Нашински мужики не однова в лесу лешего видали, как в ночное ездили. Он месячные ночи больно любит: сидит, старик старый, на пеньке, лапти поковыриват, да на месяц поглядыват. Как месяц за тучку забежит, тёмно ему, знашь, — он поднимет голову-то да глухо таково:
— Свети, светило, — говорит.
Дед мой был рыбаком. Рыбачил он на реке. Речка не так большая.
Вот в одну прекрасную ночь ехал с лучом и встретил лешего: стоит одной ногой на берегу, второй — на другом.
Дед вынужден был проезжать между них, между ног этих, и говорит:
— К этим бы ножищам да красные штанищща — был бы молодец!
Леший перешагнул реку, пошел в лес и захахал с повторением:
— Ха-ха-ха! К этим бы ножищам красные штанищща — был бы молодец!
А речка была примерно с Петровский канал шириной. Свободно леший мог переступить и бывшую Мариинскую систему…
А после заката уж. Мы домой идем, а я частушки пою, девушкой — молода была. А за рекой так длинно, дли-и-инно, очень длинно так запело. И так запело, песни не знает, а даже заунывье берё. И еще пуще. А мама мне и говорит моя:
— Замолчи!
— Что тебе, жалко? Крещены песни поют, а ты жалеешь петь.
— Я говорю, замолчи.
— Ну, мама, вот уж я не знаю.
А никого ведь близко нет, никого, все дома, в деревне, за десять километров. А батюшко удит, покойный родитель. Я еще попела, мама у меня строго глазами мне:
— Я тебе говорю, что замолчи.
— Мама, а кто поет это?
— Замолчи.
— А мама, скажи, кто поет?
— Я тебе говорю, замолчи.
Я забоялась. Там еще маленько попело. Я замолчала — и затихло.
Батюшко приходит:
— Где заводим сено?
А мама — та и говорит:
— Тут слыхали байканьё, тут лешего водительство есть, тут, — говорит, — байканьё и плач ребячий слыхали, тут жительство есть за рекой. Ну, ему нужна река, промежка.
Да я забоялась, на дороге стою, дак не смею, что леший унесё. И припустили. Да что делать…
Пришли, надо ночевать там. За водой идти — не смею и в хате оставаться не смею — леший унесет. И болей никого не видала, вот только слыхала.
А то раз заночевал человек в лесу. Сидит у костра да шаньгу ест. И вдруг слышит и треск, и гром — идет кто-то. Посмотрел это он: а лесовик идет, а перед ним, как стадо, и волки, и медведи, и лисы бегут. Так и лоси, и зайцы, и всякое зверье лесное. Как же он испугался — и боже мой, а тот к нему подходит:
— Что, — говорит, — человек, шаньги дай кусочек.
Дал он ему шаньги половину. Тот давай ломать да зверям давать, так и шаньга у него не меньшится. И волки сыты, и медведи сыты, и зайцы сыты. Вот лесной и говорит:
— Ты домой иди, не бойся, если волки тебя стретят, ты им скажи: шаньги моей кушали, а меня не трогайте.
Ну, он и пошел, а звери за ним. Тот человек тоже домой пошел — жила у него вся дрожала. А бегут ему стрету волки, таки страшенны — сейчас съедят. А он и скажи:
— Мою шаньгу кушали, а меня не троньте.
Ну, они и убежали. Так он и домой пришел. И зверя никакого не боялся.
Вышел один охотник рано утром, еще до солнца, на чучела (т. е., стрелять тетер на чучелы, из будки), а будка-то у него была очень далеко от деревни. Своротил он с дороги и идет на свое место. Пришел, поставил на березу чучело и стоит.
Слышит: шум в лесу и все ближе к нему двигается. Он за сосну и спрятался. Вот и видит: мимо сосны этой старик с вицею в руке гонит стадо лисиц — штук этак с тридцать. Увидал это мужик да и своим глазам не верит «Постой, — думает, — одну подстрелю». Только что он подумал это, а старик и грозит ему хворостиной. Мужик опустил ружье и говорит:
— Дедушко! Дай мне одну.
— Нельзя-нельзя! Это отданы уж, а тебе чрез неделю на этом месте двух уже дам — приходи! — отвечал старик.
Старик ушел и лисиц угнал.
Через неделю мужик приходит опять на это место и смотрит: прибегает лисица — он выстрелил в нее. Не успел этой подобрать, смотрит: другая прибежала — он и эту убил.
В некотором царстве, в некотором государстве, именно в том, в котором мы живем, в одном поселке жил охотник. Только это не сказка, а быль.
Однажды пошел он в лес охотиться, добывать пушнину.
Все уже разошлись по своим зимовьям, а он даже никакой белочки не добыл. С такой обидой и пошел домой. А на каждый день такая дула пурга — белого света он не видел. За всю осень солнышка даже не увидал. Старуха дома на него напала:
— Все добывают белки, соболя, то, друго — а ты ничего не добыл! Только продукты тамака ходишь жрешь в зимовье.
— Ты пошто такая чудная, старуха-то? Ты сходи-ка в лес, посмотри, чо там творится-то! Убежала бы в первую же ночь.
— Ну, тогда не ходи и на вторую осень. Тебе там делать нечего.
— Попытаю счастья, может, погоды не будет.
Собирается на следующий год. Приходит в тайгу. И на каждый день все погода, погода, погода. Опеть вторая осень проходит, опеть с одним пустым варежкам дед идет домой.
Старуха еще того тошней на него напустилася:
— Да ты чо? Потешь, наверное, лежишь в своем этом зимовье?! Тебе лень ходить охотиться! Почему-то все другие-то с пушниной!
— Дак, а погода не везде, — говорит, — где какая речка или ключик — там и погода. Где нет ключей, там и погоды нет. Вот так.
Попытаюсь на третью осень сходить, а ничего не будет — брошу! И совсем охотиться не буду. Так чо-нибудь работать буду.
Подходит третья осень. Только заходит в тайгу — снова погода! Но! День, два, три, неделя! «Эх, погодка ты погодка! Докуда ты будешь дуть, — говорит. — Я тебя сейчас проучу!»
Снимает ружье — бах! В погоде стон пошел. Ага! — думает, мне то и надо. А погода тише, тише, и стон этот скрался. Ясное небо стало. «Эх, надо было мне сначала это дело провернуть!»
А время было уже в под вечер. Приходит в зимовье, сварил ужин, разувается, ложится спать. Слышит: бряк, бряк, бряк! Чо это такое? Потом слышит: «Тпру-у-у!» Потом: стук, стук, стук!
— Хозяин, можно, нет зайти?
— Пожалуйста, входите. А кто вы такие будете?
— Да кто такие? Охотники, как и вы! Ты вот нашего охотника подстрелил, собирайся теперь на суд. Да ты не бойся — ничо тебе не будет, а ему еще дадут нотацию, этому охотнику.
Старик давай обуваться, собираться. Выходят, садятся в глухую повозку. Поехали — только горы мелькают.
Приехали. Идет ихний суд, лесовой.
— Ну-ка, расскажи, в чем дело? Зачем ты нашего охотника подстрелил?
— А вот еще в третьем годе я ходил, все время пурга была. Как нарочно! Хоть один день был бы хорошим! Я проходил так и с простым варежкам домой вышел.
На другую осень снова пошел, думал, может, на другую осень добрая погода будет. И на каждый день снова идет все погода. Опеть я с простым варежкам выхожу. Все остальные добывают как добрые охотники, а я с пустым варежкам. Хоть бы нарочно какая белочка была бы. Ну, чо сделаешь? Решился — попытаю третью осень. Ничо не выйдет — бросаю этот лес и больше и заходить не буду туда. И вот целую неделю проходил впустую. Меня вынудило, снимаю ружье и бах — в погоду. Слышу стон, и погода стихла. Думаю: давно бы мне надо было это дело провернуть. Прихожу в зимовье, чай сварил, попил, лег спать. Слышу — колокольцы: бряк, бряк, бряк. Думаю: так чо-нибудь, в ушах, может, шумит? Слышу — кони: топ, топ, топ. Потом «Тпру!» — у дверей. Потом подходит: стук, стук, стук. И вот я здесь и вам словами объясняю.
— Садитесь. Ну, а теперь вы, охотник, из-за чего это все ему натворили.
— Дак чо? Так и так.
— Так не так, а отвечай так, как надо. Арапы тут наши глаза не замазывай. Ты каждый день ему солишь. А зачем ты ему солишь? Ему пушнину надо, а ты ему не даешь ничего. За твою ахинею ты ему поплатишься соболями, лисицами, горностаем и белочкой. А вы, дед, можете свободным быть.
Как приедешь, вырубай прут подлинней, открывай боковушку и вставай за дверью. А мы погоним тебе зверей. Один за одним звери пойдут. Первым табуном пройдут белки, вторым пойдут горностаи, третьим — соболя, потом лисицы пойдут. Сколько ты сможешь хлыстать прутом, кого хлыстнешь — останется твой. Кого не успеешь — уйдет.
Ладно. Приехал в зимовье, уже развянуло. Раскрывает боковушку, приготовил кнут и давай хлыстать. Хлыстал, хлыстал. Сколько-то нахлыстал белки, горностаев, соболей, лисиц — набил кучу подходящую.
Слышит голос:
— Ну, чо? Хватит?
— Хва-атит.
— Смотри, не обижайся. Пушнину эту отвезешь, высушишь. И больше тебе в этом лесе делать нечего! И не заходи. Твоей белочки больше здесь нет. А если зайдешь, так и останешься навечно в этом лесе.
— Ладно, — говорит, — мне и этого навеки хватит.
Вот они уехали, он давай снимать эту пушнину. Снимать, сушить ее. Вытаскал ее до дому, манатки свои собрал кое-какие.
— Ну, до свиданья, — говорит, — лесочек. Больше я не приду сюда!
Потом он набрал вина, меня созвал, мы с ним выпили. А на дворе у него стоял колодец, там рыба елец, — и моей были конец!
В одно время охотник вышел на охоту. Ходил он целый день и не мог сыскать ни одновой птицы, а также и зверя. На закате солнца увидел на елке белку. Когда он зарядил ружье с медной пуговицей, выстрелил в нее, то вместо белки послышался человечий голос. Охотник сдогадался, что это дело не лагдно выйдет, и поспешил на ночлег в срубленную им в лесу избу. Мечтает то, что в виду белки окажется нечистый дух. Поспешил поужинать, снарядил чурбан в свою одежу, уложил его на лавку, а сам с заряженным медной пуговицей ружьем лег под лавку и стал ожидать чего-то.
Минут так через десять является из лесу большого роста человек с длинной рогатиной. Открыл дверь избы и ударил рогатиной наряженный охотником чурбан с приговором: «Вот тебе за давешнее!» Охотник долго не думал, произвел в его выстрел со словами: «Вот тебе и за теперешнее».
После этого пошел по лесу сильный крик и собралось несколько таких человек и стали говорить что-то не по-нашему. Охотник понял то, что как будто бы он остается не виновен. Видно было, что это говорил ихний набольший. И еще он проговорил, призвал к себе охотника из избы и сказал ему, что «спи, мужичок, спокойно». А им начал говорить на русском языке, что «я не для того распустил вас по лесу, чтобы смущать, которые нам неприкосны, а только тех, которые боле веруют в нас». Охотник после этого вернулся домой и рассказал про свое событие, что с ним случилось в лесу, и через неделю помер.
У нас будто в Чаваньге было, давно.
Раньше ведь в деревне были мешочны зыбки: лучки загнут, мешочек вошьют да и робенка повалят.
Сенокос пришел, робенка оставить не с кем было. Пошли и робенка с собой взяли, а сенокос-то близко был, полтора километра, прислоны называются. А теперь поля разведёны там. Привязали к лесины, сами косить стали. Заревет — так мать пососит да покачает, и опять косят.
Вот до вечера докосили, она и говорит мужику:
— Я пойду за коровами (они в лесу были), а ты у меня робенка не забудь, неси, — говорит.
Ну, а мужик покосил, покосил. Робенок спит. Он и позабыл его в лесе, и оставил у лесинки. Прибежала женка с коровами.
— Где робенок?
— Ой, забыл!
Она и побежала. Так бежала, что гора перва, потом мох, потом осота (которой косили). Видит: человек сидит, зыбку качает. Так зыбку качает — во все стороны ходит. Она и забоялась пойти. И говорит:
— Если дедушко качаешь, будь мне-ка отец родной, а если бабушка качаешь, дак будь мамушка мне!
А он все качает, приговаривает:
— Мать тебя оставила, отец позабыл!
А она все стоит, он не отвечает ей ничего.
— А если, — говорит, — в средних годах мужичок, дак будь мне-ка брателко, а если молода женщина, будь мне молодица.
А он все качает, приговаривает.
— А если, — говорит, — молода девица, будь мне-ка сестрица, а молодой молодец, будь мне-ка куманек!
Он говорит:
— Поди, возьми. А, куму нажил! Ха-ха-ха, куму нажил!
Она взяла робенка.
И с той поры у ей коровы никогда в лесе не спали. Как вечер заприходит, он все гонял их домой:
— Кумины коровы, подьте домой!
Коровы скачут, хвоста заворотят! Кто идет в сенокос, так слышит:
— Кумины коровы, подьте домой!
Это у нас в деревне будто было, в Чаваньге, там поля-то матерущи были.
(Раньше-то верили: потому и «водило». А теперь ни во что не верят. И не «водит».)
У меня был батюшка, все рассказывал он про себя, про свои бывальщины, что у него было, на веку происходило.
Вот: потерялась лошадь. И не одни сутки найти ее не могли. Сходили к знатку-то. Ему сказали:
— Иди, ищи лошадь.
— Ну, ладно…
— Надо выйти сперва за деревню да переодеться, на левую сторону вывернуть белье.
Он так и сделал и пошел.
Попадает старик навстречу, седатый, с батожком.
— Дедушко, не видал лошади?
— Видал, видал. Иди, — говорит, — лошадь стоит там у большой березы, на межине.
И я пошел, говорит, лошадь стоит. Траву выгрызла всю до земли. И такая, — ну, выголодалася вся, — шатается даже.
Нашел лошадь.
Одна женщина ходила искать коров в лес ночью. Видит: сидит на осиновом пне женщина, волосы длинные, да и говорит:
— Чего ты ходишь?
— Ищу коров.
— Да вона твои коровы!..
Посмотрела — а они тут и ходят. Так и нашла.
Это будто лешачиха сидела сама.
Так уж чушь это: видела б она лешачиху, так уж, наверно, померла.
Батюшка еще тогда был подростком. Пошел за рыжиками. Ну, и шел-шел. Правда, ушел далеко, на Ильинщину, как у нас раньше говорили. Ильинщина — тако место называлось.
Ну вот, говорит, встретил дядя такой, из другой деревни, из Поздышева. Покурили вместях, посидели на бревнышке.
— Пойдем, — говорит, — со мной.
Ну, пошли, говорит, рыжиков насобирали.
— Ну, пойдем, — говорит, — домой теперь.
Ну, и пошли. Он идет впереди, а я сзади. Шел-шел по тропинке и не знаю, куда он меня ведет. Еще подумал: «Куда он меня ведет? По какой тропинке? Я по той не ходил за рыжиками». А иду вслед. А он расхохотался впереди и потерялся.
А я, говорит, глаза открыл — стою в воде. А у нас как раз дом был на самом берегу, через озеро. Взглянул: да тут наша баня да и наш дом. Куда же он меня привел? Да я вернулся из воды да кругом такой мыс обошел, домой пришел, дак вот так дрожу весь — перепугался.
Была тетка Уля: всё Улина да Улина. Да тетка-то видит, что-то не спроста.
— Да что ты, Иванушко, что с тобой?
Взяла, меня повалила и скатертью накрыла. Что там она делала, не знаю. Я полежал да уснул. Проспался, встал.
— Ты смотри-ко, Иванушко, каких рыжиков ты принес.
— Каких?
Поглядел, а в корзине навоз коневий.
А потом Яша был Штормин. Вот со Столбов его едва сняли. Вот ушел по грибы и потерялся. Вот потерялся, потерялся… Вот его искали, искали… И вот че-то на четвертый или пятый день обнаружили, нашли вот, на Столбах, на скале. Сидит наверху. Как он туды?! Вот. Но тот опеть так рассказывал:
…Попал, гыт, мне дед какой-то, дед, дескать, повел меня.
— Пойдем, я вот те натакаю грибы…
И вот, гыт, шел, шел я с ем. И он завел его на эту скалу, как-то залез он с ем, с этим дедом! И вот потом, грит, вдруг этого деда не стало. Я, гыт, гляжу: кругом скала. Никак слезти-то не могу с этой со скалы. И вот его на пяты сутки сняли. Тоже облавы делали, но и это было: в трубу — в цело — ревели, значит, его, и вот потом нашли его. Нашли, дак ить едва сняли его оттуда с этой скалы! (…) Пол-обчества выходили снимать его.
А у меня хозяйка (была она еще девушкой, в залесье жила) поехала на пожню. Да и говорит сестрам:
— Вы идите прямо, а я объеду, кругом поеду.
Смотрит: впереди старик (на вид Пеша Колобок, старикашка маленький был у нас).
— Давай, — говорит, — поезжай за мной.
Он дальше и дальше, меж елок — и с телегой. А она подумала:
— Нет, тут некуда мне дальше ехать.
Осинья поперек лежат. Он меж елок увертывается.
Она повернулась — да и обратно.
Сестры спрашивают ее:
— Ты почему так долго?
— А леший водил меня.
Так это леший водил ее.
(…) Это дело было зимой, в декабре. Шел мелкий снежок. Настроение у меня было плохое, и не знаю, что тогда со мною было: то ли сон это был, то ли голова помутнела, не то шибашка меня схватила. Но только была со мной одна история: выпить хотелось с горя, но не на что. Вышел я за ворота и поглядываю во все стороны, а сам про себя подумал: хоть бы какой леший меня в гости позвал. Не успел я одуматься от своих мыслей, как передо мной вырос сосед Марк. Стоит, хохочет своим густым басом. Ростом он был высокий, в плечах — косая сажень, волосом черен, а глаза такие большие да черные, крещеному смотреть в них страшно. И говорит мне:
— Чего, Афанасий, задумался?
— Как мне не думать? Денег нет, ребят полон дом, все жрать просят. Зима идет, ни обуть, ни одеть. Да хоть бы с горя выпить где…
Усмехнулся Марк и говорит:
— Не горюй. Хочешь, пойдем к куму в гости? Он у меня страсть какой богатый. Если хочешь, он в вине может тебя выкупать.
Подумал, подумал я и дал свое согласие. Марк мне говорит только:
— Закрой глаза, да поплотнее.
Закрыл я глаза и почувствовал, что он мне их как будто чем-то ослепил, а потом почудилось мне, что я не иду, а по воздуху лечу, больно уж легко ноги передвигались. Долго ли, коротко ли мы так шагали, и вдруг я почувствовал у себя под ногой твердую почву — землю-матушку. Открыл я глаза, смотрю: передо мной стоит изба из толстых бревен, но больше всего похожа на куренный балаган. А кругом лес дремучий-предремучий, смотришь в него, и тебе кажется, что в этом лесу непросветная ночь, а деревья шепчутся.
(…) Зашли мы в избу. Из стены в стену широкие лавки, в углу — стол. На одной из лавок лежит мужчина еще выше Марка и в плечах шире, огромный рот, а изо рта торчат белые крупные зубы. Бородатый, бровастый, а глаза… больно уж жутко было смотреть в них. На самом — домотканая пестрядинная рубаха, на ногах — лапти. Ну, думаю, вот тебе так лапотцы, что тебе корзинка из-под рубах.
Соскочил со скамейки, со смехом приветствует нас:
— Кум пришел да и товарища привел!
И вышел за дверь, да как свистнет, аж у меня от этого свиста уши оглохли, коленки задрожали (…)
Входит хозяин и несет три четверти кумышки, разную закуску. Смотрю: посуда вся берестяная, да так хорошо сделана, просто загляденье. Засмотрелся я на кружечку, а хозяин смекнул, что мне кружечка понравилась, и говорит:
— Вот домой пойдешь и в подарок для памяти эту кружечку прихвати. Выпить захочешь, меня помяни, и она наполнится этим зельем. А ты пей, Афанасий, не робей, не бойся, тебя твой товарищ еще не продал. Хорошим ты ему помощником будешь. Дай только ему согласие.
И положил мне на плечо свою руку. Я так и прижался к столу от его руки. Тут-то я окончательно убедился, у кого я в гостях.
(…) Долго ли, мало ли мы пировали, но я уже начал скучать по дому. Ну, думаю, попадет мне от своей Парашки. Стал просить Марка отправить меня домой, а он — ни в какую. Думаю, кай мне от этих нехристей избавиться. Начал про себя молитвы читать, а Марка стал уговаривать:
— Крещеный ты человек или нет? Христом-богом прошу тебя: отправь меня домой.
Рассердился Марк на меня за такие молитвы, а кум со злобой на меня стал посматривать и приказал Марку отправить меня со всеми почестями. Не забыл кум и кружечку сунуть в карман. Вышли мы за дверь. Марк заставил снова закрыть глаза. А когда я открыл, оказалось, снова стою на том же месте около своих ворот. Увидела меня моя старуха в окно, хлеб сажала в печку, как выбежит с хлебной лопатой и давай меня утюжить и приговаривать:
— Вот тебе, вот тебе, старый черт! Где тебя леший носил так долго? Все поселенье из-за тебя на ноги поставила. В полицию заявила. Погоди ужо, полиция за это тебе портки снимет, походит по костям резиновой плеточкой.
Я справдывался, оправдывался, доказывал, что в гостях у лешего был, и кружку показывал, не поверила мне старуха. Не поверили мне и в полиции, попросили снять, портки и десять плеточек с оттяжкой по мне походили. Отобрали мой подарочек. Долго после этого я не мог сидеть. Даже ел на коленях. Вот до сих пор слава про меня ходит, как я у лешего в гостях был.
В одном лесу глухое озеро было. В озере водяной жил, а в лесу — леший, и жили они дружно, с уговором друг друга не трогать. Леший выходил к озеру с водяным разговоры разговаривать.
Вдруг лиха беда попутала: раз вышел из лесу медведь и давай из озера воду пить. Сом увидал да в рыло ему и вцепился. Медведь вытащил сома на берег, загрыз его и сам помер.
С той поры леший раздружился с водяным и перевел лес выше в гору, а озеро в степи осталось.
Леший проигранных крыс целое стадо гнал и подгоняет к кабаку (а лешие на крыс и зайцов играют в карты, все равно как мы на деньги). Подогнал и кричит целовальнику:
— Отпирай, подай вина!
Тот сперва не дал, потому поздняя ночь была (они ночью перегоняют). Леший взял, приподнял кабак за угол, кричит:
— Давай четверть водки!
Тот испугался, поставил ему. Леший одним духом выпил и деньги отдал, кабак опять как надо поставил и погнал крыс дальше.
Дед, значит, Коршуновых, братьев, гадал на Крещенье. Вытащил за город, вынес шкуру телячью, сел и очертился ухватом. А хвоста-то не очертил. И якобы его семенковский утащил до леса. Поехали искать его родные, нашли окол леса уже чуть ли не замерзающего. Привезли его обратно, пока еще он остался жив-здоров. Семенковский утащил его, семенковский леший.
На кажный год ждали охотники, где будет дичь. И было такое поверье, что, мол, как за рекой появится, — значит, выиграл в карты заречный дичь, а если в Семенково дичь появится, — значит, семенковский. А зависело все не от выигрыша, а от питания ягод. Когда в Семенкове появлялась (дичь) — значит, было много вересовых ягод, а не было за рекой на березе шишки. И вот птица вся переключалась на суходолы. А Семенково представляло из себя суходольный лес. А когда, значит, шишки много березовой (птица больше любит березовую шишку, чем вересовую ягоду), переселялась туда.
Лиственный лес, значит, — он считается как чернолесье, да. А вот сосняк, ельник — он краснолесье. Он круглый год в своем одеванье…
Пошли мы на сенокос, пять человек… Боры-то, мхи только кончились, выходим на большой нос. Вдруг с узких лядинок идет человек, шагает: черная шинель така длинная, пуговицы в два ряда, блестят-блестят, как чертов глаз! Шапка с кокардой, как цилиндр высокая! Трость блеснет так, как будто золотом отливат! А как шаги дават, так один тут, другой тут!.. Первее всех я увидела. Говорю:
— Андель, посмотрите вы, кто… «Он» идет-то!
А солнышко пекет, день такой прекрасный, сено мы пошли сгребать. И все увидели… А как засмеется, так зубы видно, вот такие, и зубы золотые…
И все замерли. Что будем делать?
Было это в Нигижме. Жили два учителя — Выров да Кряжнов и два старика Мещаниновы. Эти два учителя все со стариками вздорили, что нету лешего, значит. А эти старики: «Есть!» Ну, учителя и говорят:
— Можете показать нам?
— Можем.
Ну, вот, и эти два старика, значит, сговорились. И один старик, значит, надел длинный балахон (раньше были) и черпугу на голову положил да простыню надел. Ну, и пошел туда, в лес, туда, на росстань, километра два от села. А другой старик этих двух учителей и повел туда ночью. Ну и говорит:
— Как очерчусь, так вы уж за черту не забегайте.
Отвел этих учителей и очертил там и стал вызывать, значит:
— Лес праведной, лесной праведной, приди-покажись в лес. У меня приведены два учителя, они не признают лешего.
Проговорил так три раза, а там второй, значит (было сговорено, ольшинка вырублена с сухими листьями), да и вышел с кустов да листьями-то и шуршит.
И эти учителя как пустились бежать, так километра два до деревни так и бежали, не останавливалися.
А эти старики пришли домой, на второй день учителям говорят:
— Ну что, верите, что есть лесной?
— Да, верим теперь, что действительно есть тут лесной. Вот два старика и обманули двух учителей.
Золота и серебра в Олонецком крае чрезвычайно много, но народ забыл об этом и не знает тех мест, где эти металлы находятся.
Как-то раз (…), еще в царствование Грозного-царя, по северной губе Онежского озера плыла большая лодка с рыбаками. Вдруг видят рыбаки, как по берегу идет им навстречу старичок ветхий-преветхий, с трудом плетется. Видно, что он очень тяжел и грузен: идет он и подпирается палкой, которая под тяжестью его так и гнется.
— Возьмите меня к себе в лодку, добрые люди, — запросился старик.
— Нет, дед, — отвечали ему рыбаки, — нам и самим тяжело плыть, — трудно нам справиться, а тут еще тебя, старика, взять с собою! Нет, дед, иди себе с богом!
— Понудьтесь малость, ребятки, — снова взмолился старик, — возьмите меня в лодку: ей-ей, говорю, большую корысть от меня наживете.
Но рыбаки снова отказали ему. Долго просил ветхий старец взять его в лодку, так и не допросился.
— Ну хоть батожок мой возьмите, — просил их, — он очень тяжел и мне не под силу.
— Станем мы из-за твоего дрянного батога тратить время и причаливать к берегу, — отвечали ему с лодки.
Тогда старик бросил в лодку свой батожок, который рассыпался весь на золотые и серебряные слитки, а сам ушел в расселину скалы и скрылся из глаз изумленных рыбаков.
Ахнули рыбаки, да поздно за ум взялись. Так и не узнали до сих пор, где в горах северной части Онежского озера скрывается золотая и серебряная руда.
Семнадцати лет от роду зачал я работать. Не знал ничего. На Калмыковке работал в ортах. Однова отробились, горный смотритель Сартаков оставлят нас докатывать огни. И чо такое? Впереди как будто тачка гремит, кто-то еще робит. А все ушли, кроме нас.
Я спрашиваю:
— Дяденька, это чо?
— Дурак, это горный тачку катат. Знай горного!
Потом на Веселой робили в орте. Приходит к нам становой:
— Ребята, ступайте обедать.
Время не такое, да ежели становой велит — почему не пойти? Только вылезли — гора пошла. Всех бы захоронила.
Становой навстречу нам бежит:
— Вы как догадались, што гора пойдет?
— Да вы же нас обедать позвали.
— Не звал! Чо вы — с пьяных глаз?
Горный позвал, спасибо ему.
Однова на Касьме нарядчик бегал по всем ортам:
— Ребята, вылазьте, гора пойдет!
Выбежали, гора и верно пошла. Двое в ортах остались, не послушали, так их воздухом повыкидывало, на три сажени от горы отметнуло, зашибло.
А нарядчика никакого нет. Что за диво? Ребята потом догадались: это кричал горный батюшка.
В одно время на прииск приехал исправник в двенадцать часов ночи. Нарядчики все спали. Он их вытребовал, велел всех перепороть.
— Как смеете спать! Рабочие робят, а вы спите.
Рабочим приказал собраться, спрашивает:
— Хорошо ли нарядчики относятся? Жалобы есть?
Ребята помялись, потом говорят:
— Как не быть, есть. Дерут нас нарядчики нещадно, бьют правилкой.
Исправник разгневался, еще раз их перепорол, нарядчиков-то. И уехал. Рабочие говорят:
— Вот это исправник! С испокон века такого не бывало.
Больно уж добрый человек. Справки о нем навели. И вышло, что никакой исправник не приезжал. А это горный батюшка заступился.
Было еще так. Только начали новую шахту — ночью сделался шум. Выскочили из бараков — шахта ходуном ходит.
Горный батюшка пришел. Ворочает, ломает, только крепи трещат. Все изломал, всю шахту. Потом ушел.
Стали думать, как быть. Горному шахта неугодна. А место богатое, бросить жалко. Начали новую шахту. Добили до плавунов — вода! Еле вытащили забойщиков. Еще бы немного — потонули бы все. Старики-то и говорили:
— Не послушали горного, а ведь он, батюшка наш, знак подавал, што робить нельзя.
У нас не говорили: боже, помоги. У нас говорили: дай, горный!
(…) А был он вроде черта, только добрый.
Как на Казанах Петрова Кирюху задавило в машине через горного.
Была машинна избушка, промывальна чаша там стояла. А квартир не было. Кирюха Петров пришел, нанялся в контракт. Квартиру не дают, говорят:
— Иди в машинну избушку, живи.
На Троицу я позвал его в гости. Гуляли. Потом он говорит:
— Идемте ко мне.
Приходим. Ребятишки его заплаканы, притаились в углу на лавке.
— Вы чо? — Петров спрашивает.
— Дяденька — вот такой большой — плаху выворотил, из-под пола вылез. Твое все надел — шляпу, рубаху, чембары надел, пиво достал, пил, плясал и нас щипал. Потом разделся и в подполье улез.
Смотрим, ребятишки все исщипаны до крови. Пива нет, гулять нельзя.
Лекарь был Михеев. Позвали. Осмотрел: верно, исщипаны ребятишки.
Он и спрашивает нас, Кирюха Петров:
— Это чо?
— Горный приходил. Опасно тебе тут жить. Не угодил ты ему.
Я и говорю:
— Переходи ко мне. Не даст тебе житья горный.
Он и перешел со всем семейством. А в машинной избушке што ни ночь — песни, пляс, ходуном стены ходят. А никого там нет.
Петров робил помазилкой, машину мазал. Вот прошло две недели после Троицы, помазок у него в кулачья попал — затянуло ему всю руку, вот так, вот эдак вот кости размозжило.
Он и помер, Петров Кирюха. Одежа на нем была рваная, в крови, так и положили в машинной избушке на лавку, так и лежал пять ден — попа с Андобы вызывали, урядника Ларионова. Пять стариков тело караулили, батя мой караулил. Так и схоронили в рваной одеже. Начальство поскупилось: хоть бы рубаху справили покойнику.
А все из-за чего? Кирюха, как пришел на Казаны, выхвалялся:
— Я вашего горного не боюсь!
Горный-то не любил, когда кто выхваляется. Он тут хозяин.
(…) Вот была у меня смелость. И горного не побоялся.
На Троицких Вершинах машина стояла стара, бергальска. С Покрова ее прикрывали, воду отводили.
Машина прикрыта, а по ночам гремит. До утра гремит.
Все говорят:
— Горный, горный!
Я зову Голубцова:
— Пойдем, Поликашка, посмотрим, какой он есть — горный!
Поликашка сперва не шел. Все же уговорил я его.
Прибежали ночью. Забрались на сплотки, где низко. Вода бежит помаленечку, нет никого. Мы ждем, смотрим. Вода в плицы набралась, опять загремела. И никакого горного.
Вернулись, говорим рабочим. Они не верят. Потом пошли с нами смотреть. А мы смеемся:
— Вот вам и горный!
Вот раз плывет шляпа по Волге. Бурлаки было нагнулись с плота и хотели взять шляпу, но лоцман их остановил и сказал:
— Шляпу не берите, а то худо будет.
Не послушались бурлаки лоцмана, подняли шляпу из воды. Не успели ее вынуть, как в это время из-под нее человек вышел и сказал:
— Что вам от меня нужно? Хочешь, я посуду потоплю! Ты зачем велел им шляпу поднять? — сказал человек из-под шляпы лоцману. — Я иду, — говорит он, — прямо по Волге, как по земле, до самой Астрахани и смотрю за порядками, а вы мне мешаете идти! Ну, ладно, подлецы, — говорит человек, — жалею только лоцмана, а то бы потопил посуду. Вы виноваты, — сказал человек бурлакам (а их было девяносто человек). — Ни хозяин, ни лоцман, а только вы виноваты в этом!
И спустился человек в воду, шляпа накрыла его голову и пошел он опять по дну Волги, как пешком по земле.
Только шляпу его стало видать по воде, и она поплыла вниз по Волге до самой Астрахани.
Вот еще, сидели на тони, сальницек горит, и вот пришло, под окошком закричало:
— Развяжу-у ли я?
— А развяжи!
Со смехом говорят, не знают кто, и все стихло. А утром пришли: и весь невод развязан, и на клубочки свито, как прядено. Вот беда-то! И ехать надо невод метать, и все на клубочки свито.
Ну, вот, день-от проходит, а на другой вечер сели так, горюют, нать невод вязать, а скоро ли свяжешь! И опять под окошко пришло:
— Завяжу-у ли я?
— А завяжи, батюшка, завяжи, завяжи!
На другой день встали, пришли: невод по-старому веснет, все как на вешалах было у них, так и есть.
Это мой дедко, отца отец… Тут у нас был мукомольный завод. Надо было ему идти на работу берегом. Видит: сидит на плоту человек с длинными волосами.
Дедко мой схватил кирпич — бросил. А этот человек из воды:
— Ой, руку сломал, досадил…
Пришел он на завод, и в тот же день на заводе ему руку и оторвало.
То ли он сам досадил, то ли этот человек сунул руку ему.
Уж это, верно, водяной был.
Известно, что в иных приходах деревни отстоят от церквей довольно далеко. Поэтому набожные крестьяне, чтобы не опоздать к службе, уходят на погост еще с вечера. Однажды крестьянин какой-то деревни к вечеру великой субботы отправился на погост к христовой утрени. По приходе на берег озера, чрез которое ему надлежало идти, увидел он на другом берегу человека с длинными черными волосами и такого же цвета и величины бородою, который что-то таскал кошелем из озера в лодку. По окончании своего дела незнакомец сел на край лодки и начал что-то перебирать.
В это время ударили в колокол к утрени: крестьянин перекрестился, а неизвестный упал с борта лодки и исчез. Любопытство овладело мужиком нашим. Ему захотелось знать, что это было — привидение ли или что иное, и он пошел к тому месту, где видел незнакомца.
По приходе туда глазам его представилась лодка, наполненная рыбьим клеском. Тут он понял, что это клад, набрал клеска и возвратился с ношей домой. Спрятав добычу, он пустился обратно с мешком к лодке, чтобы взять и остальное. Но что же? По приходе на место лодки с клеском уже не нашел, а потому и отправился в церковь.
Возвратившись домой, он развернул свою ношу и увидел, что из принесенного им клеска образовалось серебро, так что крестьянин из бедняка сделался богачом.
Рассказывают, что чернобородый незнакомец каждогодно в великую субботу ужасно кричит и жалуется на похитителя его богатств и грозит ему местью, отчего нечаянный богач в продолжение своей жизни никогда не осмеливался подходить к озеру.
(…) У водяного ильинского была дочь. За ней сватались водяной пречистенский и водяной — владелец Кенозера, которое в ту отдаленную эпоху было соединено с Водлозером. Как пречистенский, так и кенозерский водяные часто навещали ильинского. Кенозерский водяной первый посватался — и ему отказали. Посватался затем пречистенский водяной, и старик ильинский отдал за него свою дочь.
Кенозерский рассердился, ушел к себе в озеро и, чтобы никогда не ходить больше в Водлозеро, засыпал большими каменьями дорогу. С тех пор Кенозеро не сообщается больше с Водлозером.
Отправляя свою дочь к зятю, к пречистенскому погосту, ильинский водяной дал ей в приданое много золота и драгоценностей и, наконец, целый остров из своих владений послал вместе с дочерью в ее новое жилище. Этот остров лежал прежде недалеко от реки Илексы и, ведомый петухом, прибыл к деревне Большой Кул-Наволок, недалеко от которой он остановился. Вещий петух затем улетел, а остров стоит до сих пор и прозван в память того, что его привез петух, Петуньим островом.
Вот ты, Павел Николаевич (говорили мне на Шуй-наволоке), думаешь, что на воде люди погибают больше от своей вины. А мы тебе заподлинно сказываем, что дело без водяника не обойдется. Хоть бы нашу деревню Середку взять: позапрошлым летом поехали в лодке две девки: одна-то на выданье, а другая-то еще не человековатая. И стала девочка сказки сказывать, как под водой живут водяники в хрустальных палатах. А старшая и говорит:
— Ишь, как у них хорошо: хоть бы одним глазком посмотреть на подводное царство.
И не было ни ветра, ни волны — вдруг заколебалась вода и поднялся черный мужик, волоса у него взъерошенные, ухватил девку за руку и, как она ни билась, стащил ее под воду, только ее и видели.
И все это девочка видела своими глазами.
Мы видали водяного: он плавал здесь, в речке. Смотрим в окошко и все видим: вот плывет человек, руками гребет и голова (видна. — Н. К.), еще и ногами перебирает, а следа не видно. И подбежали все к берегу, видят, на людях дело: плавает, двумя руками гребет-гребет-гребет. И выплыл туда, к середине озера, и далеко поплыл. Потом скрылся.
И после в этом месте не стали купаться никак. Пекарихи раньше купалися, с пекарни, и не стали купаться. Правда, так устрашило. Приезжая была така здоровая пекариха, как выскочит — да в воду. А потом больше не пошла в воду. И я больше в воду не пошла, сроду пока не хожу, сохрани господи…
Ну, правда, девчонкой была, молодой. У нас берег такой был мелкий-мелкий, песок-песок. Того дальше иди — все до колена, а уж потом пойдет туда обрыв. А купаемся — водяника боимся, ну вот.
— Ой, девки, всё говорят ребята, что водяник есть — водяник есть, а вдруг да он как нас поймат. Водя-водя-водяник, захвачу-ка за парик!
Ну, вот мы раз купалися-купалися, как глянем: а там не так далеко, где купаемся, — камень, большой камень с таким ожеком. И на этом каменю оказался будто бы человек, волосы распущенные по плечам. Только что одна личность видна, а волосы по всему.
Да мы бегом с этой воды, да одеваться, да домой бежать. После того страху долго не купалися. Такого водяника с длинными волосами видели, правда. Это было… Это было, не вру. Это было, было, правда.
Ходили мы как-то по черемуху. Брали, брали да и решили в лесу-то и заночевать. Стали мы друг друга пугать русалками да водяными. Вдруг видим: как будто паром плывет и не паром будто. А на том пароме гребут веслами и песни поют. Присмотрелись мы и видим женщин во всем белом. А волосы длинные они гребнями чешут, а сами то песни запоют, а то вдруг как засмеются! Стали ближе-то подплывать: вместо ног-то у них хвосты рыбьи. Они ими по воде шлепают, а вокруг брызги серебряные летят. И потом вдруг не стало никого.
(…) Годов этак сто тому назад жили в Кузомени купцы Заборщиковы, нынешних варзужских купцов прародители. Не было у них удачи в лове, сколько лет выбиться не могли. А потом вдруг разбогатели. И с того же времени начали из деревни люди пропадать: то девчонка исчезнет, то старуха. И никак не могли понять рыбаки, что такое происходит. Что же, как бы вы думали, оказалось? Оказалось, что купцы Заборщиковы ради своих уловов договор заключили с нечистой силой, с водяной русалкой в реке, что они будут ей живое мясо поставлять, а она к ним — рыбу в сети загонять (…).
Может, и сказка.
Там репу сеяли. А досюль привидения такие были. Вот так. Сеяли репу, а такой костер ведь разведут. Отец там бороновал-бороновал. В лесу-то там боронуют сучья, такие деревянные, борзые.
И вот бороновал, скаже, бороновал да и задремал, у костра-то. Задремал, говорит, — да и прибежала старуха в крашенинном сарафане в синем, да и разголила задницу, да и «э-э-э-э» руки греет у огня.
А я-то, говорит, кричу:
— Да татка, татка, да где ты?! Ой, бабка какая-то пришла!..
А, видимо, он во снях уж видел, ничто больше (…).
Так это мне папа рассказывал свой покойный. Я все еще помню.
Я еще девчонка была, а помню. Как-то в память все позапало.
Лошадка у нас тогда была. Наповадился к нам в стайку кто-то ходить да косичку заплетать. Вот как-то однажды дед пошел в сарай — у лошади опять заплетены косички. Он про себя говорит: «Наверное, домовой». А смотрит: старичок сидит. Он и говорит:
— Сидишь?
А тот сжался, малюхонький такой стал, да так тихонечко прокряхтел. А сам косу-то плетет.
Мать моя частенько тоже поговаривала, мол, уйдет куда-то, вернется — а в избе-то уж все прибрано.
…Маленький, говорит, такой старичок, седенький.
(…) Я взамуж вышла, дал мне отец корову. Скажут, корову привести на двор так надо:
«Хозяин с хозяюшкой,
Берегите мою скотинушку…»
А мы не сказали ничего, дак, знаешь, корова неделю стонала.
Потом к колдуну ездили да потом по всем уголкам наклали, вот в каждый уголок — и чаю, и сахару, и вот:
«Вот тебе, домовой хозяин, гостинца,
Ты береги мою скотинушку…»
Вот. Это уж тоже на себе… Топерь-то не верят, топерь нету колдунов.
У меня случай был во время службы. Перевели меня… Я приехал, документы представил, меня устроили. Там на отшибе дом был. Большой. Все комнаты пустые, а одну для солдат отделали малость. Все ушли в клуб, а я устал с дороги, лег спать. Ребята ушли, и я лег спать. Вдруг старик лохматый из-за печки выходит… подходит ко мне и давай душить. Душит! Я уж думаю: «Да неужели такой старый задавит меня?!» Все силы собрал — как его толкну! Он улетел. А там западня, она открыта оказалась — он в нее. И замолк. Опять все тихо.
Я наутро рассказал поварихе, она мне говорит:
— Э-э, солдатик, ты здесь не задержишься. Это тебя домовой невзлюбил.
И точно — вечером меня отправили в другое место. Перевели.
Вот, видишь, пришла и повалилася спать старуха. Вдруг открылося подполье. Из подполья выходит женщина:
— Дайте мне, пожалуйста, тарелок.
— Начто вам тарелки?
— У нас, — говорит, — будет свадьба.
— А какая свадьба?
— В подполье свадьба.
— Тарелок, — говорит, — дам.
Дала старуха — унесли тарелки туда. Потом и пошло там, танцы да гармонь заиграла да пела. Как посмотрит в подполье — а там деревенская (из другой деревни) девка привезена у них там…
Ну, танцевали, да выли, да плясали, да ходили. Потом приносят эти тарелки ей:
— Вот, — говорит, — тебе тарелочки и тебе на колпак материалу — парчи.
Ну, она поразмеряла-поразмеряла материалу — да два колпака будет сшить.
Так старушка рассказывала. Ей говорили: «Да не ври ты, не ври». Так показывала… колпак.
Были у меня сыны на войне. И я пошла узнать, живы ли дети. Была одна женщина, водила, у дворового спрашивала.
Вот пришли во двор, она стала звать: «Черт, выходи! Водяной, выходи. Жировой, выходи!..» Всех сосбирала. А я стою, боюся: думаю, вот, сейчас выйдет — задавит. Долго не выходил. Потом она в другой хлев сходила — он и вышел. Сошел, меня по лицу провел, по губам, потом по плечу. Серед хлева стал и говорит: «Ну, спрашивай! — Прокашлял, как старичок. — Расспрашивай!»
Ну, мы и стали спрашивать. Я спрашиваю, живы ли у меня дети.
— А один, — говорит, — в танке погиб, в танке, — два раза повторил. — А другой сын, — говорит, — в Англии в плену.
— Ну, так мне видать ли его?
— А через три года увидишься.
А мне так и не пришлось увидеть…
Тут другая женщина была рядом со мной.
— Ну, — говорит, — мне расскажи, живы ли у меня дети.
— А у тя, — говорит, — три сына погибли, а еще остался четвертый сын — с тем доживать.
— А один сын в боях не бывал.
— Ну, не бывал в боях, — говорит, — он поехал на фронт, его убили по дороге.
— А дочка, — говорит, — еще учится, дак как?
— А дочка хорошенька, сдает, — говорит, — на учительницу… Ну, довольны вы?
Мы и пошли:
— Довольны.
У этой женщины руки развязали: у нее были связаны. Ну, мы вышли, больше ничего. И куды-то ушел этот старичок. Всё.
Теща у меня раз приходит в баню. Стала баню затоплять. Она, значит, затычку снимает — дым хоть некоторый выходит.
Она раз выдернула затычку — не выходит, другой раз — ни черта. На третий раз выдернула она — а из трубы показались пальцы сизые, длинные. Ну она тут перекрестилась, помолилась.
Стала топить баню. И больше ничего.
(…) А тут одна баба чесала лен тоже. Лен-то у нас по вечерам чесали. Ведь дни-то коротеньки осенью, дак. Пришла в байну чесать лен. Чесала-чесала. На полках сидит как белая кошка, глаза сверкают-сверкают такие у ней. Я, сказывает: «Кис, кис, кис…» Киска не двигается. Да я бегом это, щеть в руки да лен. Дак побежала да камнем, сказывает, колгонула в байну, дак.
Вот, вот привидения какие. Это на самом деле. Я вот не скажу, что вру. Вот не вру! При мне все это сделалось… Ой, господи, страшно-таки…
(…) Еще одна баба сказала. Вот топила ночью байну. Тогда мужики ездили в двенадцать часов ночи, поздно. Топила байну, топила-топила. А потом ведь пришла (тогда с коровьей шерсти кафтаны-то ткали, кители шили такие коротеньки) — ёно как, сказывает, меня сгрибчило, так у этого кафтана зад отпал в руки в байне. Ну, потом мужики приехали, пошли в байну мыться: и каменка разрытая, и вода вся вылита.
Вот, вот ночью в байну ходить!.. Я-то не пойду ночью.
Да! Бывало, два старика были дома и перед рождеством по старинушке слушали, что чудилось, что смотреть было можно. Ну вот, пошли на гумно, значит, слушать. Сели (была на гумне кожа) на эту кожу и взяли в руки сковородник, обчертили эту кожу, чтобы нечистый дух не спихнул их, да, обчертили и сели.
Вдруг выходит с этого овина человек, нечистый дух, наверно. Ну вот, взял эту кожу (а хвоста они не обчертили), взял эту кожу за хвост, раз-два махнул — и этые мужчины улетели с этой кожи, да.
Ну, конечно, они уже растерялись, открыли ворота и убежали домой. Пришли, переговорили промеж собой. Ну, один и говорит:
— Это неправда, я пойду сам туда, сяду на кожу, и он ни за что меня с кожи не спихнет, значит.
Ну, и потом пришли, эту кожу взяли и сели. Один сел на средину, а другой сел на голову этой кожи и проложил руки в дырки, где уши были прорезаны у коровы про рога, заложил руки и положил на них замок и сидит. Кожу обчертили кругом, а хвоста не обчертили. Только сели на кожу, вдруг дверь открывается и выходит с овина опять нечистый дух, вроде как человек. Взял он эту кожу за этот хвост — и давай кругом вертеть. Вернул один раз — этот первый мужчина, который на средине сидел, сразу улетел к воротам, а этот, которого руки положены в дырки, значит, сидит все время. Он давай крутить его, крутил-крутил, сам устал. Мужчина лежит в углу, он в другом лежит — дышит, конечно дело, живой, значит. Отдохнул и снова давай крутить его. Этот мужчина все лежит, дёржится за эту кожу, — руки в дырках, дак зря не свернешь его. Крутил-крутил, потом больше не замог крутить, бросил и ушел, двери закрыл. И мужчина дожидал-дожидал его, дождаться не мог и потом ушел домой. Вот так.
Вот бывает. Жил мужчина с женой, значит. Пахали они хлеб, конечно дело. Ну вот, на одном гумне сушили зерно, а на втором молотили. Ну вот, часа в три встали ночи. Мужчина посылает женщину подготовить эту рожь там молотить, а потом говорит:
— Я сейчас приду.
Ну, сел покурил, конечно дело… А она сходила, эта женщина, Анна Максимовна, сходила туда, ну, а там, в этом овине, мявгает-ойкает. Она испугалась и пришла обратно. Спрашивает другу старушку:
— Бабушка, там что-то в овине плачет.
Ну, старушка ей, конечно дело, открыто сказала, посмеялася да и говорит:
— Там овинница рожает. Не ходите, — говорит, — сейчас молотить. Снеси ей чего-нибудь на родины, какого-нибудь хлебца или рыбник или чего-либо, рыбный пирог.
Ну вот, она говорит:
— Чего я могу снести?
— Снеси чего-ни.
Ну, она взяла пирог с рыбой, положила чаю, сахару положила, туда принесла и на окошечко поставила ей. А там все в овине ойкало:
— Ой, ой.
Она не могла понять этого дела.
Пришла, говорит:
— Она все еще рожает, там все ойкает.
Ладно, немножечко посидели. Бабушка и говорит:
— Идите. Наверно, уж там, — говорит, — она успокоилась, и все такое.
Ну, они пошли. Пришли, где рыбник был положен на окошечко у ней, ну, вместо овинницы — а сидит кот на этом окошечке… у рыбника. И весь этот рыбничек скушал.
Это там была не овинница, а просто кот, мяукал все «ау-ау», а она подумала, что овинница рожает. Вот.
Мужик давай ее ругать да матюгать. Вот. Так скормила она этот рыбный пирог коту, а овинницы в глаза не видела.
Поехал было батюшко наш на мельницу, на Халуй, далеко. Вот приехал, а там, как с деревни выезжать, говорят:
— Куда ты на ночь поехал? Там никого на мельнице нету, там неспокойно. Как ты один?
— Ничего, я не боюсь. — И поехал.
Приехал, муку засыпал да овес затолк. Спустил мельницу. И пошел. Избушка там есть у мельницы. Мельничная избушка, как называли раньше. Печку стопил, чаю попил. Хотел спать повалиться. Только повалился, не успел еще заснуть — вдруг за волосы кто-то дернет. Я из сна долой. Что такое? Опять зажгал лучину, в щель куда-то улепил. Повалился, полежал. Как лучина погасла — опять то же самое: опять за волосы. Не больно, а вот захватит за волосы, дернет — и только.
Ну, к, говорит, тут разматюгался, да опять огонь зажгал да и сел. Ну вот, сходит в мельницу там заглянет. Все переделал, муки намолол. Пошел: «Поеду, — говорит, — сейчас. Ну, что тут: сидеть нельзя, повалиться тоже».
Стал муку выносить. Лошадь запряг он, подгонил ко дверям самым. Мешок захватит, пока выносит на телегу, — опять огонь потушит. Даже искринки нет. Опять снова зажигает. Ну, выносил кое-как. Потом: «Оставайся, — говорит, — нечистая сила, а я поехал домой». Поехал, а ночь темная, осенняя. Ехал, подъехал — и как, не знаю, в яму забрался: она не о саму дорогу и была, яма, а так лошадь зашла. Смотрю, телега покатилась в эту яму, и лошадь вслед, и я вслед. И пришлось в этой яме сидеть до утра, до свету — не мог выбраться. Ну, как выберешься? Все лежит кверху ногами, колесами: телега, лошадь лежит. Вот такая была бывальщина.
У нас в селе Петр Горбунов жил. Так вот он про себя рассказывал.
…Вот его черти увели в лес. И такая у них музыка хорошая. Оки пляшут, и он с ними вместе. Черти все молоденькие да так пляшут!
Потом, говорит, я домой шагаю, и они за мной. Они окружили его. Что делать? Я сапог скинул, а они — цапе! — и так в карниз его забухали, что ни крикнуть и ни пошевельнуться.
Жена-то его потеряла и только по сапогу узнала, что он домой уж пришел. Голову-то подняла, а он в карнизе зажат. Черти его так забухали, что всем народом выворачивали его.
(…) Закончили покос. Пошли домой, на Погост пошли (а косили здесь же, тутотка, рядом). Вышли — один (Иван Федорович. — Н. К.) идет и говорит:
— Ты куда пошел?
— А я пошел за коровами: у меня коров нету.
А он говорит:
— И я за коровами.
— Давай, Иван Федорович (а другой — Андрей Степанович называли), давай закурим, у меня табак-то есть, а спички нету.
— А у меня, — говорит, — табак и спички есть, давай закурим.
Закурили и пошли.
Шли-шли-шли. Коровушки-то, две коровы, ходят на этом месте — звонит.
— Ну-ко, слушай: звонок (звонит один за другим).
Токо:
— Наши-те ребята на бесёду поехали.
— Да како на бесёду? Кака тут бесёда?
— Пойдем дальше, пойдем.
Вышли на горушку — дом стоит.
Скажет (Андрей Степанович. — Н. К.):
— Я век прожил да здесь дома не видал, не было его.
Видит, наши ребята танцуют: гармошка («Тут, — говорит, — дом, гармошка»), и разговаривают так вовсю, играют. И поинтересовался. Оперся я так о двери и стою, говорит. Смотрю, как пляшут, танцуют. Гармонь играе, танцуют с девушкамы, хоть того больше.
А тот:
— Зализь.
— Да отступись, да не зализу.
— Зализь, не бойся.
— Нет! Ой, господи Иисусе Христе, — скажет, — сыне божий, век я прожил — да здесь фатеры не бывало, а тут как фатера откуда-то взялась!
Токо проговорил — нигде ничего нет: ни бесёды нет, ни Ивана Федорова нету моего. Сейгод токо щелья такая большая, и между щелья равнинуша (полянка на дне расщелины. — Н. К.), вот как дверь, такая.
Одной рукой упёршись в одну кромку, другой — в другую кромку, стою и смотрю как в щель на бесёду. Скажет: «Как бы переступил я всё… порог да в эту бы пропасть ухнул (веревку спускали потом туда — конца не хватало)», — говорит.
Дак я, скажет, скорее домой:
— Да бог с ним, с товарищем; да бог с ними, с коровами; да бегу домой сам без себя.
…А Иван Федорович в этот день никуда из дому не уходил.
Была деревня большая. В этой деревне много девок было. А их на бесёду никто не пускает, они взяли выстроили избу у озера. Ходят вечер, другой и третий — никто из парней к ним на бесёду не идет. Вот они промеж собой толкуют: «Хошь бы кто из озера пришел на бесёду!»
Вот с вечера прикатило ребят к ним партия человек в двадцать. Все сдобные такие, с тальянками, при часах, в калошах, ну и давай поигрывать с девками.
А у одной у девки была принесена девочка маленькая, лет пяти-шести. Та сидела на печке и все смотрела. Ну и стала звать эту девку:
— Нянька, иди сюда-то!
Вот ена подошла. Она и указывает:
— Гляди-ко, нянюшка, глаза-то какие у них вдоль лица и зубы, как железные.
— Как бы нам идти?
— А вот как: я буду проситься до ветру, а ты выведешь меня — в то время и уйдем.
Ну, маленько посидели. Эта девчоночка и запросилась до ветру, а они не отпускают этой девки идти с ней.
— Что вы, — говорит, — отпустите! Прищемите мне хоть сарафан в дверях, никуда я не уйду.
Вот они взяли выпустили, прищемили подол в дверях, а она сейчас лямки скинула с плеч, ребенка на плечи и давай бежать. Прибегает к байне, видит, один гонится за ней — догоняет, а она сейчас в байну. Вбежала в байну и говорит:
— Господин хозяин, оборони от напрасной смерти!
Сама скокнула на полок. Вот в то время хозяин байны выскочил из-под полка драться с парнем. Дрались-дрались, потом спел певун. Эти оба пропали, а она в это время стала и домой ушла. Утром хватились других девок мужики, никого домой нету. Направились туда. Пришли на бесёду, а там только косьё да волосья — больше ничего нету.
Мама рассказывала. Тоже у нас там липа растет — лапти плетут. Раньше в лаптях же ходили, бедно народ жили.
Ну и старик сидит и заплетает лапоть. И пришел сосед-старик и говорит:
— Ты кому это такой большой лапоть заплетаешь?
— Черту, — говорит.
Но и он засиделся до двенадцати. Двенадцать часов уж подходит время, ночью. Подъезжает на сивой лошади человек. Высокий, прямо вот под верхне стекло, И говорит:
— Ну-ка, дедушка, ты мне пообещал лапти сплести. Дак давай!
А он уж последний лапоть на пятку сганивает и концы эти обрезыват.
— Сейчас, — говорит, — готовый будет второй лапоть.
Закончил, обрезал кончики-то, которы остались, связал парой и в окошко подал.
Тот забрал и поехал. Слыхать, как конь топает ногами-то. Вот.
Это, говорит, сущая правда. Черт! Он его помянул…
Жил-был старик, да такой горькой пьяница, что и сказать нельзя. Вот забрался он как-то в кабак, упился зелена вина и поплелся во хмелю домой, а путь-то лежал через реку, подошел к реке, не стал долго думать, скинул с себя сапоги, повесил на шею и побрел по воде. Только дошел до средины — спотыкнулся о камень, упал в воду, да и поминай как звали!
Остался у него сын Петруша. Видит Петруша, что отец пропал без вести, потужил, поплакал, отслужил за упокой души панихиду и принялся хозяйничать. Раз в воскресный день пошел он в церковь богу помолиться. Идет себе по дороге, а впереди его тащится баба: шла-шла, спотыкнулась о камешек и заругалась:
— Кой черт тебя под ноги сует!
Петруша услыхал такие речи и говорит:
— Здорово, тетка! Куды путь держишь?
— В церковь, родимый, богу молиться.
— Как же тебе не грешно: идешь в церковь богу молиться, а поминаешь нечистого! Сама спотыкнулась, да на черта сваливаешь…
Ну, отслушал он обедню и пошел домой. Шел-шел, и вдруг откуда ни возьмись — стал перед ним молодец, поклонился и говорит:
— Спасибо тебе, Петруша, на добром слове!
— Кто ты таков и за что благодарствуешь? — спрашивает Петруша.
— Я дьявол, а тебе благодарствую за то, что как спотыкнулась баба да облаяла меня понапрасну, так ты замолвил за меня доброе слово.
И начал просить:
— Побывай-де, Петруша, ко мне в гости. Я тебя во как награжу! И серебром и златом, всем наделю!
— Хорошо, — говорит Петруша, — побываю.
Дьявол рассказал ему про дорогу и пропал в одну минуту, а Петруша воротился домой.
На другой день собрался Петруша в гости к дьяволу. Шел-шел, целых три дня шел, и пришел в большой лес, дремучий да темный — и неба не видать! А в том лесу стоял богатый дворец. Вот он вошел во дворец, и увидела его красная девица — выкрадена была нечистыми из одного села, — увидела его и спрашивает:
— Зачем пожаловал сюда, доброй молодец? Здесь черти живут, они тебя в клочки разорвут.
Петруша рассказал ей, как и зачем попал в этот дворец.
— Ну, смотри же, — говорит ему красна девица, — станет давать тебе дьявол золото и серебро — ты ничего не бери, а проси, чтоб подарил тебе того самого ледащего коня, на котором нечистые дрова и воду возят. Этот конь — твой отец. Как шел он из кабака пьяной да упал в воду, черти тотчас подхватили его, сделали своей лошадью да и возят теперь на нем дрова и воду!
Тут пришел тот самый молодец, что звал Петрушу в гости, и принялся угощать его всякими напитками и наедками. Пришло время отправляться Петруше домой.
— Пойдем, — сказал ему дьявол, — я наделю тебя деньгами и славной лошадью, живо до дому доедешь.
— Ничего мне не нужно, — отвечал Петруша, — а коли хочешь дарить — подари ту ледащую клячонку, на которой у вас дрова и воду возят.
— Куда тебе эта кляча! Скоро ли на ней до дому доберешься, она того и смотри околеет!
— Все равно, подари. Окромя ее, другой не возьму!
Отдал ему дьявол худую клячонку. Петруша взял и повел ее за узду. Только за ворота, а навстречу ему красная девица:
— Что, достал лошадь?
— Достал.
— Ну, доброй молодец, как придешь под свою деревню — сними с себя крест, очерти кругом этой лошади три раза и повесь ей крест на голову.
Петруша поклонился и отправился в путь. Пришел под свою деревню — и сделал все, что научила его эта девица: снял с себя медный крест, очертил кругом лошади три раза и повесил ей крест на голову. И вдруг лошади не стало, а на месте ее стоял перед Петрушей родной его отец. Посмотрел сын на отца, залился горючими слезами и повел его в свою избу. Старик-ат три дня жил без говору, языком не владал. Ну, после стали они себе жить во всяком добре и счастии. Старик совсем позабыл про пьянство и до самого последнего дня ни капли вина не пил.
В одной деревне жил мужик. Он занимался охотой. Раз в зимнее время поехал за сеном. Наклал сена воз. Идет обратно домой, а у него было взято ружье с собой. Видит — бежит ласка. Он выстрелил. Убил ее, шкуру снял, положил на воз, а мясо бросил. Обернется назад — бежит ласка без шкуры за ним вслед и говорит:
— Подай мне шкуру.
Три раза она к нему подбегала. Четвертый раз подбегает и говорит:
— Подай мне добром шкуру, а нет — сама возьму!
Он взял шкуру и бросил и сказал:
— Что за диво?!
Она ему отвечает:
— Это не диво, а вот диво: не доезжая трех станций до Москвы, вот там у охотника случилось диво. Вот так диво! — говорит. — Сходи, узнаешь!
Он там дожил до весны, пока дорога пала — нельзя работать. И говорит своей старухе:
— Ты суши, старуха, сухарей. Я пойду путешествовать.
Вот он и пошел. Там-то спросился у охотника. Выпросился у него ночевать. И разговорились они про свою охоту. Этот охотник, который пришел к нему ночевать, стал сказывать про ласку. А этот охотник, хозяин-то, стал сказывать про свою охоту: «Вот у меня есть три сына, мы, — говорит, — охотники. Раз мы пошли за охотой в осеннее время. Ходили мы целую неделю. Было у нас шесть собак взято с собой. Ничего не убили целую неделю. Я с печали такой сгррячился — тут изругался:
— Хоть бы черт попал навстречу — того бы убил!
А черт тут как есть. Я перепугался. Хотел выстрелить — ружье из рук у меня выпало. А черт говорит:
— Ты хотел меня убить?
А я и отвечаю:
— Да, убить.
— Нет, не бей. Тебе домой не попасть без меня.
— А как не попасть? Неужто я далеко ушел гораздо от дому?
А черт отвечает:
— Да, ты далеко ушел от дому. Тебе домой идти — век будет не сойти, помрешь на дороге. Не видать дому.
Я стал его просить:
— Не выведешь ли домой?
А он мне говорит:
— Ты хотя со мной поступил неладно, да я выведу тебя домой. Садись ко мне на спину да держись крепче. Да узнавай свое место. Узнаешь как место да удержишься — и будешь дома жить, а нет — не видать родимого дому никогда!
Вот я сел ему на плеча, захватился. Он меня и понес. Я стал узнавать свое место. Узнал свой сад, захватился за дерево и закричал:
— Старуха, сними меня с дерева!
А старуха заговорила:
— Што ты, батько, ведь ты держишься за полати!
А этот старик говорит:
— Как за полати? Да я держусь за дерево в саду.
— Пробудись-ко, — говорит, — батько!
Я проснулся, и верно — за полати. Перекрестился тут, поглядел: все сыновья живы, и собаки лежат под лавкой, все тоже живы, благополучны».
Вот с того время он отстал ходить за охотой.
На Толвуе пропал муж у жены. Долго она понапрасну его отыскивала. И вот сжалился над нею сусед и указал ей такого колдуна, больше которого никто не мог отыскать ее мужа. Стала она просить колдуна о своем деле, а тот и говорит ей:
— Да что Иван-то Васильевич тебя ко мне посылает: он твоего мужа лучше меня отыскать может.
Пала баба в ноги к Ивану Васильевичу и упросила его пособить ее горю. Накануне Иванова дня отправились они оба к Ишь-горе и пришли туда в полуночную пору. Колдун научил бабу, что ей нужно делать, и остался сам внизу, а она поднялась вверх на гору — и видит большое село. Была темная ночь, а стал белый день; конца нет строению. На улицах пляски и игрища, расставлены столы, на столах яствам и питьям счету нет.
Как завидели черти чужую женщину, окружили ее со всех сторон и стали у ней выспрашивать:
— Зачем пришла к нам?
— Я-де мужа разыскиваю.
— Ну, — говорят, — ладно, так разыскивай: только держи ухо востро.
Стали рядами целые их тысячи: платья у всех одноличные, точно с одного плеча; нельзя их различить одного от другого ни по волосу, ни по голосу, ни по взгляду, ни по выступке. И никак бы не могла баба признать между ними мужа, да на счастье вспомнила наказ соседа. У всех платье застегнуто с левой стороны и нет ни кровинки в лице, а у мужа правая пола вверху, а кровь на щеках так и играет. Как узнала она мужа, ее честью отпустили с ним домой. И пока они шли до суседа, не спускала с рук руки мужа.
У одного барина был холоп кабальный. Вот и вздумал этот холоп на Ивана Купалу в самую ночь сходить в лес, сорвать папоротник, чтобы клад достать. Дождался он этой ночи. Уложил он барина спать, скинул крест, не молясь богу, в одиннадцать часов ночи и пошел в лес. Входит в лес. Жутко ему пришло, раздался свист, шум, гам, хохот, он все ничего, хоть жутко, а идет. Только глядь, а черт с ногами на индейском петухе верхом едет. И это ничего, прошел холоп и слова не сказал. Глядит: вдали растет цветок, сияет, как точно на стебельке в огне уголек лежит. Обрадовался холоп, бегом бежит, уж почти к цветку подбежал, а черти его останавливают, кто за полу дернет, кто дорогу загородит, кто под ноги подкатится — упадет холоп. Не вытерпел он да как ругнет чертей: «Отойдите, — говорит, — вы от меня, проклятые!» Не успел он выговорить, вдруг его назад отбросило.
Делать нечего, поднялся опять холоп, пошел, видит: опять на прежнем месте блестит цветок. Опять его останавливают, опять дергают, он и знать не хочет, идет себе, не оглянется, ни словечка не скажет, не перекрестится, а сзади его такие-то строют чудеса, что страшно подумать.
Холоп и знать ничего не хочет, подошел к цветку, нагнулся, ухватил его за стебелек, рванул, глядь: вместо цветка у черта рог оторвал, а цветок все растет по-прежнему и на прежнем месте. Застонал черт на весь лес. Не вытерпел холоп да как плюнет ему в рожу! «Тьфу ты, чертова харя!» Не успел проговорить, как вдруг его опять отбросило за лес. Убился больно, да делать нечего.
Вот он опять встал, идет опять в лес, и опять по-прежнему блестит цветок на прежнем месте. Опять его останавливают, дергают, терпит холоп, тихонько подполз к цветку и сорвал его. Пустился со цветком домой бежать и боль забыл. Уж на какие хитрости ни подымались черти — ничего, холоп бежит и думать об этом забыл, раз десять упал до дому.
Подходит домой, вдруг барин выходит из калитки, ругает холопа на чем свет стоит:
— Алешка! Где ты, подлец, был? Как ты смел без спросу уйти?
Струсил холоп: злой был барин у него, да и вышел с палкой. Повинился:
— Виноват, — говорит, — за цветком ходил, клад достать.
Пуще прежнего барин озлился:
— Я тебе, — говорит, — дам за цветком ходить, я тебя ждал, ждал! Подай мне цветок: клад найдем, вместе разделим.
Обрадовался холоп, что барин хочет клад вместе разделить, подал цветок, и вдруг барин провалился сквозь землю, цветка не стало, и петухи запели.
Остался один холоп, поглядел, поглядел кругом себя, заплакал бедняга и побрел домой. Приходит домой, глядит, а барин спит по-прежнему. Потужил, потужил холоп да так и остался ни при чем, лишь только с побоями.
Один парень пошел Иванов цвет искать, на Ивана на Купалу. Скрал где-то Евангелие, взял простыню и пришел в лес, на поляну. Три круга очертил, разостлал простыню, прочел молитвы. И ровно в полночь расцвел папоротник, как звездочка, и стали эти цветки на простыню падать. Он поднял их и завязал в узел, а сам читает молитвы.
Только откуда ни возьмись, медведи, начальство, буря поднялась… Парень все не выпускает, читает себе знай. Потом видит: рассветало и солнце взошло, он встал и пошел. Шел-шел, а узелок в руке держит. Вдруг слышит — позади кто-то едет. Оглянулся: катит в красной рубахе, прямо на него. Налетел да как ударит со всего маху — он и выронил узелок. Смотрит: опять ночь, как была, и нет у него ничего.
Да, вот, было дело (…). Тимоха мальчишком еще был, озорником таким. Вот как-то летось собрались ребята в лес по ягоды. А Тимоха чем-то тут матери своей досадил, она и скажи:
— А штоб тя лешой взял!
Вот ушли ребята, день целой ходили, а приходят вечером — нет с има Тимохи. Мать туды-сюды, — где Тимоху оставили? Никто не помнят. Бросились к колдуну. Хороший у нас тут колдун был, дед Лукоян, лонись помер… Дед Лукоян в чисту воду глянул да и говорит:
— Ишшите Тимоху в лесу за поганой варакой, он беспременно там.
Бросились туды мужики, глядят — и верно, Тимоха. Они за им, кричат:
— Тимоха, Тимоха, подь сюды, — а он от их бегом бежать. Едва поймали его, на руках в деревню привели. Он, как прочнулся, говорил, будто старика в белой одежде в лесу стретил, тот его и водил, и водил, далеко завел… И на всю жисть Тимоха после того дураком остался: память у него отшибло, всякое понятие пропало, так и помер дураком неразумным…
Святки идут — ворожат же. Ну и вот, один парень, значит, говорит:
— Пойду я в баню эти камушки вот набирать и нести в прорубь, спускать — тут что-то должно быть.
Эти говорят:
— Ты, — мол, — не пойдешь.
Поспорили они там. Он:
— Почему? — И ночью пошел. Пошел в баню в двенадцать часов ночи.
Заходит в баню… Вот говорят, когда заходишь в баню, протянешь руку, и вот если в мохнатой рукавице возьмет — значит, богатая будет невеста (или там жених), а если просто голой рукой — значит, бедная.
Он, значит, заходит, а его хватает голая рука и говорит:
— Ты, — гыт, — на мне женишься?
Он, значит, боится, напугался: если не женится, значит, что-то с ним будет. Придется, значит, жениться. Он же не знает, не видит, кто, вот рука только. Темно же, ничё не видать, только рука одна держит его:
— Женишься, — говорит, — на мне?
Он говорит:
— Женюсь.
— Ну, раз женишься, завтра вечером приходи. Ты пойди, — гыт, — счас домой, матери скажи, отцу, мол, женюсь я. Не говори, на ком, потому что ты сам не знаешь. Говори, что женюсь. Принесешь, — гыт, — к завтрашнему дню мне одежду полностью, ну, всю женскую одежду мне принесешь.
Напугался. Она его отпустила, все. Он пришел домой. Молчит, ни с кем не разговаривает, печальный такой, ну, напуганный еще вдобавок. Приходит, значит, и говорит:
— Тятя, мама, я, — говорит, — женюсь.
— На ком женишься? — Он молчит, ниче не говорит. Ну что он скажет? Сам не знает. А сам-то в мыслях думает: «Вдруг окажется какая-нибудь ведьма, старуха». Ну, всяко же может быть.
Ну вот. Они, значит:
— Ну, женишься-женишься. — Переубеждать не стали. Хоть и по старинке, ну, видимо, таки родители попались, не стали его переубеждать. — Женись, ладно.
На другой день с матери попросил:
— Давай мне платье, нижнее белье — все. — Взял, чтобы, значит, одеть-то полностью. Пришел туда, в баню. Опять в такое же время, ночью. В это же самое время пришел. Она ждет:
— Пришел, — говорит, — принес мне одежду?
— Принес.
Она одевается. Он еще не видит, как она оделась. Она была совершенно голая. Девушка. Он ее ведет, видит очертанья, а лица сам не видит. Когда завел ее в избу, она оказалась такой красавицей! Вот писаная красавица.
Она говорит:
— Ты меня ничего не спрашивай. Я, — гыт, — тебе ничего не скажу, откуда взялась в этой бане. Ничего не скажу. Потом, — говорит, — ты с годами все узнаешь.
Прожили они несколько лет. Ну, детей не было, правда. Вот она начала скучать. Скучает, тоскует — жена-то. Ну, жили очень хорошо, в общем, богато жили. Он, значит, эту девушку, жену-то свою:
— Ну, что, — говорит, — с тобой случилось?
— Мне бы в гости съездить.
— К кому?
— Ну, — гыт, — к знакомым своим, к родственникам.
— Ну, хорошо, — гыт, — я тебя повезу.
Запрягли пару коней, поехали. Едут сутки, двое, трое. Она:
— Езжай, езжай дальше. Вот, — говорит, — еще одно село будет там. Вот туда мы едем.
Уже темно. На улице ночь. Они подъезжают к селу к этому — и крайнее окошко. Свет горит.
— Вот, — говорит, — заверни, — говорит, — мы здесь переночуем.
Он заворачивает к этому дому, стучится. Оттуда старческий голос, старуха говорит:
— Кто там?
Они:
— Откройте, бабуся, переночевать.
— Зачем вы мне тут со своей переночевкой. Мне и без того… Всю жизнь я тут маюсь. — Ну, открыла дверь, так они вошли. — Дите, — говорит, — с малых лет не растет. Лежит целыми сутками и ревет. Все силы, — говорит, — уже с им… Измучилась. И не знаю, че делать. А тут еще вы с гостями со своими.
Ну, она уже дошла до того… бабка, худая! А ребенок все не растет, все в зыбке качается и даже ни на минуту рот не закрывает: кричит и кричит и плачет, плачет и плачет, да заревывается еще. Вот она с ним прямо не знает, че делать. И кормит его, и все…
Ладно. А эта, жена-то его, и говорит:
— Когда, — гыт, — я была маленькая и лежала вот в этой зыбке качалась, я заплакала, ись попросила, а ты послала меня к черту: «Пошла, — гыт, — ты к черту».
Ну, она была еще молодая в те годы.
Вот это мать прокляла ее, послала к черту, а черт это услышал, взял ее и забрал, эту девочку. Забрал ее и ростил до восемнадцати лет, до совершеннолетия. Воспитывал. А вместо ее, значит, положил полено. Это полено в ребенка, конечно, превратил. Положил это полено… И черт ее ростил до восемнадцати лет. Вырастил и говорит:
— Ну, ты уже совершеннолетняя. Тебя, — гыт, — нужно замуж выдавать.
Он не черт был, а вот этот банник самый. Она в бане росла до восемнадцати лет, но только невидимая была. Когда ей исполнилось восемнадцать лет, он ее видимой сделал и говорит:
— Вот если придет, — говорит, — сюда парень молодой, если он откажется жениться на тебе, то ты вообще не выйдешь замуж и будешь такая же невидимая. Никто тебя не увидит, и вообще ты будешь одна. Если, — говорит, — согласится он жениться, то будешь жить ты счастливо, богато.
А мать-то не верит, говорит:
— Врешь! — Не верит, что это ее дочь-то. Она:
— Нет, — говорит, — я не вру. — Подходит и это полено, ну, ребенка-то, берет — и к окошку. А старуха-то закричала, напугалась. Она это полено-то, ребенка, берет и в окошко выбросила. Ребенок-то упал, закричал и в полено обугленное превратился.
Жил в одной деревне богатой мельник. И вот мельница у него была в верстах трех от деревни. И вот в один день посылает он своего сына на мельницу. А сын взял с собой балалайку. А было ему девятнадцать лет. И вот он сошел на мельницу, засыпал молотье, а сам пришел в избушку, сел на лавочку и заиграл в балалайку. И вдруг является к нему барышня и давай плясать по этой балалайке. И вот этот парень сдумал ее схватить, она и убежала от его.
— И вот теперь, — говорит, — я пойду домой и возьму на две ночи хлеба.
Когда он пришел домой, то отец и стал ему говорить:
— Что же ты, милый сын, не женишься?
— Да невесту выбираю, папинька, — говорит.
— А где же ты себе невесту будешь выбирать?
— А вот схожу на мельницу на две ночи, тогда приду домой и скажу, где невесту возьму.
И вот пришел сын мельника на мельницу, пришел и засыпал восемь мер молотья, так, чтобы ему хватило до полуночи. А сам пришел в избушку, сел на лавку, взял балалайку и заиграл. И вот приходит к нему та же барышня и стала плясать по балалайке. И вот только стал он балалайку класть, чтобы схватить ее, она скочила и убежала. Вот он и говорит промежду собой: «Теперь не буду таков, как этто, на третью ночь. Как только ступит в избушку, так и схвачу, не буду думать ничего».
И вот на третью ночь взял балалайку в руки и стал играть. Видит, является та же барышня. Только зашла на середку избы, он бросил балалайку и схватил ее.
— Ну, умел схватить меня, умей и замуж взять.
— Ладно, возьму. Только расскажи мне, как за тобой приезжать и где ты живешь?
— Я живу в вашей плотине, — говорит, — и унесена полуторагодовалая. Так вот теперь ты придешь домой и скажи своему батьку, что я нашел себе невесту. Он и спросит: «Где же ты нашел?» — «Да во своей плотине». — «Да какие же могут быть невесты во своей плотине?» — «Да есть, папинька. Она мне только и надо, а больше никакую не возьму». И вот будут к тебе на свадьбу многие проситься, но только поедет вас трое: отец кресной и потом кучер, а остальные все не поедут, которые куда разойдутся. А ежели к попу сойдешь, тогда накажи попу, чтобы он встретил на полудороге с крестом, так что двадцать пять верст было ехать до погоста. А на свадьбу купи ты себе трех жеребцов вороных, чтобы которые могли от самого места что есть прыти бежать.
И вот приходит этот сын мельника домой, и стали они с батьком пива варить и вино курить. И вот сделали они парнёвик и созвали всех соседей. Окопились все соседи, и напились все соседи допьяна, так что каждый говорит, что я к вам на свадьбу поеду. И спрашивают:
— Где же у тебя невеста, Иван?
— У меня невеста во плотине своей.
И вот кто говорит, что спать захотелось, кто говорит, что поостынуть выйду. Так что разошлись все с парнёвика, и остались только отец кресной да кучер. И вот стали они направляться к венцу. И вот сели они в тарантасы и поехали к мельнице за невестой. Приехали к плотине. Остановились и ждут. Выходит невеста, выносит три сундука приданого, и вот оклада она все сундуки на лошадей, села с женихом — и поехали.
— Ну, теперь как можно скорее поезжайте!
И вот кучер и давай хвостать жеребцов. И вот доезжают они до полудороги, и священника нету. И вот приехал на ту пору к священнику благочинный и задержал попа. Когда услышал поп, что колокольчики уже зазвонили, тогда схватил крест и побежал. Только что добегает до них, обежал три раза с крестом. И потом после этого поднялась сильная погода: и загремел гром, и засверкала молния, так что всех занесло пылью. И вот только слышен был голос из этой погоды: «Счастлив, что священник с крестом подбежал, не то обоих бы убил». И вот приводит их священник в церковь, обвенчал и пригласил их к себе в дом чай пить. И вот когда они чай попили, тогда попадья велела молодку нарядить в хорошее платье. Принесли сундук молодкин, и разрыла этта молодка сундук и стала выбирать себе одежу, какую нужно себе одеть. А попадья сзади ее стояла и смотрела в сундук ейный. Потом отошла к попу и сказала:
— Батька, дак это, быть надо, дочка наша, которая потерялась полторагодовая из люльки (проклянула, значит, попадья ее раньше)!
Вот подошли поп и попадья к молодке и спрашивают:
— Где ты была?
Говорит:
— Я была у мельника в плотине, а сын мельника взял меня замуж.
— А не помнишь, откудова ты унесена?
— Нет, — говорит, — я не помню.
Тогда поп и попадья бросились к дочке на шею и стали целовать и тут же с законным браком поздравлять.
(…) На остров Иванцов, близко деревни (Кузаранда. — И. К.), ежегодно на Ивановскую ночь прилетают из Киева, в виде сорок, ведьмы для собирания разных снадобий и трав. Уверяют, что травы эти, совершенно отличные по виду и свойству от обыкновенных, уносятся ведьмами на Лысую гору.
Однажды, рассказывают, какой-то старик поймал за хвост одну из таких сорок, но та рванулась, оставила в руках храбреца сорочку и улетела.
Ведь вот еще… Сват шел со службы — раньше все больше пешком шли — и зашли в деревню, думают: «Три дня отдохнем — и дальше». Их трое было. В деревне той жила женщина, у ней три дочери. Она к себе тех пустила. Дом на две половины был. В одной она их положила, в другой сами легли. Легли, побормотали, ведьмы-то…
Те двое уснули, а я, говорит, не сплю. Покурил и не сплю — не могу. А время-то двенадцать часов. Тут выходит старшая дочь, лампу зажгла, к печке подходит (знаете, раньше такие печки были, русские, это сейчас плиты стали, с плитами легантнее), открыла трубу — фырк! Я замерз (замер. — И. К.). Потом вторая вышла, подошла к печке, тоже фырк! — и не стало ее. И третья за ними. Ну, я примерз, пошевелиться не могу.
Разбудил посля друзей, рассказал им, они не верят. Лежим, что делать-то?
А на рассвете слышат: в двери заходят, хохочут. И зашли в двери: улетели в трубу, а зашли в двери.
Это все в «страшную неделю» бывает, на великий четверг, перед пасхой.
Вот эту женщину, старушку, люди считали какой-то колдуньей.
Я сам был у нее в дому. Она обернет человека — одного в свеклу, понимаете, а другого в мышь. Мышь приходит — и свеклу грызет. Пинжачок был у мальчика. И отгрызла этот пинжак и ногу — и нога в крови. Когда это прошло все, понимаешь, — у его ободрана нога и пинжак… Он заплакал и домой побежал.
Это действительно, она колдунья была. Это вот на моей памяти было. Когда она уже отделала нас, уже стали мы людьми, думаю: «А где я в это время был?» Ничего не помню. Так она ошарашила, что человек без всякого сознания.
Я был мальчишка, ну, годов, может быть, десять — двенадцать, может, до пятнадцати было. А сватья наша была колдунья, зятева мать.
Вот мелет:
— Принеси, Матюша, двадцать копеек.
— А в честь чего?
— Так я тебе любую девушку приколдую.
Я скажу:
— Можно. А кого приколдуешь?
— Да кого хошь?
— Глашку Кирьянову приколдуешь?
— Этой нельзя.
— Ну, дак…
— Этой нельзя, буржуйки: богата.
— Ну, дак тогда ничего не получишь: ни двадцать копеек, ничего тебе не дам…
Досюль играл молодец с девицей три года, и выдали эту девицу за другого молодца. Выдали в одну деревню, а за него не дали. Она жила с мужем с ним три года. Потом сделалась нездорова, стала у ней глотка больна. Потом ее похоронили — она померла.
Она жила в земле шесть недель, потом она в земле поправилась и выстала из земли ночью и пришла к своему мужу. Ее там муж не пустил. Пришла она к отцу да к матери — и отец и мать ее в избу не пустили в ночное время. Пришла она к крестной матери — и крестная мать не пустила.
И она опомнилась:
— Пойду я к старопрежнему парочке, не пустит ли он.
И пришла она против окошка. Он сидит у окна, пишет, и она (…) подавалась в окно. Он работника разбудил и пошел за ней с топорами. Работник, как увидел, пошел назад домой: испугался, что съест. А она парочке старопрежней:
— Мой парочка, возьми меня, я тебя не трону.
Он к ней пришел, ее обнял, а она ему сказала:
— Ты меня горазно не прижимай, мои косточки належались.
Он взял ее в фатеру, замкнул в сенях на горнице и держал ее восемь недель там и не показывал никому, одевал и кормил.
Потом пошли они в церковь с тем парочкой. Пришли они в церковь, и все на нее смотрят: отец и мать, и муж, и крестна. Мать говорит:
— Это будто моя дочка стоит.
Все они переговариваются между дружком, и она услыхала. И вышли они из церкви на крыльцо, отсюда матери она говорит:
— Я ваша есть. Помните, как я в такую-то ночь к вам ходила, вы меня не пустили. Потом я пошла к старопрежнему парочке, он меня и взял, и кормил, и поил восемь недель, и одевал.
И присудили ей: за старого мужа не отдали ее назад, а с парочкой повенчали, который взял ее ночью.
Тут моя сказка, тут моя повесть, дайте хлеба поесть. В городе я была, мед пила, а рот кривой, а чашка с дырой, а в рот не попало.
Была девица, от родителей осталась одна и созналася с бурлаком с хорошим, слюбилася с ним. Девица даваться стала к деде да дединке, ей жить негде:
— Возьмите меня, подберите.
Они ей говорят:
— Покинь дружбу, дак мы тебя и возьмем.
Она сказала:
— Покину, возьмите только.
Они и взяли ее, а она дружбы не покинула, втай где на вечеринке сойдется. И до того доходила и долюбилися, что и в люди вышло, а дедя и дединка поругиваться стали. А молодец занемог да скоропостижно и помер. Дедя и дединка говорят:
— Слава богу, теперь с им знаться не будет.
Она ходит на вечериночку, а все по ем тоскует, все в уме держит. На вечериночку придет, да с вечериночки все с подругами порозь, ладит идти на могилу. И сходит, поревит. Придет и спать повалится, а он к ней и приходить стал. Люди не видят, а она говорит с ним. Стала весела эдака, он говорит ей:
— Я умер, да не взаболь. Сряжайся взамуж за меня.
До того дело дошло, что она платье наладила, отдала тючок подруге и говорит:
— Я сегодня взамуж пойду.
А подруга и говорит:
— Что ты, ведь его нет живого.
— Нет, он ожил.
— А пошто люди не видали никто?
Пришли с подругой на вечеринку, опять его и видать, а подруги не видят. Тут сговорились они, он и говорит ей:
— Я пойду домой, а ты приходи к моей фатерке, из фатерки пойдем венчаться.
Она пришла в его фатерку, а он лежит покоен в савану, свечка горит, образ, она тут и сробела. Тут и самой смерть пришла.
Поутру ставают дедина с дединкой — нет племянницы: «Где, где, где?» — не знают, где и взять. Подруга та и сказывает, что она взамуж сряжалася за досельного любовника. Платье посмотрели — нету. Дедя и пошел на могилку, а она на его могиле лежит мертва, а платье по крестам разлеплено.
Девка с парнем дружила. А его богатые убили, сказали, что на фронт уехал.
Он к ней в двенадцать часов пришел:
— Ну, Зина, собирайся, поехали.
Она спрашивает:
— А где у тебя конь-то?
Идут на луну-то, а он говорит:
— У тебя тень, а у меня нет.
Она поняла, что это неживой человек. Она его спрашивает:
— Далеко еще идти-то?
Пришли они на кладбище, он ее подводит к могиле и говорит:
— Проходи.
Зина его первого пропустила. А сама начала ему по вещичке отдавать. Когда вещи-то все отдала, начала по бусинке отдавать, а сама-то все рассвета ожидает. Ночь уже спустила, петухи запели. А Зина-то как раз уже ноги в могилу спустила. Петухи-то запели, и земля сомкнулась. Она давай кричать.
Мужики мимо шли, подошли и выкопать не могли. Попа позвали, выкопали. А она и умерла, осталась со своим женихом.
Я с одной девушкой гулял. И вот девушка эта, невеста моя, померла. Я ее очень любил и крепко жалел, и вот собрались возле колокольни, вся молодежь бегат. Я и говорю:
— Э-эх, была бы там сейчас моя Маруся, я бы сейчас залез на колокольню.
А ребята привязались:
— А тебе не залезти на колокольню!
Время уже было одиннадцать — двенадцатый час. Я говорю:
— Но, да пустяки. Залезу! Залезу и позвоню.
Только туды залез на колокольню, гляжу: моя Маруся там сидит! Вот так, скорнувшись… Я ее:
— Маруся!
Она мне голоса не отвечат.
— Маруся!
Голоса не отвечат.
Я с ее платок сдяргиваю — и в карман. В колокол позвонил и спускаюсь. Ребятам говорю:
— Вот, она счас там была, платочек снял с нее.
Смотрят: верно, в еёном платке, в котором похоронили — этот платок. Действительно, правда.
Значит, домой пришел. Вечером она приходит и говорит:
— Отдай мне платок!
Я, значит, ей выношу, кладу на крыльцо, говорю:
— Возьмите.
— Нет, как сумел снять, так сумей и повязать.
А на второй вечер она опять приходит.
— Коля, отдай мне платок.
Я опять вынес ей — она опять не берет.
И вот привели потом попа, поп ходил кадил тут, причастили меня — все это сделали… поговел я. Но, решили: что же, делать нечего, придется идти повязывать. И только стал повязывать-то платок — она меня как схватит! Схватила крепко и зажала…
Потом не могли никак разжать: ни топором не разрубить, ни пилой не распилить. Так я тут и помер. Вместе меня с ней и похоронили… Ха-ха!
Ходили мы слушать в святки, против Рождества. Вышли к гумнам к нашим. Пять человек нас было. Вышли к гумнам и зачертили круг — как по деревне визг!..
Мы вышли из черты — тихо. Вошли опять в круг — опять визг.
Вот одна:
— Наверно, мой брат погибнет в этом году: это как я плачу.
На следующий год вышла она замуж самоходкой. Была на беседе — братья ищут. И эти братья пришли к жениху и потащили ее через всю деревню домой — так такой визг по деревне стоял!
(…) А там летом святки бывают, мы уж большие были, дак парней ворожили. В муравейник кладовали ленточки, чтоб нас парни любили. Эки были дубища, дак! (…)
Я помню, мы пошли, такие у нас крутые горы, ячменя была большая полоса у моего ухажера.
Вот о святках (вот теперь были святки летом, летние святки) пришла:
— Пойдемте, — говорю, — девчонки, у Никоновых выкатаем жито.
Тогда мы не ячменем называли — житом. Как уже в колос зашел, и уж он зацвел, ячмень-то уж цвести начинает, такие спускает сережки. А мы пошли:
— Давайте пойдемте, девчонки, выкатаем у Никоновых ячмень…
Вот и пошли. Жито называли, жито, а оно уж цвело.
А этот свекор-то (будущий. — Н. К.) несчастный под полосу забрался, и погонялка взята. Девчонки-то все прокатились, а я-то последняя — мне и попало.
Я говорю:
— Ой, больше не вешай!
А девки скажут:
— Ну, ты и попадешь за Костю взамуж, ты. Тебе погонялкой попало, дак.
Так и стало: я и попала за этого парня взамуж.
Ну, и выкатали всё, замяли жито, как прокатились ведь пять девок…
Была у нас девка с одним глазом. А мать-то ее на Рождество уехала. Она, Катюшка-то, зеркало взяла, две свечи с церквы поставила, материно венчально колечко в стакан бросила и против зеркала поставила. А сама рядом села. И надо, чтоб тихо-тихо было.
А мы сидим на койке все.
Ну вот, зеркало потемнело. Она нас тихонько позвала. В зеркале колосья, трава заколыхалась, выходит из нее мужчина в пинжаке, шляпе, с тростью, а брови и ресницы у его густушши-густушши.
Катюша уехала в Нерчинск, вышла там взамуж. Я ее мужа-то увидала: хоть и без трости был, а по бровям, ресницам я его сразу признала.
Не помню уже, кто нас этому учил. Но многие в наши дни гадали так: соберемся в поле с девушками, нарвем цветов двенадцать сортов и на ночь кладем их под голову. Слова какие-то говорили, но давно это было, не помню. Но помню только, что милый во сне явиться должен.
Я тоже гадала. И показался мне парень, до сих пор помню: серые брюки, белая рубашка и рукава закатаны. Хорош парень. Но жалко, что не видела его больше. Наверно, ворожба такая не всегда правду говорит.
Ну вот, шла старушка одна из байны, и впереди ее бежит курушка, и вся такима золотыма копеечками. Она за курушкой этой вслед — и хотела ей поймать, а она от ней прочь — а она вслед. Такая золотая курушка бежит — и в черемушку. Она поглядела: потерялась в черемушке. Искала-искала, потом заходила, опеть снова ходили искать — не могли найти. Курушка так потерялась.
Потом, которы люди знают, говорят: тут клад через черемушки попал. И так найти не могли ().
Дак вот я и сама ходила искать, ладила найти… золота бы и получила, дак ничего не могла найти.
Жили мы тогда в Онисимове. А ведь около Онисимова, сам знаешь, крутая гора, прекрутая, к Ветлуге-то. Тут есть маленький лесок. Пошел я этак раз — лет десять мне было — в лесок этот грибы собирать. Хожу, шатаюсь по косогору-то, где гриб, где два сорву.
Пришлось проходить мне около ключа. Вот и покажись мне, братец ты мой, стоит бы в косогоре-то сундук, как раз на ручье на самом, окован железом весь, около аршина ширины и аршина полтора в длину, весь обтыкан по сторонам костями, большущими костями, не знаю — чьими, так вот и торчат по бокам-то. Поиспугался я тут, да ничего. Мороз по коже подирает, а смотрю.
Вдруг покажись мне тут свиное рыло; оскалила зубы эта свинья и смотрит на меня, изо рта вода. Оторопь взяла меня тут, сам не свой сделался, волосы дыбом на голове. Взглянул на рыло-то, — ей, да унеси-ко оттуда, господи, что есть прыти домой. Прибегаю домой — на мне лица нет.
Что, спрашивают, с тобой? Я в слезы. Едва-едва успокоился и рассказал, в чем дело.
На другой день ходили с крестным оба осматривать то место, но и места-то уж не нашли, ничего похожего даже нет.
Жила одна семья спокойно, тихо. Большая была семья. Уходят родители в поле, детей оставляют дома.
В одно прекрасное время приходят родители домой, дети жалуются, что с ними барашек играет.
— Какой барашек? — спрашивают.
— Да с-под пола, — отвечают дети.
Просят дети достать барашка, но кто поверит?
И пошла легенда по селу. Под страхом деревня стала жить. Дети припухли, играть не стали. А барашек все вылазил и играл с детьми. Золотой шарик вылазил… то золотым человеком, то барашком вновь прикидывался.
Так шли годы. Из бань стали выходить ведьмы. В пустых домах музыка играла, черти плясали. Молодежь отсиживалась по вечерам дома.
И дошла эта весть до станичного атамана. Взял он добрых казаков и пришел в деревню проверить, насколько это правда. Пришли в эту семью и начали делать раскопки. И обнаружили на глубине трех метров саблю дамасской стали и корзину с золотом. И оказалось, что тот, кто ложил клад, сделал заклинание и что клад таким образом должен обнаружиться.
И так в этом доме хозяин стал богатым купцом. Все это было завещано предками потомству.
Недалеко от Чердаклов (Самарская губерния, Ставропольский уезд) есть дуб. Под ним лежит клад.
Вот раз мужики пошли его рыть, ружье на всякий случай взяли. Пришли. Видят — около дуба (с полуночи) ходят черные кошки кругом. Стали они смотреть — глаз отвести не могут. Закружилась у них голова — и попадали мужики наземь. Очнулись, хотели рыть, а кошки опять хороводиться пошли, то влево, то вправо. Так и бросили: страшно стало. Говорят, что на этом дубе повесился тот, кто клад зарыл.
Ну вот, по случаю того, что ходили искать клады. Был такой момент, что пошли два товарища искать клад, приглашали третьего. А тот говорит:
— Если бог даст, так и на печь подаст.
Ну, эти два друга ходили и ночь там копались-копались, ничего не нашли.
А этот спал ночь. Ну, они перемокли на дожде. И на третьего были недовольны. Идут — и нашли дохлую собаку. Вот эту дохлую собаку взяли подтащили к окну этого товарища и бросили в окно, чтобы надсмеяться над ним.
Собака эта оказалась кладом, вся рассыпалась на золото.
Ну, в результате он правильно сказал:
— Бог даст, и на печь подаст.
Значит, клад пришел домой.
В поле мужики у нас работали. Вдруг видят: баба стоит — с рогами — клад это самый и был. Стоят они и смотрят, а подойти сами не смеют.
Так она и рассыпалась тут же на их глазах, пока они глядели. И стала тут груда камней. И до сей поры лежит, говорят… Не умели зачурать, значит.
В Саратовской губернии, в Кузнецком уезде, возле села Елюзани, клад есть: в озеро на цепях бочки с золотом опущены. Тут прежде разбойники жили и оставили все награбленное добро в озере, а для того чтобы никто не узнал, куда они дели золото, сносили его в воду по ключу: по нем и от озера шли и к озеру. Озеро почти все теперь илом занесло, и клад никому еще не дался.
(…) Он служил в армии. И вот один какой-то проезжающий говорит:
— Вот в таком-то месте в Олонецкой губернии Каргопольского уезда есть камечник. Там есть клад: носить — не выносить и возить — не вывозить. А место: в камечнике в этом есть камень, и в камню есть родничок. И вот в этом месте есть клад.
Дак вот никто не знает, что вот какой там есть клад: носить — не выносить и возить — не вывозить. Милицию бы туда направить, может, она нашла.
Есть клад такой: горшок вертится, а в руки не дается. Это было в Великом Дворе, в Алмозере.
Копали — он уже близко. Его бы уже взять только — а он опять загремит — да вниз. Копают глубже — опять он вниз.
Надо ведь не торопиться, да слова знать, да с иконой подступать…
Жила одна семья, муж и жена. Ну и вот. И был купец такой, очень богатый. И когда он умирал, он, значит, завещал клад на имя Анны. Только клад мог взять, в общем, с именем Анна.
И этот клад находился на кладбище. Нужно было, чтобы этот клад достать, идти в двенадцать часов, разрыть то место. Был оставлен план. Но где Анну-то найти? У него жена не Анна.
Нашли с именем Анна. Только Анна могла взять этот клад. Пришли на кладбище в двенадцать часов. Вот он ей и говорит:
— Вот что. Что бы тут ни было, как бы тут ни было, что бы тут ни гремело, ни шумело, — молчи. Кто бы тут ни налетал, тебя никто не тронет. Но ты должна молчать.
Наступило двенадцать часов. Стали они рыть это место, ну, как вроде бы могилу.
Роют-роют-роют. Клад этот находился в самоваре. Самовар этот золотой, и в самоваре — бриллианты, золото. Вот ему, значит, нужно было взять. Все уже вырыли. Вдруг откуда ни возьмись налетело каких-то белых одеяний. И ее стали за подолы таскать.
Он роет, копает. Он не может взять, у него руки трясутся. А на нее напали эти гарманы, ее тащат со всех концов. А она со страху не знает, куда ей деваться. Петухи пропели — всё. Все закрылось, клад закрыт.
Как взять этот клад? Никак нельзя. Страх такой нападает, что на нее напало столько, и вот дергать ее начали за подол. Клада не взять никак.
И вот ходили они три раза этот клад брать — и все же она не могла выдержать этой страсти, померла: с ней разрыв сердца. Бабы не могли взять. Клад остался.
Раз человек десять пошли клад рыть, в лес. С ними и свяжись один шутник. Дорогой он поотстал, а те вперед целиком пшеницей идут, тропу проложили. Он сзади шел да колосья через тропу-то и связал. Вот они пришли к месту, стали рыть, а он в стороне притаился да стонет. Те и стали переговариваться:
— Ты это?
— Нет.
— Кто-то стонет будто…
Он как заревет — они и давай бог ноги!
Побежали тропой-то, как до завязи добегут — грох об землю! Задние набегут — да через передних-то грох! Обеспамятели со страху: насилу домой пришли. А тот хохочет сидит. Уж после они его, как узнали, ругали-ругали…
(…) Так вот в поселке Федор Трофимыч однажды, значит, мне и рассказывает: «Шел я с охоты. Запоздал. Зашел в зимовье, в Чистой. Вижу, что поздновато, домой не попаду: Ушумун-речку перебродить… Я решил ночевать. Лег на нары, винтовку поставил около дверей в углу и ишо не успел заснуть, как слышу: о, из Уктычей с гармошкой едут, наигрывают. Я думаю: „Куда же они? Зачем сюда, когда можно было другой дорогой, поближе, попасть в Кудею?“
Вот ближе, ближе… Подъехали к зимовью, как будто спешились. И слышно, отворяют дверь. Гляжу: а в просвет-то двери заходит человечек, сантиметров тридцать высотой, за ним другой. У меня, говорит, мороз по коже пошел. Что за люди такие? (…) Тихонечко, чтобы их не задеть, с нар соскочил, руку протянул к винтовке, схватил ее — и в дверь! И бегом, говорит, на брод через Ушумун. Перебрел на нижнюю елань и домой прибежал. Вот старухе рассказываю. Но она че? Говорит: „Чудится…“»
Вот по-нашему, по-деревенски, говорят «чудится», а по-медицински это называется «ностальгия»…
Но это было где-то после войны сразу. Мы были в Суйсари у праздника, у Ильина дня. И вот мне захотелось вечером домой пойти. Я нашла напарницу женщину, тетю Маню. Ну, мы с ней пошли. До половины мы с Суйсари дороги дошли. И вдруг на правой стороне, вы представляете, веревки навешаны, белье висит, гремят самоварами, столы расставлены. Меня взяла жуть. Тетя Маня мне, значит, руку сдавила: тихо, мол, — и вперед. Это мы километра два сюда, к Ялгубы, пришли, и я, значит:
— Тетя Маня, ты видела что?
— Видела. Ой, какая ужасть!
Сонна свадьба шла!
Ну, я слыхала, что в Хижгоре было три дома. Они прогрязли.
В это время была беседа — и никто не знал. Только дым пошел из трубы, говорят, и песни слышались…
Туда сейчас зайдешь, в эту яму, дак страсть такая!..
С Хижгоры видно Мянгору. В Мянгоре и Хижгоре жили хозяева. И одну сковородку перекидывали с горы на гору. На этой сковородке пекли блины те и другие.
Эти острова рядом тут, за Челмужской губой, — залив Онежского озера.
(…) В последний вечер на сем свете существования поглощенного землею дома, когда оный наполнился народом, по заведенным порядкам началось пение песен, пошли пляски, шум и гам стали в полном разгаре, то тогда все предметы стали принимать неестественный вид: народ казался с чудовищными головами, вместо рук медвежьи лапы, с лошадиными ногами, забегало множество ящериц и (…) пресмыкающихся гадов, появились обитатели преисподней бездны, воздух сделался густой и смрадный — одуряющий, дыхание становилось час от часу невыносимо тяжелое, горевшая в светце лучина не издавала почти света. Народ сделался вне своего сознания (…) — всюду болезни и никакого исхода не находили — для них двери и окна в доме были нечистою силою заграждены. Началось на вышке, в подполье, в сенях и во всяком углу движение, ломанье и треск и, наконец, почувствовалось совершенное колебание всего основания погибельного дома, и одна женщина, сообразив, что пришла очевидная неминуемая погибель, бросилась в окно, но чьими-то руками была схвачена за сарафан, половина которого и осталась в руках хватавших ее, но она все-таки выскочила на улицу и что же увидела? Увидела она, что дом окружен черными крылатыми муринами, щелкающими железными зубами, имеющими когти, которых, подобно воронам и грачам, насадилась полная крыша на доме и налепилось их по стенам и углам оного. Она же какими-то неведомыми судьбами от них спаслась и видела, как дом, подобно судну на воде, нагруженному камнем или железом, от пролома о подводный камень погружающемуся на дно, — провалился в землю и с краев его засыпало землей на такую глубину, что из него из-под земли слышалось только пение петуха.
(…) По досюльному окиян-морю плавало два гоголя: один бел гоголь, а другой черен гоголь. И тыми двумя гоголями плавали сам господь-вседержитель и сатана. По божию повелению, по богородицыну благословению, сатана выздынул со дна моря горсть земли. Из той горсти господь-то сотворил ровные места и путистые поля, а сатана наделал непроходимых пропастей, шильев и высоких гор. И ударил господь молотком в камень и создал силы небесные. Ударил сатана в камень молотком и создал свое воинство. И пошла между воинствами великая война: поначалу одолевала было рать сатаны, но под конец взяла верх сила небесная. И сверзил Михайла-архангел с небеси сатанино воинство, и попадало оно на землю в разные места: которые пали в леса, стали лесовиками, которые в воду — водяниками, которые в дом — домовиками, иные упали в бани и сделались баенниками, иные во дворах — дворовиками, а иные в ригах — ригачниками.
Давным-давно в времена незапамятные, когда людей еще было мало на свете, все хлебные растения, как-то: рожь, ячмень, пшеница и другие — родились такими колосистыми, что колос был в длину всего стебля, от макушки до земли, и такими полновесными, что несколько таких колосьев только что в подъем для одной руки человеческой. Много и теперь ленивых жниц, а тогда все женщины были лентяйки, живши в довольстве, как сыр в масле, притом их было не много, а всего родилось в изобилии.
Вышли раз в то время женщины жать такую колосистую и полновесную рожь и стали роптать на бога, что он родит рожь с такими колосьями, которые и тяжелы, и простираются в длину всего стебля, как бы только для того, чтобы они мучились, когда и в руку-то забирать такие усатистые и увесистые колосья неудобно и тяжело, а носить снопы и возить в гумны совсем не под силу.
Бог, услышавши такой ропот, решил стрясти все колосья и оставить одни стебли. Но в то время, когда он приступил к этому делу, в поле находилась собака. Смекнувши, что если очистится весь колос, то хлеба вовсе не будет, она завыла жалобно, прося бога оставить хотя небольшую часть колоса на их собачью долю. И бог внял собачьему вою и, сжалившись, очистил не весь колос, а оставил его на верху стебля настолько, насколько он родится и теперь. И так люди теперь питаются не своею долею хлеба, а собачьею.
Када-то пришел Христос в худой нищенской одеже на мельницу и стал просить у мельника святую милостыньку. Мельник осерчал:
— Ступай, ступай отселева с богом! Много вас таскается, всех не накормишь! — так-таки ничего и не дал.
На ту пору случись — мужичок привез на мельницу смолоть небольшой мешок ржи, увидал нищего и сжалился:
— Подь сюды, я тебе дам.
И стал отсыпать ему из мешка хлеб-ат. Отсыпал почитай с целую мерку, а нищий все свою кису подставляет.
— Что, али еще отсыпать?
— Да, коли будет ваша милость!
— Ну, пожалуй!
Отсыпал еще с мерку, а нищий все-таки подставляет свою кису. Отсыпал ему мужичок и в третий раз, и осталось у него у самого зерна так самая малость.
— Вот дурак! Сколько отдал, — думает мельник, — да я еще за помол возьму. Что ж ему-то останется?
Ну, хорошо. Взял он у мужика рожь, засыпал и стал молоть. Смотрит: уж много прошло времени, а мука все сыпится да сыпится! Что за диво! Всего зерна-то было с четверть, а муки намололось четвертей двадцать, да и еще осталось, что молоть: мука себе все сыпится да сыпится… Мужик не знал, куды и собирать-то!
Жил да был мужичок. Жил он больно бедно, ничего у него не было, и хлебушка на год не хватало. Этот мужичок был для странников и для нищих очень милосердным: когда к нему приходили странники и нищие, он никогда не отказывал в Христовом подаянии, завсегда их принимал на ночлег, ухаживал за ними и делил с ними пополам свою скудную пищу.
Вот, ходили два странника: один — Иисус Христос, а другой — Николай-чудотворец. И они часто заходили к этому мужичку, ночевали у него и полюбили всей душой этого мужичка. И вот Николай-чудотворец стал просить у Иисуса Христа, чтобы этому мужику дать богатство. Иисус Христос не отказал Николаю-чудотворцу:
— Ты, — говорит, — теплый молитвенник и ходатай перед богом, и как тебе отказать?
Однако не советовал Николаю:
— Что, — говорит, — из этого человека выйдет?
А все-таки согласился. И мужичок с каждым годом стал все больше богатеть и богатеть: и хлеба у него вырастет больше другого, и скотинки прибавится. И он стал форменным богачом.
И вот опять пошли странствовать Иисус Христос с Николаем-чудотворцем. И зашли посмотреть, что из этого мужичка вышло? Пришли и опять зашли к нему. Мужичок их и не пустил сразу, как сперва, и только после настойчивых просьб странников пустил их с условием, что они пойдут завтра молотить.
Когда странники легли спать, тогда, ночью, хозяин уделал и насадил овин и пошел сушить овин. Когда высушил, тогда приходит и зовет странников молотить. Те не соглашаются, говорят, что надо им с дорожки отдохнуть. Он рассердился и одного странника, с краю, набил. А с краю-то лежал Иисус Христос. И говорит мужик:
— После приду и другого также налуплю!
Походил там около овина, посмотрел и опять идет будить странников. А тем временем, когда он ходил, Иисус Христос с Николаем-чудотворцем переменился местами и лег к стенке. Тот приходит и опять будит их. Они опять не встают. Мужик рассердился и набил, да опять Иисуса же Христа.
И третий раз то же случилось, и тоже Иисусу Христу досталось.
После третьего разу странники встали и пошли молотить. Каким-то чудом все у них — и зерно отделялось, и мякина, и пелёва, и все: не надо было перевеивать (на веялке). Мужичок, видя таких даровых работников, попросил их остаться и обещал хорошо платить им за работу. Те не согласились. А когда пошли, так сказали:
— Этак же молоти, через огонь, как и мы!
На другой же день мужик захотел попробовать: как это так «молотить через огонь»? Взял, вывез из кладух весь хлеб и хотел в один день весь измолотить. Когда он зажег — так же, как делали Иисус Христос и Николай-чудотворец — тогда у него весь хлеб сгорел. Головешки перетащило на его дом и всё спалило.
И мужик остался еще беднее, чем был прежде.
Это было. Да вот один человек жил со своей женой. Жена была набожна и была благоразумна. Там мужичок жил богато и потом по пьянству все деньги пропил. Плохо ему зажилось.
Однажды он пришел в кабак. Весь день просидит, денег нет, а выпить охота. Так пошел, запечалился: денег нет, продать нечего.
— Кто бы, — говорит, — денег дал, дак жену бы продал бы.
Потом идет дорогой и встречает человека.
— Што, — говорит, — думал?
— А думал, — говорит, — надыть сказать по правде, кто денег дал бы, так я свою жену бы продал.
— Дам, — говорит, — только приведи жену на такое-то число. Поутру вставай на зоре, веди жену.
По указанну им в такое-то место. Он сказал:
— Где ты деньги возьмешь?
— Я тебе, — говорит, — выкопаю клад, что денег страшно много, — говорит.
Вот живут. Жена и такого дела не знает, что он так ее продал. Потом срок истек. Потом надоть вести жену на указанно место.
— Пойдем, — говорит, — жена, в одном месте есть у нас за полянками клад большой. А без тебя, — говорит, — не дается. И мы, — говорит, — получим его, много денег получим, ты сама видишь, так как нам живется плохо. Тогда будем жить хорошо.
Потом жена пошла. Хорошо, идет муж и жена за им. Такой жены кроткой жалко стало. Ну, что ж делать?
При пути была церковь, храм божий. Вот она мужу объяснила:
— Супруг, — говорит, — я схожу в церковь помолиться, а ты обожди минуточку.
Он говорит:
— Иди.
Она зашла в храм и усердно поклонилась пресвятой богородице. Молилась и плакала, да в слезах она и заснула. Потом сжалилась пресвятая богородица над женщиной, обофор на себя накинула и пошла.
Потом муж стоит, дожидается жены и дождался — думает, что жена. И пошли, где указанно место, а духа злобы еще нет. Вдруг подынулась страшная буря: начало лес ломить. И вот прилетает дух.
— Привел, — говорит, — жену.
Он в испуге молчал. Потом быстро подскочил, думает, что жена его, и она осенила его благодей. Он отскочил от нее на много стадий.
— Ах ты, — говорит, — подлец! Ты не жену свою привел, а ты привел мати Иисуса Назарея.
Итак, это дело узнав, дух и так быстро подскочил к мужику с яростью. И потом пресвятая богородица мужика защитила, и так что свой обофор подняла, и так что дух злобы подскочил на несколько стадий, и земля разверзлась, и сделалась ущелина, подземелье. В ету яму он ввернулся и пропал. Потом и скрылась пресвятая богородица в тот момент.
Потом мужик понял, что защитила жену пресвятая богородица. Тогда мужик усердно замолился о своем прегрешении. Да пошел мимо церкви, жена выходит из церкви, так что он в испуге ничего жене не сказал. И пошли они домой и стали жить и усердно трудиться и повели благочестивую жисть. Распутную жисть мужик бросил (…). Тем и кончилось…
Вот у нас в Таржеполе была часовня на дороге. И вот не было часовни — была сосна, такая кудрявая-кудрявая.
Шел мужик в церковь в нашу деревню, в Верховье. У нас на горушке была церковь.
И ему показалась богородица будто. И богородица идет-идет-идет ему навстречу и говорит:
— Как бы мне согреться. На этом бы месте состроить хоть часовню.
И этот мужик нарубил бревен и такую маленькую-маленькую избушечку состроил, часовню. Иконы накупил.
А там был такой камень: со здешнего узенький, а там широкой. И была вот человечья ножка на этом камне. И такие росли маленькие-маленькие травушки, душистые-душистые. И мы всё ходили по этой травушке, и когда дождик подождит, на этом камню мылися, из этой ножки-то, и моемся-то девчонками там.
Дак ведь разорили эту часовню теперь, да и сосна выпилена. А как было красиво! А там у нас праздник — Тихвинская, вот топерь с иконами ходили бы… Да росу взимали в бутылочку, да этой росой-то мылись, да чтобы парни-то вслед нас бегали…
Иисус Христос после распятия сошел во ад и всех оттуда вывел, окромя одного Соломона Премудрого.
Ты, — сказал ему Христос, — сам выйди своими мудростями!
И остался Соломон один в аду. Как ему выйти из аду? Думал-думал да и стал вить завертку. Подходит к нему маленький чертенок да и спрашивает, на что вьет он веревку без конца.
— Много будешь знать, — отвечал Соломон, — будешь старше деда своего, сатаны. Увидишь, на что!
Свил Соломон завертку да и стал размерять ею в аду. Чертенок опять стал у него спрашивать, на что он ад размеряет?
— Вот тут монастырь поставлю, — говорит Соломон Премудрый. — Вот тут церковь соборную.
Чертенок испугался, бегом побежал и рассказал все деду своему, сатане, а сатана взял да и выгнал из аду Соломона Премудрого.
С нетерпением ждали крестьяне весеннего Николу. Зимний запасный корм весь вышел. Скот голодал. Ожидали, по примеру прежних лет, выгнать скот на подножный корм в день весеннего Николы.
Но обманулись: травы не вышло.
Думали-подумали мужички и решили, что виноват во всем Никола и что следует на него подать прошение богу.
Подали.
Получил это прошение бог, позвал для объяснения Николу.
— Почему ты не выгнал травы крестьянам? — спросил он Николу.
— Я тут ни при чем, — ответил Никола, — вина в этом Егория, если бы он дал дождь, я бы выгнал траву, а без дождя это невозможно.
Сейчас же был позван Егорий. Он явился. Бог сказал:
— Мужички жалуются на Николу, что он не выгнал травы, а оказывается, виноват в этом ты, а не он. Почему ты не дал дождя в свое время?
— Причина тут не во мне. Все делается по порядку. Засори Дарья прорубь в свое время, был бы и дождь в свое время.
Позвали на допрос Дарью. Дарья не признала своей вины.
— Моей вины тут нету. Все дело в Алексее. Он не дал с гор потока в свое время. Как же я могла засорить проруби?
Позвали на суд Алексея.
— Почему ты не дал потоки с гор в свое время? — спросил бог Алексея.
— Я в том не виноват, — ответил Алексей, — запоздал в своем деле Василий. Он не дал в свое время капели, а без капели потоку не сделать.
Василий тоже не признал себя виновным.
— Капель от тепла, а где было его взять, если Авдотья не плющила. Виновата Авдотья.
Нашли Авдотью; привлекли ее к ответу по иску мужиков. А та отвечала:
— У меня не одно дело, что только плющить. На моих руках кросна и тканьё. Если бы было на руках одно дело, я не запоздала бы и плющать в свое время. А тут как раз пришлось ставить кросна в Пудоже.
Виновных, таким образом, не находилось, и было на суде у бога постановлено: оставить прошение без последствий.
Да тут отец спал с сыном. Да утром-то выстал да и скаже: «Этот пасик у меня, — говорит, — вси бока намял ночесь. Леший бы, — сказывает, — взял, все бока намял мальчик». Сели чай пить. А мать-то и скаже: «Господи, сохрани да помилуй». Ну вот.
Ну, значит, и надо было парню в лес ехать, а парню было годов четырнадцать, такой. И этот парень поехал в лес, приехал за дровами, дров воз наклал (я уж не знаю, правда ль, не правда ль)…
Парня нету-нету-нету. Уж время одиннадцать часов вечера — парня все нету. Пришел к парню цыган такой большой, с трубкой, значит, леший-то будто. И коня у ступа взял да так и замотал у паха коня-то, примотал — и коню-то ни с места. А парень стоит вот так: живой не во день. Дрожит. А он говорит:
— Не дрожи, скоро за тобой придет, — говорит, — целая группа.
А парень боится.
А с другой стороны идет маленький такой мужичок, такая борода, и говорит этому лешему-то:
— Ты изыди прочь, отсюда уходи, чтоб тебя не было!
Как поломился, скаже, ну, рассказывал мой папа, поломил-поломил-поломил, лес-то так, скаже, и трещит.
Да! Потом, значит, этот мужичок взял его, — ну, сказали, что это был Николай-чудотворец… Вот, с белой бородкой. И высек у него то выпряжье, его на воз посадил.
А этот паренек-то и скаже:
— Дедушко, проводи меня, я боюсь.
— Нет, не бойся: тебя никто топерь не тронет. Тебя встретят свои родители.
Он только на росстань ту выехал, с зимника-то, — и отец да мати встречают:
— Да пошто ты долго? Да чего ты долго?
А он говорит:
— Приеду домой — все расскажу.
Вот так. Ну вот, отец ведь уж да мать дак взяли домой да скорей обогрели: он весь замерз. Дома рассказал — да и онемел и говорить больше не стал.
Вот так. Это мне рассказывал свой отец.
Раз в осеннюю пору увязил мужик воз на дороге. Знамо, какие у нас дороги, а тут еще случилось осенью — так и говорить нечего! Мимо идет Касьян-угодник. Мужик не узнал его и давай просить:
— Помоги, родимой, воз вытащить!
— Поди ты! — сказал ему Касьян-угодник. — Есть мне когда с вами валяндаться! — Да и пошел своею дорогою.
Немного спустя идет тут же Никола-угодник.
— Батюшка, — завопил опять мужик, — батюшка! Помоги мне воз вытащить. — Никола-угодник и помог ему.
Вот пришли Касьян-угодник и Никола-угодник к богу в рай.
— Где ты был, Касьян-угодник? — спросил бог.
— Я был на земле, — отвечал тот, — прилучилось мне идти мимо мужика, у которого воз завяз. Он просил меня: помоги, говорит, воз вытащить. Да я не стал марать райского платья.
— Ну, а ты где так выпачкался? — спросил бог у Николы-угодника.
— Я был на земле, шел по той же дороге и помог мужику вытащить воз, — отвечал Никола-угодник.
— Слушай, Касьян! — сказал тогда бог. — Не помог ты мужику — за то будут тебе через три года служить молебны. А тебе, Никола-угодник, за то, что помог мужику воз вытащить, — будут служить молебны два раза в год.
С тех пор так и сделалось: Касьяну в високосный только год служат молебны, а Николе два раза в год.
Ехал раз мужик лесом. Дело днем было, летом. Только вдруг видит: на овцу волк кинулся. Овца испугалась, кинулась под телегу. Волк испугался, убежал.
Мужик взял овцу и повез с собой, проехал сажен пять от того места, стало ни зги не видно — темная ночь. Он диву дался. Ехал, ехал и сам не знает куда.
Вдруг видит огонек.
— А, — думает, — это, видно, гуртовщики. Хоть у них спрошу, куда ехать.
Подъезжает и видит — костер разложен, а кругом волки сидят и с ними сам Егорий Храбрый. А один волк сидит в сторонке да зубами щелкает.
Говорит мужик, что, мол, так и так, заплутался, не знаю, где дорогу найти. Егорий ему и говорит:
— Зачем, — говорит, — у волка овцу отнял?
— Да она, — говорит мужик, — ко мне бросилась. Мне ее жаль стало.
— А чем же волки-то кормиться будут? Вот эти, видишь, сытые лежат, а этот голодный, зубами щелкает. Я их кормлю; все довольны, только один жалуется. Брось ему овцу, тогда укажу дорогу. Ведь эта овца была волку обречена, так чего ты ее отнял?
Мужик взял и бросил волкам овцу. Как только бросил, стал опять ясный день, и дорогу домой нашел.
Был мужик, Нестером звали. У Нестера было ребят шестеро. Жили бедно. Что делать?
— Пойду я о большую дорогу с каким-нибудь прохожим. Не могу один напросить на детей.
Сидит о дороге. Видит, едет молодой человек на коне. Конь белый, на голове волосы черные и кудревастые, стремена золотые. Он еде да парит.
— Здравствуй, раб божий.
— Здравствуй, молодой человек. А как тебя зовут?
— Великомученик Егорий.
— Скажи, как мне с дитями проживать? Спроси у господа бога.
— Спрошу, спрошу.
— Омманешь. Оставь мне что-нибудь.
— А у меня только стремена.
Вот и оставил стремяно золотое. Тот потом пришел о дорогу, сел и сидит опять. Егорий-то приехал.
— Что, Егорий-великомученик, господь велел?
— А велел, что взаймы возьмешь — не отдавай. Говори, что и не брал никогда. А где можешь — укради.
А потом и спрашивает:
— А где мои стремена?
— Что ты, молодой человек, Егорий-великомученик, я их и не видал…
(Так он и на иконы с одной стременой.)
А он так и стал жить. Стремено покажет. Оно красивое. Говорят:
— Сделай нам таки.
— Ой, — говорит, — денег много надо.
Дадут деньги, а он потом:
— Я и не видал.
Разжился.
Когда-то одна баба не почла матушку Пятницу и начала прядиво мыкать да вертеть. Пропряла она до обеда, и вдруг сон на нее нашел — такой могучий сон! Уснула она, вдруг отворилась дверь, и входит, вишь, матушка Пятница воочью всем, в белом шушуне, да сердитая такая! И шмыг прямо к бабе, что пряла-то. Набрала в горсть кастрики с пола, какая отлетала-то от мочек, и ну посыпать ей глаза, и ну посыпать! Посыпала да и была такова: поминай как звали! Ничего и не молвила, сердешная. Та баба как проснулась, так и взвыла благим матом от глаз, и не ведая, от чего они заболели. Другие бабы сидят в ужасьи и учали вопить:
— Ух ты окаянная! Заслужила казнь лютую от матушки Пятницы!
И сказали ей все, что было.
Та баба слушала-слушала и ну просить:
— Матушка Пятница! Взмилуйся мне, помилуй меня, грешную. Поставлю тебе свечку и другу-недругу закажу обижать тебя, матушка!
И что ж ты думаешь? Ночью, вишь, опять приходила она и выбила из глаз у той бабы костру-то, и она опять встала.
Грех великий обижать матушку Пятницу — прядиво мыкать да прясть!
Преподобный Ошевенский отец Александр многомилосьливый опоселился в Ошевенском. Года не знаю, не могу сказать, в каком году. Шел он здесь престарелым, старцем был таким темным. Старцем глубокой-преглубокой старости он шел. Понравилось ему эта Ошевенская тайга, лес непроходимый, болота, реки, озера.
Оприселился в первой деревне Халуй (теперь эти Халуи называются Черемушки). Так его не возлюбили, как он такой рипсозатой, грязной, ходит скимник какой-то, не понравился он деревенским:
— Уходи от нас, не занимай место этто. Не ставь монастыря никакого, не разводи ничего! Уходи, нам такого не надо.
— Ну, ладно. Могу уйти от вас: я человек не греховодный, — вот взял им и говорит. — Ну, ладно. Когда вы мне не уважили, и я вам не буду уважать. Возьму вот батожком тыкну — и река та уйдет под землю вашу, и будете жить без реки.
— Ну и как, тебе такого дела не сделать!
— Нет, — говорит, — сделаю.
Вот он взял батожком своим, подсохом тыкнул в землю — и пошла река под землю. Мимо деревни и под землю пошла.
Если когда водопольё большое, то река у их шумит. Каменье все оголилося, все каменье, все оголилося. Ну, вот он и пошел, ушел от них. А река миновала деревню и опять из-под горы вышла, и своей дорогой идет опять река.
Он пришел в Низ: деревня Низ — Михеево. Его не пустили опять.
— Ну, ладно, живите ни серо ни бело.
Ну, так они и живут, только на одних убытках кое на каких. Опять от них он ушел.
Оприселился он: была тайга, о реку мост. Место такое возлюбовал веселое. Ну, ему и разрешили поставить монастырь в этой тайге. Ну, он это строил монастырь, построил. Оприселился, стал молиться. Возверовали там темные люди, не так были грамотные, только любили одного бога, и все.
Было очень много змей, гадов. На пастбище жгали. Повалятся скотина отдыхать — они в этот момент их жгут. Один старичок пришел и говорит:
— Вот, — говорит, — преподобный Ошевенский, отец Александр! Такое горе случилося: змей корову жгнул. Еще была одно только богатство — корова, и то змей жгнул.
— Ну, тогда уж я еще такие чудеса могу вам сотворить.
— Ну, преподобный, если можешь, так пожалуйста.
— А будь он проклят до тех мест, покуда мой звон слышно! — говорит.
И больше в этом месте Ошевенском, в окружность километров десять, змеей нет. А подальше валом змеей там.
Один он такой, как странник, был-шел. Думали, он такой старичок какой-то. Вот он сел туда — они испугались: что он будет делать? А он говорит:
— Я здесь буду оприселяться.
— Ты что это строиться будешь, дак поля жалко.
Вот его взяли и прогнали. Говорят: «Уходи».
Вот он пошел и тут, где родничков наделал, пошел он по деревне.
В деревне лежал камешок. Он на этот камень ступил ногой, след оставил и пошел дальше.
— Вот, — говорит, — живите ни серо ни бело. А ухожу, найду место.
Шел он, до Реки дошел. Это где волость — Река. Дошел до Реки, свернул в лес. Там такой горбышок нашел, определил — хотел монастырей поставить. Не понравилось: место сырое.
(…) Дальше пошел в сторону. И вот идет — о дорогу все роднички. Потом там сделал тоже много родников и там тоже оставил следы — знак, что он был тут.
Вышел на большую дорогу. Эта дорога не зарастает. Вот куда он шел — не зарастает лесом, как на тракторе проехано.
Пошел дальше, дошел до Ошевенска. Там монастырь был построен.
…И даже эти озера признаки у нас есть. Вот пройди вот так: как берег. И уж этому времени вот по книге как записано — 240 лет (в то время, в 37 или в 38 году, мы определяли — 240 лет, а теперь период уж еще дальше стал). И вот это озеро заросло…
А там еще интересно было написано, как оно заросло. Раньше ведь ходили, монахи ходили, ну как… с котомкой, собирали куски да всё. Вот один попросил, знашь, у старика у Гонешкова:
— Дай ты мне рыбы на уху.
А он и говорит:
— Вашего брата ходит тут: кажному давать, дак и себе не останется.
Он перекрестил это озеро и сказал:
— Зарастай мохом-травою.
И вот с тех пор стало зарастать и зарастать, и сейчас скот по нем уж ходит, болото…
А сейчас были геологи, дак там определили: восемь метров торфу уж наросло. Будут разрабатывать сейчас.
Рассказываю со слов мамы…
В их деревне два старичка пришли к купцу, у него детей не было, а жена была в положении. Старички были оборванные, а богатые не любят таких. Попросились они ночевать, их покормили у порога мало-мало, и просидели они весь день.
Потом приехал купец богатый из города. Они его приняли — напекли, настряпали: богатый богатого хорошо угощает. Стариков уложили в анбаре, а купца на кровати, простыни белые расстелили, одеяла…
Жена стала рожать ночью. Привезли бабушку или медика. Родила она. Купец, который в гости-то приехал, стоит на крыльце и курит. И слышит, старики в анбаре разговаривают: нарекли имя мальчику и сказали, что проживет он двадцать лет, женится, а во время свадьбы утонуть ему в колодце. Купец зашел в избу, а хозяевам ничего не сказал, решил проверить, правда ли это. Уехал он назавтра днем.
Стали крестить и крестным отцом взяли купца. Прожили двадцать лет. Пригласили купца на свадьбу. Он молчит, не говорит, что дальше будет. Поехали венчаться, домой приехали, за столы сели. Купец вышел, замкнул колодец. Пришло время парню к колодцу идти, свадьба сидит. Вышел он, а колодец закрыт, и он на колодце умер.
И купец потом признал этих стариков за святых, потому что господь имя нарекает, и всегда нарекается, сколько лет человеку прожить.