экой небольшой — Кончаковым наволоком зовется — неподаль от деревни Дуракова. Вот на всех местах этих жили три брата, меньшого-то Кончаком звали, так по именам-то их и острова теперь слывут. Вот, стало быть, и живут эти три брата родные, одного, выходит, отца-матери дети, живут в дружбе-согласии; у всех топор один: одному надо — швырнул один через море к брату, тот подхватил, справил свое дело, третьему передал. Так и швырялись они — это верно! С котлом опять, чтоб уху варить, — самое то же: и котел у всех один был. И живут-то они этак год-другой, третий, да живут недобрым делом: что сорвут с кого, тем и сыты. Ни стиглому, ни сбеглому проходу нет, ни удалому молодцу проезду нет, как в старинах-то поется. Шалят ребята кажинной день, словно по сту голов в плечи-то каждому ввинчено. Стало проходящее христианство поопасываться. В Соловецкой которые богомольцы идут, так и тех уж стали грабить, чтобы, кажись, баловства пуще.
А вот пришел раз старичок с клюкой: седенькой экой, дрябленькой, да и поехал в Соловки с богомольцами-то, и пристали они к Жогжину-то острову, где середний братан жил, и вышел Жогжа, и подавай ему все деньги, что было, и все, что везли с собой. Старичок-то клюкой и ударь его — и убил, наповал убил. А по весне приговорился на сальный промысел — да и Колгу убил, и в землю его зарыли, да, сказывали бабы, из земли-то выходить-де стал и мертвый бы, — а лежит, мол, что живой, только что навзничь, и пугает… Долго ли, много ли думали да гадали и стали на том, что вбить, мол, колдуну, по заплечью-то, промеж двух лопаток, осиновый кол… Перестал вставать: ушел на самое дно, где три большущих кита на своих матерых плечах землю держат. (…)
Слушай! Кончак-от такой силы был, что коли сух да не бывал в бане, что ли, или не купывался — в силе стоит, с живого вола сдерет одним духом кожу, а коли попарился этак или искупался, так знай — малой ребенок одолит. Вот и полюби он попову жену и украдь ее у попа-то. Та на первых порах и смекни, что богатырь-от после бани что лыко моченое, она и погонись за ним вдоль берега по морю до Кончакова наволока. Тут он изошел духом, умаялся — помер. Там тебе и могильцу его укажут, коли хочешь.
На берегу Волги, немного повыше села Севрюкова, есть место — «Воровское Городище» называемое, которым тут руководил атаман из казаков (…). По Волге вверх шли посуды с хлебом, их тащили бурлаки лямкой на своих плечах, там, где нельзя было тянуть лямкой, шли подачей (якорь сначала завозили вперед посуды, а потом бросали его в воду и подтягивали на канатах к нему посуду).
На берегу Волги, где всегда проходили бурлаки, стоял столб, а на нем прибитая доска. На этой доске были буквы: «Чтобы получить с каждой посуды денежную пошлину, а кто из хозяев и лоцманов посуды не отдаст пошлины атаману-казаку, тот получит неудовольствие».
У атамана на берегу всегда стояла заряженная пушка. Если кто не уплатит по своей воле пошлину, то атаман приказывал стрелять из своей пушки в эту расшиву. И вот один раз шла посуда с грузом — хлебом и пошлину не платила. Казак-дозорный закричал с берега лоцману:
— Почему не платите пошлину? Сопротивляетесь!
Ну, лоцман этой расшивы не обратил на это внимания и закричал команду своим бурлакам пуще прежнего:
— Иди, навались, вперед! Какая ему тут пошлина!
Тогда атаман закричал своему подданному казаку в рупор:
— Уплатили ли они пошлину?
Казак отвечает в рупор:
— Нет, не заплатили!
И приказал тогда атаман ударить из пушки прямо в расшиву, в бок, и расшива тут же потонула на этом месте, против «Воровских Городищ».
(…) После этой поры жили много времени, и наступил разбой. Ходил он шайками, по сорок человек. Разбой богатых мужиков грабил и резал. У нас был в Мадовицах богатый мужик, Бирюк звали. Его захватили в Преображенской церкви. Из церкви утащили на реку и замучили. У их фатера была на Коленьге по речке Пестову (приток Коленьги). Тут была земляная изба. Они много кое-чего нагрудили около той избушки. У этой местности ничего теперь наверху нет. Только один мужик, Устин с Ростова, из деревни Починка, нашел полтора пуда свинцу, а больше ничего не могли добраться. А добирались всё сабли Александра Невского. Она есть тут на самом деле, да не многие знают про это, — кто слыхал от прежних людей.
Разбой стал много проказу делать. Он грозится на Гусиху (деревню — Н. К.):
— Надо, — говорит, — ограбить.
Гусишана узнали об этом и собрали народ с шести волостей. Народ был в гумнах и домах спрятан. Разбой пришел. Был Проня на Гусихе, который знал заговор, и заговорился, что его не брала пуля. У разбойников был тоже заговорщик. Он заговорился, и его тоже не брала пуля. У Прокопья была середка разломана до перевод. Был еще дымник. Проня улез в этот дымник.
У их был уговор: пока Проня не стукнет из оружья — народу не выкрываться, а как учуют стук, дак народу вдруг хлынуть на разбойников. Как приходит этот разбой до Гусихи, атаман и говорит:
— Теперь Гусиха сгоготала и Проня пропал!
Идет этот атаман по переводам у Прони. Проня — ничего другого — из дымника выстрелил из оружья серебряной пуговицей; атаман с переводов упал. А народ услыхал этот стук и со всех сторон содвинулись. Разбой испугался — и сейчас к озеру, и приметались в озеро. Там и решился, всего сорок человек.
(…) Церковь (в селе Юрома на реке Мезени. — И. К.) строил богатырь (…), именем Пашко. Будто бы своими руками, на собственных плечах, валил эти громады одна на другую один, без посторонней помощи. Силы он был необъятной, а чтобы судить об ней наглядно, он оставил народу на память модель руки своей (…) (громадный кусок дерева, длиною в высокий рост человека, обточенный с одной стороны в подобие руки человеческой; рука сжата в кулак, и кулак этот шириной своею равняется четырем, если не пяти головам взрослого человека (…)).
Пашко, уроженец соседней с юромской деревни, до сих пор называющейся именем богатыря — Пашкиной, раз пахал землю на берегу реки, в то время, когда по реке плыли сверху семь человек разбойников. У разбойников было крепкое, темное слово. Сказывали они это слово на ветер. Нес это темное слово ветер на заказанное место — и стала у богатыря лошадь, как вкопанная, и не шла по полосе дальше вперед.
Не стерпел силач Пашко обиды такой, а замка от заговору, темный человек, не знает. Надо донять злых людей хитростью и мощью своей. Посылает он своего работника по берегу наследить за разбойниками, куда они придут, где остановятся, и только бы на одно место сели: на воде они сильны, не одолишь. Разбойники свернули на реку Пёзу — так работник и сказывает.
Рассказывают также и другое, что Пашко не сробел, когда встала его лошадь. Он послал и свое запретное слово — и лодка разбойничья стала и с места не тронулась. Да атаман был толков, знал замок и сказывал:
— Братцы! Есть кто-то сильнее меня, побежим!
И побежали. Зашел Пашко по пути за товарищем Тропой, таким же, как и он, силачом, и с его деревни, и с ним вместе повернул на лес. Нагнал Пашко разбойников на реке Пёзе. Разбойники наладились кашу варить, да видит атаман кровь в каше, пугается крепко и товарищам сказывает:
— Беда-де на вороту, скоро тот, кто сильнее нас, сюда будет!
И не успел слов этих всех вымолвить, явился и сам Пашко: одного разбойника убил, и другого, и всех до седьмого. Остался один атаман. Бегает он кругом дерева, и исстреливает Пашко все дерево в щепы и не может попасть в атамана. Накладывает на лук последнюю стрелу и крестит ее крестом святым. Валится от этой честной стрелы враг его и супостат на веки вечные.
И до сих еще пор старожилы показывают на пёзском волоку между Мезенью и Печорой то дерево, которое исщепал своими стрелами богатырь Пашко. И до сих еще пор всякий проезжий и прохожий человек считает неизменным и безотлагательным долгом бросить охапку хворосту на проклятое, окаянное место могилы убитого атамана. Там уже образовался огромный курган. А за Пашко осталось на веки вечные от этого дела прозванье Туголукого.
Аханщиков (дед рассказчика, П. С. Полуэктова) жил в лесу, около Василя, лет около ста назад, сеял пшеницу и этим кормился. Овец еще держал. И жила с ним одна дочь, такая рослая да здоровая. Она до тридцати лет в мужичьем платье ходила. Время разбойничье было, кругом леса, поневоле за мужика и на работу шла и везде. В тридцать лет она замуж вышла и плакалась, что робенком к венцу ведут.
Вот раз вышел дед в поле, а ходил он всегда без шапки. Все его в округе знали и прозвали Колышком, так Колышком и кликали. Попадаются навстречу разбойники.
— Кто идет? Стой!
А дело утром было, на заре.
— Ах, да это ты, Колышек, нам перва встреча! Разве не знаешь, что первой встрече, кто бы ни был, голову долой!
— Как, батюшка, не знать? Что ж делать-то, рубите! Вот она!
Ну, вот они возьмут (не раз это с ним было) долгий шест, смеряют в его рост, лишнюю-то вершинку отрубят и искрошат шест на мелки части, а его пустят.
— Ну, ступай да вдругорядь не попадайся, а то убьем!
А почему они его не били? Больно он добр был и не корыстен. Бывало, придут, овцу у него зарежут и уйдут — он и не взыскивает. Денег давали ему — не брал.
— Нет, куды мне? Не надо.
Раз и говорят разбойники:
— Эй, Колышек, поди-ка — мы лодку на Суре в песке оставили, с медными деньгами… Поди возьми!
— Куды мне, батюшка? Не надо!
Так и не взял, а после целую лодку водой вымыло, и кому-то вся казна досталась.
Слыхал я одну историйку. Вот был (звали воеводой) Фома-воевода, находился, значит, в нашем Пудожском уезде, не знаю, в какой волости. Под ним было сорок разбойников. Куды где узнает деньги, так съездит и ограбит. Узнал, что купец один богато жил. А жил-то ен в большой деревне, напахнуться так что не смел. Узнал это он и пишет купцу письмо: «Слушай, купец, отдай мужикам рабочим по три рубля денег. Я тебе приказываю. Такой-то Фома-воевода». А он (купец) записку получил да и не отдал денег.
Потом зима пришла, Фома пишет: «Отдай по канькам (валенкам) да по шубам мужикам, которые у тебя работают». Прочитает письмо купец и никому не объявит.
Год целый воевода предлагал ему. Потом собрал свою дружину, оборужил ю, надел ю шинелями, человек шестьдесят, и отправился к этому купцу. Приехал к купцу ко вечеру, заехал на двор и требует купца на двор. Зовет его по имени, по изотчины и говорит ему:
— Слушай, купец, нас послал царь, на тебя будет нападение в эты сутки или на этой неделе. Приедет Фома-воевода, он тебя убьет да разорит, твое место сожгет.
Обрадовался купец.
— Спасибо вам и царю-батюшку.
Заказал пищу что ни лучшую, приготовку очень хорошую для приезда солдат русськиих для защиты купца богатого. Как поужинали ены и сели за столы за дубовые, и говорит воевода таково слово:
— Ну, садись-ка ты с нами, хозяин наш. Как что тебе было написано?
— У того ли воеводы со своей армией было писано мне, что дари деньгами своих работников, а как на зиму — обчем обнадежь их и не обижай их, пожалуйста.
— Дак давал ли ты им деньги?
— Нет, — говорит.
— Давал ли ты им обувь?
— На кой черт! Наживут и самы.
— Ну, дак неси-ка сейчас на стол две тысячи.
— Да куда? — говорит. — Да у меня и нету тут.
— Да не доводи-ка ты до греха до большинского. Не хотел мужикам дать частиночки, дак мы всё возьмем.
Как заежился купец.
— Да что вы, — говорит, — да я не отдам никому, неужели вы тут деньги возьмете?
— Возьмем мы с тебя да две тысячи, а искать пойдем, дак и всё возьмем. А я ведь теперь Фома-воевода. Как я тебе писал свою грамоту, как не послушал ты меня, не отдал сотнямы, дак давай сюды две тысячи.
Заежился купец да пошел запокрякивал, как принес да все денежки, да не хватило, дак добавил и товарами. А потом ены тихонько и поехали (…).
Досель было. Втымеж ведь разбойства было много.
Был еще один разбойник, Васька Журавлев. Неуловимый был. Поймают его, а он обязательно уйдет из тюрьмы дня через два. Или стоскуется по жене, придет домой. Побудет немножко и говорит ей:
— Иди в полицию и скажи, что я дома. Награду возьмешь за мою голову.
Ну, она не идет. А он все же ее уговорит. Пойдет она с доносом. К ней сразу и нагрянут. У бабы сердце в пятки: поймают ее мужика, казнят. Обыщут весь дом, никого не найдут. Во дворе попадется им какой-нибудь нищий или дворник старый да глухой. Вот и спрашивают раз дворника:
— Дедушка, не видал Ваську?
— Нет. Спит еще на печи.
— Да нет его на печи.
— Ну, нет — тогда не знаю.
А сам еле двигается. Уйдет только полиция, а следом записку приносят к приставу: «Все вы дурни набитые. Отдайте моей бабе выкуп за мою голову. Был я дома. С вами имел счастье разговаривать в образе дворника». Нечего делать, выдадут бабе деньги. Боялись его очень. Хитрый он был. Часто проводил он полицию переодеванием, и никогда его узнать не могли. А ему от этого двойная выгода: дома побудет и деньги баба получит.
Теперь здесь поля да села, а когда-то, сказывали старые люди, были непроходимые леса, а в лесах тех жил знаменитый атаман Кудеяр. Бары пуще огня боялись Кудеяра. Когда они ехали лесом, то переодевались в крестьянскую одежу. Но Кудеяра трудно было провести, он по рукам узнавал, посмотрит на руки, а у барина руки гладкие да белые.
— А ну, — скажет, — слазь! Хоть ты и в другой коже, а сердце у тебя все то же.
Сколько раз хотели поймать Кудеяра, да где там, ищи ветра в поле. Как-то идет царская стража Кудеяра ловить, а навстречу им мужичок.
— Ей, старина, — говорят, — а не знаешь ли, где тут Кудеяр?
— Как не знать, — отвечает тот, — сам видел, как он по сосне взбирался, до неба хотел добраться, а добрался или нет — про то не знаю.
Задрали те головы и смотрят, а мужичок смеется
— Дурак — как мешок, что в него сунут, то и несет Сказал так-то и пропал. А это и был сам Кудеяр.
А вот еще такой случай был. Собрал богатый барин пир. Созвал он гостей, почитай, со всей округи. Лакеи снуют, музыка играет, вино рекой льется, одним словом, господам — и то такой пир в диковинку. Ну, ладно, сели это за столы, а барину докладывают, что какой-то большой начальник приехал.
Подкатила эта тройка к барскому крыльцу, выходит начальник с виду молодой, но такой строгий. Провели его к столу, поднялись все и стали вино пить. А барин выпил стакан и стал бахвалиться:
— Все боятся Кудеяра, а вот я нет, только попадись он мне на глаза, так я его на первой осине повешу.
Встал тогда начальник, что приехал, и смеется:
— А может, этот самый Кудеяр с вами за одним столом сидит?
Перепугались господишки, стали друг друга оглядывать, а начальник, что приехал, снял с головы парик и крикнул:
— А ну, кому хотелось увидеть Кудеяра?!
Наставил он на них пистолет, а бары от испугу в кучу сбились, стоят трясутся.
Засвистел Кудеяр, и тут же его люди сбежались. С барами тогда круто расправились, а добро барское крестьянам роздали.
(…) Около Хренниковой мельницы, по Ксизовской дороге, зарыто сорок бочек золота под плошавым корнем, в дурном верху. Кудеяр тогда давным-давно, при царе Иване Грозном, почту ограбил да и спрятал туда.
То же и на Лысой горе, Ендовиной называется, у Козьмином лесу — три кадки золота… Тут жили силачи-богатыри. У них была застава, городище. Еще на моей памяти был тут огромный строевой лес, глухой-глухой, что и войти в него страшно; при шоссе было городище. Это, как бы сказать, курганок такой, небольшой; там и теперь еще видны вороты и проезд.
Такое же городище было и в селе Козачьем (в семи верстах от первой заставы).
Никому они ни проходу, ни проезду не давали. Если одному из них не под силу справиться с кем, то один разбойник бросает другому топор, а тот уж понимает, что идти надо. Вот какая силища-то! Да что до сказу, мой дядя родной выкопал кости богатырские — одна кость до колена, нижняя, больше трех аршин.
Катерины Второй суда по реке ходили, и на суда эти Кузьма Рощин нападал. Тут недалеко Лысая гора есть. Так вот все больше около этой горы нападал он. Пойдет царское судно, Рощину кричат:
— Едут, мол, Катериновы слуги!
Протянут веревку через реку, остановят судно, команду перебьют, денежки заберут, а судно в пруд уведут.
Вот одна старушка по лесу бежала. На коровку пошла в деревню занять три рубля. Не хватало у ней на покупку, а скотина была тогда дешева. Сколь-то она набрала, а трех рублей нету. Бежит она в деревню, а уже темнеет, она боится, скоро бежит. Видит — навстречу ей идет мужик здоровый, высокий, красивый.
Говорит он ей:
— Бабушка, куда бежишь, куда торопишься?
— Рощина боюсь, — чай, сумерки.
— А чего боишься — у тебя денег много?
— Где много — заняла в деревне у родных три рублика.
— А зачем три рублика?
— Да на коровку не хватает.
— А сколько корова стоит?
— Да рублей восемь аль десять.
Он вынимает ей деньги, дает десять рублей:
— Вот тебе, бабушка, на корову. Рощин я самый и есть. Да ты не бойся меня, я купцов граблю, бедных людей не трогаю.
Старушка схватила десять рублей, зажала в кулак да бежать!
Рощин, бывало, платок расстелет и плывет по реке. А то насыплет золото, и без его разрешения никто не берет.
Он все ровно сквозь землю видел. Бывало, спросит отца:
— Макаров, где ты был?
— На Колодливом озере.
— А золото, насыпленное в рогожах, видал?
— Видал.
— А взял?
— Нет, не взял.
— А мог бы взять горсточку или две!
— Да я побоялся.
— Ну и дурак, взял бы. Твое же золото, не купецкое.
Есть озеро, на нем плавучий остров из деревьев. Ветер подует — плавучий остров перейдет к другому берегу. А под теми деревьями к корням лодка цепями привязана, а в той лодке рощинские клады лежат.
Рассказывают, будто Ворожеину письмо от царицы пришло. Царица пишет: «Уничтожь Рощина, озолочу тебя!» И пошел Ворожеин на темное дело.
Вот как Рощина поймали. Он все к одной девушке ходил. Ворожеин задумал Рощина извести и обратился к этой девушке:
— Ты мне Рощина с головой выдай.
Она не хотела, да Ворожеин ее настращал. Вот поехал Рощин на Колодливо озеро гулять, а девушка побежала на Ворожейку и говорит:
— Рощин гулять едет.
Ворожеин за Рощиным, солдат собрал, солдаты пришли. Раскинул Рощин кафтан, хотел по воде уйти, не может. Окружили его и убили.
Как убили его, — вдруг кругом все в кустах заплакало, застонало. Из озера огненный столб метнулся, птицы из озера повылетели, звери повыбежали, гром ударил. И все озеро закричало:
— Убит! Убит!
Беглец Криволуцкий был на славе. Он на жителей не нападал, он брал с казны для всего миру.
А в Белоусовском руднике Банщиков был вор. От худой жизни был вор, такая им жизнь была, бергалам: у крестьянина в гумнешке соломки возьмет, свою скотину покормит. Говорили: вор.
С Криволуцким бегал Мосеев. Говорит раз Криволуцкому:
— Вот в Белоусовке вор Банщиков.
— Какой вор: он соломку берет. Разве это вор! Вот мы с тобой сделаем воровство: вся Томская губерния с голодухи пропадает, а мы спасем.
Побегали они. Криволуцкий ночью к руднишному приставу забрался, пистолет наставил, одежду его взял, оделся — будто пристав.
Побежал в село, к становому.
— Собирай народ. Буду деньги раздавать. Которые голодные — тем деньги: казна дала, царь велел.
Народ собирается, он дает. По тридцать рублев, по сорок, по пятьдесят на душу дает.
И в другом селе дает. Народ говорит: это да! А начальство уже смекнуло и давай его преследовать.
Под Змеевым поймали. И давай его судить:
— Ты, Криволуцкий, где деньги взял?
— А в городу, в соборе. Там сорок тысяч было, в ящике лежали. Сколько людей голодует, а деньги лежат, архирей спит на ящике. Мосеев его за рясу стащил, архирея-то.
Судья судит:
— Куда ты деньги девал?
— Половину народу раздал, а половину себе на разгул оставил.
Засудить его засудили, да кандалы не держали. Потом опять бегал.
Старик у нас был, Бычков Николай Николаич, пять лет, как помер. Мальчишкой он коней пас, так его Криволуцкий взял с собой бегать. Сказывал Николай Николаич:
— Бежал он на одной лошади, я — на другой. Ежели речка саженей пять — он сразу перемахивал. Вот заедем в укромно место, в яр. Криволуцкий говорит:
— Ну, я лягу, ты охраняй.
Как захрапит — под ним земля ходит. Вес в нем был с одной рубахой — семь пудов семнадцать фунтов.
А в Белоусовку погулять ездил. Наши его не выдавали.
В воду уходил Криволуцкий. Подадут попить — он и уходил.
Сидел здесь, в волости, начал трубу разбирать (в трубу хотел податься). Отняли.
Хворь на себя напустил, кричит:
— Дайте водицы ковшик!
Подали ковшик. Он в ковшик — мырк! — и уплыл. Он все земли прошел. Один был такой по Алтайскому округу.
Не захочет в каморе сидеть — воду напустит. Все ревут:
— Тонем!
Их вода моет, а он стоит, смеется. И уйдет.
И воду хорошо знал, он на морях плавал.
То сидит в каморе, в окошко чувыркат, чувыркат… Птиц налетит много, заревут, закаркают. Он орет:
— Откройте окошко, от этих птиц тошно!
Откроют — а он с птицами и улетит.
С шестнадцати лет пошел он страдать.
Стал навыкать всяку всячину. Учился, учился и научился.
Он в волости сидел. Я полы мыть ходила туда. Он и говорит:
— Истопи мне баню.
А я:
— Нет, убежишь, пожалуй, с водой-то.
А он пятишку вынимает, дает:
— На! Истопи!
Я ему баню истопила, он с водой и ушел.
(…) Никон предложил царю справить духовная «церковная архила», но тот сначала не решался. И тогда Никон прибег к следующему средству: он приказал мастеру сделать ящик, в который бы вошла «архила церковная», книжная; убрать ее в этот ящик и запереть, а ящик положить в другой — побольше, а тот в третий, еще побольше; за Москвою в поле выкопать яму и этот ящик с «архилою» ухоронить в землю, над ямой поставить свечку с огнем, чтобы горела она по три ночи и чтобы многие народы могли видеть этот свет в темноте ночной.
Устроив это, приходит патриарх к царю Алексею Михайловичу, отворяет дверь на пяту, крест кладет по-писаному, поклон ведет по-ученому, на две, на три, на четыре сторонки покланяется, а царю Алексею Михайловичу в особину и сам объясняет таково слово:
— Позволь мне сказать, государь, слово великое. Видел ли ты в темноте ночной горящий огонь в поле? Разрыто это место вчерашний день, — и найден тут ящик, в нем другой, а в этом третий — и тут положена «архила церковная». В архиле этой пишет и повторяет, что троеперстный крест надо делать, а двуперстной в грех поставлен: скорее надо подписать и наладить троеперстное сложение.
Так склонил патриарх царя к благочестивому нарушению и церковному колебанию.
Про Аввакума каждый из нас знает. Да как же про то не знать, ковды он за нашу старую веру больше всех наших дедов пострадал. Он-то ведь наш брат по крови — сын крестьянский. Отец его, как и наши отцы, хлеборобством занимался, говорят, недалеко от Москвы батька его жил. Отец ему церковну грамоту сызмалетства дал. Когда отец помер, то Аввакум сам дошел до всех книг и писаний. В деревне наш Аввакум вырос, в ней он и духу мужицкого набрался. Дух-то мужицкий крепок, его обухом не перешибешь и колотушкой не выбьешь. Набрался разной грамоты Аввакум и сказал мужикам:
— Вернее нашей старой мужицкой веры нет. Ей наши деды верили, и мы должны почитать ее.
Вот наши деды и блюли ту веру, верой и правдой ее несли, за праведную веру можно хоть что сделать. Царь Алексей бытто бы Михайлович злой был, с нехристями связался, с заморскими ярыжками познался и давай от них разную непотребность на русской земле заводить. Узнал об этом Аввакум и, как верный крестьянский поп, начал против непотребства царя мужикам с амвона говорить. Дескать, кошке смех, а мышкам слезки; царю забава, а мужикам горе. Царю этой давай, другого подай, а где все это мужику взять. Заартачились мужики, не стали царя слушать. Царь о том узнал, вызвал к себе Аввакума и сказал патриарху;
— Ты, мой патриарх, пригрей коло моего двора протопопа Аввакума, корми его со своего стола, облачение давай доброе, он и перестанет народ мутить. А то от него беда большая идет.
Все сполнил проклятущий Никон, токмо Аввакум на своем стоял.
— Ты неугодник божий, Никон, пошто царю на меня хулу кладешь? — заговорил Аввакум. — Деды наши раньше поборов не платили, а теперь откуда их царь выдумал. Наущаешь ты царя против меня, а про то царь знает ли, что пращуры наши в добре жили и ничего царям не платили?
Тут Никон совсем озлобился, и вместе с царем стали рушить старую веру. А опосля раскола все поругание за стару веру на голову Аввакума легло.
Протопоп Аввакум мучеником родился, мучеником и умер. Про его жисть так рассказывали: родители протопопа умерли, ковда Аввакум только ходить учился, значит, ползунком еще был. Приютил его к себе дьяк бездетный и начал его растить. Видит дьяк, что из парнишки толк выйдет, стал к церковному делу учить. Парнишка видит, что дьяк добрый и ласковый, тоже к нему крепко пристал. Долго ли жил Аввакум у дьяка, неведомо, но только ковда он подрос, то услыхал, что на Москве смута зачалась. Аввакум подался к Москве и там с объявленным атаманом Разиным встретился. Вот Разин и говорит ему:
— Слыхал я про тебя, Аввакум, что ты умный поп есть, горе наше тебе ведомо, пойдем на бояр, товда ты службу мне верную сослужишь.
— То можно, — ответствовал Аввакум, — только я на бояр с крестом пойду, а ты с ружьем.
Стукнулся Разин с Аввакумом по рукам — и пошли на бояр вместе. Как узнал про это Никон, сразу анафеме Аввакума предал, а всю стару веру порушить захотел, чтобы от нее поминок не было. Аввакум анафемы не убоялся, он начал весь народ поднимать, чтобы бояр изничтожить и их патриарха Никона, которые никому житья не давали.
Так всю жисть Аввакум и прожил, все с боярами дрался да за бедных людей страдал.
В прежнее время старики много о расколе сказок вели. Котора из них более правдива — не знаю. Вот мой отец еще от прадеда такое про раскол рассказывал. При царе Алексее Михайловиче был патриарх нехристь, чтоб ему провалиться в тартарары — три аршина глубины, чтоб ему светлого дня не видать, как свинье неба, звали его Никон. Вот тот нехристь-идол забрал у царя доверие и давай все книги править, обряды изменять. То дико казалось. Всю жизнь наши деды по старым книгам молились и никому от того зла не было, все в полном здравии жили и хлеб-соль ели. Узнал о том самый умный в то время русский поп Аввакум и сказал народу:
— Вся справа старых книг от дьявола идет, сам Никон сатаной на землю послан.
Вот Никон захотел проклясть Аввакума. Созвал он собор и начал проклинать протопопа верного. Прихожан было много. Никто за Никоном не повторял проклятущих слов. Тогда Аввакум подошел к алтарю и давай проклинать Никона. За Аввакумом весь собор повторял. Так и прокляли Никона. С тех пор его анафеме предали. Никон друг был царю. Вот царь и захотел выручить Никона. Собрал царь свою челядь и второй собор устроил. Прокляли там Аввакума и отослали его подальше от царских глаз.
— А вон туда, влеве-то! (…) За леском площадочка есть такая, крест стоит, народ ходит молиться: Аввакумов-де.
А самого его сожгли в Городке, на площади. Сделали сруб такой из дров, протопопа поставили в сруб и троих еще с ним товарищей. А протопоп-то предсказал это раньше, что быть-де мне во огни, и распорядок такой сделал: свои книги роздал. Народ собрался, стал молитвы творить, шапки снял… дрова подожгли — замолчали все: протопоп говорить начал и крест сложил старинный — истинный значит:
— Вот-де будете этим крестом молиться — вовек не погибнете, а оставите его — городок ваш погибнет, песком занесет, а погибнет городок — настанет и свету кончина.
Один тут — как огонь охватил уж их — крикнул, так Аввакум-от наклонился да и сказал ему что-то такое, хорошее же, надо быть; старики, вишь, наши не помнят. Так и сгорели. Стали пепел собирать, чтоб в реку бросить, так только и нашли от одного кости, и, надо быть, того, который крикнул. Старухи видели, что как-де сруб-от рухнул, три голубя, снега белее, взвились оттуда и улетели в небо… душеньки-то это, стало быть, ихние. И на том теперь месте, по летам, песочек такой знать, как стоял сруб, белой-пребелой песочек знать и все год от году больше да больше. Запрежь на этом месте крест стоял, в мезенских скитах делан, и решеточкой, сказывают, был огорожен. Так начальство сожгло решетку, а крест велели за город вынести, вон туда, влево-то…
Соловецкий монастырь при Алексее Михайловиче… Там монахи восстали против новых книг, за царя не молились. Алексей Михайлович послал туда воеводу Мещерского. Они простояли семь лет. Какой-то монах послал стрелу и написал, что в седьмом найдете ход. Они вошли и перекололи всех.
Царь послал гонца: отступить от монастыря, а Мещерский уже взял его.
Царь Алексей Михайлович как узнал, так и разорвался.
Около речки Тёгры и озера Тёгринского есть место, известное и доныне под названием Стайнино, где староверы сами себя лишили жизни. Это было в досельное время, когда преследовали старообрядцев за их религиозные убеждения. Они же, не желая сносить гонений, выкопали глубокий ров, поставили среди него столб, на который навалили жердей, расположив последние от краев рва до столба радиусами. Поперек жердей наклали хвои и на нее набросали земли. Затем они сами залезли в эту яму, подрубили столб и таким образом были заживо погребены обвалившейся землей. Это было зимою.
А так как среди них был трехлетний мальчик Николай Шевелев, которого, с одной стороны, им было жаль губить, а с другой, желательно, очевидно, было дать знать соседям, жившим в Мехреньге, о своей гибели, то они перед самопогребением запрягли лошадь в сани, положили туда перину, а на нее мальчика, обложили сверху подушками, чтобы он не замерз, крепко привязали все это веревками к саням, направили лошадь по дороге и охлестнули ее. Лошадь пришла в деревню и благополучно привезла мальчика, уже полузамерзшего; соседи увидали и отогрели ребенка.
Это событие было так давно, что теперь фамилию Шевелевых имеют чуть ли не сотня домохозяев в местности.
Первыми из семейских за Байкал попали Феломей и Аристарх Рыжаковы. Они были двумя родными братьями. Их прадед жил когда-то в Москве, занимался торговлей и был знатным человеком. Во время раскола веры прадед Феломея и Аристарха попал в смуту против царя и новшества Никона. Когда всю смуту разбили, прадеда заковали в цепи и сослали в монастырь, а его двух сыновей с матерью сначала отправили на выселок к Архангельску, а потом в Керженец. Там сыновья немного пожили, их кто-то уговорил, и они убежали за Урал, где теперь то место алтайской землей зовется. Пожили они немного, сыновей этих заковали, долго смертным боем били, голодом морили, но от старой веры они не отказались. Там в то время один богатый раскольник оказался, он их и спас от смерти, значит, за большие деньги выкупил.
Поселились братья недалеко от завода, семьями обзавелись и стали поживать. А вера своя старая, от отца которая им перешла, ими не забывалась. Узрели тут уже на Алтае, что они ко всему старому с добром относятся и старые законы чтут, их опять в цепи да хозяину на завод в работники отдали. Богатый раскольник их снова выкупил. Когда он ослобонил, то они с Алтая подались к Тюмени. Тут осели, семьи свои привезли и стали жить.
К тому времени уже братья стариками стали, внуки народились — Феломей и Аристарх. Задумали два правнука купца Рыжакова старую веру в полном порядке блюсти и попались на глаза чиновникам. У чиновников большая власть была, а у Феломея с Аристархом только одни широкие плечи были. Не ровень им бороться-то с богатыми да с начальством. Тут на грех через Тюмень гнали партию колодников. Чиновники пристроили к той колонне Феломея и Аристарха и отправили их длинной дорогой в степи, в тайгу за Байкал.
Остановили их только около Уды, тут их передали с рук на руки другим конвойным и поселили в местах, где одни тарбаганы жили. Потому то место Тарбагатаем зовут. Ну раз поселили тут, значит, жить они стали.
Когда другие семейские сюда пришли, Рыжаковы Куналей основали, и там от них свой род пошел. Значит, предками-то нонешних Рыжаковых были Феломей и Аристарх. Мой отец шибко хорошо знал, откуда его род идет. А вот нонешнее поколение все по книгам свой род хочет найти, да только не находит. Про это у стариков надо спрашивать.
Раскол веры был лет триста тому назад при злодее Никоне. Этот антихрист взял да и поправил все старые божественные книги. А как наши предки издревле привышны были к старым книгам, то новая вера по исправным книгам не по душе им пришлась. Вот и пошла карусель, весь народ русский на две части разбился. Одни за Никоном пошли, по-новому молиться стали, а те, кто старой вере верным остался, тех и к расколу причислили, и началось их мытарство по белому свету.
Верных людей к старой вере старообрядцами прозвали, Никон и царь давай их канать, чтобы они новую веру приняли. А деды ни в какую на то согласия не давали, они готовы были умереть за старый обряд, пойти на каторгу, но в руки Никона не давались. Видят царь Алексей Михайлович и Никон, что со старообрядцами ничего сделать нельзя, и начали их канать и мытарить. Кто в лес в скиты перешел, кого в глухие места загнали, а нашего верного протопопа Аввакума вместе с ребятами и с бабой в Сибирь отправил под надзор к казакам.
В то время за нашу праведную веру пострадал наш пращур, Федор Чебунин. Сначала он от Никона на Волгу убежал, потом в Польше побывал, там немного пожил и умер. Осталось от него в польской земле пять сыновей: Мефодий, Амплей, Вавила, Ефим и Ферапонт. Эти сыновья Федора в Польше поженились, и там целая деревня Чебуниных потом появилась. В Польше наши пращуры много лет жили, пока русская царица Катерина Вторая на престол не взошла. Баба она была хитрая, кого хочешь обманет, и порешила изначала польский кусок земли себе взять, а на этой земле наши старообрядцы жили. Когда Катерина все это сделала, то давай всех Чебуниных переселять в Сибирь, мол, там вам жизнь куда лучше будет, чем в Польше.
С царицей да с царем раньше какой спор мог быть, хочешь не хочешь, а давай наши переселяться за Байкал. От пращура Федора Чебунина в наш край пришло семей пять. Все они остановились в Тарбагатае, стали жить кучно, потому что с другими семейскими им жить нельзя было, те были поповцы, а наши Чебунины — беспоповцы, а в Шаралдае поселились темноверцы. Вот так за двести лет тут, в Тарбагатае, Чебуниных расплодилось несколько сот семей. Все они идут от пращура Федора Чебунина, который за праведную веру пострадал.
Прослыша о проходе чрез их места Петра, выгорецкие раскольники выслали на выгорецкий ям своих старшин с хлебом-солью.
Зная, что они будут являться тому, кого они считали антихристом, кто был для них зверем апокалипсиса и чей титул представлял собой апокалипсическое число звериное, старшины выгорецкие порядком струсили. Они ждали увидеть грозного судью своего отщепенства и знали наперед, что Петру наговорили про них невесть что.
— Что за люди? — спросил царь.
— Это раскольники, — поторопился объяснить какой-то боярин, а может быть, и генерал, — властей не признают духовных, за здравие вашего царского величества не молятся.
— Ну, а подати платят исправно? — справился прежде всего практический Петр.
— Народ трудолюбивый, — не мог не сказать правды тот же ближний человек, — и недоимки за ними никогда не бывает.
— Живите же, братцы, на доброе здоровье. О царе Петре, пожалуй, хоть не молитесь, а раба божия Петра во святых молитвах иногда поминайте — тут греха нет.
(…) Когда Петр возвращался к себе после Полтавской битвы, то ему пришлось проезжать и через этот раскольничий скит. Лето шло к концу, и на дворе стояла невыносимая жара. Петр Первый вышел из своей кибитки, чтобы напиться воды и поговорить с жителями, но нигде не нашел людей. Заливались лаем в конурах цепные псы, да безмолвно смотрели на царя ветхие полуслепые старухи.
Все раскольники, боясь преследований царя, бежали в лес.
Петр Первый походил по пустым дворам, осерчал не на шутку и молвил:
— Здесь одни злыдни живут.
Так и закрепилось впоследствии это слово за селом.
Еще говорят, что сами жители — раскольники, требуя от Петра грамоту на торговлю, жаловались ему:
— Посмотри, батюшка, на какой скудной земле живем мы. Не земля, а злыдни.
В старину князьки местами жили. Кто где расширился и овладел местом, тут и жил. И приехал Юрик-новосел из северной стороны, из дальней украины, и распоселился жить в Ладоге. Но тут ему место не по люби, и приезжает он в Новгород Великий, и не с голыми рукама, и в союз вступает. И живет он день ко дню, и неделя ко неделе, и год ко году — и залюбили его новгородцы, что человек он веселого нраву и хорошего разуму и повышает себя житьем-богатством, а тут и побаиваться стали. Вот зазвонили на суём — в колокол — и выступает этот Юрик-новосел:
— Что, — говорит, — честное обчество, возьмите меня в совет к себе, и будь я над вами как домовой хозяин. Только можете ли вы за наряд платить мне половину белочьего хвоста?
Сметили и погадали граждане новгородцы и сказали:
— Можем, и платить будем половину белочьего хвоста.
И мало-помалу уплатили они, и им не в обиду это.
Вот опять зазвенел колокол, и на сходе собрались, и говорит Юрик:
— А что, честное обчество новгородцы, можете ли вы платить мне и весь белочий хвост?
Подумали-погадали и опять сказали: «Можем» — и платить стали.
Прошло немного, опять в совет собрались:
— А что, честное обчество, можете ли половину белочьей шкуры платить?
И ответ держат: «Можем».
Еще немного прошло — и в совете опять спрашивает Юрик:
— А что, честное обчество, можете ли вы платить мне и всю белочью шкуру?
Порешили платить и всю белочью шкуру, и платили долго. Видит Юрик, что платят, собрал всех на сходку и говорит:
— За белочью шкуру хочу я наложить на вас малые деньги, можете ли вы поднять мне?
И малые деньги они подняли — и поныне помнят этого домового хозяина и в Северной украине, и в Олонецком крае, и в Новгороде. И после этого Юрика пуще и пуще повышали дань с алтына на четвертину, а с четвертины на полтину, а с полтины на рубль, и так до Петра Первого, а после Петра платили и с живой души, и с мертвой, и рубль, и два, и три, и четыре, и пять.
Марфа Посадница славна была пирами да пирогами; хлеб-соль на столе, вино и брага на подносе; пей, ешь, веселися, только ее слушайся, а бога она не знала, а святые ей нипочем. Во великую Софию ходила, а гордую поступь держала и выше всех себя почитала. Соловецкая Сума под рукой ее была, и держала она крестьян у себя и правила ими, как своей рукавицей.
Жил на этой Суме угодник божий Изосима, но людно ему было. Переехал он на Соловецкий остров — и вот первое было чудо. Стал он там проситься у ловцов честно и хорошо:
— Рыболовы, дайте мне сей остров на житье.
Рыбари не соглашаются:
— Не можем дать, — говорят, — нам место это пристойно для рыбной ловли.
Бога просит неотступно Изосима, и вот бог глас гласит с неба слугам своим, по его молению: накажите вы жены этих рыболовов — и сдадут рыбное место Изосиму. И били два мужа светлообразны до кровавых ран эты жены. И рыбари согласились сдать место Изосиму. И начал он тут житье расширять. (…)
И вот сей святой старец (…) приходит к Марфе Посаднице в Новгород. Бояра и князи собраны у ней по ея хотению. Марфа Посадница елико обрадовалась гостю с подсеверной стороны:
— Откуда, — говорит, — мне счастье великое? Кто послал тебя, богобоязненный старец? Откуда, — говорит, — дал господь ангела хлеба покушать?
Старец Изосима поясняет и благословляет ю в своем доме:
— Бог тебя благословит, божья на тебе благодать да будет.
Марфа Посадница зовет его на обед:
— Пища у меня на столе набраная, и князи, и бояре вкупе собраны, благослови, отче, пищу есть и пить.
И благословил Изосима Соловецкий пищу есть и пить. Сидят на пиру все князья и бояра, едят они — наедаются, пьют они — напиваются, разговорами забавляются. Сидит Изосима, притаился в переднем углу; он поднял голову свою честную, воззрел он оком ясным на этих гостей напитущих: все-то они без голов сидят, не вином-то они напиваются, — они кровью все обливаются.
Воскорбел старец и от туги прослезился: жаль ему стало князей и бояр, жаль ему стало великого Новгорода.
Отобедали и начали благодарить Марфу Посадницу за благо ее — за добро.
Тут подходит к ней старец Изосима и умильно ей возговорит:
— Ай же ты, раба божья, Марфа Посадница, благослови ты мне Соловецкую Суму к Соловецкому острову на странных прибежище, убогих пропитанье и братии на спасенье.
Тут ответ держала Марфа Посадница:
— Не могу дать Сумы Соловецкой, и Сума мне самой надоб.
И жаль ей стало Сумы Соловецкой, не рада была она великому гостю и поскупилась (…).
И видит Изосима, что кривда сидит в Новгороде, а правда в небо взята. И скажет он последнее слово:
— От моего здесь бытования сей дом Марфы Посадницы будь пуст и в жилище этом живой человек не живи.
Так и стало по слову его.
Прежде как на Руси царей выбирали: умрет царь — сейчас весь народ на реку идет и свечи в руках держит. Опустят эти свечи в воду, потом вынут, у кого загорится — тот и царь.
У одного барина был крепостной человек — Иван. Подходит время царя выбирать, барин и говорит ему:
— Иван, пойдем на реку. Когда я царем стану, так тебе вольную дам, куда хочешь, туда и иди!
А Иван ему на это:
— Коли я, барин, в цари угожу, так тебе беспременно голову срублю!
Пошли через реку, опустили свечи — у Ивана свеча и загорись. Стал Иван царем, вспомнил свое обещанье: барину голову срубил. Вот с той поры за это его Грозным и прозвали.
Когда царем в Москве был Иван Васильевич Грозный, то на Русской земле расплодилось всякой нечисти и безбожия многое множество. Долго горевал благочестивый царь о погибели народа христианского и задумал наконец извести нечистых людей на этом свете, чтобы меньше было зла, уничтожить колдуний и ведьм. Разослал он гонцов по царству с грамотами, чтобы не таили православные и высылали спешно к Москве, где есть ведьмы и переметчицы. По этому царскому наказу навезли со всех сторон старых баб и рассадили их по крепостям, с строгим караулом, чтобы не ушли. Тогда царь отдал приказ, чтобы всех привели на площадь. Собрались они в большом числе, стали в кучку, друг на дружку переглядываются и улыбаются. Вышел сам царь на площадь и велел обложить всех ведьм соломой. Когда навезли соломы и обложили кругом, он приказал запалить со всех сторон, чтобы уничтожить всякое колдовство на Руси, на своих глазах.
Охватило полымя ведьм — и они подняли визг, крик и мяуканье. Поднялся густой черный столб дыма, и полетели из него сороки, одна за другою — видимо-невидимо… Значит, все ведьмы-переметчицы обернулись в сорок и улетели и обманули царя в глаза.
Разгневался тогда Грозный-царь и послал им вслед проклятие:
— Чтобы вам, — говорит, — отныне и довеку оставаться сороками!
Так все они и теперь летают сороками, питаются мясом и сырыми яйцами. До сих пор боятся они царского проклятия пуще острого ножа. Поэтому ни одна сорока никогда не долетает до Москвы ближе шестидесяти верст в округе.
Стала одолевать неверная сила народ христианский, и собрался войной на врагов сам царь Иван Грозный. Повел он за собой рать-силу большую. Надо было переправлять ополчение за реку Волгу. Сперва переехал на тот берег царь с вельможами и стал поджидать переправы воинства. Посажались солдаты на струги и лодки и отхлынули от берега. Вдруг Волга начала бурлить, и пошли по ней валы за валами страшные — лодки мечутся из стороны в сторону, летают, как пух…
Видит Грозный-царь с берега, того и гляди, что перетопит все его воинство, — и крикнул он громким голосом:
— Не дури, река, присмирей, а то худо будет!
Не унималась Волга и заволновалась пуще прежнего.
— Палача сюда подать! — крикнул царь. — Вот я тебя проучу.
Пришел палач, мужчина здоровенный, — и велел ему царь сечь реку кнутом, чтобы она не бунтовала против царской рати. Взял кнут палач, засучил рукава красной рубахи, разбежался да как свистнет по Волге — вдруг кровь из воды на аршин вверх брызнула и лег на воде кровяной рубец в палец толщиной. Потише пошли волны на реке, а царь кричит:
— Не жалей, валяй крепче!
Разбежался палач дальше прежнего и хватил сильнее — кровь брызнула еще выше и рубец лег толще. Волга утишилась больше прежнего. После третьего удара, который палач отвесил изо всей мочи, кровь махнула на три аршина и рубец оказался пальца на три толщины — совсем присмирела тогда Волга.
— Довольно, — сказал Грозный-царь, — вот как вас надо проучивать!
После того благополучно переправилось через реку все войско, и ни один солдатик не утонул, хотя много приняли страху. И теперь, говорят, на том месте, где была переправа, видают на Волге три кровяных рубца, особливо летним вечером, если взглянешь против солнца, когда оно закатывается за горы.
Неприступной твердынью татарского царства считалась Казань. Она находилась по соседству с русским государством и вызывала у русских царей тревогу. Но вот стал царем Руси Иван Грозный. Задумал он взять Казань с самых ближних к ней подступов и пошел на хитрость. Стал торговаться с татарским ханом из-за клочка земли на реке Свияге. Наконец выторговал у него этот клочок земли «с бычью шкуру» под самой Казанью. Тут же велел зарезать самого крупного быка. Из шкуры его сделал ремни и охватил ими такую большую площадь, на которой уместилось все войско, — ведь это была уже теперь земля русского государства. Ее окружили стеной и назвали крепостью Свияжской. Отсюда Иван Грозный двинул войско на Казань и сразу взял ее.
Когда на Москве был царем Иван Грозный, он хотел делать все дела по закону христианскому, а бояре гнули все по-своему, перечили ему и лгали. И стала народу тягота великая, и начал он клясть царя за неправды боярские, а царь совсем и не знал о всех их утеснениях. Насмелились тогда разные ходоки, пришли в Москву и рассказали царю, как ослушаются его князи-бояре, как разоряют людей православных, а сами грабят казну многую и похваляются самого царя известь. Разозлился тогда царь на бояр и велел виноватых казнить и вешать. Тогда бояре совсем перестали его слушаться и начали его ссылать из царства вон неволею. Как ни грозен был царь, а убоялся бояр и выехал с горем из дворца своего, попрощался с народом и отправился куда глаза глядят. Все его покинули, только один любимый его боярин поехал с ним вместе. Долго ли, коротко ли ехали они по лесу — и истосковался царь по своему царству, и молвил своему боярину:
— Вот бог избрал меня на Московское царство, а я стал хуже последнего раба. Нигде нет мне пристанища, никто меня не пожалеет, и куска хлеба взять негде.
Только смотрят на лес, а березка кудрявая стоит впереди них и кланяется царю. Поклонилась низко раз, другой и третий…
Не утерпел тогда царь, заплакал и сказал своему боярину, указывая на березку:
— Смотри, вот бесчувственная тварь и та мне поклоняется как царю, от бога поставленному, а бояре считают себя разумными — и не хотят знать моей власти… Стой! Поедем назад. Проучу же я их и заставлю мне повиноваться.
И велел царь той березке повесить золотую медаль на сук за ее почтение. А когда вернулся в Москву, то перекрушил бояр, словно мух.
Еще за наших дедов, еще Питер был не под нашим владением, был царь Грозный, Иван Васильевич. Приехал царь Грозный в Новгород, пошел к Софии к обедне. Стоит Иван-царь, богу молится; только глядит — за иконой бумага видится. Он взял ту бумагу — и распалился гневом! А ту бумагу положили по насердкам духовники, а какая та была бумага, никто не знает. Как распалился Грозный-царь — и велел народ рыть в Волхов. Царь Иван стал на башню, что на берегу налево, как от сада идешь на ту сторону. Стал Грозный на башню, стали народ в Волхов рыть: возьмут двух, сложат спина с спиной, руки свяжут да так в воду и бросят. Как в воду, так и на дно. Нарыли народу на двенадцать верст. Там народ остановился, нейдет дальше, нельзя Грозному народу больше рыть! Послал он посмотреть за двенадцать верст вершников — отчего мертвый народ вниз нейдет. Прибежали вершники назад, говорят царю:
— Мертвый народ стеной стал.
— Как тому быть? — закричал царь. — Давай коня!
Подали царю коня. Царь сел на конь и поскакал за двенадцать верст. Смотрит — мертвый народ стоит стеной, дальше нейдет.
В то самое времечко стало царя огнем палить: стал огонь из земли кругом Грозного выступать. Поскакал царь Иван Васильевич прочь — огонь за ним. Он скачет дальше — огонь все кругом! (…)
С тех пор Волхов и не мерзнет на том месте, где Грозный-царь народ рыл: со дна Волхова тот народ пышет… А где народ становился за двенадцать верст, там Хутынский монастырь царь поставил.
Услышал Грозный-царь во своем царении в Москве, что в Великом Новгороде бунт. И поехал он с каменной Москвы великой, и ехал путем-дорогой все больше верхом. Говоригся скоро, деется тихо. Въехал он на Волховский мост. Ударили в колокол у святой Софии — и пал конь его на колени от колокольного звону. И тут Грозный-царь воспроговорил коню своему:
— Ай же ты мой конь, пеловой мешок (мякина), волчья ты сыть. Не можешь ты царя держать — Грозного-царя Ивана Васильевича.
Доехал он до Софийского храма, и в гневе велел он отрубить снасти у этого колокола, и чтобы пал на земь, и казнить его уши.
— Не могут, — говорит, — скоты звону его слышать.
И казнили этот колокол в Новгороде — нонь этот колокол перелитой.
Другой раз Грозный-царь был здесь, в Опскове, когда он был ехамши под Ригу воевать. Под Ригу он ехал, на Изборск, на Печоры. На то время в Печорах архимандритом был преподобный Корнилий. Был Грозный приехамши в Печоры. Стречал его с крестом-иконами Корнилий преподобный. Благословил его Корнилий да и говорит:
— Позволь мне, царь, вокруг монастыря ограду сделать.
— Да велику ли ограду ты, преподобный Корнилий, сделаешь? Маленькую делай, а большой не позволю.
— Да я маленькую, — говорит Корнилий преподобный, — я маленькую: коль много захватит воловья кожа, такую и поставлю.
— Ну, такую ставь! — сказал, засмеявшись, царь.
Царь воевал под Ригою ровно семь годов, а Корнилий преподобный тем временем поставил не ограду, а крепость. Да и царское приказание выполнил: поставил ограду на воловью кожу, он разрезал ее на тоненькие-тоненькие ремешки да и охватил большое место, а кругом то место и огородил стеной, с башнями, — как есть крепость.
Воевал Грозный-царь Иван Васильевич Ригу семь лет и поехал назад. Проехал он Новый Городок, не доехал Грозный двенадцать верст до Печор, увидал с Мериной горы: крепость стоит.
— Какая такая крепость! — закричал царь. Распалился гневом и поскакал на Корнилиеву крепость. Преподобный Корнилий вышел опять встречать царя, как царский чин велит: с крестом, иконами, с колокольным звоном. Подскакал царь к Корнилию преподобному.
— Крепость выстроил! — закричал царь. — На меня пойдешь!
Хвать саблей — и отрубил Корнилию преподобному голову. Корнилий взял свою голову в руки да и держит перед собой. Царь от него прочь, а Корнилий преподобный за ним, а в руках все держит голову. Царь дальше, а Корнилий преподобный все за ним да за ним… (…) так царь ускакал из Корнилиевой крепости в чем был, все оставил: коляску, седло, ложки… кошелек с деньгами забыл. Так испугамшись был… После того под Опсков и не ездил.
Собрались все российские бояра в каменной Москве и советуют о том, как будем царя выбирать. И удумали бояра выбирать его таким положением: есть у Троицы у Сергия над воротами Спаситель и перед ним лампада; будем все проезжать чрез эти ворота, и от кого загорится свеча пред лампадой, тому и быть царем на Москве над всей землей. Так и утвердили это слово. По первый день с самых высоких рук пущать людей в ворота, по другой — середнего сорту людей, а по третий и самого низкого звания. Пред кем загорится лампада против Спасителя, тому и царить на Москве.
И вот назначен день для вышних людей ехать к Троице: едет один барин с кучером своим Борисом.
— Если я, — говорит, — буду царем, тебя сделаю правою рукою — первеющим человеком, а ты, Борис, если будешь царем, куда ты меня положишь?
— Что попусту калякать, — отвечал ему конюх Борис, — буду царем, так и скажу…
Въехали они в ворота в святую обитель к Троице — и загорелась от них свеча на лампаде — сама, без огня. Увидели вышние люди и закричали:
— Господие, бог нам царя дал!
Но раздробили, кому из двух царем быть… И решили, что по единому пущать надо. На другой день пускали людей середнего сорта, а по третий и самого низкого сорта. Как зашел конюх Борис в святые ворота, глаза перекрестил по рамам — и загорелась свеча на лампаде. Все закричали:
— Господие, дал нам бог царя из самого низкого сорта людей!
Стали все разъезжаться по своим местам. Приехал Борис-царь в каменну Москву и велел срубить голову тому боярину, у которого служил он в конюхах.
Эта царица сослана была на Выгозеро, в пределы Беломорские, в Челмужу, в Георгиевский погост. (…) Для житья ее велено было устроить бочку трехпокойную, чтобы в одном конце держать овес, а в другом — вода, а в середине — покой для самой царицы.
А в этом Челмужском погосте был поп Ермолай — и сделал он турик с двумя днами; поверх наливал в него молоко, а в средине между днами передавал письма и гостинцы, посланные из Москвы.
Тын и остатки ее жилья видны были до последнего времени. Поп Ермолай с восшествием на престол Михаила Федоровича вызван был в Москву и определен к одному из московских соборов, а роду его дана обельная грамота, которая и поныне цела, и в этой грамоте пишется о радении попа Ермолая.
(…) Их деды (Ключаревых) тут лесом торговали. Их наградили полями, лесами.
А вот наша деревня — это там Верховье, — дак там ничего не было дано им, а просто всё эти бояра властвовали…
Сослали Марфу-царицу на воду да овес, а у дьяка Третьяка было сделано двудонное ведро. Значит, вниз он положит продукты там хорошие, а наверх насыпет овса, а в другом ведерочке несет ей воду, как будто ю кормили овсом да водой. А продукты-то внизу. Такое деревянное ведро было сделано. Ну, в общем, он ухаживал за ней, дьяк Третьяк (дьяк Третьяк называли его). Кто он был такой, дьякон ли он был или кто он такой, — не знаю уж об этом сама (…).
В Обонежскую пятину, в Егорьевский погост, сослана была инока Марфа Ивановна: «Овсянкой кормить, водой поить». Когда сын ее, царь, проведал об ней, то достал ее в свою местность, а потом потребовал с Егорьевского погоста к себе на лицо кормителей и поителей.
По день и по другой были собраны сходки, но никто не смел объявить о себе, и не смели идти к царю: опасались, что будут казнить; или повесят на виселицу, или отрубят голову; думали, что будет худо, а не знали, что сделается добро. Только самые отчаянные вызвались на сходе идти к царю, порешивши, что чему быть, то будет, что двух смертей не будет, а одной не миновать.
Когда явились они в Москву, Марфа Ивановна встретила их с радостью такими словами:
— Здравствуйте, приятели мои, любители, кормители! Что вам угодно? Деньги ли, али одежа, али житье светло? (…)
Они ответили:
— Милосердная государыня, дай нам сроку на три дня подумать.
Она дала им сроку подумать на три дня.
И вот они ходят по городу, день, другой и третий. Видит один купец-старичок их, ходящих по городу, и говорит:
— Ну, что вы, старички, ходите по городу третий день; ничего не купите и не продаете?
Они рассказали ему, в чем дело. Купец им дал такой совет:
— Ну, старички, если деньги возьмете — деньги пройдут, одежу возьмете — одежа сносится; а возьмите, я советую, светлое житье: чтобы никаких повинностей с вас не спрашивали, ни податей, ни дорог и прочее — из роду в род свой.
Старички сделали по совету купца: спросили себе светлое житье, и Марфа Ивановна выдала им грамоту.
(…) Наше село старинное. Лет десять когда мне было, в то время праздновали трехсотлетие царствования дома Романовых. С Повенца на пароходе привезли такую икону Николая-чудотворца, да всё; одним словом, эдак торжественно провожали трехсотлетие.
Прежде было: царь Годунов праздновал (он, кажется, зять еще государя был, этот Борис Годунов), было Смутное время тогда на Руси. Ну и вот бояра видят, что тут Борис Годунов худо царствует, да всё да, Смутное время все такое было, ну вот и решили выбрать своего царя, своего местного царя. Ну и, так сказать, пожелали выбрать из родовитого боярского племени. И вот в то время был знаменитый, значит, Филарет, митрополит Филарет был. У него был сын Михаил, шестнадцатилетний. И вот бояра решили выбрать этого Михаила царем.
А этот, Борис-то Годунов, как узнал, что Михаила Федоровича выбирают царем, он взял сослал его в Псковскую губернию, в ссылку сослал. Отца, Филарета, в Девичий монастырь сослал. А мать ихну (Марфа Посадница называлась) сослал сюда: за Онегом — вот Толвуя, Шуньга, Кузаранда — эта земля называлась Заонежская пятина. И вот в эту Заонежскую пятину он, так сказать, сослал мать Михаила Федоровича. Ну, она (как Чёлмужи — это ближайшее село) приезжала сюда, в Чёлмужу.
А здесь была церковь, вот и сейчас существует, Петра и Павла церковь, вот уже четыреста лет теперь скоро будет этой церкви. При ней был ключарь такой (не знаю, уж староста ли он был ли церковный или кто такой, но ключарь был). Он заведовал этой церквью. Дак он приглашал эту мать Михаила Федоровича Романова, кормил сигами (здесь рыбы много ловилось), кормил ю.
Прадедом-то этим всем боярам Ключаревым (что вот в той деревне Ключаревы-то есть) вот этот самый ключарь-то и оказался: им Ключаревы фамилия, сейчас восемь хозяйств их осталось, а тогда один был.
А церковь вот эта, что сейчас существует, — Петра и Павла, в то время существовала тая церковь…
Ну, ладно. Потом, значит, когда уже Михаила Федоровича бояра-то выбрали царем и мать отсюда доставили в Москву, и как раз мать-то в награду за то, что этот ключарь ее кормил, оберегал — всё, за это она ему дала вотчину. Вотчину — вот это крестьян нашей деревни Кручихи, Верховья, значит, — дала этому ключарю в награду. И он стал уже боярином.
С тех пор вот эта Боярщина-то и существует. Слово «боярщина» — это такое название, а настоящее им — деревня Исаковская. А боярам, — как бояра, — дак Боярщина и есть.
И наградила этого ключаря этой вотчиной-то. И вот наши крестьяна до периода, когда царь Александр Второй освободил этих крестьян от помещиков, — в тот момент и наши крестьяна освободились от бояр (…).
Боярам была дана обширная дача лесная, потом земли, покосы — все ихно было, все было ихно. Крестьяна у них работали в батраках; у них, у бояр, работали эти крестьяна.
Ну, одним словом, тот-то, не знаю, как жил этот ключарь, а потомство-то было, значит, такое, что они как бояра да жили на крестьянской шее, да тут жили да всё да, конечно, вели себя тоже уже как хозяева, так сказать; ну, очень заносились зтым своим положением.
Ну, рассказывают старушки вот это наши, прабабушка рассказывала, что как утро:
— Эй, на работу!..
И шли на работу к им в то время.
Ну вот, и с тех пор, так сказать, вот эта Боярщина оказалась. Они оказались бояра, а наши вот прадеды оказались у помещиков подчиненныма (…).
А вот я говорю, как в кучке накладут эти деньги, как бояра получат за дачу, за лесную дачу получат деньги, дак по кучкам раскладут, какому боярину сколько, да потом гребут к себе в шапку деньги-то со стола (…).
Когда царил на Москве государь царь Михаил Федорович, понеслась его супруга благоверная и родила наследника престолу царскому. Посылают гонца от женской палаты поведать царю, что родила царица наследника престолу царскому. Приходит гонец в царскую палату, крест кладет по-писаному, поклон ведет по-ученому, на две, на три, на четыре на сторонки поклоняется, а царю великому в особину. Сам говорит таково слово:
— Михайло-царь Московский, великий государь, родила царица тебе наследника царскому престолу.
Царь ответу не давае. Второй раз проглаголал гонец:
— Царю! Царица родила наследника царскому престолу.
Третий раз глаголет гонец:
— Царю! Родила царица сына — наследника царскому престолу!
Глаголет царь Михаил Федорович в ответ таково слово:
— Ай же, гонец, не царскому престолу явился наследник: родилась душам пагуба.
Ростит Михайло-царь наследника до совершенных лет. Пристарел он, государь, в каменной Москве — у царского престола и начал писать рукописание, дописал до такого-то году и месяца, до такого числа и часу: в таком-то секунде явится человек трехглавый — отрубить ему голову (…).
Однажды среди темной нош взял государь-царь рукописание отца своего царя Михаила Федоровича — в свои руки царские: сидит он на царском троне, с скипетром и в жезлах царских и читает родительское рукописание и недоумевает, что будет в таком-то часу и в таком-то секунде; услезился он, утер слезы на своем лице белом и не знает, что делать. И сказано у родителя в рукописании: «Оденься в одежду и в шлем, стань к воротам, подойди ближе к дверям, обнажи саблю из ножней, и явится тебе змей трехглавый — отрубить ему голова».
Встал государь-царь Алексей Михайлович с ложи царской, облачился в одежду, вынал саблю из ножней и стал к дверям хрустальным: «Господи, повеждь, что написано у родителя моего, не могу в голову взять».
Как приходит тот секунд, государь-царь поднял саблю и хочет тому, кто отворит дверь, отрубить голову. Вдруг отворяет ворота — на пяту патриарх Никон. Государь обрадовался и не знает, что делать. Тут забыл он и родительское завещание и стал слушать Никона.
Царь приезжал в Воронеж корабли строить, за то ему и памятник в Воронеже поставлен. Сказывали, что он иногда вроде как рабочим был: сам рубил и пилил.
Созвали в Воронеже лучших плотников и всех к работе приставили. И был среди них лучший из лучших мастер. Вот начали работать, работает с ними и Петр. А мастеру и невдомек, что с ним работает сам царь, думал: какой-нибудь новичок из приезжих. Посмотрел он, как Петр плотничает, и выругал его крепким словом: то не так, другое не эдак. Стал ему показывать, и Петр быстро все перенял. А когда стали шабашить, он и говорит мастеру:
— Хоть ты меня и крепко ругал, но я зла на тебя не имею, спасибо за науку.
Снял со своей руки кольцо и отдал мастеру.
— Носи, — говорит, — да вспоминай, что науку царю преподал.
Был царь Петр в Воронеже, и захотелось ему на охоту сходить. На охоте он приотстал. Идет по лесу, дорогу ищет, а навстречу ему солдат.
— Откуда, служивый? — спрашивает Петр.
— Да вот, батюшка, на побывку ходил. А ты кто будешь?
— Да я дальний, — говорит Петр, — вот заблудился, помоги выбраться на дорогу.
Ладно. Идут они вместе, а Петр и пытает солдата, как ему живется, доволен ли службой.
— Служить, — говорит солдат, — согласны; трудновато, да обтерпится, одно плохо: начальники — скоты и уж дюже круты, о солдатские спины палки ломают, зубы вышибают, а сам знаешь — солдат в неволе, что хлеб без соли, ешь, но не в охотку.
— А вы, — говорит Петр, — царю бы жаловались.
— До царя-то, — отвечает солдат, — далеко. Вот десять лет служу, а царя так и не видел.
— Хорошо, — говорит ему Петр, — исполнится твое желание.
Спросил он у него полк и как зовут его, все записал. Приходит солдат к себе в казарму, а его требуют к царю.
— Ну, — думает солдат, — пропала моя голова.
Привезли солдата и велели ему в сенях подождать, а потом и в горницу позвали. Входит солдат, а перед ним сам царь стоит, а с лица точь-в-точь как тот человек, что в лесу повстречал.
— Вот, — говорит ему Петр, — ты и царя увидел. Правду ты мне сказал. Проверил я — большие у вас непорядки.
Наградил Петр солдата и отпустил.
Ну вот, Петр (…) отдыхал в трех километрах от Вытегры, значит; деревня Шестова там была.
Вероятно, умотали Петра и его свиту наши болота, наши леса — и Петр заснул, заснула его свита.
В это время у императора пропал камзол. Проснулся — он очень разгневался, как это так: украли камзол! Послал «искать, искать камзол!..».
Ну, пустились в розыски. Но наши северные деревни ведь очень небольшие. А в те времена, конечно, это было три-четыре дома, может быть, — и вся деревушка маленькая, северная, так что найти было это все легко.
Ну, и быстро нашли — воров нашли и камзол. Привели к императору, бросили к его ногам, значит, воров.
— Что же, — говорит, — вы украли камзол? Казнить вас надо.
Ну, один наиболее смекалистый такой мужичок выступил вперед:
— Великий государь, вели слово молвить.
— Ну, говори.
— Вот, мы украли у тебя камзол, хотели себе шапки сшить, нашим детям, нашим внукам, нашим правнукам, чтобы о тебе вечно помнить, что ты здесь был.
Видно, что от чисто русской такой смекалки этот ответ. Вот именно Петру понравился такой ответ:
— Ладно, — говорит, — я камзол вам подарю. Но с этого время вы будете носить кличку-фамилию «камзольники».
Между прочим, знаете (вот это уже точно), я эту кличку сам испытал. В молодости-то приходилось ездить: вот со знакомыми там, значит, встретишься:
— Ты откуда?
— Да вот с Вытегры еду, в Вытегре и живу, живу, значит.
— Камзольник! (Понимаете?)
Ну, а сейчас этого, конечно, нет, такой клички уже нет, пропала она.
Ну, император Петр даже этим не ограничился. А он, значит, сказал, что все проживающие, вновь здесь семьи создающиеся будут носить фамилию Обрядины: «обрядить» значит «спрятать», «обрядили» — «спрятали» камзол…
— Ну вот, пусть здесь все Обрядины и будут!..
Там в деревне все Обрядины живут. Ну, а теперь всех этих деревён нет, и Обрядиных уж теперь один-два, и обчелся, порассеялись все по нашему русскому государству, по Советскому, разъехались…
Правда ли, не правда ли, кто его знает…
Через наши места проходил путь на Архангельск. И Петр ехал на Архангельск. И вот квартирмейстер, офицер его, как водится, был сначала послан: видно, Петру остановиться надо было здесь.
Был он послан, чтобы подыскать ему квартиру для императора и потом — придворных его, сопровождающих, и затем — для лошадей: обоз-то большой шел!..
И как будто этот офицер посмотрел: видит дом двухэтажный, купеческий дом; значит, купеческий, раз двухэтажный. Ну, он решил, что этот дом надо будет занять.
А в это время купца не было дома, а был его сын. И сын немножко невменяем был, понимаете.
Ну, вот офицер обратился к этому сыну, говорит:
— Ну, давайте освобождаейте дом: царь едет, надо размещать, император; и размещайте надворные постройки, лошадей нам надо поместить.
Ну, и сын как будто бы отказался:
— Нет, — говорит, — а где же наш скот будет (тогда ведь скота все-таки много держали). А где же наш скот будет стоять? Где же мы жить будем?
— Ну, вам, — говорит, — места хватит жить.
Ну, во всяком случае, этот сын отказался.
Тогда квартирмейстер, офицер, приехал навстречу — Петра встречать, значит. И говорит:
— Великий государь, нам не представляют места. Нет на лошадей на наших, и нам даже нет места.
И как будто, приехавши, Петр очень разгневался такому отказу и велел разыскать самого купца. Ну, говорит:
— Что же твой сын так относится? Он, значит, не дает нам помещений!
Ну, купец говорит:
— Того уж я не знаю…
— Я ведь твоего сына велю казнить.
И он его казнил. И когда вот уехал Петр в Архангельск, купец вышел на это место казни сына и говорит:
— Я здесь построю такое чудо-церковь, которой не было и больше не будет!..
Путешествуя к Архангельску, Петр посетил Топецкое село Архангельской губернии, и, выходя из карбаса на илистый берег села, он с трудом мог идти по нем, сказавши при этом: «Какой же здесь ил!» И с той поры место это и поныне не называется иначе как Ил.
Придя в село, государь вошел в дом крестьянина Юринского и у него обедал, хотя обеденный стол был приготовлен для Петра в другом доме. Сей крестьянин, когда Петр выходил из карбаса на берег, случайно рубил на берегу дрова и, таким образом, первый поздравил государя с благополучным прибытием. По сему-то Юринский и был отличен перед прочими односельчанами. На память посещения своего государь пожаловал ему две чарки серебряные и таковой же именной перстень да несколько тарелок. Сверх того Петр дарил Степану Юринскому столько земли, сколько он видит, но благоразумный Юринский довольствовался пятьюдесятью десятинами.
Будучи в Архангельске, Петр Великий любил в минуты отдыха гулять по берегу реки Двины, которая и тогда уже была оживлена морскою своею торговлей. Массы лодок и прочих судов представляли громадный лес мачт и снастей, между которыми суетился торговый и рабочий люд, выгружая и нагружая разный товар. В конце этих судов стояло несколько лодок особенной постройки и виду. Царь, увидев их, подошел узнать, откуда они.
— Это лодки холмогорских людишек, ваше царское величество; они привезли на продажу свои изделия, — объяснил какой-то старик.
Царь этим объяснением не удовольствовался и пошел к лодкам самому порасспросить их хозяев. Государь переходил с лодки на лодку по перекинутым доскам, расспрашивая крестьян, — и вдруг, оступившись, упал на дно одной лодки, нагруженной горшками. К счастью, было не высоко и государь даже не ушибся, но при падении перебил в черепки столько посуды, что хозяин за голову взялся при виде такого ущерба.
— Не много же, батюшка, выручу я за свой товар теперь, — вздыхая, сказал он и запустил руку в затылок.
— А что бы ты за него взял? — полюбопытствовал Петр.
— Да ежели бы все было благополучно, алтын сорок, а пожалуй, и больше бы взял.
Император достал из камзола червонец и подал его крестьянину.
— Вот тебе за твои убытки, — сказал он, — тебе весело — и мне весело! Теперь ты не скажешь, что ввел тебя в горе.
В то время, когда уже основан был Петербург и к тамошнему порту начали ходить иностранные корабли, великии государь, встретив раз одного голландского матроса, спросил его:
— Не правда ли, сюда лучше приходить вам, чем в Архангельск?
— Нет, ваше величество! — отвечал матрос.
— Как так?
— Да в Архангельске про нас всегда были готовы оладьи.
— Если так, — отвечал Петр, — приходи завтра во дворец: попотчую!
И он исполнил слово, угостивши и одаривши голландских матросов.
В этом доме проживал великий царь Петр, — десять пудов одной рукой поднимал и ростом был в пять аршин и три верха (вершка). Супротив его по целому свету не сыскать. Слыхал ты, как он один целое шведское царство повоевал и шведскую царицу в полон взял, но одначе пустил на все четыре стороны, потому она повинилась. Он же шведского королевича Карлу на цепи во дворе держал. У нас в простой мужицкой избе жил, а бороды у него не росло (…), он всем велел бороды брить, а кто бороды не брил — тому башку с плеч долой. Одним попам да монахам льготу дал на двадцать годов не брить бороды, потому соловецкий старец ему являлся — Зосима, он его и приструнил.
Раз Петр за веселой пирушкою в доме Баженина похвалился, что остановит рукою вододействующее колесо на бывшем тогда при верфи лесопильном заводе. Сказал и тотчас же отправился на лесопильню. Перепуганные приближенные тщетно старались отклонить его от задуманного им намерения.
Вот наложил он могучую руку свою на спицу колеса, но в то же мгновение был поднят на воздух. Колесо действительно остановилось. Сметливый хозяин, зная хорошо характер Петра, успел распорядиться, чтоб оно вовремя было остановлено.
Петр спустился на землю и, чрезвычайно довольный этим распоряжением, поцеловал Баженина, находчивость которого дала ему возможность сдержать свое слово и вместе с тем избавила его от предстоявшей ему неминуемой гибели.
На эту колокольню (на Вавчужской горе. — Н. К.) всходил с Бажениным Петр Великий (…). На этой колокольне (…) он звонил в колокола, тешил свою государеву милость. И с этой-то колокольни раз, указывая Баженину на дальные виды, на все огромное пространство, расстилающееся по соседству и теряющееся в бесконечной дали, Великий Петр говорил:
— Вот все, что Осип Баженин, видишь ты здесь: все эти деревни, все эти села, все земли и воды — все это твое, все это я жалую тебе моею царскою милостью!
— Много мне этого, — отвечал старик Баженин. — Много мне твоего, государь, подарку. Я этого не стою.
И поклонился царю в ноги.
— Не много, — отвечал ему Петр, — не много за твою верную службу, за великий твой ум, за твою честную душу.
Но опять поклонился Баженин царю в ноги и опять благодарил его за милость, примолвив:
— Подаришь мне все это — всех соседних мужичков обидишь. Я сам мужик, и не след мне быть господином себе подобных, таких же, как я, мужичков. А я твоими щедрыми милостями, великий государь, и так до скончания века моего взыскан и доволен.
(…) Петр, во время пребывания своего на Кегострове, потешался над деревенскими бабами. Подплывет, бывало, невидимо для них, опрокинет карбас да и давай вытаскивать их потом из воды. Разумеется, что молока, с которыми бабы ездили в город на торг, пропадали, но царь щедро вознаграждал их за понесенные ими в таких случаях убытки.
(…) Раз он [Петр] гулял на том месте, где теперь селение, и увидел крестьян и крестьянок окрестных деревень, жавших рожь в окрестных полях. Долго смотрел государь на работы и на разноцветные, разнообразные группы жнецов и надумал дать им пир тотчас и тут, на открытом воздухе. Тогда же он отдал приказание об этом Меншикову, но тот отказался неимением столов и скамеек. Петр приказал снести с поля снопы. Из высоких велел сделать столы и накрыть их скатертью, коротенькие и маленькие снопы употребить вместо стульев. Импровизированный бал состоялся, было шумно и весело. Государь был доволен своей выдумкой и пиром и в заключение пиршества сказал, обратившись к приближенным:
— Вот настоящий соломенный бал!
С этих слов государя будто бы и начинавшемуся впоследствии строиться на том месте селению дано было имя, напоминавшее слова Петра — имя Соломбалы.
(…) Вот и идет, слушай, царский указ в Архангельский город: будет-де царь скоро — приготовьтесь. Едет-де морем, так шестнадцать человек ему лочиев (лоцманов) надо. Ждут царя день, ждут и другой, хотят его лик государской видеть, от дворца его не отходят ни днем ни ночью. Смотрят, на балкон вошел кто-то; лоцмана и пали на землю, поклонение ему совершили и лежат и слышат:
— Встаньте-де, православные, — не царь я, а енерал Щепотев; Петр Алексеевич сзади едет и скоро будет. Велел он вам свою милость сказывать: выбрать-де вам изо всех из шестнадцати самых наилучших, как сами присудите.
Выбрали четырех, пришли к Щепотеву.
— Выберите-де из этих самого лучшего! Он будет у царя коршиком, а все другие ему будут помогать и повиноваться.
Выбрали все в один голос Антипа Панова. (…)
Царь на это время приехал и сам и сейчас на корабль пришел, Антипа Панова за руку взял и вымолвил:
— На тебя полагаюсь — не потопи.
Панов пал в ноги, побожился, прослезился; поехали. И пала им на дороге зельная буря. Царь велел всем прибодриться, а Панову ладиться к берегу; а берег был подле Унских Рогов, самого страшного места на всем нашем море. Ладился Панов умеючи, да отшибала волна: не скоро и дело спорилось. Царю показалось это в обиду; не вытерпел он, хотел сам править, да не пустил Панов:
— Садись, царь, на свое место; не твое это дело: сам справлюсь!
Повернул сам руль как-то ладно да и врезался, в самую губу врезался, ни за один камешек не задел и царя спас.
Тут царь деньги на церковь оставил, и церковь построили после (ветха она теперь стала, не служат). Стал царь спрашивать Панова, чем наградить его; пал Панов в ноги, от всего отказался: «Ничего-де не надо!» Дарил царь кафтан свой, и от того Панов отказывался. «Ну, — говорит, — теперь не твое дело: бери!» Снял с себя кафтан и всю одежду такую, что вся золотом горела, и надел на Панова, и шляпу свою надел на него; только с кафтана пуговицы срезал, затем, слышь, золотые это пуговицы срезал, что херувимы, вишь, на них были.
И взял он Панова с собой в дорогу, в Соловецкий монастырь, и в Нюхчу привез, и на Повенец повел за собой (…).
Петр Великий, нередко бывая в Архангельске, заезжал и на Соловки.
Раз, живя здесь, государь задумал снять самые большие монастырские колокола, чтобы отлить из них пушки. Монахи стали умолять государя отменить это решение и оставить на монастырской колокольне прежнее число колоколов.
— А зачем вам колокола? — спросил государь.
— Созывать народ к богослужению, — отвечали монахи.
— Ничего, — отозвался царь Петр, — если от вас народ не услышит звона, так пойдет в другие церкви. Разве это не все равно?
Но монахи не отставали от царя и ссылались на то, что с отобранием монастырских колоколов умалится слава святых соловецких угодников.
Государь ничего им не ответил на это, а только приказал всем монахам, вместе с игуменом монастыря, сесть на катер и ехать на дальний остров архипелага и там слушать во все уши, что будет, а сам велел три раза перезванивать в монастырские колокола, а потом три раза палить из пушки. Через несколько времени вернулись монахи.
— Ну, что же вы слышали, святые отцы? — спросил царь возвратившихся монахов.
— Мы слышали, — отвечали они царю, — точно будто из пушек палили.
— Ну, вот то-то и есть, — заметил царь, — колоколов ваших вы не слыхали, а пушки славу мою до вас донесли! Так уж лучше давайте мне ваши колокола: я их на пушки перелью, а пушки эти славу святых угодников соловецких распространят до самого Стекольного города.
(…) Но вот началось шествие. Для удобства передвижения фрегатов под полозья подкладывали катки.
У Нюхчи, а потом и везде по ямам, первую мостовину, благословись, клал сам осударь, а вторую давал класть своему сыну возлюбленному, а там и бояр на это дело потреблял.
Немчин один не захотел мостовины класть, так рассерчал на него осударь — приказал ему позади последнего солдата стать и на ямах солдатам за стряпуху рыбницу варить. Натерпелся немчин сраму — стал и мостовины класть, и другую всякую работу делать не хуже самого осударя.
(…) Боярин у осударя заартачился, сел под елочку да сладкие пироги убирает.
Увидал осударь его леность и приказал ему обрядиться пирожником да на ямах пироги-рыбники разносить.
От такого сраму стал боярин куда как изделен.
Тут, под Пулозером, выдалась речка, да такая ли бурливая, да такая ли бедовая, что не выгорает дело — никак невозможно посередке свайку вбить. Кто ни сунется с лодкой — бог весть куда унесет его, и с лодкой-то!
Долго приглядывался осударь, а там сел в лодку да прямо на середку-то и держит, бояре было за ним в его лодку суются, так: «Не надо мне вас, и без вас, бог даст, — спорандаю».
Только он на середку-то выплыл да принялся было первую свайку налаживать — гляди: к нему народу с сотню уж собралось, кто в лодке, а кто и вплавь, барахтаются, чуть-чуть против воды держатся.
Поглядел на народ-от осударь, поглядел, покачал головою да тряхнул кудрями своими (а кудри-то были добро чистое).
— Эх вы, — проговорил, — народ хрисьянский, детки вы мои родные! Лиха беда первому оленю в гарь кинуться, остатние все там же будут.
Стал он тут народ поить, тот народ, что за ним в реку кинулся.
Здесь фамилия — Лайкачёв. Был мастер, Лайкач. Приходит к нему Петр:
— Бог помочь, мастер.
А мастер не отвечает, тешет одним разом, ничего не сказывает. Потом дотесал брус, оправился:
— Просим милости, — говорит, — ваше императорское величество!
— А почему же ты мне сразу не сказал?
— А посему, что я тесал, — говорит, — если глаз отведу, то не дотесать. Надо окончить дело.
Царь положил персты:
— Можешь ли ты мне меж персты попасть и перстов не рассечь?
Ну вот, положил руку, а он топором и шмакнул между перста. Царь руку оттянул, а мел остался, от перста след остался. А он вокурат посредине и попал меж перста.
— Ну, — говорит, — молодец, проводником будешь на город Повенец.
Пошли на Повенец. Лайкач говорит:
— Три раза торкнет, а пройдет.
И, как он сказал, корабль дном три раза торкнул камень, но дошел до самого берега.
(…) Да Петр не раз в Соловки ездил (…), он и путь эту проложил. До него следовины туда не было.
От Соловков тронулся он с войском на гальетах к Нюхчи-пристани, а тут прямо на Повенец, верст двести без маленького; днем и ночью двигались по зыбям, трясовинам, по горам, по водам, по мхам зыбучим и лесам дремучим; лес рубили, клади клали, плоты делали.
Приехали в Вожмосалму, верст сто от пристани, накануне праздника Ильи-пророка. Пришли выгозера с церковным старостою и просят Петра Первого на гостибье.
— Буду, буду, — сказал он, дожидайтесь.
Утром, в праздник, снова пришли.
— Нет, — говорит, — видно, не хочет Илья-пророк, чтобы пришел я к нему на гостибье. Смотрите, какой ливень послал, что из ведра, нельзя из дому выйти. Снесите ему от меня гостинец, — дал несколько червонцев и молвил:
— Молитесь и просите мне милости пророка.
На другой день вперед двинулись по озерам и рекам — поезд на плотах (по болотам и трясовинам — кладями); от Масельги до Повенца — сухие места. Путь втымеж широкая была, а нуньку заросла лесом и клади сгнили. Оставалась малая тропочка, да поехал в Соловки какой-то француз важный, и его ради дорогу починили.
Понынь в народе пословица: «Не дай бог ехать государевой дорогой».
Был этот случай в Вожмосалме. У бедного-пребедного мужика народилась дочь; надо малютку крестить, а к горюну никто в кумы нейдет. Проходил осударь в это время чрез Вожмосалму и узнал, что такая беда с мужиком. Пришел он к бедному мужику и говорит, что будет у него кумом.
Только прослышали про такую волю Петрову на погосте, как стали к бедняку бабы самые богатые толкаться да называться в кумы.
— Не хочу я с ними кумиться, — говорит Петр, — а разыщи ты мне самую лядащую бабенку, что у вас по погосту христа-ради ходит.
Нашел бедняк такую бабу лядащую, и покрестил осударь с ней беднякова младенца. Как покончили крестины, так и говорит осударь:
— А не худо бы, куманек, и винца теперь выпить!
А у бедняка денег-то ни полушки, зелена вина ни косушки.
— Видно, делать нечего, — сказал царь, — моя анисовая нынче дела делать будет.
Вынул осударь свою походную баклажку да чарочку золотую (серебряная вызолоченная), налил ее своей анисовой водкой, всех перепотчевал, сам выпил, одарил бедняка деньгами, а чарочку куме подарил на память.
Когда Петр Первый перетаскивал суда (ну, в то время уж небольшие суда были), прорубили просеку от Белого моря к Онежскому. И вот по этой просеке тащили какие-то в то время суда. Вот, между прочим, рассказывают (насколько это правда, судить я не могу).
Остановился он в деревне Телекина, от Повенца там несколько километров, там двадцать или сколько, — в Телекиной.
Входит в избу — мужики сидят за столом и едят. У него была дубинка, с дубинкой любил ходить. Ну вот.
— Что вы едите?
(Там не знаю, сказали или нет «ваше величество».)
— Тесто!
— Ах вы разбойники: вам хлеб лень печь!..
И дубинкой давай полосовать.
Правда или нет?
А тесто это так в старину здесь готовили, из овсяной муки.
В царствование Петра Великого Повенец был простым селом, принадлежавшим Вяжицкому монастырю.
Однажды государь с небольшой флотилией плыл по северной части Онежского озера, как раз близ того места, где впадает река Повенчанка. Не успели суда пройти небольшой остров, лежащий в одной версте от нынешнего города, как вдруг поднялась буря и началось страшное волнение на озере. Царская флотилия принуждена была от острова повернуть назад и пристать к берегу. (С этих пор остров этот стал называться — Воротный.)
Тут, на берегу, где пристали суда, была церковь в честь апостолов Петра и Павла. Священник встретил царя, как подобало, в полном облачении, с крестом в руках. Государь приложился ко кресту и спросил мнения священника о том, может ли он при такой бурной погоде плыть на судах по озеру. Священник долго смотрел на небо и сказал:
— На карбасе я могу ехать, а тебе, государь, на твоих судах невозможно, ты и суда растеряешь, и народ загубишь без всякой пользы.
Осердился государь и захотел поставить на своем. Он вернулся на суда и приказал отплыть от берега; священник остался на берегу и, благословляя царя, сказал ему:
— Я тебя, государь, подожду и до твоего возвращения не начну литургию.
Дошли царские суда до острова Воротного, как начало их так сильно бить и швырять волнами, что царь приказал снова вернуться назад в село. Так оправдались слова священника.
Царь простоял обедню в церкви Петра и Павла и, подойдя к кресту после богослужения, сказал с усмешкой священнику:
— Ну, отец, не попом бы тебе быть, а матросом; спасибо тебе за науку.
Он щедро наградил священника и приказал переписать селение в посад, которому дал имя Повенца, в честь реки Позенчанки.
Чтобы вознаградить вяжицких монахов за отобранное у них в казну имение, царь подарил монастырю богатое и многолюдное селение в Новгородском уезде.
В тот же день царь положил основание Повенецкому медеплавильному и железному заводам.
У нас вот есть Мягостров, остров. Дак как раз ехал по Онежскому озеру Петр Великий да проспал этот остров — Мягостров.
Говорят, он хотел город устроить такой знаменитый посеред Онежского озера, но проспал этот остров, когда проезжал.
Этот остров против нас, километров за пять отсюда. Против Толвуи и против нас, в аккурат между Толвуей и Чёлмужей нашей. (…)
(…) Император Петр Первый, путешествуя из Повенца Онежским озером, остановился у Кижского острова. Тут заметил он множество срубленного леса и, узнав причину его свалки, собственноручно начертил план предполагаемой церкви.
Пред этим временем прежняя церковь сгорела; она стояла не там, где стоит теперешняя церковь, а подальше — версты на полторы, на месте, называемом Нарьина гора.
Когда крестьяне предположили устроить и новую церковь на этой горе и стали уже сваливать лес, то икона Спаса, уцелевшая от пожара, вместе с лесом ушла отсюда и оказалась на том месте, где стоит теперь церковь. Несколько раз переносили икону обратно и перегоняли лес, но напрасно — икона и лес являлись на своем излюбленном месте.
Ехал к нам Петр Великий. Выстал человек из воды, на корму сел. Переехал через Онегу, ничего. Кланяется:
— Спасибо, что перевез.
(…) Старики на Мижострове Петру жалятся:
— Водяной рыбу распугал, рычит на все озеро. Откуда взялся только!
— Да где?
— Да вон на том камени!
(…) Опять на веснуху ночью на камень водяник выстал, рычит:
— Год от году хуже, год от году хуже!..
Петр начал его вицей хромать:
— Я тебя нонь на своей лодке перевез, а тебе все не по люби!..
— А этот год хуже всех! — Водяник в воду утянулся… Больше не видали на Мижострове никакого водяника.
Дело тут не простое… В старинные годы, в том месте, сказывают, был царь Петр… так от него дело пошло. Деревни-то Подпорожья раньше царя Петра у порога не было, — а по его царскому приказанию уж после народ-то выселен был из Боровиц, отколь ходят все пастухи, с порогов Боровицких, чтобы на том месте лоцманы были всегда наготове, — а была только деревня Важени.
Ехал по Свири Петр этот на судах, — только суда были большие, — и доехал он до порога Аисьей Головки, а тут были уж лошади приготовлены для тяги. Потянули первое судно, а оно на камень, да только как дело против воды было, то вреду не сделало. Тут доложили царю, что кабы не камень, так простору бы больше было и ход бы чистой был. Его царская милость сам смотрел камень и задумал поднять и отвалить в сторону. (…)
С помощью немногосложных инструментов и снастей, какие находились под руками, под личным наблюдением царя сделаны были под камень закладки, и он был поднят из воды; оставалось подложить подкладки, и камень был бы на подмостках; но дело все испортил один старик, крестьянин из деревни Важины, которому велено было подложить балки под камень, когда он будет на виду: старик оплошал, и камень, сорвавшись с веревок и цепей, юркнул в воду.
Император, от глаз которого не укрывалось никакое дело, заметил оплошность старика и в справедливом гневе изволил обозвать его из царских уст Лысой Головой.
С той-то поры и мужика звали Лысой Головой, да и порог стали называть Лысой Головой, а что теперь-то зовут Лисьей Головой — так это уж по забытью народ переменил.
Долго и безуспешно осаждали русские войска сильную крепость Орешек. Царь Петр употреблял все способы, чтобы поскорей овладеть твердыней (…).
Порешили усилить канонаду, направляя орудия преимущественно в один пункт, чтобы разбить стены и потом в образовавшуюся брешь направить штурмующие колонны.
Несколько дней стреляли беспрерывно. Наконец с батарей донесли, что стена разрушена. Русские возликовали и, так как дело было к вечеру, решили на следующее утро напасть на крепость.
Рано поутру Петр с другими военачальниками поднялся на холм взглянуть на бреши и был поражен, увидев, что разбитые стены стоят как ни в чем не бывало, даже будто новее стали.
Разгневался царь ужасно и хотел было всех пленных шведов предать лютой казни, но тут один из них выступил вперед и вызвался объяснить, в чем дело.
— Ваше величество, — сказал он, — русские войска уже не раз разрушали стены крепости, но мои соотечественники каждый раз пускались на хитрость. За ночь они сшивали рогожи, красили их под цвет камня и закрывали ими проломы в стене. Издали казалось, будто и впрямь новая стена выведена…
— Хорошо же, — возразил Петр, — мы перехитрим шведов.
Он приказал пленных отвести обратно в место, где они содержались, а войскам наделать побольше чучел из соломы, одеть их в солдатскую форму и разместить на плотах. Управлять плотами назначили нескольких человек охотников.
Незадолго до полудня плоты двинулись по Неве к крепости. Шведы открыли адский огонь. Множество плотов было разбито калеными ядрами, но уцелевшие подвигались все вперед и вперед. Ужас охватил мужественный гарнизон при виде надвигавшихся на них русских солдат, бесстрашно идущих под градом свинца.
Плоты приблизились… Обезумевшие от страха шведы поспешили вынести ключи и сдаться на полную волю царя. В то время как городские власти изъявляли русскому государю свою покорность, на крепостной башне пробило полдень. Петр снял шляпу и перекрестился.
В память взятия крепости Орешка с того самого дня и до сих пор ровно в полдень производится торжественный звон колоколов.
Когда Петр Первый воевал со шведом, под Полтавой когда был бой, поехал он с Москвы под Полтаву. Заехал по пути в Троице-Сергиевский монастырь к настоятелю под благословление. А ведь царь приехал, так сперва надо чайку попить, угостить царя игумену. Вот сидят они с игуменом за столом, ожидают, когда служка им соберет на стол. А в которой комнаты они сидели, были половики настланы или ковры, как там, и вот служка несет противень с чаем. Два стакана с чаем и водка, конечно, на подносе. Как он замешался в этих половиках да упал с подносом. Упал да разбил это все на подносе-то. Но не растерялся служка, а показывает на эти черепья и говорит:
— Так вот, императорское величество, сокрушите супостата.
Потом Петр Первый не забыл этого служку, и когда он разбил шведа под Полтавой наголову, и вот он возвратился обратно и этого служку с простых монахов сразу возвратил в архимандриты.
(…) Он (Петр Первый) победил шведа и разбил Карлу; Карло не знал, куды деться, и убежал в Англию. И пишет туда Петр Первый:
— Выслать оттуда Карлу!
Как стали его оттуда посылать, вынуждать к езде, он трех человек своими руками убил.
Дело дошло до Петра Первого. Услыхал он это, усмехнулся и руками сплеснул о стегна:
— Ах, Карло, Карло, — говорит, — где ни ходит, а везде воюет.
Карло был широкий, росту среднего, плечистый, настоящий был воин, да на воина попал; Петр Первый ему не уступал.
В досюльщину стародревнюю тишь и гладь была на озере Ладожском; ездили на плотах — не умели еще делать лодок; на плотах же сбирались девицы и молодцы и караводились и играли кругама и шинама.
Прогневался господь на беззакония этых людей, и явился сон одному человеку богобоязненну: «Поутру будешь ты похожать на промысел сетей, рюсей и мереж, и выстанет нож на сети твоей, и ты отруби сеть по тых мест, где выстанет нож, и скорее — к берегу; завтра сколыбается море».
Вышел этот ловец на промысел и стал похожать мережа, рюси и сети, и выстал нож на сети его, и он отрубил сеть по тых мест и поехал в берег. Вдруг сделалась буря — падара, и трои сутки море горело погодою; кто имел жительство о Ладожское, нельзя было на улицу выйти — страсть такая была.
Утихло море чрез трои сутки. Поехали ловцы по промыслу и в берегу прибойном, куда волна катилась, нашли семьдесят вачек на одну руку. После этого Ладожское никогда тишиной, а все ветрами живет, и когда тихо, на нем столшни ходят. Так было до Петра Первого.
Из Питера поехал Петр Первый по Неве и по Ладожскому озеру; вдруг поднялась буря-падара, погода непомерная; насилу доплыли к Сторожевскому носу (где маяк Сторожевский). Вышел царь на берег; кружит его — укачало сине море.
— Ай же ты, мать сыра-земля, — закричал царь, — не колыбайся; не смотри на глупо на Ладожское озеро.
Того часу приказал подать кнут и порешил наказать сердитое море. Место, где изволил наказать своима царскама рукама, звали Сухая луда, а с тех пор называется Царская луда. После того Ладожское стало смирнее и тишину имеет, как и прочие озера: это в виду у нас, мы сами там ездили и рыбу ловили.
Затем Петр Первый имеет разъезд Свирью до Вознесенья — два девяноста, Онегом — сто девяносто. Приезжает в Клименцы. Тогды монастырь преподобного Ионы был в затмении. Пристали к пристани. Царь к Ионе преподобному зашел в храм — испытать, есть ли мощи; отдернул половицу, тыкнул тростью царской — жезлом, и искра его оттуды засыпала. Царь скорее приказал устроить раку преподобному.
Тут заехали в Нятину губу — к древнему монастырю и, обворотя, поехали в Конды (в семи верстах от Клименец, в губе, сорок дворов). Остановились на якоре. Царь приказал ехать на ялике за хлебом в деревню; приехали на берег эты три человека; в деревне — все женщины, мущины нету. Стали спрашивать хлеба, бабы отвечали;
— Хлеба есть, а мужиков дома нету — работают на заводе на Бутманском.
— Что это, за какой же заводчик есть? — спросили эти человеки-гальетники.
Те отвечают:
— Мужики работают у этого Бутмана зиму и лето, с год на круг; зимой возят уголь, руду; летом уголь жгут и руду сдымают и рыбу ловят, и озеро тут над верхом, над заводом, — Усть-река.
Гальетчики оборотились с хлебом назад и Петру Первому это слово объяснили, что Бутман какой-то, заводчик, есть и люди работают у него на боярщине: мущины единого нет в деревне. Тут царь распорядился с этими людьми — сказать этим женам, чтобы они снесли к своим мужевьям царское слово:
«Бутмана государь требует».
Услышал это Бутман и велел снарядить шлюпку, семь человек гребцов и две пушки; выехал на Онего — и этой езды, из устья до Клименец, верст пятьдесят будет, да от Ионы преподобного верст семь до гальета до царского.
Приезжает Бутман к гальету ко царскому, остановился за стрелище место (как картечь хватит — сажен за сорок). Тут приказал он людям стрелять в гальет царский с того борту и с другого. И то не отбой: надо тронуться этому Бутману к царскому гальету. Царь приказал ему выйти с гальета на шлюпку и казнил его: Бутман был не русской — самозванец. И по тых лет все заведение его решилось на Усть-реке, как решили ему житье его: годов семьдесят лежал этот завод впусте. Однажды мужики беседами займовались:
— А что, ребята, посмотреть, не попадет ли там чего?
Стали перерывать землю; рублей на сто выкопали чугуну; балясины и плиты — коловратный аршин; места высоки и наполнены чугуном.
От Конды поехали на Войнаволок: здесь трои суток стоял на якоре гальет царский — была погода, да так и оставил Петр Первый свое царское слово этой деревне: Вой-наволок. Отсюда — на Повенец, а там больше реками до Сумы на ладьях. Тут прибыли в Соловецкую обитель в киновию. Царь по обычаю зашел в храм к преподобному Зосиме и Савватию и Герману, сослужил молебен и выехал в море; стала сначала буря, а тут поднялся туман; ездил Петр восемь суток — никакого берега, не видать земли. На девятую ночь появился сон ему: «Царю, был ты в Соловецкой киновии, что же ты своими царскими руками раки святых не замкнул?»
Выстал царь и рассказал этот сон своим гальетчикам. Вдруг в его рассказе поднялся туман и показался монастырь верстах в трех, не дале, от гальета. Опять, оборотя, поехали в монастырь, — к Зосиме и Савватию и Герману, в киновию. Петр сослужил молебен преподобным, запер раки своими царскими руками и ключи с собой захватил. Тут решилось его царское слово.
Во всей Карелии шатался прежде разный народ, а более всего сюда забредали беглые рекруты, которых Петр Великий приказал ловить и отдавать в Преображенские полки; их ловили воеводы, а иногда для этой цели из Петербурга присылали военные команды с офицером.
Однажды пришел с такой командой какой-то капитан; после долгого пути он сделал роздых солдатам на реке Лососинке, где в шалашах жили рыбаки, приезжавшие сюда на рыбную ловлю. Отогреваясь в одном из шалашей от холода, капитан разговорился с рыбаками, и те сообщили ему, что вокруг того места такое изобилие медной и железной руды, что ее вовек не разработать.
Узнав об этом, капитан на другой же день повернул свою команду и, явившись в Петербург, лично рассказал царю все по порядку. Царь щедро наградил капитана и отправился на реку Лососинку; там он заложил железоделательный завод. Народ стал называть это место Петровым заведением, но оно было не там, где находится ныне Петрозаводск, а несколько ниже нынешнего города, по течению реки Лососинки.
Государь стал болеть и духом, и телом после понесенных им трудов на пользу отечества; к больному были собраны заморские доктора, которые посоветовали ему отправиться за границу, на пирмонтские воды.
Доктора эти будто бы были подкуплены шведским королем и турецким султаном.
Государь, узнав решение врачей, пришел в великое раздумье, как ему быть, и в этом раздумье вышел прогуляться. Шел он долго и не заметил, как достиг Кончезера. Вдруг перед ним предстал какой-то юноша с блистающим лицом и сказал ему ласковым голосом:
— Мужайся, Петр, и следуй за мною.
Он повел государя в лес, где стоял белый как снег конь, который ударил копытом в землю, и оттуда потекла струя целебной воды.
— Этой водою, — сказал юноша, — ты исцелишься, Петр, от недуга.
Проговорив это, юноша стал невидим.
В сие ли или другое время великий государь, ехавший из Олонца в Петербург, встретился со священником, ехавшим верхом на лошади, у которого висела на груди сумка, а за плечами ружье.
Государь, останови его, спросил:
— Кто ты и куда едешь?
Священник, не зная, что это был государь, отвечал, что он поп из села такого-то и едет в деревню своего прихода с запасными святыми дарами для приобщения ими больного.
Благочестивый государь, привставши и с благоговением воздав поклонение святым тайнам, спрашивает его снова:
— На что же ты взял с собой ружье?
— Здесь не очень смирно, барин, — отвечал священник, — и иногда нападают злые люди на проезжих, убивают и грабят.
— Ну, если ты кого из них застрелишь, так ведь не будешь ты тогда попом.
— Это правда, барин; но как и меня убьют, так я не буду уже и человеком; а живой оставшись, куда-нибудь да гожуся.
Такой ответ весьма полюбился его величеству; он похвалил его за решимость сию, записал имя его и пожелал, дабы он никогда не повстречался с разбойниками.
Прежде в городе не было никакой администрации; всем управлял мирный воевода. Мирным его прозвал Петр Великий. Проезжая однажды через Олонец, он спрашивает воеводу:
— Где у тебя дела?
— Никаких дел нет, — говорит воевода.
— А книги, которые тебе присланы?
— Все целехоньки, вот в шкапе лежат; извольте сами, государь, посмотреть!
— Да как же ты управляешь? — спрашивает Петр. — Ведь бывают ссоры, претензии?
— Бывают-то бывают, да я миром сужу их, — отвечал воевода, а сам бух в ноги царю.
— Как же это миром? Расскажи, — говорит Петр.
— А вот как. Придет ко мне кто-нибудь, жалуется, что чужая лошадь съела овес у него. Призываю хозяина лошади, спрашиваю: «Съела твоя лошадь его овес?» Сначала тот станет запираться; а я закричу: «Врешь! Если не сознаешься, я тебя в тюрьму посажу!» (Тюрьмы тогда уже были.) А сзади у меня и сторожа стоят, чтоб взять его; они будто и приготовятся вести его, и подойдут к нему поближе. Он бухнется мне в ноги и сознается. «Ну, говорю, — так заплати ж ты ему, сколько он запросит, да кланяйся ему в ноги, проси прощенья». А тому скажу: «А ты, брат, уж не проси с него много, а по-братски раздели грех пополам». Тот подумает-подумает, видит, что воевода так к нему ласково обращается, примерно вместо пяти четвериков, махнет рукой и скажет: «Ну, бог с тобой! Давай два с половиной четверика». Вот и уйдут, и помирятся.
— Так будь же отселе мирный воевода, — сказал Петр и уехал.
Лет через десять в Петербурге поссорились на балу из-за каких-то слов два генерала; один другому что-то сказал, пошли вздоры; дело затянулось и кончиться не может; оба платят поровну, дело-то ни в ту, ни в другую сторону и не клонится. Приказные и пишут, и мажут, и только деньги обирают. Дошло до царя. Он и вызывает из Олонца мирного воеводу. Приехал воевода.
— Вот какое у меня дело, — говорит царь. — Во сколько ты времени берешься рассудить?
— Во сколько прикажете, ваше величество.
— Три месяца будет тебе?
— Нет, это будет неудобно. Позвольте уж поскорее, чтоб в Олонце без меня дела не расстроились, чтоб там их кто-нибудь не замутил.
— Так как же?
— Да чтоб мне через неделю и назад быть. В три дня либо кончу, либо нет.
— Ну, хорошо.
Царь издает указ, что он вызвал для суда мирного воеводу из Олонца и что он положит, то непременно и будет исполнено. Генералы испугались. Вот назавтра призывает мирный воевода одного генерала, входит он. На столе лежат дела, вытребованные из Сената.
— Я целую ночь читал твое дело, — говорит воевода. — Оно совсем не правое. Выбирай одно из трех: или тюрьма, или виселица, или помириться с врагом. Завтра принеси или прошение, или записку, что ты выбрал.
Генерал хотел было спросить, но олонецкий воевода закричал на него:
— Ступай! Мне некогда тут с тобой…
Призывает другого генерала и то же самое приказывает. Думают генералы: черт с ним, лучше помириться, чем виселица. На другой день приходят в одно время, подают прошения о прекращении суда с изъявлением желания мириться.
— Ну вот так! Пойдемте к государю.
— Ну, решил ли? — спрашивает царь.
— Решил.
— Как же?
— Они помирились между собой. Теперь позвольте мне, ваше величество, к своим.
Царь его отпустил, и воевода воротился в Олонец и стал править городом по-прежнему.
Петр Великий и весом был великий, нас троих бы он на весах перетянул. Кони его возить не могли, проедет верхом версты две, три на коне — и хоть пешком иди, лошадь устанет, спотыкается, а бежать совсем не может (а царю ли пешком ходить? — да когда еще до места-то надо пробираться верст двадцать, а коня нет). Вот царь и приказал достать такого коня, на котором бы ездить ему можно было. Понятно, все стали искать, да скоро ли приберешь?
А в нашей губернии, в Заонежье, был у одного крестьянина такой конь, что, пожалуй, другого такого и не бывало и не будет больше: красивый, рослый, копыта с тарелку были, здоровенный конище, а сам — смиренство. Вот и приходят каких-то два человека, увидали коня и стали покупать и цену хорошую давали, да не отдал. Дело было зимой, а весной мужик спустил коня на ухожье, конь и потерялся. Подумал мужик: зверь съел или в болоте завяз. Пожалел, да что будешь делать, век конь не проживет.
Прошло после того два года. Проезжал через эту деревню какой-то барин в Архангельск и рассказывал про коня, на котором царь ездит. Узнал про коня и мужик, у которого конь был, подумал, что это его конь, и собрался в Питер, не то чтобы отобрать коня, а хоть посмотреть на него. Пришел в Питер, а Питер-то тогда меньше теперешнего Питера в сто семьдесят раз был. Ходит по Питеру и выжидает, когда царь на коне поедет.
Вот и видит он однажды, что здоровый человек едет на коне и конь как будто его. Посмотрел хорошенько, видит: конь его. Проехал всадник, а он так ничего и сказать не смел, — да и что царю скажешь? А уж так и полагает, что царь ехал. На другой день услыхал, что царь поедет куда-то, стал на такое место, чтобы царя увидать, и стал ждать. Вот и едет на том же коне, только человек еще выше ростом и здоровее того человека, который вчера проехал. Посмотрел на коня, да что глядеть: конь его, да и только. Жалко стало коня, и захотелось ему попробовать, нельзя ли отобрать коня у царя. И стал он наведываться, кто бы ему пособил в этом. Были и тогда люди, да прошения писать не смеет никто, надо подать его царю, а на кого? Но нашел наконец человека-крючка, и тот написал ему прошение в таком роде: «Милостивый император, царь-государь! Я при самом боге и при царе вора поймал. Разреши, царь — красное солнышко, мое дело!» С таким прошением и стал подкарауливать, когда царь поедет.
Едет однажды царь, и на его коне. Он перед самым конем стал на колени и наклонился лицом до самой земли. Царь остановился.
— Встань! — крикнул государь громким голосом. — Что тебе нужно?
Мужик встал и подал прошение.
Взял прошение царь, тут же прочитал его и говорит:
— Что же я у тебя украл?
— Этого коня, царь-государь, на котором ты сидишь.
— Ладно, — говорит царь, — я поеду вперед, дело у меня нужное есть, а ты стой тут и жди, когда я назад поеду, ты крикни коня, как звал ты его дома. — И уехал.
Немного погодя едет царь, поравнялся только с мужиком, а мужик и крикнул: «Кари, Карюшко!» Конь остановился, повернулся головой к мужику и стоит поперек дороги; мужик к коню, а конь к нему, и стал мужик у коня морду рукой гладить и шею почесывать, а конь к нему ласкается и морду ему на плечо положил. Петр Великий слез с коня, смотрит на коня с мужиком, а мужик уж плачет.
— А чем ты еще можешь доказать, что конь твой? — спросил царь.
— Есть, царь-государь, приметы, он у меня двенадцатикрестный, насечки в копытах есть.
Приказал царь посмотреть, и действительно, в каждом копыте в углублениях вырезано по три больших креста. Видит царь, что (…) коня украли и ему продали. Отпустил мужика домой, дал ему за коня восемьдесят золотых и еще подарил немецкое платье. Так вот, что в Питере памятник-то есть, где Петр Великий на коне сидит, а конь на дыбах, так такой точно конь и у мужика был.
Когда была война со шведами, то Петр ездил на этом коне. Раз шведы поймали нашего генерала и стали с него с живого кожу драть. Донесли об этом царю, а он горячий был, сейчас же поскакал на коне, а и забыл, что кожу-то с генерала дерут на другой стороне реки, нужно Неву перескочить. Вот чтобы ловчее было скак сделать, он и направил коня на этот камень, который теперь под конем, и с камня думал махнуть через Неву. И махнул бы, да бог его спас. Как только хотел конь с камня махнуть, вдруг появилась на камне большая змея, как будто ждала, обвилась коню в одну секунду кругом задних ног, сжала ноги, как клещами, коня ужалила — и конь ни с места, так и остался на дыбах. Конь этот от укушения змеи и сдох в тот же день. Петр Великий на память приказал сделать из коня чучело, а после, когда отливали памятник, то весь размер и взяли из чучела.
Один из наших вельмож, ездивший за границу, привез Петру пистолет. Царь очень потешался подарком, но, к несчастию, сломал курок. Не нашлось в Москве мастера, способного его починить, и кто-то посоветовал обратиться в Тулу, где кузнец Никита Демидов Антуфьев славился ловкостью и искусством. Петр, ехавший в Воронеж, захватил пистолет с собой, остановился в Туле и приказал позвать кузнеца, который объявил, что дело можно поправить, но что починка потребует времени. Петр оставил ему пистолет с тем, чтоб взять его назад, когда поедет обратно в Москву. Месяца через два государь прибыл опять в Тулу и спросил о своем заказе. Никита Демидов принес ему пистолет. Осмотревши его, Петр похвалил кузнеца и прибавил:
— А пистолет-то каков! Доживу ли я до того времени, когда у меня на Руси будут так работать?
— Что ж, авось и мы супротив немца постоим! — отозвался Никита.
На беду Петр выпил лишнюю рюмку анисовки, и эти ненавистные слова, слышанные им уже столько раз, взбесили его. Он не сдержал руки и крикнул, ударяя в щеку Антуфьева:
— Сперва сделай, мошенник, потом хвались!
— А ты, царь, — возразил, не смущаясь, кузнец, — сперва узнай, потом дерись!
При этих словах он вынул из кармана пистолет и продолжал:
— Который у твоей милости, тот моей работы, а вот твой, заморский-то.
Разглядев пистолеты, обрадованный Петр подошел к Никите и обнял его.
— Виноват я перед тобой, — сказал он, — и ты, я вижу, малый дельный. Ты женат?
— Женат.
— Так ступай же домой и вели своей хозяйке мне приготовить закусить, а я кое-что осмотрю да часика через два приду к тебе, и мы потолкуем.
Кузнец, не чуя от радости земли под ногами, полетел домой. Жена его не поскупилась, разумеется, на угощенье, принарядилась и встретила дорогого гостя с низким поклоном. Петр, отведав хлеба-соли, разговорился с Антуфьевым и спросил его, не возьмется ли он устроить в Туле ружейный завод, о котором царь давно мечтал, и много ли потребуется денег на это предприятие.
Антуфьев попросил пяти тысяч. Они были ему немедленно выданы из казны, и он приступил к делу в добрый час. Завод был выстроен, пущен и стал снабжать ружьями нашу армию. Петр, довольный распорядительностью Антуфьева, пожаловал ему в Тобольском и Верхотурском уездах два железные завода на Каменке и на Неиве, которые давали мало дохода за неимением искусных управителей. Кузнец принял этот дар с большой благодарностью и обязался, в свою очередь, поставлять ежегодно царю известное количество военных запасов, пушек и железа
Демидов был друзьями с Петром Первым, слыхивала я, что запросто он обращался с царем-то. Угощал его из берестяного ковшика-утки. Оба были очень сильные. Демидов подковы гнул, а Петр во время строительства Петрограда бревнища таскал на плече.
Демидов был нехороший. Жилось работникам у него плохо, кроме редьки да кваса ничего не видели. Поэтому много было у него бегляков, но их ловили и заковывали в цепи. Слыхала, что много затопил он людей. Ему-то что. Деньги они ему — делали, вот он и прятал концы в воду.
Что ему было не строить, деньги сам он делал, а квас с редькой недорого стоит. Все ему обошлось даром. Иду, бывало, я по плотине, а эти плотины-то старинные еще. Иду и думаю: «Эх, Демидов, это твои брусья-то лежат». А жадный был он. Вот больной уж сильно был, ходить не мог, а попросил, чтоб положили его на носилки и пронесли по его имению. Понесли его, а он так жадно смотрит кругом, а потом поставили его на пригорок, носилки-то, а он и сказал:
— Все это мое было, — и развел руками.
Ну, а не взял же на тот свет с собой. А думается, если можно было бы, то и мертвый не расстался.
Вот поехал раз Петр Первый на охоту. Едет на лошади и как-то потерял подковку. А лошадь у него была богатырская. Без подков нельзя ездить.
Подъезжает он к одной кузнице и видит — там куют отец с сыном. Паренек у кузнеца что надо.
— Вот что, — говорит, — подкуй мне лошадь.
Сковал парень подкову, царь за шипаки и разогнул.
— Стой, — говорит, — это не подкова. Она мне не годится.
Начинает он ковать другую. Взял Петр и вторую разломил.
— И эта подкова не ладна.
Сковал он третью. Петр схватил раз, другой — ничего не мог сделать.
Подковали лошадь. Петр подает ему рубль серебряный за подкову. Берет он рубль, на два пальца нажал, рубль только зазвенел. Подает ему другой, — и другой тем же манером.
Царь изумился.
— Вот нашла коса на камень.
Смекнул, достает ему пять рублей золотом.
Поломал, поломал парень — не мог сломать. Царь записал его имя и фамилию. А это был Меншиков. И царь как приехал домой, так сразу его к себе и призвал И стал он у него главный управитель.
Была война со шведами, Петр бумагу подписал — взять с крестьян по пяти пудов хлеба с головы. А Меншиков порвал. Петр-то осердился, хотел его шашкой рубить.
— Зарубишь, успеешь. Лучше послушай.
— Ну, говори.
— Хлеб надо сушить. Несушеный возьмем — весь погниет.
— А, верно.
И дает ему чин фельдмаршала. За смекалку.
Он все больше в разведке был. Разведает, где какая крепость и как брать, и доносит Петру. Ну, ему чины. Любимец был.
Петр заболел, смерть подходит. В горячке встал, Нева шумит, а ему счудилось: шведы и финны идут Питер брать. Из дворца вышел в одной рубахе, часовые не видели. Сел на коня, хотел в воду прыгать.
А тут змей коню ноги обмотал, как удавка. Он там в пещере на берегу жил. Не дал прыгать, спас.
Я на Кубани такого змея видел. Ему голову отрубят, а хвост варят — на сало, на мазь, кожу — на кушаки. Он любого зверя к дереву привяжет и даже всадника с лошадью может обмотать.
Вот памятник и поставлен, как змей Петра спас.
Положили опять в постель. А все же помер.
Без него Меншикову житья не стало. Сослали сюда, немец Бирон сослал. Морозы были на сто градусов, жилье делали земляное, бугром, одна труба торчит из-под снега. Дверь на жилах звериных, а все равно бураном дверь открывало.
Он здесь и сидел, в таком бугре. Опосля гонец прибежал, залез на карачках.
— Тебя прощают. Езжай обратно.
Он, как приехал, и заступил опять министром, так и говорит:
— Дайте перо и бумагу.
Ему подали. И он сразу приказ написал: десять тысяч ссыльных из Сибири на волю отпустить. Узнал, какая сласть в ссылке.
Был в старые годы великий чародей Брюс. Много хитростей знал и делал он, додумался и до того, что хотел живого человека сотворить. Заперся он в отдельном доме, никого к себе не впускает. Никто не ведал, что он там делает, а он мастерил живого человека. Совсем сготовил — из цветов — тело женское, как быть. Оставалось только душу вложить, и это от его рук не отбилось бы, да на беду его — подсмотрела в щелочку жена Брюса и, как увидала свою соперницу, вышибла дверь, ворвалась в хоромы, ударила сделанную из цветов девушку — и та разрушилась.
Ты вот возьми, примером, насыпь на стол гороху и спроси его [Брюса], сколько тут, мол, горошин? — а он только взглянет и скажет: вот сколько, и не обочтется ни одной горошиной. А то спроси его, сколько, мол, раз колесо повернется, когда доедешь отсюда, от Тешевич, до Киева, — он тебе и это скажет. Вот он каков, арихметчик-то. Да что! Он только взглянет — и скажет, сколько есть звезд на небеси! (…)
Такой арихметчик был Брюс, министер царский, при батюшке Петре Великом. Да мало ль еще что знал этот Брюс: он знал все травы этакие тайные и камни чудные, составы разные из них делал, воду даже живую произвел, то есть такую воду, что мертвого, совсем мертвого человека живым и молодым делает (…). А это был Брюс, министер, арихметчик при царе-государе Петре. Он-то этакую воду живую и произвел… должно быть, не своею силою произвел!(…) Да пробы-то этакой никто отведать не хотел; ведь тут надо было сперва человека живого разрубить на части, и всякий думал: «Ну, как он разрубить-то разрубит, а сложить да жизнь дать опять не сумеет?» Уж сколько он там ни обещал сребра и злата, никто не взял, все боялись (…).
Только вот что было: думал он, думал и очень грустен стал, не ест, не пьет, не спит.
— Что ж это, — говорит, — я воду этакую чудную произвел, и всяк ею попользоваться боится. Я ж им, дуракам, покажу, что тут бояться нечего.
И призвал он к себе своего слугу верного, турецкого раба пленного, и говорит:
— Слуга мой верный, раб бессловесный, сослужи ты мне важную службу. Я тебя награжу по заслуге твоей. Возьми ты вот мой меч острый и пойдем со мной в зеленый сад. Разруби ты меня этим мечом острым, сперва вдоль, а потом впоперек. Положи ты меня на землю, зарой навозом и поливай вот из этой скляночки три дня и три ночи сряду, а на четвертый день откопай меня: увидишь, что будет. Да смотри, никому об этом ничего не говори.
Пошли они в сад. Раб турецкий все сделал, как ему было велено.
Вот проходит день, проходит другой. Раб поливает Брюса живой водой. Вот наступает и третий день, воды уж немного осталось. Страшно отчего-то стало рабу, а он все поливает.
Только понадобись для чего-то государю-царю министер Брюс. «Позвать его!» Ищут, бегают, ездят, спрашивают, где Брюс, где Брюс — царь требует. Никто не знает, где он. Царь приезжает за ним прямо в дом его. Спрашивают холопей, где барин. Никто не знает.
— Позовите, — говорит, — ко мне раба турецкого: он должен знать.
Позвали.
— Где барин твой, мой верный министер? — грозно спрашивает царь. — Говори, а не то сию минуту голову тебе снесу.
Раб затрясся, заметался, бух царю в ноги. «Так и так» И повел он царя в сад, раскопал навоз. Глядят: тело Брюсово уж совсем срослось и ран не видно. Он раскинул руки, как сонный, уж дышит, и румянец играет в лице.
— Это нечистое дело, — сказал гневно царь, велел снова разрубить Брюса и закопать в землю.
(…) Пытаюсь описать житие святого князя Александра, сына Ярослава, внука Всеволода. Так как слышал от отцов своих и сам был домочадцем и очевидцем жизни его, то рад был поведать о святой и благородной и славной его жизни. Но как Приточник говорит: «В лукавую душу не войдет премудрость: становится она на высоких местах, стоит же посреди дорог, у ворот могущественных мужей садится».
(…) Этот князь Александр, побеждая, сам был непобедим (…).
Прослышав же о таком мужестве князя Александра, король римской веры из Полуночной страны подумал: «Пойду и завоюю землю Александрову». И собрал войско великое и наполнил многие корабли полками своими, устремился в силе великой, кипя духом ратным. И пришел к Неве, влекомый безумием, и послал послов своих, возгордившись, в Новгород, к князю Александру, говоря: «Если можешь, то сопротивляйся мне, — я уже здесь и беру в плен землю твою». (…)
Скорбно же было слышать, что отец его благородный Ярослав Великий не знал о нападении на сына своего, милого Александра, не было у Александра времени послать весть к отцу, ибо уже приближались враги. Потому и многие новгородцы не успели присоединиться к нему: так спешил князь выступить. (…)
И был некий муж, старейшина земли Ижорской, по имени Пелгуй. Поручен же был ему морской дозор. Восприял же святое крещение и жил среди рода своего, который оставался в язычестве. Наречено же было имя ему в святом крещении Филипп. (…)
Разведав о силе войска, он пошел навстречу князю Александру, чтобы рассказать князю о станах их и об укреплениях. Когда стоял Пелгуй на берегу моря и стерег оба пути, он не спал всю ночь. И когда же начало восходить солнце, он услышал на море страшный шум и увидел ладью, плывущую по морю, а посредине ладьи — святых мучеников Бориса и Глеба, стоящих в одеждах багряных и держащих руки на плечах друг друга. А гребцы сидели, словно окутаны облаком. И сказал Борис:
— Брат Глеб, вели грести, да поможем сроднику своему Александру.
Увидев таковое видение и услышав слова мученика, стоял Пелгуй, потрясенный, пока ладья не скрылась с глаз его.
Вскоре после этого приехал князь Александр. Пелгуй же взглянул радостно на князя Александра и поведал ему одному о видении. Князь же ему сказал:
— Об этом не рассказывай никому.
После того решился напасть на них в шестом часу дня. И была сеча великая с латинянами, и перебил их бесчисленное множество, и самому королю возложил печать на лицо острым своим копьем.
Здесь же в полку Александровом отличились шесть мужей храбрых, которые крепко бились вместе с ним.
Один — по имени Таврило Олексич. Этот напал на судно и, увидев королевича, которого тащили под руки, въехал по мосткам, по которым всходили, до самого корабля. И побежали все перед ним на корабль, затем обернулись и сбросили его с мостков с конем в Неву. Он же с божьей помощью оттуда выбрался невредимым и снова напал на них, и бился крепко с самим воеводою, окруженным воинами.
Другой — новгородец, по имени Сбыслав Якунович, не раз нападал на войско их и бился одним топором, не имея страха в сердце своем. И многие пали от руки его и подивились силе его и храбрости.
Третий — Иаков, полочанин, был ловчим у князя. Этот напал на врагов с мечом и мужественно бился, и похвалил его князь.
Четвертый — новгородец, по имени Миша. Этот пеший с дружиною своею напал на корабли и потопил три корабля латинян.
Пятый из младшей дружины, по имени Савва. Этот напал на большой, златоверхий шатер и подрубил столб шатерный. Воины же Александровы, увидя падение шатра, обрадовались.
Шестой — из слуг его, по имени Ратмир. Этот бился пешим, и окружило его много врагов. Он же от многих ран упал и скончался.
Обо всем этом слышал я от господина своего Александра и от других, кто в то время участвовал в той сече. (…)
На следующий год после возвращения князя Александра с победой пришли опять те же от Западной страны и построили город на земле Александровой. Князь же Александр немедля вышел и срыл город их до основания, а самих их — одних повесил, а других с собою повел, а иных, помиловав, отпустил, ибо был он милостив свыше меры.
На третий год после победы Александра над королем в зимнее время пошел Александр на землю Немецкую с большим войском, чтобы не похвалялись они, говоря: «Подчинили себе словенский народ».
Ведь уже взяли город Псков и тиунов своих посадили. Тиунов князь Александр схватил, город Псков освободил от пленения. А землю их разорил и пожег и пленных взял без числа, а других порубил. Иные же немецкие города заключили союз и решили: «Пойдем и победим Александра и возьмем его руками».
Когда же приблизились враги, узнали об этом дозорные Александра. Князь же Александр построил полки и пошел навстречу, и покрылось озеро Чудское множеством воинов той и другой стороны. Отец же его Ярослав прислал к нему на помощь младшего брата Андрея с большой дружиной (…), и мужи Александровы исполнились духа ратного, ибо сердца их были как у львов, и сказали они:
— О княже наш славный! Ныне настало нам время положить свои головы за тебя (…).
Была же тогда суббота. Когда взошло солнце, сошлись оба войска. И была злая сеча, и раздавался такой треск от ломающихся копий и звон от мечей, будто замерзшее озеро двинулось, и не было видно льда, ибо покрылся он кровью. (…)
И так победил их помощью божьей, и обратились враги в бегство, и гнали и секли их воины Александровы, словно неслись они по воздуху; и некуда было тем бежать (…). И не нашлось никого, кто мог бы воспротивиться ему в битве.
И возвратился князь Александр с победою славною. И шло многое множество пленных в войске его, вели босыми возле коней тех, кто называл себя «божии рыцари».
И когда подошел князь к городу Пскову, игумены и попы в ризах с крестами и весь народ встретили его перед городом, воздавая хвалу богу и славу господину князю Александру, воспевая песнь. (…)
Суворов заботился о солдатах, как отец родной.
Не любил он серебряной и медной посуды. Говорил: «В ней — яд…» Кушал, как солдаты, из глиняной чашки деревянной ложкой. Ел немного, не переедал. Денщику наказывал:
— Ты мне не давай много есть!
— Да как же я могу не давать вам, ваше высокопревосходительство?!
— А ты только скажи: «Суворов не велел».
И вот раз Суворов сел обедать. Есть очень захотел. Денщик видит, что Суворов уже достаточно покушал, и говорит:
— Нельзя больше, ваше высокопревосходительство!
— Да я есть хочу!..
— Нельзя…
— Почему нельзя?
— Суворов не велел.
— А-а, Суворов… Тогда не буду.
Солдат он обучал по-своему. Смотрел, чтобы солдаты были здоровы. Говорил:
— Бойся больницы! В больнице пища сладкая, постель мягкая, а на третий день — гроб!
Если увидит, что солдат стоит задумчивый, подходит к нему и спрашивает:
— Ну, что, братец, здоров ли?
— Да что-то нездоровится, ваше высокопревосходительство.
— А ты возьми немного водочки, насыпь туда соли и перцу, размешай палочкой, выпей и будешь здоров.
Часов не любил. Говорил:
— Все часы врут: одни отстают, другие вперед бегут. А вот петух… Он время знает…
И когда надо, если петуха нет, сам петухом запоет.
Пойдет ночью часовых проверять. Подходит к одному:
— Здорово, братец!
— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство!
— А скажи, братец, сколько звезд на небе?
— Сейчас сосчитаю! — И давай считать — Раз, два, три, четыре, пять…
— Хорошо, братец, я вижу, что ты можешь сосчитать.
Подходит к другому часовому:
— Здорово, братец!
— Здравий желаю, ваше высокопревосходительство!
— Скажи, братец, сколько от земли до луны верст?
— Два суворовских перехода, ваше высокопревосходительство!
А потом Суворов отдает в приказе: «Вот философы уверяют, что звезд бесчисленное множество, а мой солдат взялся их сосчитать…»
Суворов не ездил в экипаже или верхом, а всегда впереди солдат шел пешком.
Вот крепость Измаил брал. Войска подошли к самой крепости, а обоз с сухарями отстал. Солдаты голодные. Стали ворчать… Суворов услыхал это, встал на пригорочек и запел:
Что это у девки за кручина?
Что же это с девкой приключилось?
Али девка замуж захотела?..
Ну, и там дальше. А солдаты:
— Смотрите-ка, смотрите-ка, Суворов-то песню поет!..
Тут Суворов велел ударить в барабан. Тревога!.. Выстроил всех и штурмом через шесть часов взял Измаил. А говорили: крепость неприступная…
Весть о намерении князя Италийского посетить Петрозаводск подала мысль к приготовлениям и распоряжениям со стороны начальства. А. В. Суворов, поспешный в исполнении своих предприятий, всегда являвшийся гораздо прежде, чем его ожидали, прискакал в Петрозаводск на тележке в простой солдатской куртке. Подъехав прямо к пушечно-литейному Александровскому заводу, отправился туда и на вопрос часового у заставы: «Скоро ли будет князь Италийский?» — отвечал: «Князь следует за мною». Войдя в завод, потребовал, чтобы ему все показали, прибавив, что он — Суворов. Дежурный чиновник тотчас дал знать наместнику и начальнику завода (наместником был тогда Тутолмин, а начальником завода — Гаскойн), которые не замедлили явиться.
В это время Суворов грелся у доменной печи и по временам закусывал черными сухарями, которые вынимал из бокового кармана серой куртки своей. Когда начальники явились, он выслушал рапорт наместника губернии и велел ему возвратиться домой, прибавив, что не желает отвлекать его от дела; с начальником же завода отправился осматривать завод.
Начальство горное распорядилось разложить изделия Александровского завода по сторонам дороги, где Суворову надлежало возвращаться. С одной стороны разложены были ножи, вилки, ножницы, разная домашняя утварь, плиты, решетки, цепи, кольца, заслонки — одним словом, всевозможные мелкие изделия; с другой — были сложены пирамиды бомб, ядер, картечи. Подходя к месту этой выставки, Суворов сначала повернулся к той стороне, где были мелкие изделия; взглянул, сделал гримасу и отвернулся к другой стороне, где стал внимательно рассматривать пирамиды, приговаривая: «Помилуй бог, как хорошо! Помилуй бог, какой славной гостинец шведам!»
По выходе из завода купечество встретило его хлебом и солью, по русскому обычаю; Суворов принял поднесенное, поблагодарил начальника завода, сел в телегу и ускакал (…).
(…) Это дело было при Екатерине Первой. Она воевала с турками. А командовал Скобелев. Там река Дунай есть, камни по двадцати пяти пудов катит. У Дунаю турки стояли два месяца и стали одолевать нашу армию. Скобелев войска положил много, осталось всего три тысячи солдат.
Когда, значит, войска у Екатерины сделалось мало, видят, что дело-то гиблое выходит, стали искать в старых книгах, — слых несется, что Суворов был хороший воин. А где он теперь, никто не знает. Давай узнавать. Узнали, что он жил в населенье, в деревне. Жил простым мужиком, землю пахал. Было у него две лошадки, каряя и саврасая. Жены у него не было, а была старушка, с которой он жил невенчанным, тут царица дает приказ: отыскать этого Суворова и звать его, чтобы приехал в армию и командовал. Посылает она полковника. Запрягли пару лошадей в коляску, и он отправился.
Приехал он в ту деревню, где жил Суворов. Где-то она там, за Москвой. Заехал в деревню. Ребята на улице играют, клюшками шарик перещелкивают. Один парнишко, такой бойкий, подбежал к коляске. Полковник и спрашивает:
— В каком дому живет тут Суворов-инерал?
— Да какой там дом!.. За деревней на назьмах в землянке живет.
Тогда полковник и говорит парнишке:
— Садись, покажи, где Суворов-инерал живет.
— Айдате вот в этот заулок, на степь — там его землянка стоит.
Подъехали, коляску остановили. Полковник соскочил, саблю из ножней выхватил, сделал на караул и бежит к землянке.
А суворовская старуха сидела в синем дубасе на пороге своей землянки, сметану в кринке мешала. Полковник-от бежит к ней, а она испугалась и с кринкой побежала ему навстречу:
— На, батюшка, не секи, а так бери…
А полковник-от:
— Дорогая моя, я не рубить бегу, а здороваться. Приехал я по приказу царицы звать инерала Суворова на войну, с неприятелем воевать.
— Да его дома-то нет: на пашне он пары пашет.
— Садитесь с нами, поедемте, покажите его пашню.
Старуха заперла хату на замок, уселась в коляску вместе с полковником. Доехали до дорожки, которая ведет на пашню.
— Воротите вот этой дорожкой, — говорит она.
А Суворов за лесочком пары пахал. Сделает круг, отдохнет да опять сначала. Как полковник-от к ему стал подъезжать, он как раз запрягал кореннуху, хомут-от набросил ей на голову, увидал, что едет кто-то, и остановился.
Коляска подъехала. Полковник выскочил из нее, выхватил саблю из ножней, сделал на караул и бежит к Суворову. А ему взять нечего. Он взял с рогаля (рукоятки плуга) сабанный хлыстик, сделал также на караул.
Полковник поздоровался, саблю опустил. И Суворов свой хлыстик опустил.
Полковник говорит:
— Ваше высокопревосходительство, государыня Екатерина приказала просить вас явиться в армию, воевать с неприятелем!
Подает ему приказ царицы.
— Что ж, надо послужить народу, — говорит Суворов. А сам сухонький, уж восемьдесят пять годов будет. — Ты, старуха, уж допахивай тут пашню, а я поеду.
Приехал на войну, где неприятель стоит. А местность: гора крутая, высокая. А подле горы Дунай-река палыщет, камни по двадцать пять пудов перекатывает.
Утром встал, приказал выстроить солдат в роты. Солдаты увидали, кричат:
— Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!
А Суворов:
— Братцы, детки мои, мне здороваться не приходится, потому как я еще не ваше превосходительство, — не при форме потому как.
Ему истопили баньку, он вымылся, оделся и поутру — к армии. Говорит:
— Теперь вот я — ваше превосходительство!.. Думаю я врага с покорной головой заставить сдаться нам.
И велел первым делом сделать три тыщи камышовых снопов и на каждый сноп солдатскую фуражку, разоставить снопы по линии на берегу Дуная, против неприятеля.
Пусть турки думают, что мы пойдем прямо на них — снопы-то с солдатскими шапками по берегу Дуная стоят, прямо против неприятеля.
А Суворов повел полки стороной. А гора растянулась верст на десяток, не меньше. Камни с горы-то навешались, как боровья какие, страсть! Надо через гору в обход неприятеля идти. Тут солдаты взроптали:
— Да нас неприятель-то всех с горы перещелкает!
Суворов встал на колени и говорит:
— Ах, детки мои вы! Если вы думаете, что я вас на верную смерть хочу вести, так заройте меня по самую голову в землю, только голову не зарывайте, чтоб меня мошкарь съел живого.
Тут солдаты:
— Ах ты отец наш! Веди нас, куда знаешь!
Суворов тут и говорит:
— Давайте рубите сосны, станем делать козлины, переплетать их лозиной, за камни веревками захватываться, солдат на веревках на гору подымать.
А с Суворовым-то только одна пушка была. И пушку тоже на веревках на гору затащили.
А неприятель смотрит, что такое: солдаты стоят на берегу и нейдут против него. Струсили, видно. Сколько-то неприятели постреляли, пошли купаться.
А Суворов тем временем на гору со своими тремя тыщами забрался да как на «ура» пошел, всех врагов разбил: тридцать пять тысяч убил, двадцать пять тысяч в плен взял, а потом пошел и двадцать пять городов еще у неприятеля взял и всю его орудию взял. А своих солдат совсем мало положил.
И сделался мир.
Как-то раз поздно ночью Суворов свои посты осматривал и часовых проверял. Идет он по лагерю, а навстречу ему немецкий генерал. Поздоровался он и спрашивает у Суворова:
— Что вы, русский генерал, а в такой поздний час по лагерю гуляете?
Посмотрел на него Суворов и улыбнулся:
— Для русского человека никакой час поздним не бывает. Ему само дело время указывает. А скажи лучше — вот ты чего здесь прогуливаешься?
Немецкий генерал приостановился и приободрился:
— Не спится мне: жарко и блохи кусаются. Вот и решил я по свежему воздуху походить, самую что ни на есть малость прохладиться.
Поглядел на него Суворов и головой покачал:
— Ишь ты, барин какой! Ты вот ни жары и ни холода не бойся, для победы ни себя, ни своих сил не жалей.
Посмотрел немецкий генерал, посмотрел на Суворова и говорит:
— Я люблю больше отдыхать да на мягкой перине валяться. Это куда лучше, чем через силу работать: для трудов у меня солдаты есть.
А Суворов за словом в карман не лезет:
— Каков генерал, таковы у него и солдаты.
Заспорил немецкий генерал, своих солдат он расхваливает. Слушал его Суворов, слушал да и говорит ему:
— Давай это лучше на деле проверим.
Подошли они к первой палатке. Возле нее костер горит, и при его огне казак своему коню сбрую ладит. Спрашивает его Суворов:
— Ты чего, казачок, делаешь?
— Да вот заранее, пока я на досуге, коню сбрую лажу, а то в походе не до нее будет. Сами ведь знаете, что у казака всякая вещь всегда в приборе должна быть.
— Так-так, казачок, верно!..
Немецкий генерал молчит — ни слова, а Суворов опять у казака спрашивает:
— Ну, а теперь, казачок, скажи: какое ты для себя дело самым главным считаешь?
Казак глазом не моргнул:
— Первое у меня дело — коня накормить, водой его напоить, ружье почистить да шашку наточить. И главное лишь только одно — всегда быть к бою готовым да врагов своей матери-родины нещадно бить!..
Не вытерпел тут немецкий генерал:
— Как же, как же, а наварить себе пищи, лицо и руки помыть и всю ночь пробыть в постели — без этого мои солдаты не могут.
Засмеялся казак:
— Да это самые последние у меня дела. Коли нужно, так на сухом фураже целый год прожить могу. Лицо и руки росой вымою. А постели мне за собой не возить. Землю постелю, небом оденусь, а седло у меня в головах.
— Молодец, казак, — похлопал его по плечу Суворов. А потом к немецкому генералу повернулся и сказал ему:
— Твоим немецким солдатам далеко до наших русских воинов. (…)
Сказал это Суворов, повернулся и пошел к себе в палатку спать. А спал он всегда крепким богатырским сном, и никогда его ни жара, ни блохи не тревожили.
Да, знаменитый был Суворов полководец! В Петербурге ему был памятник поставлен, у моста через Неву. Как солдат ведут мимо памятника, ему честь отдавали, кричали: «Смирно!»
Солдаты его любили, как отца родного. Он переодевался в другую одежу и ходил по казармам, по полкам, спрашивал солдат:
— Ну, кто у вас командиром?
— Суворов! — говорили солдаты.
— Суворов? Наверно, плохой какой-нибудь человек?
— Убирайся отсюда, пока цел! Да он — отец наш родной, вот кто Суворов-то! — говорили ему солдаты. Они не узнавали его, переодетого-то.
В одно время по весне ехал в путях-дорожках на Мезень полководец Суворов на свиданьице к своему другу любимому. Соскучился он, прошло несколько лет, как не получивал полководец от друга ни письма, ни грамоты, ни словесного челобитьица. Вешные дорожки не очень хороши — реки разливаются, снежки белые тают. Только ярко светит солнце красное. Не знай, долго ли, скоро ли попадал на Мезень Суворов. Думал он таку думушку: «Если нет в живых друга любимого, поклонюсь на могиле праху его и поставлю памятник».
Суворов ехал и расспрашивал о друге, а на первых станциях не знал никто ничего, потому что не близко от его деревни. На полководце сверху одежда была простая, а под низом форменная военная. Где Суворова принимали ласково, а где-ка и с руганью: «Куда ты, солдат, торопишься? Ты, старик, не жениться ли собираешься?» А Суворов россмехнется и ничего боле не скажет.
А последню станцию его везти привелся мужик мезенец хороший. И разговорились.
— А живой ли, не живой ли старик солдат? — стал спрашивать Суворов. — Вместях он со мной служил. Мы горе и радость делили пополам. Кабы не он, я и живой не был — он меня раненого на своих плечах с поля бранного вынес.
— Живой твой друг, служивой, — ответил мезенец, — живет со старухой, богатства не имеет и голодом не сидит.
Ехал он в пасочную ночь. Увидали деревню — огней много в деревне, как звезд на небе. Зазвонили колокола. Суворов рассчитался с ямщиком и попросил завезти свои сумочки-котомочки к жене солдата. А в ограде народа видимо-невидимо. Суворов пошел в последних и хотел дойти до крылоса попеть-почитать. А не мог попасть на крылос. И стал Суворов в сторонку. А друга своего солдата Суворов нигде не видит. Отстоял Суворов всенощну, отстоял заутреню. Народ захристосались. И пошел Суворов ко кресту, а потом вышел во трапезу, а там у печки стоит его друг.
Тут и стрета ихна была — не знают плакать или радоваться! И скричал тогда солдат: «Кого я вижу — полководца Суворова Александра Васильевича!» А мезенцы дивуются: «С ума ли говорит этот старик?»
А за обедней все узнали полководца, и все мужики заздоровались и захристосались и по-прежнему скричали: «Ура! Полководцу великому честь и слава!» И когда отошла обедня христосская, наносили ему яиц. Суворов стал отказываться: «Куда мне с яйцами? Не на лошади везти».
И пошел Суворов к другу своему. А тогда, в прежно время, тоже не лежали вести на одном месте. Забежали к старухе ребята да женки и сказали, кто гость к ним наехал. Она стретила полководца с чести, с радости. Обед был, может, и плоховатый, зато сидел Суворов с другом верным, трои суточки гостил Суворов у мезенцей. Пондравились ему народ северный. А солдат его до Архангельского провожал. Суворов оставил другу денег, жил он со старухой не бедно и не нужно, да и от него еще денег осталось.
А мезенцы старики долго про Суворова пропевали.
Наверно, лет сто тому назад, а может, и больше жил на всю Россию известный генерал Суворов. Солдат у него было много, командовал он целыми армиями. Среди других царских генералов не было ему равных, всю жизнь ему везло, таким уж фартовым он родился. Царь об этом знал и потому посылал его на войну. Когда Суворов уходил на войну, то царь мог сидеть спокойно, знал он, что она будет выиграна.
Вернется Суворов только из одного похода, царь посылает в другой. Всю жизнь генерал не снимал с себя шинелки, всю жизнь он мотался со своими солдатами на поле, в тайге да в горах.
Военная жизнь раньше была тяжелой, говорят, по двадцать пять лет в солдатах ходили. Нелегко было и генералу в эту пору служить, но все завидовали его фарту. Генерал не шибко-то других слушался, он себе на уме был. Знал он, что если солдаты тебя любят, то в огонь и в воду они полезут. А солдаты Суворова шибко любили, и не знал он неудачи в боях, от этого и фартило ему.
Когда Суворов последний турецкий поход сделал и турков посмирил, чтобы они на русскую землю больше не зарились, многим его солдатам срок службы кончался. Поговорил он с ними, чем они хотят заняться и куда пойти? Солдаты ему сказали, что желают они идти в Сибирь, а в Россиюшке делать нечего, отцы их и так без земли сидят, а на помещика работать охоты нету.
Суворов попросил царя, чтобы он документы дал его солдатам, чтобы в Сибири им землю нарезали, скотом наделили. Царь не воспротивился, документы все выписал, и пошли бедные солдаты в Сибирь свою жизнь доживать. Некоторые из них уже в годах были, почти стариками.
Дошли они до Сибири, поселились по деревням и начали жить деревенской жизнью.
Много таких солдат стало жить здесь у нас, в Забайкалье. Перво-наперво туго им пришлось, но потом пообжились, к Сибири привыкли. Те, кто помоложе были, поженились, семьи свои заимели, а многие так бобылями поумерли.
Мой дед около половины своей жизни служил вместе со знаменитым Суворовым. Он у него в солдатах был, вместе с ним в поход на Италию ходил, добирался и до Турции. Про те войны все знают, а вот какой был у солдат командир, сам Суворов, — про то мало кто знает.
Ходил мой дед с Суворовым, ходил, много войн провел, за царя-батюшку дрался, русскую землю в обиду не хотел давать, да только толку из того мало получилось. Как состарился Суворов, царь его, как последнюю собаку, от себя отогнал и смотреть на него не мог. А дед мой еще в ту пору в соку был, молодец молодцом.
Поставили вместо Суворова другого генерала, в бою-то он не был, а солдат по морде бить большим мастером слыл. Как что не то — сразу по зубам давал. Невзлюбили его солдаты, а пуще всех дед мой, ведь он к Суворову-батюшке привык, как к отцу родному. Хоть еще и не стар был дед, а попросился, чтобы его домой отпустили. Невмоготу ему стало при таком генеральском обхождении служить.
Вот и получилось дело так: приходит к ним, к солдатам, тот новый генерал и говорит:
— Скоро в поход на ученье пойдем, а седне маршем будем заниматься.
Дед тут и подумал: для чего снова маршем ходить, когда он им уже пятнадцать лет ходит. Не выдержал дед и попросился в отставку.
— А кто еще в отставку хочет? — спросил генерал и скомандовал: — Три шага вперед!
Сначала вышел дед мой, а за ним еще человек двадцать. Генерал смекнул, что дело неладно, видать, это все, которые им недовольны, и сказал:
— Собирайтесь, пойдемте.
А не досказал куда. Через день генерал опять перед солдатами появился, всех выстроили и зачитал царский указ. Солдат, что на три шага вперед из строя раньше выходили, по фамилии перечислили, деда моего самым первым назвали. В конце царского указа писалось, чтобы всех этих смутьянов в Сибирь сослать. Так мой дед и попал маршем на самый край света, в Сибирь, на реку Джиду. Тут он поженился, та невеста, что где-то в России была, не захотела в наши места приехать.
Дед — мужик толковый был, сразу на новой земле хлебопашеством занялся. Глядя на него, хозяйством помаленьку обзавелись и другие его товарищи по службе.
С тех пор и пошел наш род Козловых по всей Сибири. Меня и теперь старики зовут суворовским внуком.
Жил, рассказывают старики, в нашей деревне Читкан один шибко счастливый охотник. Стрелял он так метко, что ни один даже самый маленький зверек не мог уйти от его пули. Охотник тот был старый военный солдат, который исходил вместе с Суворовым многие страны. Все солдаты у Суворова умели хорошо стрелять, он их этому делу учил целыми годами.
Про того охотника еще рассказывали и то, что он в одной шинелке мог без огня ночевать на улице при самом нашем большом морозе. Такую закалку он получил на войне, когда ходил в походы вместе с Суворовым. Об этом поселенце-солдате тут раньше много кое-чего рассказывали. Говорят, он тут на всех урядников и старост страх наводил, и они его боялись.
Услыхал царь Иван, что за Уралом лежит земля богаче той, которая ему подвластна. Знал он, что ту землю Сибирью зовут, много в ней всякого добра таится, да только далеко она от его царства. Много ночей и дней не спал царь Иван, все думу думал: как это царство хана покорить, а его землю к своему царству прирезать. Думал, думал Иван, но ничего придумать не мог, не было у него той силы, которая бы покорила Кучумово царство. Занемог царь и слег в постель. Прислужники его, бояре, запечалились, боялись, как бы им без царя-спасителя не остаться, что же они тогда делать будут. Подошли они к его постели и спрашивают:
— Отчего же ты, царь-батюшка, занемог, какая дума тяжелая на сердце твоем лежит?
Царь закрыл глаза и подумал, сказать ли им про свою думу или нет? Он знал, что бояре в деле ему не помогут, что потрясут они бородами да кафтанами, повздыхают, на том их совет и кончится. Так оно и получилось. Ушли бояре к себе восвояси. Подходит к царю один его бедный слуга из крестьян и спрашивает:
— Откуда на тебя, царь-батюшка, хвороба навалилась?
— Издалека, — ответил царь.
— Может, помогу я тебе?
— Бояре были — не помогли, а тебе и бог не велел. Ты скажи-ка лучше, кто есть в моем царстве храбрый да удалый, кто смерти не боится, кого молния не ударит и гром не оглушит?
Подумал слуга и говорит:
— Найдется в твоем царстве такой человек, слыхал я про него с малых лет зовут его Ермак Тимофеевич, удалый казак донской, службу верную, царь-батюшка, он тебе сослужит.
— Да и то верно, слыхал про него я, да только где он теперь есть, наверное, как в поле ветер, гуляет, где ночь проведет, где день просвищет.
Встал Иван-царь с постели, позвал к себе слуг верных и отправил их на Дон казака Ермака Тимофеевича искать. Объездили слуги весь Дон, всех конных и пеших порасспросили, все знают удалого казака Ермака, но никто не знает, где он теперь гуляет. Вернулись слуги через год и сказали царю:
— Всех птиц на Дону повидали, всех баб и мужиков пересчитали, а казака Ермака Тимофеевича нету.
Выгнал царь своих слуг из палат царских и позвал к себе верного слугу-крестьянина.
— Разыщи ты мне Ермака, службу верную сослужи, тогда ты у меня будешь слугой над всеми слугами, а бояре тебе по пояс будут кланяться.
— Ничего мне, царь-батюшка, от тебя не надо, а службу верную для Руси святой отслужу.
Надавал царь Иван мужику разные доспехи, из своей конюшни велел ему коня вывести, благословил его своей рукой и в добрый путь отправил. Только выехал мужик за Москву, снял с себя все доспехи, облачился в крестьянскую одежу и пошел пешочком с посохом по дороге, куда глаза глядят. Долго шел мужик по дороге против солнца, борода по колено выросла, а про Ермака ни слуху ни духу. Не опечалился мужик, идет себе потихоньку и идет. Не заметил он, как дошел до крутых гор. Осмотрелся и видит — навстречу ему идет такой же странник, как и он. Встретились, остановились и завели разговор. Долго ли разговор шел, но только мужик узнал от странника, что Ермак бродит по Уралу.
Исходил мужик реки и горы Урала вдоль и поперек. Наконец ему удалось напасть на след атамана. Вскоре он нашел семью Ермака и передал ему просьбу царя Ивана. Ермак Тимофеевич явился к царю без поклона, в шапке. Царь посмотрел на атамана и говорит:
— Слыхал я про тебя разные вести, не носить бы тебе головы на плечах, да царь милостив. Искупи свою вину, сослужи мне службу добрую. За Уралом нехоженая землица лежит, на земле той богатства несметные, ты пройди ту землю, излови хана Кучума, а людей его под власть Руси подведи.
Ермак Тимофеевич не стал перечить царю, вышел из царских палат, попросил есть-пить и пошел к своим казакам на Урал. Пришел. Рассказал обо всем своим удалым молодцам, и начали они собираться в поход, в чужую землю, куда русская душа не хаживала.
Летом в тот же год Ермак Тимофеевич дошел до Тобола, там построил лодки и добрался до Иртыша. Здесь он встретился с людьми из Кучумова царства. Долго бился Ермак с Кучумовыми людьми, пока они не испробовали казацкую силу и пока их много не полегло. Казаков погибло тоже немало, но Ермак все же одолел сибирского хана и привел его людей под власть русского царя. Самого страшного — Кучума — Ермак Тимофеевич хотел доставить в Москву, но он несколько раз обманывал атамана, и за это его казаки убили. Когда Кучумовы люди покорились Ермаку, казаки ему сказали:
— Поезжай, наш атаман, и скажи, что теперь русские могут жить в Сибири, да и Кучумовым людям с нами легче будет. Царь их был злой, как волк, а жадный, как поп.
Ермак Тимофеевич не поехал в Москву, а послал туда своего верного казака. Узнал царь Иван, что в Сибирь ворота открыты, и стал посылать в нее разных людей, кого по доброй воле, а кого так, силком. Вот и появились русские на сибирской земле и посейчас живут, а добра в ней всем хватит. Потому мы и про Ермака Тимофеевича помним, и про его удалых казаков.
У Ермака Тимофеича, самого набольшего изо всех станишников, было много удалых товарищей, верных помощников. Правою рукою у него был Стенька Разин (…).
И приходит к Ермаку Тимофеичу, низко-низко поклонился ему и проговорил:
— Многолетнего здравия, Ермак Тимофеич! Расположись-ка на совет ко мне! Мы поделаем людей соломенных, порассадим их по лодочкам, по лодочкам по дубовеньким, и дадим им по веселышку, оденем их в платья черна соболя, первое-то лодочку наперед пустим по Дунай-реке по широкой, а сами поедем по Иртыш-реке, по Иртыш-реке, по Теплым станкам, у Теплых станков станем вокруг да подумаем, как бы нам поставить себе памятник.
Как поехали станишники по Иртыш-реке, собралось против них царское войско, хотят изловить Ермака Тимофеича. Увидели, что по Дунай-реке едет лодочка дубовенькая, а в ней сидят добрые молодцы, удалые казаки. Стали царские люди считать соломенных людей — им счету нет. Тут на татар напал такой страх, что они и не видели, как подошел Ермак Тимофеич.
Переловил их Ермак Тимофеич до пятисот человек, засадил в избу, поставил стражу в избе, а сам (…) поехал к царю Ивану Васильевичу…
(…) Да, я местный, местный, каргопольский! Мой прадед здесь поселился, когда Каргополь поменьше был, а здесь лес стоял — дак в лесу.
Почему не у реки? Да бог с ней, с рекой! Колодец выкопали, дак… Ведь у нас Болотников берег. Слышали про Болотникова?
Был Болотников, Иван — крестьянский сын. Роста он был высокого, плечи широкие. Сильный был очень… за народ пошел, за бедное население. Он, говорят, до Москвы дошел…
Да ведь остервенели потом царевы-то слуги, схватили Ивана Болотникова. Арестовали, глаза завязали накрепко. А царь его все равно боится:
— Увезите, — говорит, — куда-нибудь подальше, в Белом море утопите!
Да его не довезли: глаза у него все развязывались… Его на Онеге-реке к проруби привели, глаза выкопали, привязали к ногам тяжесть… Столкнули. Что он сделать мог? Их, может, целая рота была, солдатов!
Ведь с тех пор несчастный этот берег. Каждое лето кто-нибудь да утонет с него… будто Болотников к себе тянет. Старики скажут: «Новое войско себе набирает!»
Улица наша в память его Болотниковой названа, а раньше была Потаниха.
На Урановом бугре предтеча Стеньки, разбойник Урак, имел свой притон. Разин, еще мальчиком, пришел сверху, из Ярославля, и пятнадцати лет поступил в шайку Уракова кашеваром. Раз Ураков этот хотел задержать судно, а Стенька закричал:
— Брось, — не стоит, бедно.
Ураков, не ожидая после такого замечания удачи, пропустил судно, но пригрозил Разину. Проходит другое судно — Стенька опять то же. Взбешенный атаман выстрелил в него из пистолета, но Стенька не пошатнулся, вынул из груди пулю и, отдавая ее Уракову, сказал:
— На, пригодится.
Ураков от страха упал. Разбойники, видя чудо, разбежались, а Стенька незаряженным пистолетом застрелил Уракова и стал сам атаманом его шайки. Ураков схоронен тут же на своем бугре и, говорят, семь лет из могилы кричал проходившим мимо судам:
— Приворачивай!
Стенька Разин на своей кошме-самолетке-самоплавке перелетал с Дона на Волгу, а с Волги на Дон. На Дону было у него место, называется камень, а на Волге был у него бугор. Пограбит суда на Волге — полетит на Дон. Не было спуску ни царским судам, ни купеческим, ни большим, ни мелким: со всех судов Стенька брал подать, а кто вздумает обороняться, тех топил, а господ больших ловил да в тюрьму сажал. Вот и шлет к нему сам царь:
— Зачем, — говорит, — ты царских судов не пропускаешь?
А Стенька говорит:
— Я, — мол, — ваше царское величество, не знаю, какие есть суда царские, какие нецарские.
Царь приказал на всех царских судах ставить гербы. Стенька поэтому не трогал их и пропускал и дани не брал. Царь за это прислал к нему в подарок шапку. Только тогда купцы сговорились да и на свои суда стали ставить гербы, а Стенька, как это узнал, и говорит:
— Нельзя разобрать, какие суда есть царские, какие нецарские.
И опять со всех судов стал брать дань.
Много лет он таким образом летал с Дона на Волгу, с Волги на Дон, а взять его никаким войском нельзя было, для того что он был чернокнижник. Потом собрал он шайку и поплыл в Персию, и воевал он там два года и набрал так много богатства, что и счесть и сметить невозможно, а как ворочался, в Астрахани воеводы не хотели пропустить его. Стенька говорит:
— Пропустите меня, воеводы, я вам ничего дурного не сделаю!
Воеводы таки не пропустили, а велели палить на него из ружей и из пушек, только Стенька, как был чернокнижник, — его нельзя было донять ничем. Он такое слово знал, что ядра и пули от него отскакивали. Тогда подманила его девка Маша, как в песне поется, — но и тут Стенька улизнул от беды и за эту штуку не простил воеводам. На другой год он пришел в Астрахань с войском и осадил кругом город. А в Астрахани жили больше все неверные. Стенька приказал палить холостыми зарядами и послал сказать, что жалеет православных христиан, а просит, чтоб христиане отворили ему ворота. Христиане и отворили ворота. Он, как пошел, всех неверных ограбил, а иных досмерти побил, и воевод побил за то, что его не пропускали, как он ворочался из Персии, а христианам ничего худого не сделал. Тогда был в Астрахани митрополит. Стал он его, Стеньку, корить и говорить ему:
— Вишь, какая у тебя шапка — царский подарок. Надобно, чтоб тебе теперь за твои дела царь на ноги прислал подарок — кандалы.
И стал его митрополит уговаривать, чтоб он покаялся и принес повинную богу и государю. Стенька осерчал на него за это, да притворился, будто и в самом деле пришел в чувствие и хочет покаяться, и говорит митрополиту:
— Хорошо, я покаюсь; пойдем на соборную колокольню. Я стану с тобой вместе и оттуда перед всем народом принесу покаяние, чтоб все видели да и тоже покаялись.
Как взошли они на колокольню, Стенька схватил митрополита поперек да и скинул вниз.
— Вот, — говорит, — тебе мое покаяние!
За это его семью соборами прокляли! Товарищи его как узнали, что он семью соборами проклят, связали его и отправили в Москву. Стенька, едучи, сидит в железах, да только посмеивается. Привезли его в Москву и посадили в тюрьму. Стенька дотронулся до кандалов разрывом-травою — кандалы спали, потом Стенька нашел уголек, нарисовал на стене лодку и весла и воду, — все как есть, да, как известно, был колдун, сел в эту лодку и очутился на Волге. Только уж не пришлось ему больше гулять: ни Волга-матушка, ни мать сыра-земля не приняли его. Нет ему смерти. Он и до сих пор жив.
Одни говорят, что он бродит по городам и лесам и помогает иногда беглым и беспаспортным. Но больше говорят, что он сидит где-то в горе и мучится.
Зашел как-то Разин к одному помещику о деле поговорить, а барин сидел за столом за разными яствами и не захотел даже на него глазом посмотреть. Разин сам себя посадил за стол и спрашивает его:
— Ты чего, барин, нахмурился? Не бойся, не объем тебя, запросто побалакать пришел.
Барин осердился, что какой-то мужик к нему зашел да еще к столу присел, ответил:
— Чего мне с тобой, с мужиком-дураком, басни разводить?
— А если ты шибко умный, — сказал Разин, — то вот ответ дай мне на один вопрос: два рога, да не бык, шесть ног, да без копыт. Узнаешь?
— Нет.
— Меня хоть признал?
— Тоже нет.
— То тебя я про рака спрашивал, а меня Разиным прозывают. Дурак ты, а за умного хочешь слыть.
Позвал атаман своих казаков, усадил их за стол, а барина прислуживать заставил. После этого барин и вразумил, что Разин умный мужик есть.
Вот так-то человека встречают по одежке, а провожают по уму.
Сенька Разин был из казаков из донских. Когда он предастся нарочи, возьмет нитки, как лодке быть, и сядут в нее, и под нее плеснет ложку воды, и поплывут из острога по городу и песни поют. Он, по-нашему, как бы как дьявол был. Стреляют в них, стреляют, стреляют. «Стой-ко-те!» — кричит его сила. Перестанут стрелять; они снимут с себя одежды, повытряхнут пули и отдадут назад. А сами стреляют, как «прядь» делают. Сенька заговаривал от пуль.
Слава о его похождениях и о хорошей жисти у него была на всю Россию. Вместе с бродяжной, вольной народ ходил к нему нарочи.
Шел купец, две бочки вина положил на лодку. Разницы остановили. Пристал. Товары набрасывают, набрасывают себе в добычу. Купец смекает, так весь товар выбросают.
— Стойте, — говорит, — братцы, у меня две бочки вина есть.
— А, вино есть! Клади товар в лодку, выкатывай вино-то.
Как пошел купец, его лямошник снял лямку и говорит купцу:
— Прощай, не то иду к Сеньке…
Приходит:
— Возьмите меня.
— А мы таких и ищем!
Одели его, как купца, а стару лапоть побросали в огонь.
Сенька Разин из осилков был. Помер своею смертью.
Вот как не стало Сеньки, его товарищи пели:
Не спасибо тебе, матушка Волга-река, —
Исподелала часты городочки,
Испоставила крепки караулы…
В Орловом кусте обитала атаманша Марина-безбожница, а в Чукалах жил Стенька Разин. Местности эти в то время были покрыты непроходимым лесом. Марина со Стенькою вели знакомство, и вот когда Марина вздумает со Стенькою повидаться, то кинет в стан к нему, верст за шесть, косырь, а он ей отвечает: «Иду-де» — и кинет к ней топор. Марина эта была у него первой наложницей, а прочих до пятисот, и триста жен.
И не могли Стеньку поймать. Поймают, посадят в острог, а он попросит в ковшичке водицы испить, начертит угольком лодку, выльет воду — и поминай как звали! Однако товарищей его всех переловили и разогнали, а он сам ушел и спрятался в берегу, между Окой и Волгой, и до сих пор там живет: весь оброс мохом, не знать ни губ, ни зуб. Не умирает же он оттого, что его мать-земля не принимает.
И оставил этот разбойник здесь клад, под корнями шести берез зарыл его. А узнали про это вот как: сидел один мужичок в остроге вместе с товарищем разбойника. Вот тот и говорит ему:
— Послушай, брат, в таком-то месте лежит клад, мы зарыли его под корнями шести берез, рой его в такое-то время.
Стало быть, уж он не чаял, что его выпустят на вольный свет, а может быть, раскаялся и дал зарок.
Вышел этот мужик из острога, пошел на указанное место, а березы уж срубили и корней не знать. Рассказал он про это всему селу: поделали щупы, однако клада не нашли, а клад-то, говорят, все золото да серебро — целые бочки.
Давно уже это было, лет сорок назад… Есть у нас на селе столетний старик, Лапоть прозывается. Промышлял он больше охотой и пошел в лес за дичью да и заблудился. Никогда с ним допрежь такой беды не случалось: идет туда, идет сюда, а лесу и конца-краю нет. Три дня бродит; харчи все повышли, да и пороху не стало. Сутки уже без хлеба, а дороги все не найдет. На четвертый день к ночи видит он: стоит гора, а в, горе пещера с широкими воротами. Возле ворот большой камень; упал он на этот камень и заснул, — шибко, значит, умаючись был. Много ли, мало ли спал, только проснулся он к ночи, протер глаза, осмотрелся и пошел в пещеру, — нет ли де тут какой ни на есть живой души. Только видит: стоят бочки, много их стоит везде, куда ни глянешь. Походил он промеж них, покликал, нет никого. Подошел он к одной бочке, открыл дно и обмер: бочка полна золота. Он к другой, третьей — везде золото. Только отошел от него маленько страх-то, и думает он: наберу я себе этого золоту и пойду, — авось с голоду не помру и как ни есть выберусь из леса, все ж таки с деньгами.
Стал он этта набирать себе золота и в картуз, и в карманы, и в полы, только вдруг кто-то хвать его за плечи…
— Стой, — говорит, — старина. Зачем мое золото берешь?
Лапоть содрогнулся, сотворил трижды крестное знамение, глядит: стоит перед ним седой-преседой старик, борода по пояс белая, стоит и креста не боится.
— Не пугайся, — говорит, — меня, не трону: я — Стенька Разин. Берегу, брат, я это золото про православных христиан и разделю им его, когда наступит время. Возьми, — говорит, — себе сколько нужно, а остальное поклади опять в бочку: будет на твой век и малого.
Поклал Лапоть в бочку золото, — оставил себе всего два пригоршня, — поклонился старику в ноги и пошел.
— Укажи, — говорит, — дорогу, куда мне идти.
— Иди, — говорит Стенька, — вот в эту сторону, а дорогу сам найди: указывать не буду. Как придешь домой, расскажи, что видел и слышал… Хотели меня бояре московские казнить, да не пришлось им. С той поры живу я здесь, проклятый православною церковью.
Два дня шел Лапоть лесом, вышел наконец в поле, а там и до дому недалеко. С той поры живет он себе достатком. Много было охотников добраться до пещеры. Много их ходило, много их искало, только никто не нашел, да и сам Лапоть в другой раз уж не нашел. Слышно, Стенька кажинную ночь летает над Волгой, а к утру скроется. Только я этого не видел.
В селе Аргашах (Корсунский уезд) в лесу есть низкое место. Там нечаянно забрел крестьянин в пещеру и увидел старичка старенького, седенького. Сидит он и считает деньги. Это был сам Стенька Разин. У крестьянина глаза разбежались на золото, и он попросил себе денег у старичка, который согласился, но с уговором: «Возьми, — сказал он, — только донеси до двора и не усни на дороге».
Насыпал Разин крестьянину в полу кафтана денег, тот понес их и дошел уже до своего гумна, как здесь сон его до того одолел, что он уснул. Проснулся — и денег как не было.
Когда шел Стенька Разин на Промзино Городище (Алатырский уезд), то зарыл в окрестностях его две бочки серебра. Конечно, зарыл он их неспроста, и теперь часто видят при вечере, как эти бочки выходят из подземелья и катаются, погромыхивая цепями и серебряными деньгами. Но достать их мудрено.
Один мужичок узнал, что они лежат в горе, отыскал место, дождался полночи и стал копать землю и разворачивать каменья; дошел уже он до плиты, закрывавшей заветные бочки, да как-то взглянул на противоположную сторону горы — и видит он: идет на него войско, так стройно, ружья все направлены прямо на него.
Он бросил все и бежал домой без оглядки. На другой день мужичок пошел на гору, но не нашел ни скребка, ни лопаты. Если бы он не струсил, то, без сомнения, клад достался бы ему.
За Волгой на Синих горах, при самой дороге, трубка Стенькина лежит. Кто тое трубку покурит, станет заговоренный, и клады все ему дадутся и всё. Будет словно сам Стенька. Только такого смелого человека не выискивается до сей поры.
Схотел Петра Первый взять под себя Дон с казаками и всеми людьми, что до казаков из Расеи прибегали. Надумал он такое дело и шлет до Игната-сударя грамоту. Прибегают с той грамотой царские послы, призывают до себя Игната, казаков, читают грамоту. Казаки слухают. Прочитали послы, а мир отвечает им:
— Не желаем под царя идти!
Послы гутарят:
— А мы заставим!
Казаки за сабли, пистоли. Видят послы, что дело сурьезное, — их могут порубать, они до царя. Прибегли. Петра Первый спрашивает:
— Все казаки под меня подписались?
— Нет, царь-батюшка! Не желают исполнять приказ, порубать нас хотели.
Тогда царь послал на Дон князя-бояра Долгорукова и полки ему дал. Прибег князь с полками да начал разорять станицы. Заберет какую станицу, казаков кнутом бьет, носы, губы, уши режет, а кого и в аскеры записывает. Стариков смертью казнит, женский пол для блуда берет. Младенцев невинных, басурман, и тех меж колод давил, в Дон бросал. Страницы пожег. Такой изгоны люди отродясь не видали.
Люди до Некрасы, плачут. Видит Игнат-сударь такое басурманское дело князя-бояра, собрал круг. Шумит мир, а Некраса спрашивает:
— Что делать будем, атаманы-молодцы?
Казаки кричат:
— Убить князя-бояра!
Приговорил круг: «Убить Долгорукова!» Игнат с казаками сели на конь да побегли. Прибегли до князя. Некраса-батюшка подошел под Долгорукова да срубал ему голову при всем народе. Возмутился Тихий Дон от вершинушки до самых устюжей. У нас песня про то играется…
Узнал царь про смерть князя да другого прислал на Дон, с целой армией. Игнат себе собрал армию. Пошли тут баталии смертные. В войске Некрасы были разные люди, а больше донских казаков. Разбил он всех на полки, поставил полковников, а над ними атаманов — своих братьев. У Некрасы три брата было: Драный, Голый, Булавин. Брату Булавину достались полки черкасских казаков. А Игнат забыл сказать Булавину, что руководитель должен сам себя сохранять.
Ну, собрал свою армию Некраса да на штурму пошел. Вывел казаков в степь. Остановил свое войско, а сам пошел на рядант. Влез на него, глянул на казаков через персты правой руки и зарадовался: все войско в шапках стоит. Подошел он до своей армии и гутарит:
— Победа, атаманы молодцы, наша! Все в шапках!
Когда в войске перед штурмой не все в шапках, то в поход идти нельзя.
Пошло Игнатово войско на штурму. Стал Игнат-сударь города брать. Князь отступает. Шло дело так, шло. Князь пишет царю: «Царь-батюшка, Некраса города берет, подмогу шли».
Прочитал царь донесение, собрал всех инаралов, полковников, князьев-бояров да гутарит:
— Собирайте полки, идите на подмогу до князя.
Прибегают все они на Дон, а следом сам царь. Узнали черкасские, что царь с новыми полками пришел, стали думать: «Что теперича будем делать? Победит царь, казнит нас всех». Думали, думали да гутарить стали.
Одни совет дают:
— Давайте Булавина побьем.
Другие спрашивают:
— А как мы его побьем?
— Так и побьем! — гутарят первые. — Пойдет Игнат на штурму, а мы — на его брата Булавина.
Сражение идет смертное! Некрасе где в такое время доглядеть за всем?! Сошлися две армеюшки. Идет великая штурма. Видят такое дело черкасские, что Игната нет рядом, они тогда вкупе и сделали измену: убили Булавина. Убили да написали про то царю. Дали грамоту одному казаку-изменщику. Положил он ту грамоту в зепь и побег до царя. Петра Первый прочитал грамоту и всех черкасских до себя принял.
Сражение идет, а Игнат-батюшка не знает про измену. Отцы наши песню играли:
Не две тучушки, да не две грознаи, они соходилися,
Ой да, соходилися, соезжалися они, две армеюшки:
Как армеюшка, братцы, она царя белого, Петра Первого,
Да армеюшка была донских Козаков, все некрасовцев.
Они билися, братцы, да рубилися день до вечеру.
Со вечерней поры они да рубилися до полой ночи.
Со полой-то ночи они рубилися до красной солнцы.
Со красной-то солнцы война, братцы, утоляется,
У Игната-сударя в армеюшке несчастье солучается:
Как убили в его полку что ни главного инаралушку,
Что ни главного инаралушку, по прозванию Булавина.
Ой, как не до смерти его убили, да больно ранили.
Да как не смог, не смог он, инаралушка, на коню сидеть,
Ой, и не смог-то он, раздобрый молодец, за узду держать.
Как упал, упал он, брат-некрасовец, да упал с коня,
Ой, упал он, братцы, инаралушка, да коню под ноги,
Да коню под ноги, раздобрый молодец, на сырую землю.
Прибегли казаки до Игната, докладают ему:
— Черкасские Булавина убили.
Тогда Некраса собрал полки да пошел на черкасских. Много изменщиков порубал Некраса. Кто из домовитых в живых остался — все до царя убегли.
Черкасским не с руки было за Игнатом идти. Не держи Булавин домовитых, он бы жизни не лишился.
Игнат-сударь с Кубани много раз на Дон ходил. Как придет, так домовитых вешает. Они были всему делу и войску изменщики.
Задумал Некраса уходить от царизмы, созвал свой народ и приказ дал:
— Сейте коноплю.
Посеяли. Выросла конопля, убрали. Бабы много натрепали кудели и не знают, что с ней делать. Тогда Игнат гутарит:
— Вейте веревки, казаки! А вы, бабы, натките холста.
Навили казаки веревок, бабы холста наткали. Сделали все, как Некраса гутарил, и думают себе: «Зачем Игнату столько веревок?» Думали, думали, ничего не надумали.
Вскорях царь Ероха войной пошел. Прибег на Дон, станицы огнем стал жечь, казаков казнить, младенцев меж колод давить.
Игнат-сударь видит такое дело да думает: «Уходить надо!» Вот повел он свой народ на Кубань. Спасал Игнат своих людей.
Привел всех на Кубань, станицы построил. А тут Катярина до него прибегла. Муж у ней помер. Она схотела за Игната замуж пойти. А Некраса не схотел Катярину брать.
Вышло промежду ними несогласие. Катярина войско на Игната послала. Думал, думал Некраса да надумал: «Дальше уходить!» В Расею нельзя — царица всех казнит. На Кубани жить нельзя. Куда денешься? Вот и повел казаков на Черное море. Пришел. Тут-то те веревки с холстом пригодились.
Построил Игнат корабли. Всем паруса, веревки требовались. Без паруса не пойдешь в море.
Посажал Некраса народ на корабли да побег по морю.
Когда народ на кораблях уходил, Катярину, Расею бранили. У нас и песня о том играется:
Ой да, вдоль по речке, по реке,
Да, вот, легка лодочка плывет,
Легка лодочка плывет
Да за собой много ведет.
Ой да, за собой много ведет —
Да тридцать восемь кораблей.
Да тридцать восемь кораблей,
Да на корабличках людей.
Ой да, на корабличках людей,
Да по семисот молодцов,
Ой, по семисот молодцов,
Да Игнатовых казаков.
Ой да, хорошо гребцы гребут,
Да гребцы песенку поют.
Гребцы песенку поют
Да разговоры говорят.
Разговоры говорят,
Ох, мать Расеюшку бранят:
— Ох да, мать-Расея, мать-Расея,
Да мать расейская земля!
Да мать расейская земля,
Ой, много горя, горя принесла.
Ой да, Катяринушку бранят:
Много крови пролила.
Как не бранить?! Гонение Катярина делала. Наших предков земли лишила, с Кубани выгнала, всей Расеей завладела, народу притеснение делала. Не от хорошего Игнат с людьми ушел! Предки наши так-то и играли про свое горе.
Сперва они на Одессу побегли, с Одессы на Теркус путь держали, а потом на Царь-Град. Как с Теркуса поплыли на Царь-Град, тут-то застигла шторма. Миру погибло множество. Видит Игнат, как народ потопает, а живые убиваются по родным, близким, он и гутарит:
— Смотрите, ребятушки, не отставайте! В море родня, братья не считаются. Живые берегите живых. Мертвым — мертвое. Будете спасать потопших да добро по синю морю — погибнете! Кто живой, тот и мой (…).
Вся Подиль-коса на Черном море мертвыми и добром была усеяна. Кораблей, лодок, байд штормой разбило множество.
Народу больше погибло бы, как стали б в шторму спасать других. Нельзя того делать. Кораблям в такое время надо уходить друг от дружки.
Кто вживе остался, побегли с Игнатом на кораблях до Царь-Града. Они поселились на Енозе и Майнозе (…).
Рассказывала бабушка Караелева, да и дед Исак Петрович говорил, как арабы хотели взять с Мады одного казака да отвезти его в город Игната.
Арабы говорили мадьевским:
— Есть люди, похожие на вас, живут они за Пещаным морем. У них свой город. Обнесен он стеной, охраняют его оружейные казаки. Есть у них церква. Женщины, девки того города носят сарафаны, балахоны, кокошники. У девок золотые мохры заплетены в косах. Рядом со стеной у них кузня поставлена, столовая. Кто едет, они того накормят, напоят. Кому надо подковать коня, колесо исправить — все сделают, а в город свой никого не пускают.
Побоялись мадьевские отдать арабам казака. Потом они жалели. Искали тех людей, да не нашли.
Прошло время, казаки с Мады пошли искать город. Бабушка Караелева говорила, что казаки доходили до одного озера, слыхали, как кочеты кричали, звоны звонили, собаки лаяли, люди говорили. Слыхали, как песни играли, а найти — не нашли города. Туманом закрыт он. С какой стороны ни подходили, а увидать так и не увидали.
Походили округ озера казаки да ушли. Вскоре из того города в Царь-Град прибег корабь. Сошли с того корабля люди на берег. Видят они мадьевских, спрашивают:
— Вы некрасовцы?
— Некрасовцы, — отвечают казаки с Мады.
— А откуда вы?
— С Мады.
— Вы прибегали на озеро?
— Прибегали.
— Чего прибегали?
— Своих людей ищем, город Игната.
Переглянулись люди с корабля, усмехаются:
— Не найти вам того города!
— Как — не найти?!
— Да так и не найдете.
Ну, поговорили так-то да пригласили мадьевских до себя на корабь, напоили их. Вот один мадьевский напился, стал пытать у тех людей:
— Как найти город Игната, люди добрые?
— Не найдете вы города!
— Отчего так?
— Спросите своих стариков.
— А чего спрашивать?
— Они вам скажут про Игната, что он им говорил.
— А что Игнат говорил? — пытает мадьевский.
— А Игнат говорил: «Кто пошел со мной, тот мой». А ваши старики не пошли за Некрасой. Чего ж искать потерянное? Не найдете!
Ну, гуляют на корабле да посмеиваются над мадьевскими. А тот, что перепил, возьми да скажи с пьяных глаз:
— Найдем, мать вашу!..
Начал он ругаться, корабь-то и пропал. Стоят мадьевские на берегу пьяные, а корабля нет. Казаки чуть не убили того, кто ругался.
Бабушка сказала:
— Глупой тот казак, зло для всех сотворил. Как у него язык не отсох за такие слова?! Может, те люди на корабле за нами прибегали? А он все дело испортил. Круг после учил неразумного, да что пользы!
Задумали мы, некрасовцы, переселяться на родину в 1908 году.
А как идти в Расею, когда мы ее не знаем? Вот старики приговорили на кругу: «Послать ходоков».
Поехали наши ходоки в Расею. Мой родитель Тимофей Михайлович Мантаев был тоже ходоком. Когда вернулись из Расеи, родитель гутарил:
— Приехали мы в самую Москву, а потом — в Питенбург. Принял нас царь.
— Кто вы? Что за люди?
— Мы казаки-некрасовцы.
— Где живете? — спрашивает царь.
— Живем в Турции. Предки наши ушли с Дона от царя с царицей. Долго мы пробыли у турка, а теперича не хотим у него жить, желаем в Расею.
Царь спрашивает:
— А есть у вас предметы — документы, что вы, некрасовцы, русские люди?
— Есть, — отвечаем царю.
— Ну, покажите.
— Не могем того сделать, у нас с собою нет.
— А где же предметы?
— Мы бы показали вам, царское величество, да все предметы на Майнозе остались.
— Привезите предметы, тогда гутарить станем.
Дед Шашкин, Егор Иванович Семутин, мой родитель возвернулись на Майноз. Собрался круг, все доложили о разговоре царя. Круг решил: «Дать ходокам знамя Игната Некрасова и грамоту от круга за Игнатовой печатью».
Взяли все это ходоки, побегли в Питенбург. Прибегли. Пришли до царя. Дали ему документы, предмет Игната.
Царь развернул знамя, поглядел через него на солнце, увидал на нем Игната оружейного. Тогда царь поверил, что мы некрасовцы, и сказал:
— Да, вы русские казаки! Вот теперича вижу, что вы некрасовцы. Нельзя вам у турков оставаться, надо переселяться в свои пределы. Нельзя, чтоб вы погибли на чужой земле. Вы много страдали в своей жизни…
Гутарит так царь, а сам глядит на Игнатов портрет и плачет. Дюже ему было удивительно: «Триста лет где-то наша русская кровь пропадала, терпела много зла, а вот все живая и возвертается в Расею!»
Тогда сказал царь:
— Дам я вам землю, живите на ней! Хватит скитаться.
Выписал нашим ходокам документ на землю. Приехали они на Майноз. Поднялись мы, рыбаки, и пошли в Расею. Пришли, а земли на Дону нам не дали. Поселили в Грузии. Старики, дед Шашка, Е. И. Семутин, мой родитель сказывали:
— Правду наш Игнат гутарил: нельзя до царя возвертаться, царь обманет.
Землю нам на Дону и Кубани не дали. Мы были беженцами, пока не пришла Советская власть.
Старики наши все знали, про все гутарили, а вот чего царь плакал, так и не узнали. Мы тоже не знаем, чего это царь плакал.
Пугачев-то был-то был, да под именем Петра III, Петр Федорович. Он только назывался Пугачевым. В конце-то концов он здесь женился из нашего поселка, здесь формировал казаков.
Он сошелся не то с итальянской барышней, не то с княгиней. Она заняла его престол, а его скинула и дала известие поймать его и доставить живым. Его поймали.
Взвод полковников, не полковников, а оборотней казаков устроили выпивку. А Пугачев и жену с собой взял. Ну, вот, обратился Пугачев к казаку и попросил чарку водки. А главный-то говорит:
— Ему и воды много.
А казак попросил:
— Я ему свой пай отдам.
Когда туда доставили Екатерине Пугачева, сказали, мол: «Привели». Вышла она, посмотрела и говорит:
— Ну, что, набегался?
— Ну да, — говорит.
Сошла она с престола и отдала ему престол. Этого казака, что водку ему давал, полковником сделала, а полковнику голову велела отрубить.
А у Петра уже ребенок народился. Жену он отправил в монастырь, а сам на престоле остался. Это все точно было.
Дотла выгорела станица Татищевская, когда на нее наступал Пугачев. Солдатам пришлось расположиться где попало. Они были грязны и оборваны. С утра многие принялись за дело: кто уцелевшую от пожара баню топил, кто мундир чинил. У всех было хлопот полон рот.
День был будничный. Татищевский народ тоже не сидел сложа руки. Мужики ладили погоревшие избы, бабы с ног сбивались по хозяйству. Ребятишкам — и тем работа нашлась. Кто побольше — старшим помогал, поменьше — на пожарищах рылся.
По улицам служивый казак расхаживает, черную бородушку разглаживает, кривой сабелькой позванивает. Пистолетики на поясе, а сам поясок — из турецкого тканья. На руке ременная плеточка. Казакин на нем донского покроя, как маков цвет горит, а шапочка с красной маковкой.
Увидала его вдова Игнатиха, рукой машет:
— Ой, служивый, все за делами, а ты праздно расхаживаешь да бородушку разглаживаешь. Шел бы ко мне да помог вдове: не по силам бабе с лесом возиться, избу подлаживая.
Подходит к ней служивый казак, видит, в самом деле, бревно бабе не под силу, а изба лишь только начата.
— Не по плечу, вдовушка, одной возиться с избой!
— Вестимо так, да некуда деться. Подшиблась я этим годом: хлебушка в поле не собрала, скотинушка какая была и ту размотала. Помочь хотела устроить, да кишка тонка. Вот и решила сама избу по бревнышку прикладывать.
— Дай-ка инструмент! — сказал тут казак и плюнул в ладонь.
Откуда ни возьмись, еще двое служивых подошли.
— Мы к вам, — говорят, — ваша милость, на подмогу явились.
— Дело хорошее, — говорит, — надумали, принимайтесь.
Те взялись: бревна зарубают, на место укладывают. Увидали служивых солдаты и повалили валом к Игнатихе. Кто за матицу берется, кто наличники размеряет. Два татарина козлы поставили, трое балку на них волокут, на пол доски хотят изготовить. Четверо стариков косяки тешут.
А служивый, что первый давеча подошел к Игнатихе, стал вроде за главного: на солдатиков покрикивает, служивых поторапливает, а кое-кому и указывает. Работа кипит, а Игнатиха сомневается. Собралось народу немало. К вечеру изладят сруб. Людей покормить надо, а на такую ораву где что взять. По куску обделить — возом не отделаешься, а по два дать — и сумы не хватит. Служивый услыхал и в бороду посмеивается.
— О чем другом, о хлебе сомнений быть не должно. Не дозволю я солдатам опивать и объедать мужиков, а тем паче вдов.
Тут Игнатиха и поняла, что перед ней не простой служивый, а сам Емельян Иваныч Пугачев. Повалилась ему в ноги и голосит:
— Кормилец ты наш, батюшка, прости меня, глупую станичную казачку. Не разглядела я в тебе высокого роду-племени, не заставила бы я мозолить твои рученьки.
Емельян подходит к ней и ласково хлопает по плечу:
— Петр Великий — не нам чета был и то черной работой не брезговал. Не плачь! Достроим избу, сумеем новоселье справить. А о моих руках не печалься: они ко всему привычные. Не хуже деда я и ладью снаряжу, и коня подкую.
Поманил Емеля служивого и говорит:
— Избу обладим — прикажи в нее бочку вина доставить.
На третий день к вечеру в избе Игнатихи уселись за лавками работники. Пугачева посадили в красный угол, рядом — Игнатиху.
Виночерпий с рваными ноздрями разносит чару медвяного. Первому подносит Емеле. Тот поднимает и говорит:
— Выпьем за здоровье хозяюшки!
А Игнатиха осмелела и ему в ответ:
— Я и так здорова, как корова, только с здоровьем, батюшка, одна колгота. Не в пользу оно без мужика.
— Ладно, — говорит Емеля, — выручим тебя из нужды, обладили избу, ну, и мужиком не обидим.
И не обидел, нашел и мужика! Четырех детей от него родила Игнатиха. Только мужику ее крепко доставалось. Станичные атаманы притесняли его за службу у Пугачева, не давали временами ни земли, ни сенокосов. Но мужик терпеливый был, никогда никому не жаловался на обиды. Игнатиха любила мужа и до гробовой доски помнила Емелю Пугачева. Когда казнили его в Москве на Красной площади, она в станичное управление с поминаньем пришла, записать за упокой раба божья Емельяна. То-то баба глупая: пришла сама к черту на рога!
Станичный писарь так раскричался, что полстаницы собрал народу. Кутузкой Игнатихе грозил. Та хоть и напугалась кутузки, но перед сном всегда молилась:
— Помяни, господи, убиенного раба твоего и благодетеля нашего Емельяна Пугачева.
И не одна Игнатиха добрым словом покойника поминала.
Радельный был Пугачев до мужиков.
Когда поймали Пугача и засадили в железную клетку, скованного по рукам и ногам в кандалы, чтобы везти в Москву, народ валма валил и на стоянки с ночлегами, и на дорогу, где должны были провозить Пугача, — взглянуть на него. И не только стекался простой народ, а ехали в каретах разные господа и в кибитках купцы.
Захотелось также взглянуть на Пугача и Салтычихе. А Салтычиха эта была помещица злая-презлая, хотя и старуха, но здоровая, высокая, толстая и на вид грозная. Да как ей и не быть было толстой и грозной: питалась она — страшно сказать — мясом грудных детей. Отберет от матерей из своих крепостных шестинедельных детей под видом, что малютки мешают работать своим матерям, или другое там для виду наскажет — господам кто осмелится перечить? — и отвезут-де этих ребятишек куда-то в воспитательный дом, а на самом-то деле сама Салтычиха заколет ребенка, изжарит и съест.
Дело было под вечер. Остановился обоз с Пугачом на ночлег. Приехала в то же село или деревню и Салтычиха: дай-де и я погляжу на разбойника-душегубца, не больно-де я из робких. Молва уже шла, что когда к клетке подходит простой народ, то Пугач ничего — разговаривал, а если подходили баре, то сердился и ругался. Да оно и понятно: простой черный народ сожалел о нем (…). А дворяне более обращались к нему с укорами и бранью: «Что-де, разбойник и душегубец, по пался!..»
Подошла Салтычиха к клетке. Лакеишки ее раздвинули толпу.
— Что, попался, разбойник? — спросила она.
Пугач в ту пору задумавшись сидел, да как обернется на зычный голос этой злодейки и — богу одному известно, слышал ли он про нее, видел ли, или просто-напросто не понравилась она ему зверским выражением лица и своей тушей — да как гаркнет на нее, застучал руками и ногами, инда кандалы загремели, глаза кровью налились: ну, скажи, зверь, а не человек. Обмерла Салтычиха, насилу успели живую домой довезти. Привезли ее в именье, внесли в хоромы, стали спрашивать, что прикажет, а она уже без языка. Послали за попом. Пришел батюшка. Видит, что барыня уж не жилица на белом свете, исповедовал глухою исповедью, а вскоре Салтычиха и душу грешную богу отдала. Прилетели в это время на хоромы ее два черные ворона…
Много лет спустя переделывали дом ее и нашли в спальне не потаенную западню и в подполье сгнившие косточки.
У царя на службе в самом царском дворце и в армии служили разные князья и графы. Когда они далеко от дворца не отлучались, то им казалось, что в России народ живет, как кот в масленицу.
Князья эти да графы были молодые, жили они ни о чем не тужили, разве что птичьего молока им не хватало. Жить бы им там бы да жить, чего, казалось, человеку еще надо. Но года шли, князья с графами в годах стали, и не понравилось им, как дела по всей России идут. С летами они стали ездить по губерниям и насмотрелись, при какой большой нужде народ живет. Рубахи-обмывахи и той у некоторых нет, люди временами, как мухи, от голода мрут, а царь со своими сенаторами от жира бесятся, живут вдоволь на мирские крохи.
Те графы, что в армии служили, тоже насмотрелись на участь солдат. Солдаты письма получали — одно горше другого. У кого хата сгорела — в сарае, дескать, живут, у кого корова сдохла — семья голодует. Да мало ли бед раньше в крестьянской жизни было. Графы и князья, что при дворе служили и в армии, промеж собой в родне были. Один брат Воконского в полку гвардейском был, а другой во дворце служил при самом царе, самым близким человеком считался. У братьев Муравьевых, Бестужевых и Кюхельских и у графов Толстых то же самое получилось: один в армии, другой при дворце. Друг к другу они в гости ездили, переписку имели. Они о том сами сказывали. Вот на каком-то празднике они сошлись все вместе, сделали тайное собрание. На том собрании они вынесли решение: царя убить, всех сенаторов заставить своим горбом себе хлеб добывать, а у власти поставить добрых людей, чтобы народ на себя работал, а не на царя да его сенаторов.
Так порешили они на том крепко и разъехались кто куда. Те офицеры, что в армии были, подговорили на восстание других командиров и солдат, а князья при дворе готовили народ, который в самом Петербурге жил. Никто о том, что над царем и сенаторами петля затягивается, не знал. Все делалось втайне, в большом секрете держалось.
И вот за неделю перед самым рождеством христовым офицеры и князья вывели ко дворцу войска и давай бить из пушек да из ружей. Царь насмерть перепугался, не знал он, что делать, скорехонько собрал сенаторов и давай с ними совет держать. Пока они советовались, а из дворца половина окон уже было повыбито, стены ходуном ходили, с потолков лампы попадали. Царь хотел было на балкон выйти, да ноги его не несли, забился он в лихорадке, да и к тому же его медвежья болезнь подхватила. Потом он немного пришел в себя и сказал своим сенаторам и адъютантам-генералам, чтобы они подвели к дворцу его верные полки. А сенаторы и генералы ему говорят:
— Кого же вести, когда они сами по дворцу бьют из пушек и из ружей, нет, дескать, у тебя больше верных полков.
Царь от страха сразу обмер.
Генералы и сенаторы подумали: царь-то черт с ним, одного убьют — другой будет, а самим-то умирать не хотелось. Вот несколько сенаторов ползком выбрались из дворца, их никто не заметил, они переоделись: кто в монаха, кто монашкой, и выбрались из города. А за городом в казармах стояли еще полки. Солдаты и офицеры те ничего не знали об восстании. Сенаторы вызвали генералов тех полков, порассказали им, что на дворец бунтовщики напали. Те полки сдуру взяли да и скорехоньким маршем ко дворцу на помощь царю. Напали они сзади на восставших и такую смуту сделали, такую заваруху заварили, что не поймешь, кто кого бьет.
Бунтовщиков-то было не так много, а на подмогу царю пришло несколько полков. Дрались бунтовщики крепко, но не выдержали, начали разбегаться. Тут-то многих князей и графов из бунтовщиков поймали да сразу в крепость. Долго они сидели в каменных курятниках под землей, некоторые из них ослепли, многие сгорбились.
Самых главных зачинщиков царь приказал повесить. Их повесили. Несколько князей и графов сослали к нам. Тут, в Петровском заводе, они в тюрьме сидели, потом вольно поселились и жили до самой смерти. Добрые люди они были, старики о них рассказывали и нахвалиться не могли.
Вот так-то эти князья и графы пострадали из-за царя-кровопийца. Потом народ этому царю за все отплатил. Царя не вспомянешь добрым словом, а тех князей и графов, что у нас страдали, народ помнит и доброе слово о них говорит.
Лет так сто назад здесь, около Нерчинска, на каторге работали разные князья и графы. Их сюда привезли из Петербурга. Они против царя восстали. За то и в каторгу попали. Жили они все в одном старом бараке. Зимой у них головы к подушкам примерзали, а летом их дождь обливал. Несчастным графам и князьям после петербургских хором этот каторжный барак хуже смерти казался. Вот утром выгонят их на работу, построят около барака, кандалы на руках и ногах звенят, а они стоят смеются. Стража на это сердилась и говорила промеж собой, какую же им кару придумать, чтобы они перестали смеяться.
Сколько лет они в этих бараках жили, и каждый день перед бараком, куда их выгоняли, народ собирался, чтобы на них посмотреть. Глядит на них, бывало, народ и говорит: «За что же этих родимых сюда пригнали? Раз они против царя поднялись, значит, тот заслужил. Такие люди зря не поднимутся, голова у них на месте».
А при народе им веселее было, одному-то в горе труднехонько. Погонят князей в шахту, а люди за ними валом валят. Стража их отгоняет, палками бьет, а они все следом за ними идут. Вечером, когда работа кончалась, народ снова к шахтам шел и провожал несчастных до барака. Каторжное начальство боялось, как бы их народ не освободил, и стало оно людей с того места переселять подальше от каторги политических. И это не помогло. Люди и из дальних мест к тем князьям-каторжникам на поклон приходили.
А когда к ним жены, сестры да невесты приехали, народу и того больше около каторжных собиралось. Тогда начальство испугалось, донесли они царю обо всем, и царь приказал перевести князей в Петровский завод. Там для них темную тюрьму построили, и прожили они в этой тюрьме, как затворники, до самой смерти.
Царь знал, что ссылкой бунтарей не смиришь. Жили в то время те бунтари по всей Сибири и тут народ против царя настраивали. Узнал об этом царь и издал указ, чтобы всех бунтарей в Россию вернуть и здесь над ними строгий надзор учинить. В Сибири-то над ними не углядишь, а около себя спокойнее будет, тут тебе и сыщиков целая армия, и жандармов хоть пруд пруди.
Получил иркутский губернатор указ, чтобы ссыльного Кюхельбекера из Баргузина в Петербург домой отправить. Значит, вольную будто ему царь дарует, помилует. Поехал сам губернатор в Баргузин к Кюхельбекеру и говорит:
— Можешь домой ехать, царь тебе милость послал.
— Да мне и тут неплохо. — А сам подумал: «Чего я там не видел? Опять на проклятого царя смотреть, что ли?»
Видит губернатор, что с неохотой он весть принял, и снова говорит:
— Царской милостью пользоваться надо, а ты вроде на то сердишься.
— Дай мне срок. Вот десять воробьев на дорогу поймаю и снаряжусь в путь.
Губернатор согласился.
Проходит год, а ссыльный ни с места. Губернатор снова в Баргузин приехал и видит, что Михайло воробьев ловит. Тут он спросил его:
— Сколько ты поймал?
— Да вот, господин губернатор, ежели этого словлю, то еще девять останется.
Губернатор рассердился на Кюхельбекера, махнул рукой. Так ссыльный Михайло до самой смерти прожил в Баргузине, и никто его оттуда не мог выжить.
Приходит одна баба к Карловичу и говорит:
— Помоги, мой родимый, замучилась, головы на себе не чую, ноги с трудом волочу.
Посмотрел на бабу Карлович, стал во весь рост, подошел к ней и спрашивает:
— А давно вы перестали головы не чуять?
— Как чай не попила, так голова турсук турсуком, так и отламывается.
Приложил свою руку Карлович к бабиной голове, а баба и заговорила:
— Рука-то у тебя, Карлович, холодна, адали лягушку только из рук выпустил.
Карлович рассмеялся и говорит бабе:
— Значит, голову-то чуешь, раз говоришь, что рука холодная.
Бабе стало неловко от этих слов, и хотела она уйти, но Карлович ее задержал, дал ей осьмушку байхового чаю и сказал:
— Поправитесь — придете скажете.
Баба ушла.
Много прошло дней, пьет баба чай душистый и хвалит Карловича. А Карлович запечалился, думал, на самом деле баба захворала, раз не идет к нему. Не утерпел он и пошел к ней.
Заходит в дом и видит: баба куда с добром, квашню мешает и на лице красный цвет.
— Как здоровье? — спросил Карлович.
— Спасибо тебе, родимый, вылечил ты меня. Карлович достал из курмы четвертушку цейлонского и дал бабе. Вот оно, бабье лекарство-то.
Чернышевский умный человек был. Схватится спорить с царем, так царь всегда отступал, и против Чернышевского он в дураках оставался. Царю это не в понраву приходилось: как это так, какой-то простой Чернышевский да будет слыть умнее самого царя. Взял царь собрал себе во дворец всю знать, посадил за стол, тут на самом видном месте усадил он и Чернышевского. Вот, думает царь, сейчас я тебя так опозорю, что на веки вечные забудешь меня оспаривать.
Царь с царицей заняли тронное место, и задает ни с того ни с чего вопрос:
— Ответь мне, господин Чернышевский, почем ноне свинина?
Все удивились, некоторые даже громко ахнули, а Чернышевский встал и как ни в чем не бывало отвечает:
— Ежели свиньи такие, как ты с царицей, то нипочем.
От такого ответа царь с царицей в обморок упали.
Чернышевского сначала за это посадили в крепость, а потом осудили и в Сибирь на каторгу привезли.
(…) Чернышевский был самым главным и умным сенатором при царском правительстве. Как только надо царю что-нибудь сделать, он вызывал к себе сенаторов и в первую очередь самого Чернышевского. Вот у них начинался спор. Царь — свое, а Чернышевский — свое.
Однажды они до того доспорили, что Чернышевский сказал ему:
— По наружности ты царь, а по уму — баран.
Царь сразу же позвал стражу, заковали сенатора в цепи и в Сибирь. А с дороги видит Чернышевский, что его везде с лаской встречают, он и отписал царю: «Доброго человека и цепи украшают, а барана и в золоте не уважают». А весь спор-то, говорят, между царем и сенатором шел из-за того — нужен народу царь или нет. Чернышевский говорил, что народу нужен царь, как попу гармонь али рыбке зонтик, а царь говорит сенатору — без царя, что без бога, не дойдешь и до порога.
Хоть и пострадал за это Чернышевский, а он был прав. За то народ ему почесть отдавал.