Часть четвертая БУБА

ШУСТЕР И РИОРИТА

Гром среди ясного неба

Однажды в начале октября, то есть в разгар сезона, по заслугам называемого «бархатным», в самое лучшее время южного дня, рано утром, на станции Тамань с московского поезда сошла молодая женщина, во внешности которой обычный человек, пожалуй, не заметил бы ничего примечательного, но человек проницательный сказал бы себе «однако!» и проводил бы пассажирку долгим взглядом. Впрочем никого проницательного на платформе не оказалось, и женщина — в руке ее покачивался замшевый чемоданчик — вышла на станционную площадь, не обратив на себя ничьего внимания.

Мы и сами затруднились бы сказать, что именно в ее лице было такого уж поразительного. Разве вот что. Ночью благословенную, но суховатую Тамань омыла гроза, после нее воздух стал свеж и сладостен, так что даже у железнодорожного милиционера смягчилась его суровая, застегнутая на все пряжки душа, и всему — природе, людям, бродячим собакам — захотелось жить и радоваться, а у приезжей были совершенно траурные глаза, и мерцало в них некое зловещее сияние, смысл которого затруднился бы определить даже человек проницательный.

Одета женщина была очень хорошо, так что сразу угадывалась столичная жительница, да не из каких-нибудь Печатников, с Шестой Шарикоподшипниковой улицы, а с самого что ни на есть Тверского бульвара, или, поднимайте выше, Пречистенки, которая не утратила своего лоска, даже сделавшись улицей анархиста Кропоткина.

Вышеупомянутый проницательный человек несомненно отметил бы, что гофрированная юбка пассажирки несколько помята, а лазоревая блузка не совсем идет к темно-зеленому жакету, но чего вы хотите от человека, только что сошедшего с поезда?

Подойдя к извозчику (да-да, вынуждены честно сказать, что в отдаленной от столиц Тамани всё еще ездят не на таксомоторах, а на извозчиках), женщина спросила, далеко ли ехать до дома отдыха имени Бубы Икринского, и своим выговором со всей несомненностью подтвердила наше предположение: то была москвичка. Только жители этого слишком много о себе понимающего города произносят слова с неуловимой надменностью, вызывающей безотчетное раздражение у провинциалов.

— В Бубу-то? — переспросил извозчик, окинув дамочку взглядом Джека-Потрошителя, и заломил тройную цену, да еще потребовал плату вперед.

— Везите, — сказала москвичка, рассеянно сунув ему бумажку. — И побыстрей, пожалуйста, я спешу.

Крылья ее чуть изогнутого носа слегка подрагивали, словно в нетерпении, подергивался нервическим тиком и край тонкогубого рта.

Ну кто, спрашивается, спешит, прибыв на отдых, да еще в бархатный сезон? Странно это было, очень странно.

Еще более загадочно повела себя непонятная женщина, когда пролетка полчаса спустя, проехав мимо живописного южного базара, въехала в монументальные ворота, над которыми алел транспарант «Добро пожаловать во Всекавказскую Здравницу имени Бубы Икринского!» и остановилась у нового, исключительной красоты здания, которое очень напоминало античный храм, только вместо статуй Аполлона и Паллады украшенный гипсовыми изваяниями Рабочего и Колхозницы.

В эту самую минуту случилось редчайшее атмосферное явление, о природе которого спорят ученые-метеорологи — так называемый «гром среди ясного неба»: в безупречно ясном, образцово-показательном небе что-то грозно рокотнуло, будто там перекатились тяжелые камни, готовясь просыпаться на землю из голубого мешка, и на миг дохнуло холодом могилы, но природа тут же опомнилась и исправила свою оплошность. Солнце заструилось еще ласковей, в саду возобновили хоровое пение запнувшиеся птицы.

Но лицо спускавшейся из коляски путешественницы вдруг побледнело, обрело несколько сомнамбулический вид, всякая поспешность ее оставила, движения до неестественности замедлились.

По широкой лестнице она поднималась обреченно, словно Мария Антуанетта на эшафот, а у высокой, тяжелой двери задержалась. Но потом, шепнув что-то сердитое (разобрать можно было только слово «тряпка»), рванула бронзовую ручку в виде серпа с молотом и потом уже всё делала стремительно. Прошла широким вестибюлем, где у доски объявлений стояли, изучая меню культурных развлечений, отдыхающие в пижамах и халатах, панамах и белых пуховых шляпах, какие носит только безмятежный курортный люд, и остановилась перед окошком регистратуры.

— Здравствуйте, вот моя путевка.

Рука с кроваво-алыми ногтями положила на стойку бумагу с синим штампом и паспорт.

И пока новую отдыхающую (а теперь стало ясно, что это именно отдыхающая) оформляют в установленном порядке, давайте мы расскажем о замечательном учреждении, которое полностью называлось «Дом отдыха и творчества Союза народных писателей СССР имени Бубы Икринского». Что такое Союз народных писателей, он же Сонарпис, читателю объяснять не нужно. Какой же читатель не знает этой почтеннейшей организации, объединяющей всех выдающихся, видных, талантливых и просто подающих надежды литераторов самой читающей страны мира. Все вышеназванные четыре категории литераторов определялись не как в прежние времена, когда писатели пописывали, а читатели почитывали, но по стопроцентно объективным, строго нормированным критериям, и каждой категории соответствовал свой уровень обслуживания, что, согласитесь, абсолютно справедливо, ибо странно ведь представить, что, скажем, Федора Михайловича Достоевского поселили бы в номер на двоих, положенный «подающему надежды», а какого-нибудь Панаева или Скабичевского — в отдельную палату с балконом и видом на море.

Вероятно, читателю, если только он не с Кавказа, будет несколько сложнее с Бубой Икринским, имя которого носил, конечно, не Сонарпис, как можно было бы предположить из не совсем уклюжего названия, а лишь дом отдыха, так знайте же: то был народный герой, сражавшийся с царизмом и сложивший в этой борьбе свою буйную голову, некогда оцененную в три тысячи рублей — тех, прежних. Дом отдыха получил свое гордое имя в порядке «кавказизации», смычки с народами Кавказа.

Сейчас изображение головы героя-горца, украшавшее парадный вход, пугало непривычных людей свирепо вытаращенными глазами и огромными усами, а по соседству с кабинетом директора находилась мемориальная комната, где среди прочих реликвий, на самом почетном месте, под стеклом, лежала заскорузлая веревка, на которой труп застреленного Бубы провисел целый месяц в устрашение местным жителям.

Но жуткая мемориальная комната была всего лишь дальним чуланом в замке Синей Бороды, не заглядывай туда, и не попадешь из светлой сказки в темную, а сонарписовский дом творчества вне всякого сомнения был чертогом сказочным, и всякого постороннего человека, попавшего в эти стены по каким-нибудь обстоятельствам, немедленно начинали терзать черная зависть и горькое сожаление, что он не обладает литературным талантом и даже не попадает в разряд подающих надежды, дабы получить проживание и стол хотя бы по четвертой категории, тоже очень, очень недурной.

Однако нам еще представится случай заглянуть в светелки чудесного дворца и облизнуться на подаваемые в тамошней столовой брашна, а сейчас пора вернуться к окошку регистратуры, где уже заканчивалась кропотливая и дотошная процедура постановки гостьи на проживание и питание.

— Вот вам ключ от комнаты, пропуск на территорию, курортная книжка и талоны в столовую, Рита Карловна, — сказала златокудрая и величественная, как статс-дама, регистраторша, торжественно вручая новой жилице затейливый, почти камергерский ключ и маленькую книжечку с отрывными квиточками.

Вот, стало быть, как звали нашу героиню: Рита Карловна, и относилась она к разряду талантливых литераторов либо же, что тоже допускалось правилами проживания, являлась членом семьи талантливого литератора.

Рита Карловна, однако, обращенных к ней слов не услышала. Она стояла, отвернувшись от окошка и смотрела в одну точку, причем в глазах ее снова загорелось то самое зловещее сияние, о котором было упомянуто в самом начале и которое потом на время погасло.

Если бы кто-нибудь проследил за направлением этого взгляда, то увидел бы, что он устремлен на доску культурных объявлений, где на самом видном месте висела афиша, написанная частично большими, а частично и очень большими буквами:

СЕГОДНЯ в 15.00

в Дубовой гостиной ДК

Зав. атпропотделом СНП

тов. С.С. БЕЗБОЖНЫЙ

выступит с лекцией

«ЧИСТКА НЕЧИСТОГО»

Вход по курортным книжкам

— Скажите, — спросила Рита Карловна, вновь наклонившись к окошку. — А приехал ли уже товарищ Шустер?

— Ожидаем завтра, — был ответ, который почему-то привел спросившую в волнение.

Она на миг зажмурилась, а когда открыла глаза, огонь в них горел еще неистовей, но склонившаяся над учетной книгой регистраторша этого, слава богу, не заметила.

Получив инструкцию касательно местонахождения комнаты 3-13 (налево в коридор мимо буфета и на лифте на третий этаж), Рита Карловна отправилась указанным маршрутом.

Над буфетом висели красный плакат и черная табличка. На плакате было написано: «Это важное производство — души людей. И вы — инженеры человеческих душ. Вот почему выпьем за писателей!». На табличке: «Продажа горячительных напитков с 11.00». Было без четверти, и перед стеклянной дверью уже стояли, оживленно беседуя, писатели, готовящиеся исполнить бодрое наставление.

Доносились обрывки разговоров, смысл которых был непонятен простому смертному:

— А я вам говорю, двойные потиражные.

— И всё, залитовали раба божьего!

— Ничего, и на дачсектор управу сыщем!

Что ж, еще Гомером сказано: «Речи богов, что звучат на вершине Олимпа, разум земной ухватить, сколь ни тщится, не может».

Кинув на литераторов взгляд, каким ученый смотрит через микроскоп на жизнь, кишащую в капле воды, Рита Карловна прошла к лифту и две минуты спустя оказалась в маленьком номере, неживописно выходящем единственным своим окном на стену ДК, дома культуры — третья категория есть третья категория, ну а впрочем комната была очень недурна и всё необходимое в ней имелось: и персональный умывальник, и платяной шкаф, и письменный стол, и прикроватная тумбочка.

Заселившаяся прежде всего сняла пыльную после дороги верхнюю одежду и обтерлась мокрым полотенцем, ни разу не взглянув на себя в зеркало, что, согласитесь, странно для любой женщины. Пожалуй, Рита Карловна даже нарочно избегала поднимать глаза к зеркалу, словно боялась, что в нем ничего не отразится. А впрочем будем называть нашу героиню просто Ритой — странно величать именем-отчеством женщину, которая стоит перед нами в одном белье.

Потом Рита открыла свой чемоданчик и прежде всего извлекла из внутреннего кармана снимок в рамке. Поцеловала его, бережно поставила на тумбочку.

На фотографии было мужское лицо с тревожным, будто ускользающим взглядом, странно угловатое и несколько инопланетное, как на полотнах астигматичного художника Эль Греко. Внизу неровными, как бы прыгающими буквами написано: «Für dich, Rio Rita». И еще инициалы: «Л.Н.».

Женщина тронула на шее цепочку. Качнулся висевший на ней серебряный полумесяц, и в небе, по-прежнему безупречно ясном, опять громыхнуло.

Человек, которого никогда не было

Человек на карточке был писатель, которого звали… А впрочем это имя вам ничего не даст, ибо он не напечатал ни одной книги, так что будем называть его так, как называла его Рита: Элен, по инициалам — ей нравилось это созвучие.

Человека как такового, собственно, не было, и дело даже не в том, что его не было физически, а в том что нет никаких достоверных доказательств, что он существовал и раньше. Ведь одной только фотографии и невнятного содержания надписи, прямо скажем, недостаточно, чтобы с уверенностью заявить: Ecce Homo, мало ли кто там снят, да и слова взяты из глупой песни. От человека, если он жил, должна остаться могила, от писателя — книги или хотя бы рукописи, а от мужчины с женским именем совсем, совсем ничего не осталось.

Так что доказательств никаких не имелось, и нельзя полностью исключить, что всё это было плодом больного воображения Риты Карловны, а то, что эта женщина была психически нездорова, не вызывает ни малейших сомнений. Читатель и сам скоро в этом убедится.

Ах, какая разница — был человек, не был. Просто однажды, минувшей весной, шла Рита по мокрой московской улице, и точно так же рокотало после удаляющейся грозы небо, и сидел на корточках, подле лужи, нахохленный человек, писал что-то в блокноте, на коленке, и Рита с любопытством спросила:

— Что это вы пишете? И почему около лужи?

— Какой лужи? — рассеянно пробормотал неизвестный и прочитал. — «Однажды я взглянул туда, куда никто не заглядывает, и понял то, чего никто не понимает». Это начало романа. Только что пришло, надо скорее записать. Незаписанные слова испаряются, разве вы не знаете?

Он повернул голову, посмотрел на Риту снизу вверх, и дальше время выкинуло свой обычный фокус, давно знакомый человечеству, но лишь недавно объясненный физической наукой: деление на равномерные годы, месяцы, часы и минуты иллюзорно; на самом деле Время движется хаотически — то застывает, то делает скачки, а еще в нем бывают провалы. В такой провал и угодила Рита, потому что последующие события в ее памяти сохранились как-то смутно и неотчетливо, в старинных романах про такое пишут «и всё завертелось». Очнулась она в комнате с незабудками на обоях, и было уже лето, пахло сиренью, Элен сидел за столом и писал своим невозможным почерком фиолетовые письмена на листах бумаги, а она, Рита, стояла, прислонившись спиной к двери и предвкушала счастье. Знаешь ли ты, дорогой читатель, что предвкушение счастья — это и есть наивысшее счастье? То есть, конечно, драгоценными были и минуты, когда поздним вечером, под лампой, Элен читал вслух написанное за день, но ожидать вечернего чтения, смотреть, как замирает и снова движется худая рука, превращая чернила в буквы и слова — то было ни с чем, ни с чем несравнимое наслаждение.

Любовник и сожитель Риты писал роман об апостоле Петре, который в противоречие своему каменному имени, был нисколько не тверд, и трижды отрекся до петушиного крика, и бежал от римских казней, но спросил: «Камо грядеши, Господи?», и устыдился, и вернулся обратно, и был распят вниз головой.

Роман поднимался от земли к облакам, как строящийся высотный дом. Элен жил Рукописью, а Рита жила Эленом.

Счастье длилось очень долго, но закончилось очень быстро — еще один парадокс нелинейного Времени. Однажды автор отложил деревянную ручку со стальным пером, так причудливо разбрызгивавшим лиловые брызги, и сказал: «Вот и всё».

Это был лучший роман на свете — никакая сила не заставила бы Риту в том усомниться. Она была уверена, что всякий, начавший читать, не сможет остановиться до самого конца, а дочитав, уже не будет прежним.

Рита перепечатала рукопись на машинке и отнесла ее в редакцию знаменитейшего журнала, редактора которого знала в своей предшествующей жизни.

— Как почтеннейший Иван Родионович? — спросил редактор, не осведомленный о переменах в Ритином существовании, и она не сразу вспомнила, что так звали ее брошеного мужа. Да-да, был какой-то в френче и фуражке, и гудел в клаксон автомобиль, и рояль — был же, кажется, рояль — и лились из-под пальцев луны волшебной полосы, а теперь существовал только патефон, игравший в комнате с незабудковыми обоями одну-единственную пластинку, исполнявшую пасадобль «Für mich, Rio Rita». По вечерам, после чтения они всегда танцевали под эту песню, и он называл ее Риоритой.



Она объяснила редактору, что нет никакого Ивана Родионовича, а есть величайший роман на свете.

Через две недели — Время тут опять сделало паузу — редактор позвонил и загадочным тоном сказал: «Вашу рукопись прочли. Автора приглашают в Сонарпис на обсуждение».

Рита торжественно снарядила возлюбленного в звездный путь, выгладив ему единственный хороший пиджак и повязав новый галстук триумфального порфирового цвета. «Не надо, плохая примета», — сказала она, когда он хотел на пороге обернуться и махнуть рукой. Элен послушался. Рита смотрела в окно, как он идет через двор прямой и немного деревянный, встряхивая длинными волосами, а потом он вошел в темный тоннель узкой подворотни, что вела на Сретенскую улицу, и больше Рита никогда, никогда его не увидела.

О том, что произошло на заседании в Сонарписе, ей рассказали очевидцы. Они говорили, что больше всего это походило на библейское побиение камнями и что первый камень кинул заведующий отделом атеистической пропаганды Свирид Безбожный. А завершилось обсуждение тем, что автор избиваемого романа, долго сидевший молча, с опущенной головой, вдруг пронзительно закричал страшным, тонким голосом, кинулся к столу президиума, схватил лежавшую там машинописную копию и, не переставая издавать раненый вопль, выбежал вон.

Лютому, несмываемому проклятью предала себя Рита за то, что ее не было дома, когда Элен вернулся из Сонарписа. Она отправилась сначала в контору Торгсина, где обменяла свои золотые сережки на розовые боны, а потом в торгсиновскую Пещеру Аладдина, где потратила боны на бутылку настоящего бордо, потому что нельзя же было отметить такой знаменательный день каким-нибудь «Горным дубняком».

С этой треклятой бутылкой в руках она и была, когда увидела толпящихся во дворе соседей. Они услышали звериный вой, доносившийся из окна, и кто-то вызвал психическую неотложку, а затем санитары в белых халатах увели скрученного, с кляпом во рту сумасшедшего, который бешено вращал безумными глазами.

А в комнате Рита обнаружила две кучи пепла: в стиральном тазу темно-серую от напечатанной копии, в ванне серо-фиолетовую от рукописи. Бутылку вина Рита кинула в стену, и на обоях с незабудками осталось большое несмываемое пятно кровавого цвета.

Два дня спустя в сонарписовской газете «Буревестник» вышел фельетон Свирида Безбожного «Камо грядеши, тамо и огребеши», эффектно, на библейский манер (стиль статьи был безупречен) заканчивавшийся фразой: «И исшед наш евангелист вон, плакася горько и ревя белугою, и прилетели за ним белокрылые ангелы с красными крестами на ризах и поместили в чертог, где подобным писакам самое место. Аминь».

В какую психиатрическую лечебницу увезли больного, Рита узнала лишь неделю спустя. В центральной справочной Гормедздрава ей, нежене и неродственнице, дать ответ отказались, и пришлось обходить все скорбные адреса подряд, тратя много времени и много денег на подкуп должностных лиц. И в тот самый день, когда след пропавшего наконец сыскался — на знаменитой Канатчиковой даче, когда Рите ценой колечка с топазом удалось заручиться обещанием свидания, грянул новый гром.

Уже не в скромной писательской газетке, а в Самой Главной Газете вышла статья оргсекретаря Сонарписа Мирона Шустера, и была она не юмористическая, а громокипящая, называлась «Запечный таракан контрреволюции» и сопровождалась эпиграфом из лирического поэта Блока: «Революцьонный держите шаг, неугомонный не дремлет враг». Чеканным, железным слогом (прилагательное «железный» встречалось в тексте 14 раз и трижды непреклонное наречие «беспощадно»), автор призывал не терять бдительности в условиях обострения международной напряженности и «дать идеологической диверсии должную правовую оценку».

Ее сразу же и дали. Свидание в больнице не состоялось. Пациента перевезли из учреждения, где врачуют душу, в учреждение, где ее вынимают.

Этот-то адрес выяснять не понадобилось, кто же его не знает. Каждый день, не доверяясь почте, Рита носила письма и подавала их через окно с табличкой «Справки и передачи», но справок ей не давали, передач от нечлена семьи не принимали, а письма оставались без ответа, и это казалось невыносимой мукой, хотя на самом деле было счастьем. Тому три недели, в дождливый, гнилой сентябрьский день письмо не взяли, сказав, что адресат умер и что нет, тела умерших не выдаются.

Рита не кинулась под колеса первого же автобуса только потому, что ей пришла в голову лихорадочная, ослепительная мысль: восстановить роман, ведь она знала его весь, помнила каждую строчку, а память у нее была великолепная. И Элен не исчезнет, наоборот, он станет бессмертным.

Несколько дней просидела она над пачкой бумаги, под багровым пятном на стене, макая ту же самую ручку в те же самые лиловые чернила. Вспомнила каждый абзац и почти каждую фразу, но романа не получилось. Буквы оставались всего лишь буквами, высотный дом рос этаж за этажом, но окна в нем не горели и люди в нем не жили.

В конце концов Рита предала мертвую бумагу сожжению и купила в аптеке, верней обменяла на последнюю свою побрякушку, десять пачек веронала.

Но пришла ей в голову новая мысль, не ослепительная, а ослепляющая.

На следующий же день она поступила на работу в Союз народных писателей, на скромную должность машинистки — перепечатывая Рукопись, она в совершенстве освоила это невеликое мастерство. Тишайшей мышью, коварнейшей Матой Хари скользила она по коридорам и сокровенным закоулкам культурного заведения, подглядывая, подслушивая и выведывая. И как-то раз — в прошлый понедельник — увидела на доске объявлений Профкома, в «Списке заезда Дома отдыха и творчества им. Бубы Икринского», два заветных имени.

Чемоданчик Риты был так мал, а блузка так плохо сочеталась с жакетом вот по какой причине: все остальные наряды, равно как и выходные туфли и флакон французских духов — всё ценное, еще остававшееся от прошлой замужней жизни — были обменены на путевку третьей категории. Все ведь люди, даже ответственные сотрудницы Профкома, занимающиеся распределением жилсоцблаг.

Ну вот теперь, дорогой читатель, ты знаешь о нашей героине всё. Осталось лишь прибавить, что под фотографию на тумбочке Рита Карловна еще положила две газетные вырезки, одна за подписью «Свирид Безбожный», другая за подписью «М. Шустер».

И хватит о печальном. Что тратить время на человека, от которого ничего не осталось кроме фотокарточки? И что может быть нелепее писателя, который понасочинял сорок бочек арестантов, а потом, сойдя с ума, всё написанное спалил? Мудрый закон жизни гласит: что кануло, то кануло, что сгорело, туда ему и дорога.

За окном сияло бархатное солнце, проникая даже в щель между ГК и ДК, главным корпусом и домом культуры, а снизу доносились волнующие ароматы.

Близилось время обеда, которыми так славилась кухня великолепной «Бубы». Лозунг здоровой жизни и здорового питания, увековеченный висевшим на стене девизом «Ужин отдай врагу», означал лишь, что обеды в доме отдыха подавались поистине лукулловы, после которых вечером вполне хватало уже поминавшегося буфета с легкими и нелегкими закусками.

За мной же, мой читатель, в чудесную Пальмовую столовую! Клянусь, ты не пожалеешь.

Под пальмами

Пальмовая столовая называлась так, потому что подле каждого стола там стояла пальма в кадке, и трапезы отдыхающих небожителей проходили как бы в елисейских кущах, под сенью райских дерев. Допускали в это благословенное место отнюдь не всякого, у врат восседал страж, проверявший пропуска и, согласно цвету талончика, взиравший на выдающихся литераторов первой категории с любовной улыбкой, на видных с ласковой, на талантливых бесстрастно, а на подающих надежды с отеческой суровостью. И лежала перед стражем заветная Книга Судеб, в которой он ставил магические знаки против каждой фамилии.

Уже пропущенная в святилище Рита, прибывшая на обед позже всех, уронила на пол пропуск, не спеша за ним наклонилась, и подсмотрела графу с интересовавшей ее фамилией, а напротив галочку, означавшую, что носитель фамилии уже прибыл и сидит за первым столиком. В соответствии со своим гордым номером, тот находился в самой почетной части зала, на возвышении, за нарядной баллюстрадкой, вдали от длинных казарменных столов третьей категории, а всё же был оттуда неплохо виден.

Там, на Олимпе, сидели три человека: известная детворе всей страны поэтесса Лафкадия Манто, автор стихотворения «Танечка-стаханечка»; маститый господин со смутно знакомым Рите лицом — ни в коем случае не товарищ, а именно господин с гоголевскими власами до плеч, такого в дореволюционные времена опытный официант сразу начинал величать «сиятельством»; и еще очень полный блондин с добродушнейшей улыбкой на румяных, как наливные яблоки щеках.

На него-то Рита и стала смотреть, почти не отрываясь. Блондин не мог быть никем другим кроме как Свиридом Свиридовичем Безбожным, руководителем одного из важнейших и ответственнейших отделов Сонарписа.

Пристальная наблюдательница отказалась и от первого (селянка по-красноказачьи), и от второго (чахохбили из кур), а компот из абрикосов взяла, но даже не пригубила. Тщетно расточал умопомрачительные запахи поднос, на котором лежали свежевыпеченные ватрушки, медовые коржи, маковые булочки и абсолютный шедевр Буба-Икринского кондитера — яблочный штрудель. Ничего Рита не отведала, ни к чему не притронулась, а на вопрос соседа, в каком жанре она работает, невпопад ответила: «Какая же гадина», после чего сосед, колхозный лирик, на всякий случай отодвинулся.

Подиум, отведенный для самого лучшего стола, являл собою полукруглую веранду, откуда открывался умопомрачительный вид на бухту, и не было решительно ничего странного в том, что одна из курортниц, эффектная молодая дама с несколько бледным, еще не загоревшим на южном солнце лицом, поднялась по ступенькам и встала у высокого окна, вполоборота к трем выдающимся членам творческого союза. Маститый литератор (очень интересно, кто бы это мог быть) взглядом ценителя окинул стройную фигуру любительницы природы, детская поэтесса внимательно посмотрела на туфли, а товарищ Безбожный головы не повернул, он был увлечен штруделем, а кроме того готовился сделать важное объявление.

— Непременно приходите на мое выступление о нечистой силе, не пожалеете, — услышала Рита, косившая глаз в сторону стола. — Я собираюсь закрыть эту тему раз и навсегда. Нанесу сокрушительный удар по Черту и чертовщине, истреблю этот жанр как класс.

— Ммм? — заинтересованно промычал с набитым ртом длинноволосый.

Поэтесса спросила:

— А читали вы мой новый сборник «Красные чертенята»?

— После моего выступления и статьи, которую я напишу на его основе, никаких чертенят не останется. Придется вам менять название, — засмеялся Свирид Свиридович.

Рита, должно быть, уже насладившаяся видом, двинулась в обратном направлении. Она прошла очень близко от столика, задев рукавом ключ, что лежал около тарелки товарища Безбожного.

Ключ (на нем висел латунный кружок с цифрами «1–2»), упал на пол.

— Ах, какая я неловкая. Ради бога извините, — пробормотала Рита и присела на корточки.

— Бога нет, гражданочка, — с веселой улыбкой сказал ей завотделом. — А если прямо отсюда отправитесь на мою лекцию в ДК, то узнаете, что нет и черта.

— Вот, еще раз прошу прощения.

Распрямившись, Рита положила ключ на скатерть и на миг, всего на миг, посмотрела заведующему в глаза, и тому вдруг показалось, что в помещении сделалось темно. «Переел. Не надо было хомячить третий кусок штруделя», — подумал Свирид Свиридович.

— Так приходите, — сказал он вслед элегантной женщине.

— Ни за что не пропущу, — был ответ.

Сеанс разоблачения и магия

В Дубовой гостиной бубинского ДК, уютном зальчике с темно-коричневыми деревянными панелями, украшенными портретами выдающихся литераторов прошлого и настоящего, собрались самые сливки курортного сообщества. Тут были солидные люди, желавшие не отставать от новейших идейных веяний, компасом каковых в Сонарписе считался Свирид Безбожный; были подающие надежды авторы, которым хотелось поскорее перейти в разряд талантливых; присутствовали и оба сотрапезника заведующего отделом атпропаганды, портреты которых тоже украшали собою блистательную настенную галерею, начинавшуюся с автора «Слова о полку Игореве» и завершавшуюся длинноволосым писателем, чье лицо не напрасно показалось Рите знакомым.

Она села в последнем ряду, возле двери, и была самой прилежной слушательницей во всей аудитории, ни разу не отвлекшись от выступления.

А там было что послушать! Товарищ Безбожный говорил вещи удивительные, и оратор он был от бога… Впрочем, бога, как известно, не существует, этот миф в наши времена сокрушительно разоблачен, в том числе — и не в последнюю очередь — стараниями Свирида Свиридовича.

Сегодня же — и это было веяние новое, свежее, волнующее — зав атпропом взялся и за Дьявола, которому пришлось несладко. По остроумному выражению оратора, он производил чистку Нечистого, вычищал эту не только смешную, но и политически вредную химеру из сознания общества.

— Диавол, Люцифер, Сатана, Вельзевул, Мефистофель, Иблис, Воланд, Азазель, Раху, Мара, Ариман, — перечислял имена Нечистого выступающий, являя недюжинную эрудицию, — как только не величали главного носителя Зла служители культов, которым нужно было держать рабов Божьих в страхе в этой жизни, и в мифической «последующей». Вот мы с вами, дорогие товарищи, расчехвостили в хвост и гриву Иисуса Христа, Аллаха, Будду и Яхве, но с поразительной беззаботностью оставили в покое антипода Боженьки — Черта. Сознательные граждане — члены партии и комсомольцы — подхватили наш прошлогодний почин «Безбожного срамословия» и решительно искореняют из своей речи отжившие выражения вроде «ради бога», «бог его знает», «прости господи» и прочее, заменяя елейное словечко любым бранным словом, и получается смешно, а здоровый смех, товарищи, лучшее лекарство для духа! — Выступающий поднял пухлую ладонь, предупреждая одобрительные аплодисменты. — Однако «черт» из нашего лексикона никуда не делся. Мы по-прежнему запросто посылаем к черту, «ни черта не делаем», говорим «черт с тобой» и прочее, а некоторые литераторы, в том числе выдающиеся, даже позволяют себе вставлять каких-нибудь «чертенят» в название произведений, призванных воспитывать подрастающее поколение.

Тут Безбожный отыскал взглядом Лафкадию Манто и поглядел на нее не сурово, а с отеческой укоризной. Прославленная поэтесса потупилась.

— А ведь что такое дьявол и прочая так называемая «нечистая сила», товарищи? Это идеологическое оружие служителей культа, позволяющее им управлять сознанием отсталых слоев населения через иррациональные страхи. Да что говорить об отсталых слоях населения! Недавно один ленинградский поэт, член профсоюза… — Оратор сделал маленькую паузу, ведя глазами по лицам, и погрозил пальцем романтическому поэту Джиму Беллинсгаузену. — … в буфете рассказывал, что видел ночью, около гостиницы «Англетер», призрак поэта Есенина, и тот якобы прошептал ему: «Дай Джим на счастье лапу мне».

— Я надрался до чертиков, вот и примерещилось, — крикнул с места поэт.

— До чего-до чего вы надрались? — Свирид Свиридович сатанински, то есть мы хотим сказать зловеще усмехнулся. — То-то. Этак вы и до зеленого змия, спутника Нечистого, допьетесь. Нет уж, товарищи, если организм требует надраться, то давайте обходиться без мистики, лучше напивайтесь до белой горячки.

И тут уж товарищ Безбожный не стал мешать залу вдоволь посмеяться, ибо опытный оратор знает, что всякую интеллектуально насыщенную речь следует перемежать выдохами, а серьезные сентенции нужно разбавлять порциями юмора, чтобы давать публике разрядку.

А сразу вслед за тем лекция (да какая к черту… пардон, к лешему… то есть тоже нет… какая на хрен лекция, это скучное слово совершенно не подходило к выступлению Свирида Свиридовича — скорее то был сеанс фокусника, поражающего воображение аудитории), так вот сразу вслед за тем блистательный сеанс разоблачения Нечистого достиг своей кульминации.



Встав в преувеличенно драматическую позу — рука воздета, голова запрокинута — Безбожный обратился к бронзово-хрустальной люстре со словами:

— Чертов дьявол или как тебя там! Если ты есть, порази меня своими сатанинскими чарами! Нашли на меня своего Змея! Поджарь меня на своем адском огне!

Он подождал несколько секунд, насмешливо раздвинув сочные губы.

— Что, слабó?

По залу прокатился смешок.

— Ну тогда мы тебя отменяем! Изыди, нечистая сила! И давайте, дорогие товарищи литераторы, — Свирид Свиридович опустил очи долу, то есть залу, — дадим соцобязательство вычистить из своей речи всякое упоминание об этом лишенце. Объявляю почин, который с нашей руки подхватит вся страна. Каждый, кто помянет в своей речи рогатое недоразумение, платит гривенник. Эти гривенники будут собираться в особый общесоюзный фонд помощи Пятилетке. Кто за мое предложение, товарищи?

И все вскинули руки, а длинноволосый классик шепнул детской поэтессе:

— Красиво придумано.

Потом руки опустились, раздались мощные аплодисменты, от которых люстра, не ответившая на вызов оратора, зазвенела хрустальными шариками, но никто этого отчасти погребального перезвона не услышал.

Был и еще один звук, тоже поглощенный хлопками, — скрипнула дверь.

Это стремительно вышла Рита Карловна.

Никто на нее не обернулся.

Посыпались предложения, как следует назвать инициативу — предложения самые разнообразные, от серьезного «Мастера слова Пятилетке» до веселых, и в результате победило энергично-зубоскальское «Фонд Чертополох», а книжный иллюстратор Колобок-Первомайский тут же сделал эмблему: задиристый цветок, растущий из рогатого черепа.

Остаток дня Свирид Свиридович провел на заслуженных лаврах: сначала в кругу трех выдающихся и пяти видных членов Сонарписа, выслушивая лестные речи, чинно посидел в люля-кебабной «Лермонтов» (как уже было сказано, ужинов в Бубе не подавали, но в славном курортном поселке Ак-Сол имелись отличные общепитовские заведения); потом, уже глубоким вечером, до 23.00, в обстановке раскованной и вольной, посидел в демократичной компании талантливых, причем было выпито не менее десяти бутылок «Таманского крепкого», так что к себе в «люкс» триумфатор вернулся не вполне твердым шагом, махнул рукой на чистку зубов, улегся в кровать, минуту-другую поулыбался счастливой улыбкой, вспоминая приятнейшие миги дня, и уснул крепким сном физически и психически здорового (обратим на это внимание) человека с чистой совестью.

А менее чем через час, то есть в полночь, проснулся и в первое мгновение сам не понял отчего, но затем выяснилось, что от музыки. Негромко, но очень близко играла вкрадчивая, со зловещей веселинкой музыка, и бархатный голос пел: «Für mich, Rio-Rita».

— С ума они что ли посходили, — проворчал Свирид Свиридович, вообразив, что какие-нибудь подающие надежды литераторы затеяли ночные танцы.

Он разлепил один глаз, чтобы взглянуть на часы, которые никогда не снимал с руки. То был точнейший швейцарский хронометр со светящимися стрелками, видными в темноте.

И оказалось, что воздух пронизан каким-то странным свечением. Оно было неяркое, багровое и сочилось, слегка подрагивая, как бы снизу вверх.

Свирид Свиридович открыл оба глаза, поморгал ими и даже протер, но странный свет не исчез и музыка не утихла. Кроме того стало ясно, что доносится она не откуда-то издалека, а звучит совсем близко, из угла комнаты.

Тогда заведующий атпропотделом протянул руку к тумбочке, чтобы включить алюминиевую лампу, но вместо металла его рука нащупала нечто шершавое, длинное и в то же время круглое, похожее на свернутый шланг, которому на прикроватном столике делать нечего. Безмерно изумившись, Свирид Свиридович взял шланг, поднес к глазам и закоченел. Рука держала за шею толстую змею, глядевшую на Безбожного маленькими мертвыми глазками, в которых помигивали отблески красного сияния.



Отшвырнув ужасную химеру, Свирид Свиридович с криком прыгнул с кровати в противоположную сторону и завопил еще пуще, потому что его ноги пронзила обжигающая боль — они попали на тлеющие уголья, которые, оказывается, и источали адское свечение.

Крик перешел в хрип, одна половина лица Безбожного поползла вверх, другая вниз, и он рухнул на ковер без сознания.

Сеанс магии и разоблачение

Тогда из кресла, стоявшего в темном углу, откуда лилась нехорошая песня, поднялась женская фигура.

Рита Карловна сначала подошла к лежащему, наклонилась, пощупала жилку на шее (жилка билась часто и неровно), брезгливо вытерла пальцы и принялась за работу.

Пришло время объяснить некоторые обстоятельства, в свое время пропущенные нами, поскольку они нас только бы запутали.

Читатель, вероятно, помнит, что, во-первых, наша героиня днем пришла в столовую позже всех. Произошло это из-за того, что перед обедом Рита заглянула в домотдыховский магазинчик, где в отделе деттоваров семейные литераторы могли приобрести цветные карандаши, надувные резиновые круги, лопаточки для песка и прочие предметы, радующие маленьких курортников. Рита купила там плоскую коробочку с пластилином.

Во-вторых, напомним, в столовой Рита неловко задела лежавший на скатерти ключ, а потом присела на корточки, чтобы его подобрать. За эти несколько секунд ее ловкие пальцы успели сделать на пластилине оттиск.

Пришло время и рассказать, куда Рита Карловна отправилась из Дома Культуры, не дослушав историческое выступление о Нечистом: на тот самый базар, мимо которого она проехала на извозчике, следуя в Бубу со станции.

Приморские базары не то что северные прозаические колхозные рынки, где скучная картошка, плебейские семечки и серые собачьей шерсти носки. О нет! Там, под благословенным синим небом, еще жив дух черноморского флибустьерства, запорожской вольницы и хасбулатовского удальства, там навалены горами золотые дыни и полосатые арбузы, в корзинах сочатся кровью гранаты и пузырятся гроздья винограда, а в дальнем ряду, на так называемой «хухре-мухре», можно купить какую угодно всячину, от черепков, вырытых из доисторических курганов, до морских звезд, перламутровых раковин, засушенных шакальих лап и жабьих чучел, которыми торгуют бойкие местные мальчишки.

На «хухре-мухре» Рита приобрела дохлую гадюку, не торгуясь заплатив сопливому продавцу два рубля, недрогнувшей рукой сунула рептилию в плетеную сумку и походила по рынку в поисках каких-нибудь рогов, но нигде их не нашла.

Затем в потребсоюзовской палатке «Металлоремонта» заказала по слепку и получила ключ, а в вещевом ряду совершила покупку серьезную — приобрела за пятнадцать рублей подержанный патефон, правда, без пластинок, но одна, та самая, заветная, у Риты Карловны была привезена из Москвы и лежала в замшевом чемоданчике.

Остается только прибавить, что, войдя в номер «люкс» через полчаса после того, как погас свет, Рита рассыпала на полу перед кроватью дымящиеся угли, тайно похищенные в котельной.

Вот и всё разоблачение магии.

А когда возмездие осуществилось в точном соответствии со сценарием, и в мозгу полнокровного Свирида Свиридовича лопнул перегруженный алкоголем сосуд, мстительница убрала все следы преступления: сложила раскаленный уголь в ведро, туда же сунула и змею, которая немедленно начала поджариваться, закрыла патефонную коробку и осторожно, в два похода вынесла весь этот реквизит из «люкса».

Приехал!

На следующее утро спустившиеся к завтраку литераторы увидели скорбное зрелище. Через вестибюль, предводительствуемые врачом «неотложки», прошествовали двое крепких мужчин в белых халатах, с красными крестами на круглых шапочках. Они тащили на носилках заведующего атпропотделом, а он тщился приподняться, причем правая нога и правая рука его не слушались, глаза сверкали безумным ужасом, а половина рта, кривясь, высвистывала непонятное, зловещее: «Лцфр, стна, мвстфл, влнд…».

Анкудин Чохов, автор рассказов о героических буднях медсанработников, со знанием дела сказал близстоящим:

— Это кондратий, а выражаясь по-научному, гемиплегия, притом с явным поражением когнитивной функции. В девяноста процентах случаев неизлечимо. Был Свирид Свиридыч, да весь вышел.

Стояла в толпе и Рита Карловна. Она прошептала вслед носилкам: «Вот тебе белокрылые ангелы с красными крестами на ризах» и хотела было проследовать на завтрак, но, проходя мимо регистратуры, услышала разговор, очень ее заинтересовавший.

Важный гражданин в белом чесучовом пиджаке и вышитой украинской рубахе отдавал через окошко распоряжения давешней златокудрой статс-даме:

— «Форд» уже выехал встречать. Раз 1–2 освобождается, размести товарища Шустера туда. Личвещи товарища Безбожного в кладовку, быстро уборочку — ну сама знаешь.

— Сделаем, Ромуальд Селифанович, не беспокойтесь, — ответило окошко.

И Рита завтракать передумала.

Она взяла со столика для периодики журнал «Крокодил», села у стены и стала разглядывать веселые картинки с чрезвычайной серьезностью, словно держала в руках какой-нибудь «Вестник социалистической индустрии».

Полчаса спустя в дверь заглянул швейцар, крикнул в сторону регистратуры «Приехал!», а еще через минуту в вестибюль, скрипя сапогами, вошел плотно сбитый мужчина в расстегнутом сером кителе и такого же цвета картузе. Это несомненно и был один из высших руководителей Сонарписа товарищ Шустер.

Два сверкаюших глаза, смотревшие поверх журнальной обложки, так и впились в вошедшего.

Рита Карловна была неприятно удивлена. Она представляла себе автора статьи о запечных тараканах иначе — шустрым, суетливым, чернявым, одним словом, похожим на таракана, а Мирон Шустер оказался нетороплив в движениях, твердоступен, с косым сабельным шрамом на хмурокаменном лице. Когда же прибывший застегнул свой китель, под нагрудным карманом блеснул красной эмалью орден в матерчатой розетке.

Глаза над журналом сузились. В них читалась напряженная мысль.

— Дай сюда. Я не инвалид, сам донесу, — сказал оргсекретарь, обернувшись назад, и отобрал у шофера потрепанный чемодан. — Эй, товарищ! — (Это уже в окошко, громким голосом). — Куда мне заселиться? Бумажки я тебе после занесу, мне в сортир надо.

— Не извольте беспокоиться, товарищ Шустер! Я к вам сама зайду. Ковалев, проводи в 1–2. Завтрак до девяти тридцати, товарищ Шустер, но вы не спешите, стол будет накрыт.


Весь день Рита следила за большим человеком, сохраняя осторожную дистанцию. Завтрак оргсекретарь съел быстро, по-военному: сел и пять минут спустя уже встал, вытирая коротенькие ворошиловские усы салфеткой. Потом так же организованно, походкой ать-два, но уже в полосатой пижаме, проследовал на пляж, обнажил мускулистый борцовский торс, закрыл глаза и стал принимать солнечную ванну.

Тогда следовавшая за ним тенью Рита вернулась в корпус, дождалась, чтобы в коридоре стало пусто, и отворила своим нелегальным ключом номер.

Открыла платяной шкаф, посмотрела на висевшую там одежду: китель, две рубашки, нижнее белье, больше ничего.

Прошла в ванную. Опасная бритва, помазок, зубной порошок «Даешь полюс!».

Расстегнула чемодан, где лежали: толстая книга «Капитал», заложенная бумажкой, с многочисленными карандашными пометками на страницах; свернутый пружинный эспандер; самоучитель немецкого языка; металлическая шкатулочка со шприцом и бутылочкой инсулина.

Мечтательно улыбаясь, Рита покачала на ладони шприц и хотела уж прекратить обыск, но в самом низу лежала еще какая-то плоская коробка. В ней находился предмет, заставивший досмотрщицу забыть о шприце: маленький черный «браунинг» с золоченой гравировкой: «Тов. Шустеру доблестному бойцу Революции от РВС I КА».

С ловкостью, свидетельствовавшей о навыке, Рита выщелкнула магазин, убедилась, что патроны вставлены.

— Тут санитаров будет мало, — сказала она вслух, задумчиво. — Это убийца.

И сама себе ответила:

— Решено. А потом себя.



Стрелять Риту Карловну научил бывший муж, тот самый, в френче, с позабывшимся именем.

Плоская коробочка вернулась на место, а «браунинг» перекочевал в дамскую сумочку.

И больше, до самого вечера, решительно ничего примечательного в Бубе не произошло.

Товарищ Шустер позагорал ровно 90 минут, потом, несмотря на холодную октябрьскую воду, сплавал до буйков и обратно, вернулся в номер, где целый час делал физзарядку, поучил язык потенциального противника, с аппетитом съел в столовой первое, второе и третье, снова сходил на море, проштудировал главу «Капитала», не менее трудную, чем немецкая грамматика, погулял в парке, прослушал в ДК лекцию о международном положении, а там и день, отлично организованный и насыщенный, подошел к концу. Осталось только выпить полезного при диабете кефира, почитать газету и вкусить здорового восьмичасового сна.

Ровно в одиннадцать ноль-ноль товарищ Шустер выключил лампу, положил руки поверх одеяла, зевнул и немедленно уснул.

А потом лампа загорелась вновь, спящий разлепил веки, ослеп от яркого света, поморгал и увидел, что прямо в переносицу ему уставлено дуло, чернеющее круглой дыркой. Разглядел две женские руки, крепко держащие рукоятку. И лишь после этого — тонкое белое лицо с неестественно сверкающими глазами.

И еще слышалась негромкая музыка, звучала модная песенка на изучаемом оргсекретарем языке: «По мне, Рио-Рита, ты лучшая в Гранаде сеньорита».

— Это тебе не снится, гадина, — раздался свистящий шепот. — Это расплата.

— Ты кто? Белогвардейка? Троцкистка? — спросил Шустер сиплым со сна голосом.

Дуло опустилось ниже, теперь оно целило лежащему в сердце. Выстрелить в лицо человеку, который на тебя смотрит, совершенно невозможно, даже если очень ненавидишь.

Шустер непроизвольно, жестом бессмысленным и бесполезным, прикрыл грудь рукой. На пальце сверкнул серебряный перстень необычного контура.

ЖЕЛЕЗО И СЕРЕБРО


Мирон Шустер был человеком из железа. Когда он волновался или делал японскую гимнастику, его сердце билось о прутья грудной клетки с металлическим стуком. Это произошло с Мироном от долгой жизни. В старые времена сорок лет долгой жизнью не считались, но старая жизнь, поджав блохастый хвост, уползла в канаву и издохла, а в новой жизни железные люди редко доживали даже до тридцати.

У обычного человека чувств много, и он считает, что жизнь штука сложная. У железного человека жизнь проста, а чувств только два: он умеет ненавидеть и умеет любить, потому что тот, кто умеет только ненавидеть, не человек, а зазубренная ржавость.

Ненавидел Мирон мягкое, трусливое, лживое и двусмысленное, а любил воздух, ветер, солнце, мороз, небо и — больше всего — чтобы мечта становилась фактом. Когда-то он тоже был мягким и сложным, но всё лишнее, ненужное из него вышибла — вместе с костяной крошкой — ледяная казачья сталь.

Открыв глаза и увидев поразительную картину — дуло пистолета и сияющие яростью женские глаза, — Шустер не удивился, потому что удивляться в новой жизни он разучился, и не подумал, что ему это снится, потому что железным людям сны не снятся. Устав от дня — есть ведь усталость и у металла — он закрывал глаза и открывал их безо всякого будильника во сколько назначено, полный новой силы.

Последний раз Шустер видел сон в августе двадцатого года.

Сон был такой.

Он шел по синему васильковому полю, щурясь от солнца и пытаясь разглядеть сквозь золотую канитель ярких лучей сестру Терезу, а она вела его куда-то, и манила за собой, и смеялась тихим счастливым смехом, и Мирон тоже смеялся, а кроме них двоих во всем широком поле никого не было. Пахло карамельным клевером и девственной гречихой, небесная лава изливалась на лоб и стекала щекотными каплями пота, голова булькала раскаленными пузырьками сорокоградусного жара. Но Тереза протянула руку, коснулась Миронова лица, и он застонал от серебряно-ледяного прикосновения, и открыл затуманенные лихорадкой глаза.

Над больным склонялась санитарка, сестра Тереза, отирала ему лицо холодной мокрой тряпкой.

— Лубье то, пан, лубье то, — тихо приговаривала монашка, ее взгляд лучился нежной, ласковой и слабой женской силой.

Госпиталь расположился в монастыре под Жовквой, не успевшие сбежать сестры спасали свое целомудрие, ухаживая за тифозными больными. Мирон собирался помирать, но в палату внесла таз девушка в низко надвинутом белом куколе, он посмотрел на ее опущенные ресницы, и жизнь в нем встрепенулась.

Сестра Тереза еще омывала ему своей серебряной рукой горящий лоб, когда вдали раздался заливистый свист, барабанной дробью раскатилась стрельба, через палату пробежал госпитальный комендант Кандыба с вывалившимися, как от базедовой болезни, глазами. Он кричал:

— Полундра! Яковлевские! Спасайся кто может!

Яковлев был есаул, двойной иуда. От белых он перешел к красным и командовал бригадой, а потом увел своих казаков, которые всюду следовали за ним, как волки за вожаком, к полякам и теперь рыскал по нашим тылам. За самоубийственным рейдом тянулся след из горящих деревень, изрубленных трупов и растерзанных женщин. Яковлевские знали, что пощады им нет, и тоже никого не щадили.

Тифозные стали спасаться кто может, а мог мало кто. Которые были без сознания, лежали себе, ни о чем не беспокоясь. Которые покрепче заковыляли вслед за Кандыбой, к черному ходу, где задний двор. Которые слабые по глупости попрятались под кровати.

Шустер был слабым, но глупым не был. Опираясь о железную спинку, а потом о стену, он добрел до бельевого чуланчика и спрятался там за свернутыми матрасами, похожими на цирковых борцов в полосатых трико.

Несколько времени было тихо. Потом в палате застучали каблуки, зазвенели шпоры, захрустела и зачмокала сталь, рассекая и протыкая мягкое. Умирая, больные не кричали, а только охали. Все, кто имел силу кричать, убежали во двор.

А только бежать им было некуда. Скоро Мирон услыхал из-за своих матрасов недалекие крики. Выстрелов не было. Рубить людей веселей, чем стрелять.

Потом дверь чуланчика распахнулась, нежный голос сказал:

— Тu jeszcze jeden.

Умирать за матрасами Шустер не захотел и вышел. В узкой двери стоял бородатый человек с серьгой в ухе. В опущенной руке покачивалась, рассыпая блики, шашка. С ее кончика капали красные капли. Но Мирон смотрел не на своего убийцу, а через его плечо — в медовые, бесстрастные глаза сестры Терезы, и не мог разгадать тайны этого взгляда.

Клинок разрубил лицо и рассек черепную кость, но убить не убил, бородатому человеку не хватило низкого потолка для хорошего размаха. Шашечная хирургия и медовый взгляд монахини навсегда ампутировали Шустеру все мягкие ткани души. Осталось только железо. И снов он больше никогда не видел.



* * *

— Ты кто? Белогвардейка? Троцкистка? — спросил Мирон, когда услышал слово «расплата», и прижал сердце рукой, потому что железный поршень изнутри заколотил в грудь. Не от страха, это глупое чувство навсегда осталось там, за полосатыми матрасами, а от готовности к рывку.

Тифозный человек защитить себя не может, иное дело человек здоровый, похеривший вредные для большого дела привычки и закаленный физупражнениями. Перед тем как нажать спусковой крючок стреляющий сужает глаза — Мирон не раз стрелял в людей, без дрожи, но знал, что усилие, отнимающее жизнь, сжимает веки. Он ждал, что вражеская женщина сощурится, и скрючил пальцы правой руки, чтоб в этот самый миг оттолкнуть дуло, и успеешь так успеешь, а не успеешь — сорок лет для жизни срок честный, обижаться не на что.

Но вышло лучше. Сияющие глаза не сузились, а опустились. Они глядели на серебряный перстень, который Мирон носил на указательном пальце левой руки.

Шустер презирал и серебро, и золото за мягкость, но перстень был особенный. Осенью девятнадцатого по заданию ЦИКа Севкоммуны Мирон разбирал архивы Охранки и в деле подпольщика, застреленного в последний год старого века при попытке ареста, нашел кольцо, пришитое суровой ниткой и прилепленное сургучом к казенному картону. На изогнутом полумесяцем серебре чернела надпись TODO O NADA, по версии жандармского следователя это был условный знак, имевший конспирологическое значение. Мирон долго держал перстень на ладони, ему казалось, что кривая полоска старинного металла пульсирует горячей кровью человека, который не умел сдаваться. Когда в распредотделе сказали, что паек выдавать нечем, весь хлеб отправлен в ударные отряды, мобилизованные на борьбу с Юденичем, и предложили взять что-нибудь со склада вещдоков, Мирон попросил перстень и с тех пор с ним не расставался. Кольцо не давало забыть, что в жизни меньше, чем на TODO, соглашаться нельзя.

Шустер воспользовался тем, что вражина отвлеклась на серебряное мерцание. Правой рукой он вывернул дуло, левой ухватил свисавшую с женской шеи цепочку и притянул белогвардейку к себе. Он уже понял, что это не троцкистка. У троцкисток не бывает красных лаковых ногтей и они не носят серебряных кулонов.

План был простой: вырвать «браунинг» и ударить в висок, где у человека череп тоньше. Буржуазных предрассудков насчет слабого пола у Мирона не было, враг он и есть враг, даже если враг — она. Девять лет назад, еще в ОГПУ, он участвовал в захвате знаменитой диверсантки ротмистра Марии Захарченко, которая ранила четырех сотрудников, а потом застрелилась.

Но случилось непонятное. Серебро перстня коснулось серебра кулона, и через сжатые пальцы Шустера прошел электрический ток, от которого онемела рука и, перестав качать кровь, остановилось сердце. В груди была горячая тишина, в голове зябкое непонимание. Мысли стало холодно, она закоченела, она стала не нужна.

Происходило что-то и с белогвардейкой. Она смотрела на Мирона стеклянным взглядом спящего с открытыми глазами человека, ее пунцовые губы приоткрылись и дрожали, меж ними влажно блестели зубы. Оцепеневший Мирон больше не сжимал дуло, и женщина могла выстрелить, но ее пальцы разжались, «браунинг» ласково прошелестел по одеялу и гулко упал на пол.

Шустеру вдруг вспомнился медовый взгляд сестры Терезы в миг перед тем, как блеснула, рассекая воздух, казачья сталь — но взгляд этой женщины был совсем не таким, в нем не было лукавого змеиного торжества, в нем была неподвижность, от которой на железного человека дохнуло давно забытым чувством, страхом, и железо захрустело. Сердце билось опять, быстрее прежнего, но металлического лязга не было, это было просто сердце.

Свет лампы делил женское лицо пополам, половина желтая, половина черная, и Мирон сел, чтобы разглядеть лицом целиком. Оно было не такое, как у всех женщин. К нему требовался определенный артикль, как в немецкой грамматике, это было das Лицо, единственное.

Он тряхнул головой, отгоняя чертовщину, и опустил руки. Что она ему сделает без «браунинга» — расцарапает физиономию?

Женщина сделала вот что: схватилась за серебряную половинку монетки, что висела на цепочке.

— Вы не смеете, — хрипловатым голосом сказала она. — Это его подарок. Он нашел на улице, на тротуаре, в самый первый день. И минуту спустя встретил меня. Он говорил, что нас свела испанская монета.

Шустер понял, что женщина бредит. Наверное, она была сумасшедшая. Это значило, что ее нужно не сдать в НКВД, а отправить в психбольницу. Обрадовавшись, Мирон спросил:

— Кто он? Вы про кого, гражданка, говорите?

Лицо, от которого нельзя было ни на мгновение оторвать взгляда, исказилось ненавистью и сразу стало понятнее. Ненависть Шустер уважал.

— Тот, кого ты погубил! — по-змеиному прошипела женщина, но на змею похожа не стала.

— Я много кого погубил, — ответил он, расстроившись, что все-таки надо звонить в НКВД.

— Статью про запечного таракана помнишь? Ты убил лучшего на свете человека, и ты убил меня.

— А-а, — кивнул он, успокаиваясь. Во-первых, НКВД не понадобится, дело тут не политическое, а личное. Во-вторых, половина непонятного разъяснилась. Осталась только вторая — про электрический ток и чертовщину. — Нельзя было допускать идеологическую диверсию. Сомнение в том, чтó на свете главней всего — как микроб, проникающий в мозг, размягчающий его изнутри. Чем микроб затейливей, тем он опасней. Роман был очень опасный, вредный для Дела. От страниц пахло гнилью. Для того меня партия и кинула на литературу, чтоб я в умы не пускал гниль. И я не пущу, будьте уверены.

Он думал, она его не слушает. В ее глазах мерцала рассеянность и колыхалось смятение.

— Я не понимаю… — сказала женщина. — Я не понимаю…

Тогда Шустер сменил метафору. Он научился этой словесной технологии на работе в Сонарписе. Метафоры объясняют прямые вещи кривым языком, потому что людям кривое дается проще прямого.

— Мы сломали старый мир, мы расчищаем строительную площадку, чтобы возвести дворец завтрашнего дня. Весь мусор надо убрать, он мешает. Деревья, кусты, даже цветы красивы, но, если для стройки нужен котлован, бульдозер выскребет всё ненужное. Иначе стройка задержится, а может, будет сорвана. Роман про колеблющегося Петра, написанный так, что каждый читающий готов трижды отречься, убежать от общественного в личное, а если вернуться — то единственно ради боженьки, это нож в спину. Это хуже, чем нож в спину…



— Я не понимаю, — повторила она глухо и горестно. — Ты ужасный, ты говоришь ужасное, на твоих руках кровь, его кровь. Почему же, почему же с ним я не ощущала того, что ощутила сейчас… Господи, какая мука!

Женщина не договорила. Но теперь Мирон понял: это она про ток. И ответил по существу, заодно объясняя себе.

— Это жизнь, — сказал он. — В жизни всё надвое. Как это и это. — Он ткнул в ее кулон указательным пальцем, на котором серебрился перстень. И опять обожгло руку, и рука опустилась на тонкое плечо, и уже не могла от него оторваться. — Чувствуешь? Почему ты и я, зачем я тебе, а ты мне, никто не знает. Жизнь нас не спрашивает. Она берет за шкирку и кидает, как слепых кутят в воду. Хочешь — потонем каждый сам по себе. А хочешь — выплывем. Вместе. Потому что есть вещи, которые человек себе придумывает, а есть вещи, которые просто есть.

Он сам знал, что не очень складно сказал, но она поняла. Ответила деревянным голосом:

— Это невозможно. Я не только женщина, я человек, а у человека есть душа. Она надвое не делится.

— Поповская выдумка. Есть клетки, есть энергия, есть воля, а больше ничего нет, — с глубоким убеждением произнес Шустер, потому что так оно и есть, доказано.

Так же твердо она сказала:

— Ну, если тебе так понятней, мои клетки и моя энергия тянут меня к тебе, а моя воля их не пускает. И не пустит.

Да, это Шустеру было понятно. Он сделал усилие и убрал руку с ее плеча. Это было больно, как если бы он оторвал запястье от кисти, разодрав сухожилия, кровеносные сосуды и кости.

— Ты права. Сейчас не время для мягкого. Надо дождаться победы в мировом масштабе. Тогда всё будет по-другому. Я умею ждать. А ты умеешь? Очень-то долго не придется. Мы скоро победим. По моему расчету, лет через пять, самое большое через десять. Будет огромная война. Фашисты с капиталистами уничтожат друг друга, одна гадина сожрет другую, и мир будет наш. Мы заколотим крышку прошлого, как гроб, и закопаем. Всё мертвое, страшное, смрадное ляжет в землю. И ненависть станет не нужна, останется одна любовь.

— Ничего этого не будет, — качала головой женщина. — А даже если будет, я никогда не забуду и никогда не прощу.

Но по ее глазам Мирон увидел: она хочет, чтобы так было. А значит, так и будет.

— Ты увидишь, какой мы построим мир. И ты поймешь: оно того стоило. Я тебя разыщу, если буду жив. И ты тоже живи. Всё у нас будет. Todo.

И он поднес к ее глазам сверкнувший мягким металлом перстень, чтоб она прочла надпись. Но тень отрезала половину девиза, и видно было только вторую его половину: NADA.

Загрузка...