— Кирилл, я спрашиваю в последний раз. Куда делись яйца? — голос Олеси проходил сквозь стену так отчётливо, будто она стояла прямо надо мной. Этим тоном она привыкла обслуживать столики по двенадцать часов и экономить эмоции на действительно важные моменты.
Сейчас момент, видимо, наступил.
— Лис, ну я не знаю! Может, я утром пожарил пару штук, я не помню…
— Пару штук — это два. Не хватает шести от целой пачки. Шести, Кирилл. Ты утверждаешь, что не помнишь, как шесть раз залез в холодильник и взял яйцо?
Математика Олеси хромала — не хватало четырёх, я-то знал точно, но поправлять её из-за двери казалось не лучшей стратегией выживания. К тому же Кирилл вполне мог съесть ещё пару самостоятельно и не заметить. Я бы не удивился.
Кирилл бубнил что-то невнятное. Оправдывался. Я разобрал «клянусь» и «честное слово», и от этих слов внутри поднялась волна стыда.
Позвоночник выпрямился сам.
Хватит.
Можно было просидеть тут до утра, дождаться, пока Олеся уйдёт к себе, а утром подкинуть яйца в холодильник и сделать вид, что ничего не было. Можно было бы. Если бы мне было двадцать один по-настоящему, а не по паспорту.
Но мне было шестьдесят один. И за шестьдесят лет я усвоил одну вещь, которую не преподают в университетах и не пишут в учебниках по фамтехнологиям: от маленькой лжи воняет точно так же, как от большой, просто не сразу.
Я одёрнул футболку и открыл дверь.
Кухня встретила меня запахом жареной картошки, от которого желудок завыл, как раненый грифон, и двумя парами глаз.
Кирилл стоял у плиты, всё ещё в фартуке, с лопаткой наперевес, и выражение его лица напоминало человека, попавшего под перекрёстный огонь: хотел угодить всем и не угодил никому.
Олеся сидела за столом, прямая, как хирургический зонд, с палочкой сельдерея в руке, и при моём появлении повернула голову медленно, плавно, с грацией хищника, который заметил движение на периферии.
— Яйца взял я, — сказал я с порога.
Кирилл моргнул. Лопатка замерла в воздухе.
— Утром. Четыре штуки. Сделал яичницу, думал вечером заехать в магазин и вернуть, но закрутилось, не успел. Виноват. Приношу извинения, — голос я держал ровно, без заискивания, тоном человека, который констатирует факт и готов нести ответственность.
Кирилл выдохнул так, будто с его плеч сняли рюкзак с кирпичами.
— А, ну так бы сразу! — он махнул рукой и улыбнулся с облегчением человека, оправданного судом присяжных. — Подумаешь, яйца! Мы ж соседи, Михон, какие счёты! Бери что хочешь, мне не жалко!
Великодушие Кирилла было искренним. Он действительно не понимал, в чём проблема, потому что для него еда в холодильнике была общим ресурсом, вроде воздуха или горячей воды. Пацанская солидарность в чистом виде: живём вместе — значит делим.
Олеся солидарности не разделяла.
Она смотрела на меня. Сельдерей застыл на полпути ко рту.
Глаза изучали мою физиономию с выражением эксперта-криминалиста, оценивающего подозреваемого. Ни злости, ни крика. Хуже. Спокойное, ледяное презрение, от которого хотелось провалиться сквозь линолеум, пролететь четыре этажа и уйти в грунт по пояс.
Она откусила сельдерей. Хрустнуло так громко, что Кирилл вздрогнул.
— Четыре, — произнесла Олеся. Одно слово. И температура на кухне упала градуса на три, я готов был поклясться.
— Четыре, — подтвердил я. — Виноват. Исправлю.
Она отвернулась, лишь бы не смотреть на меня. Жест был красноречивее любой тирады: ты мне неинтересен, твои извинения — формальность, а доверие ты потерял в тот момент, когда полез в чужой холодильник.
Абсолютно справедливо, и от этого было только хуже.
Я развернулся, вышел в прихожую и снял с крючка куртку.
— Ты куда? — окликнул Кирилл.
— В магазин, — ответил я.
— Так поздно? Да забей, завтра купишь!
Я застегнул молнию и вышел из квартиры, не ответив. Лестничная площадка, лифт, подъезд, улица. Питерский воздух ударил в лицо, мокрый и холодный, и я зашагал к ночному супермаркету, который видел на соседней улице, когда ехал с Кириллом после заселения.
Пятнадцать минут. Десять — дойти и вернуться, пять — на покупки.
В голове крутилась мысль, глупая и назойливая: я сегодня спас старого барсука от смерти, усмирил профессора Дронова, поймал революционную сову голыми руками и отказался от пива с Саней ради здорового образа жизни.
А выгляжу при этом мелким воришкой, который стащил чужую еду из холодильника и прятался в комнате, пока его сосед отдувался.
Супермаркет оказался ближе, чем я помнил. Яркий свет за стеклянными дверями, гул холодильников, скучающий кассир, уткнувшийся в телефон. Я взял корзину и пошёл вдоль рядов.
Два десятка яиц — отборных, категория «С-0», самых крупных, какие были на полке. Это первое. Дальше — мясо: свиная вырезка и куриная грудка, потому что мужик, живущий на картошке с салом, однажды пожалеет об этом, а девушка на диете из варёных белков заслуживает нормального протеина.
Овощи: помидоры, огурцы, перец, зелень. Сыр — приличный, не плавленый. Масло сливочное. Хлеб ржаной, нарезка. Кофе, молотый, в вакуумной упаковке.
Корзина тяжелела, и я взял вторую.
Я не пытался откупиться. Откупиться от Олесиного взгляда было невозможно, она из тех, кто запоминает и выводы делает раз и навсегда. Но я мог сделать единственное разумное — забить холодильник так, чтобы вопрос еды в этой квартире закрылся на ближайшие две недели. Практичное решение практичной проблемы.
На кассе кассир отвлёкся от телефона и посмотрел на два набитых пакета с выражением человека, который видел всякое в ночную смену, но продуктовый шопинг на семь тысяч рублей в одиннадцать вечера — это что-то новенькое.
Я расплатился, подхватил пакеты и пошёл обратно.
Руки оттягивало. Полиэтилен врезался в пальцы, и правая ладонь, обожжённая утром о шею саламандры, заныла от нагрузки. Терпимо. Зато голова прояснилась, и питерский воздух смыл с лица тот дурацкий румянец стыда, который выступил на кухне под взглядом Олеси.
Подъезд. Лифт. Четвёртый этаж. Ключ в замке.
На кухне ничего не изменилось: Кирилл сидел за столом над сковородкой с картошкой, Олеся — напротив, с тарелкой, на которой лежали два варёных яйца, разрезанных пополам и лишённых желтков. Белые половинки на белой тарелке выглядели как натюрморт депрессивного минималиста.
Я молча поставил оба пакета на стул. Тяжёлые, набитые, с характерным звуком, который издают пакеты, полные настоящей еды, — глухой, солидный стук, от которого Кирилл оторвался от картошки и вытянул шею.
— Это что? — спросил он, заглядывая в ближайший пакет.
— Продукты, — спокойно произнёс я.
— Какие прод… — Кирилл запустил руку внутрь, достал свиную вырезку в вакуумной упаковке, посмотрел на неё, как ребёнок смотрит на подарок, в существование которого не верил, и голос его дрогнул от благоговения. — Мясо. Настоящее мясо. Мих, это же… это же вырезка!
Он положил мясо на стол и полез глубже. Куриная грудка. Сыр. Помидоры. Масло. Кофе. Каждый предмет он извлекал на свет с интонацией археолога, раскопавшего гробницу фараона: «Сыыыыр!», «Масло, сливочное, девяносто процентов!», «Это же „Лаваццо“! Мих, ты серьёзно⁈»
Кириллу было двадцать два, он жил на зарплату продавца в магазине электроники, и его холодильник, по моим наблюдениям, знал только три агрегатных состояния: пустой, почти пустой и «батон, кетчуп, пиво». Свиная вырезка в этой системе координат была событием космического масштаба.
— Два десятка яиц, — я выложил оба лотка и поставил перед Олесей. — Отборные. Категория «С-0». С запасом.
Олеся посмотрела на яйца.
Выражение её лица не изменилось. Лёд не растаял, температура не поднялась. Она молча отвернулась и откусила от стебля сельдерея. Хруст прозвучал как приговор.
Что ж. Я и не рассчитывал на аплодисменты.
— Садись давай! — Кирилл уже сгрёб продукты с середины стола, освобождая место, и навалил мне полную тарелку картошки с такой щедростью, будто отдавал последнее, хотя на сковороде оставалось ещё на двоих. — Остынет же! Ты голодный небось, весь день на работе!
Я сел. Картошка дымилась, золотистая, с хрустящей корочкой, с кольцами лука, и запах поднимался от тарелки такой, что желудок перестал выть и начал подвывать.
Первая вилка пошла тяжело — руки тряслись от усталости, и я это заметил, и Олеся это заметила, и наши взгляды на секунду пересеклись, и я отвёл глаза первым, потому что объяснять дрожь в руках после операции и четырнадцатичасового голодания было бы слишком длинной историей для кухни, на которой тебя считают яичным вором.
Картошка оказалась великолепной. Кирилл готовил просто — сало, лук, соль, — и простота сработала лучше любого рецепта, потому что голодному телу не нужны специи, ему нужны калории, и калории хлынули в кровь, как нейтрализатор в закупоренный канал Тобика, разгоняя тяжесть по мышцам и возвращая мозгу ясность.
— Эх, — Кирилл откинулся на стуле и посмотрел на потолок с мечтательным видом. — К такой картохе пивка бы. Холодненького. Крафтового. Знаешь, тут за углом пивная открылась…
— Я не пью, — сказал я.
Кирилл посмотрел на меня так, будто я сообщил, что родился на Марсе.
— Совсем?
— Совсем.
— Даже пиво не пьешь? — деланно удивился он.
— Пиво — это тот же алкоголь, только в маркетинговой упаковке.
Кирилл поморщился, явно не согласившись, но промолчал, потому что рот был занят картошкой. Прожевал, проглотил и попробовал зайти с другого фланга:
— Ну ладно, крепкое — понятно, печень там, всё дела. Но бокальчик пива после работы? Все же пьют. Расслабиться, снять стресс…
— Этанол не снимает стресс, — помотал я головой. — Он подавляет кору головного мозга, и человеку кажется, что стало легче, а на самом деле мозг просто перестаёт обрабатывать сигналы тревоги. Как если бы ты выдернул провод из пожарной сигнализации и решил, что пожар потух.
Кирилл замер с вилкой у рта.
— Токсическое поражение печени и сосудов в двадцать два кажется чем-то далёким, — продолжил я, и голос сам вырулил в ту интонацию, которой я тридцать лет читал лекции ординаторам. — А в сорок ты сидишь в кабинете гастроэнтеролога, смотришь на результаты УЗИ и думаешь: господи, зачем я пил это крафтовое пиво после работы, каждый вечер, «всего бокальчик», десять лет подряд.
Кирилл проглотил картошку. Тяжело, как будто она выросла в размерах по дороге в желудок.
— Ты… это серьёзно? — спросил он осторожно.
— Абсолютно.
Повисла пауза.
Кирилл посмотрел на свою тарелку. На сковородку с картошкой на сале. На масло, которое я принёс. На вырезку в вакууме.
Мысль о том, что этот странный сосед-зожник, который не пьёт алкоголь и рассуждает про гастроэнтеролога в двадцать один год, проскользнула у него в глазах, но не задержалась, потому что Кирилл не из тех, кто копается в людях. Он пожал плечами, подцепил вилкой кусок лука и отправил в рот.
— Ну, тебе виднее, — сказал он философски. — Ты же фамтех, типа врач.
Олеся молчала.
Но я поймал её взгляд. Короткий, быстрый, брошенный из-под ресниц поверх стебля сельдерея. Ледяной. Оценивающий. И где-то в глубине — крошечная искра интереса. Холодного и расчётливого, с каким смотрят на явление, которое не вписывается в привычную картину мира.
Двадцатиоднолетний парень, который не пьёт, покупает продукты на семь тысяч ночью и рассуждает о поражении печени с интонацией профессора на третьем десятке стажа. Такой экземпляр в её официантскую классификацию клиентов не попадал.
Она откусила сельдерей и отвернулась.
Ужин продолжался. Кирилл болтал — легко, бессвязно, перескакивая с темы на тему: про работу в магазине, про нового менеджера, который «вообще не шарит», про акции на телевизоры, про соседа с третьего этажа, который выгуливает огненного хорька в четыре утра. Он говорил за троих, заполняя собой тишину, которую мы с Олесей производили в промышленных масштабах.
Я жевал и слушал. Отвечал односложно: «угу», «ясно», «бывает». Не потому что Кирилл был неинтересен — парень был добрый, открытый, из тех, кто впускает в свою жизнь любого и потом искренне удивляется, когда этот любой оказывается проблемой. Просто сил на светскую беседу не осталось. День выжал из меня всё, до последней капли.
Олеся доела свои выхолощенные белки, аккуратно положила вилку параллельно ножу, встала, ополоснула тарелку и ушла в их с Кириллом комнату. Молча, не попрощавшись, не бросив ни слова.
Дверь закрылась тихо. Олеся даже дверьми хлопать не стала — слишком много чести.
Кирилл проводил её взглядом, повернулся ко мне и наклонился через стол, понизив голос до заговорщицкого шёпота:
— Да не парься, Михон. Она всегда такая после смены. Голодная, злая, ей бы поесть нормально и поспать, а она на этой диете сидит уже месяц и жрёт одни белки с сельдереем. Любой озвереет, согласись? Завтра проснётся — будет другой человек. Вот увидишь.
Он открыто, по-доброму улыбнулся. На лице не было и тени обиды. И эта улыбка на секунду напомнила мне, зачем я вообще согласился жить с незнакомым парнем в одной квартире.
Кирилл был лёгким. Необременительным. Из тех людей, рядом с которыми можно выдохнуть.
— Спасибо за картошку, — сказал я. — Вкусно было.
— Да ладно! Мамкин рецепт! Она мне, когда я из Твери уезжал, целую тетрадку написала, «Кирюшенька, не помри с голоду», и там тридцать два рецепта, и все на сале. Я ей говорю: мам, тут Питер, тут люди авокадо едят, а она: «Авокадо — это для тех, кто жизни не нюхал, а ты ешь картошку и будешь человеком».
Я хмыкнул. Его мать мне заочно нравилась.
— Ладно, — я поднялся, сполоснул тарелку и поставил в сушилку. — Спасибо за ужин. Мне вставать в семь.
— В семь⁈ — Кирилл округлил глаза, как будто я назвал время казни. — Ты больной?
— Я фамтех. У меня пациенты.
— Звери подождут…
— Звери не ждут, Кирилл. Спокойной ночи.
Я ушёл в свою комнату и закрыл дверь.
Кровать. Настоящая кровать с настоящим матрасом, и простыня пахла стиральным порошком, а не антисептиком, и подушка была мягкой, и одеяло тёплым, и за стеной тихо бубнил Кирилл, разговаривая с Олесей, а может быть — сам с собой, потому что она вряд ли отвечала.
Я лежал на спине, смотрел в потолок и думал.
Совесть грызла. Тупая, ноющая, как зуб, который не болит сильно, но и не отпускает.
Яйца я вернул с процентами. Продукты купил. Извинился. Сделал всё правильно, всё по-взрослому, и от этого «правильно» легче не становилось, потому что Олеся ушла молча, и в этом молчании было больше, чем в любом крике.
Она запомнила меня дважды. Первый раз — как идиота из кафе, который подмигивал и шутил про погоду. Второй — как вора, укравшего её диетические яйца. Два впечатления, оба чудовищных, и шанс на третье, нормальное, таял с каждой минутой.
Впрочем, какая разница?
Она — девушка Кирилла. Я — сосед, который платит тридцать тысяч за комнату и горячий душ. У меня есть клиника, пациенты, Пуховик с неработающими лапами, Феликс с революционными амбициями и Ксюша, которая однажды уронит что-нибудь по-настоящему важное. Мне не до яиц и не до обиженных официанток.
Но совесть всё равно грызла. И досада на нелепость собственной ситуации.
Шестьдесят лет опыта. Лучший фамтех на два поколения вперёд. Человек, который сегодня заставил профессора Дронова проглотить собственную гордость. И этот человек не смог вовремя купить яйца.
Я перевернулся на бок, натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза. Засыпал долго.
Будильник зазвонил в семь.
Я собрался за восемь минут, сжевал бутерброд с тем самым сыром, который вчера произвёл на Кирилла религиозный эффект, и вышел из квартиры.
Утренний Питер пах мокрым асфальтом и бензином. Дождь не шёл, но обещал — тучи висели так низко, что казалось, достаточно протянуть руку, чтобы зачерпнуть их горстью. Десять минут быстрым шагом, и знакомая стеклянная дверь Пет-пункта отразила мою физиономию.
Внутри горел свет.
Я толкнул дверь, колокольчик звякнул, и запах антисептика с примесью свежезаваренного ромашкового чая наполнил лёгкие.
Ксюша была уже там.
Халат, с чуть криво застёгнутой верхней пуговицей, потому что Ксюша и пуговицы существовали в параллельных вселенных. Волосы собраны в хвост, очки протёрты до блеска, и на лице сияла готовность к подвигу, от которой мне стало одновременно тепло и немного тревожно, потому что Ксюшина готовность к подвигу обычно заканчивалась чем-нибудь разбитым.
— Доброе утро, Михаил Алексеевич! — отрапортовала она с порога подсобки, где, судя по звукам, кормила Пуховика. — Я пришла в шесть! Всё убрала, Пуховик покормлен, Искорка — тоже, воду ей сменила, температуру проверила, тридцать восемь и два!
— Тридцать восемь и два — для саламандры?
— Для воды! Как вы говорили!
— Я говорил поддерживать тридцать семь и пять.
Пауза. Шорох. Всплеск воды.
— Сейчас исправлю!
Я хмыкнул и прошёл к рабочему столу. Клиника выглядела прилично. Зеленоватого пятна у плинтуса было уже не скрыть, но в остальном порядок: инструменты на местах, витрина с препаратами протёрта, кушетка накрыта свежей пелёнкой.
Ксюша старалась, и старание было таким яростным, что хотелось погладить её по голове, как погладил вчера Машу в коридоре Госпиталя.
Я проверил Пуховика — барсёнок лежал в вольере, бодрый, глазки блестят, левая задняя лапка подёргивается в фиксаторе. Прогресс продолжался.
Искорка спала в тазу с водой, температура которой, после Ксюшиной коррекции, медленно возвращалась к норме.
Феликс сидел в клетке под покрывалом и молчал. Демонстративно. Покрывало не шевелилось, но я чувствовал, как из-под него исходит волна праведного негодования.
— Феликс, — сказал я, приподняв край. — Доброе утро.
Янтарный глаз открылся. Один. Второй остался закрытым в знак политического протеста.
— Мы с вами не разговариваем, — процедил Феликс хриплым утренним голосом. — Вы нарушили наши гражданские права. Мы готовим петицию. Дух р-р-р-революции не сломить!
— Петицию подашь после завтрака. Ксюша, насыпь ему мультикомплексную смесь.
Феликс щёлкнул клювом.
— Мы объявляем голодовку, — заявил он.
— Воля твоя.
Я опустил покрывало и занялся подготовкой к рабочему дню. Через тридцать секунд из-под ткани донёсся отчётливый хруст гранул. Голодовка продержалась ровно столько, сколько нужно совиному метаболизму, чтобы сообщить мозгу: идеология — идеологией, а жрать охота.
Первый час прошёл спокойно. Я заполнил документацию по вчерашним пациентам, составил план лечения для Пуховика на неделю и объяснил Ксюше разницу между литиевым нейтрализатором и кальциевым стабилизатором.
Она записывала в блокнот, высунув кончик языка от усердия, и дважды переспросила, а на третий раз уронила ручку в щель между столом и стеной, откуда мы вытаскивали её пинцетом.
Обычное утро. Тихое. Рабочее.
А потом звякнул колокольчик, и тихое утро кончилось.
Дверь распахнулась, и в клинику вошёл запах. Не запах даже — стена, плотная, удушающая, сложносочинённая волна парфюма, в которой смешались сладкие цветы, мускус, ваниль и что-то синтетическое, от чего у меня немедленно заломило в переносице.
Пуховик в подсобке чихнул. Феликс под покрывалом возмущённо ухнул. Искорка выпустила пузырь.
За запахом проявились его источники.
Две девушки. Лет двадцати пяти, может чуть старше. Под слоем макияжа возраст определялся примерно, как уровень Ядра через стену вольера. Губы у обеих были надуты до состояния, при котором нормальная артикуляция становилась подвигом.
Волосы — платиновый блонд, идентичный оттенок и укладка, как будто их отпечатали на одном принтере с небольшой разницей в росте. На плечах сумки с логотипами, которые я не узнавал, но которые, судя по размеру букв, очень хотели быть узнанными.
Первая, та, что повыше, с длинными ногтями цвета расплавленного золота, несла на руках что-то маленькое, дрожащее и тускло мерцающее.
Неоновый Йорк.
Я знал эту породу. Декоративный терьер, выведенный лет двадцать назад в лабораториях Синдиката «Люминас» для элитного рынка. Крошечный, килограмма полтора, с шелковистой шерстью и Ядром, настроенным на биолюминесценцию.
Здоровый Неоновый Йорк светится мягким розовым светом, ровным и тёплым, как ночник в детской. Девочки в соцсетях от них сходили с ума — идеальный аксессуар для фото, живой светильник с влажным носом.
Этот конкретный йорк не светился розовым. Он мерцал зеленоватым, болезненным, тусклым мерцанием, каким мерцают экраны старых мониторов перед тем, как окончательно сдохнуть. Глаза у него были полуприкрыты, уши опущены, и весь его полуторакилограммовый организм транслировал одно: мне плохо, и я не понимаю почему.
«…щиплет… кожа щиплет… хозяйка, помоги…»
Это снова раздался голос в голове. Тихий, жалобный, почти детский. И обращённый к той, которая его держала. С доверием, которое зверь испытывает к хозяину, даже если хозяин этого не заслуживает.
— Вы врач? — спросила первая, оглядев клинику с выражением туристки, забредшей в привокзальный сортир. — Ну, типа, для животных?
— Фамтех, — ответил я. — Добрый день. Что случилось?
Она не сочла нужным поздороваться. Вторая — пониже, в розовых очках и с телефоном, приклеенным к ладони — тоже не удостоила.
— Значит так, — первая выставила йорка вперёд, как вещественное доказательство. — У нас через два часа фотосессия для блога. Восемь тысяч подписчиков. Рекламный контракт с «Глэм Петс». А эта бракованная псина позеленела! Два дня назад была розовая, нормальная, а сегодня — вот это! Зелёная, как лягушка!
— Вообще не фотабельная, — подтвердила вторая, даже не подняв глаз от телефона. — Мы уже фильтры все перепробовали. Даже с фильтрами — отстой.
— Сделайте ему укольчик, чтобы снова стал розовым. И побыстрее, мы торопимся. Мы платим ваще-то.
Она произнесла «мы платим» тем особенным тоном, которым люди определённого типа обозначают границу между просьбой и приказом. Мы платим — значит, ты обслуга, и обслуга делает то, что ей скажут.
Ксюша за моей спиной тихо вдохнула. Я слышал, как воздух застрял у неё в горле — Ксюша физически не переносила, когда со зверями обращались как с вещами, и сейчас в ней боролись профессиональная вежливость и желание запустить шваброй.
— Положите его на стол, — сказал я ровно.
Первая брезгливо опустила йорка на смотровой стол. Пёсик встал на дрожащих лапках, покачнулся и сел, свесив голову. Зеленоватое мерцание под шерстью пульсировало неравномерно, с паузами, как фонарь с севшей батарейкой.
Я натянул перчатки и начал осмотр.
Шерсть. Первое, что я заметил: блеск неестественный, жёсткий, с маслянистым отливом, которого у Неонового Йорка быть не должно.
Шерсть этой породы мягкая, воздушная, почти невесомая — через неё свет Ядра проходит, как через абажур. А здесь шерстинки слиплись, покрылись тонкой плёнкой, и свет пробивался тускло, с трудом, как сквозь грязное стекло.
Я поднёс браслет. Голограмма высветилась:
[Вид: Неоновый Йорк-терьер |
Класс: Пет |
Ядро: Уровень 2
Сила: 1 — Ловкость: 3 — Живучесть: 2 — Энергия: 5
Состояние: Обструкция эфирных желез, интоксикация лёгкой степени, стресс]
Интоксикация. Вот оно.
Я провёл пальцами вдоль спины, нащупывая эфирные железы — маленькие бугорки под кожей, расположенные вдоль позвоночника, которые у люминесцентных пород выделяют светящийся секрет. У здорового йорка они мягкие, подвижные, чуть тёплые на ощупь. У этого — затвердевшие, набухшие, забитые.
Я наклонился ближе и понюхал шерсть. Под парфюмом хозяйки, который йорк впитал, как губка, пробивался другой запах: химический, резкий, с нотой хлора и дешёвой отдушки.
Шампунь. Отбеливающий.
Из тех, что продаются в зоомагазинах на нижней полке за триста рублей и обещают «ультрасияние за одно применение». В составе — хлорид аммония, синтетические осветлители и щёлочь, которая на нормальной собаке вызовет максимум перхоть, а на Неоновом Йорке с его нежнейшими эфирными железами — полную закупорку пор.
Секрет не выходит наружу, копится, начинает разлагаться, идёт обратная абсорбция токсинов в Ядро. Отсюда смена цвета: розовый меняется на зеленоватый, потому что окисленный секрет даёт именно такой оттенок. Это я знал ещё из университетских учебников.
— Чем вы его мыли? — спросил я, не оборачиваясь.
— В смысле? Шампунем, — ответила первая тоном, подразумевающим: а чем ещё моют собак, тупой ты, что ли?
— Каким именно шампунем?
— «Глоу Макс Ультра». Нам блогерша посоветовала, у неё миллион подписчиков. Сказала, от него любой пет светится в два раза ярче. Мы неделю мыли, и всё было норм, а потом раз — и позеленел.
«Глоу Макс Ультра». Я слышал об этой дряни. В моём времени его сняли с производства после массовых отравлений, а производителя засудили до банкротства. Но здесь, в этом времени, он ещё продавался, и продавался хорошо, потому что реклама работала, а мозги — нет.
— Этот шампунь забил эфирные железы вашего йорка, — сказал я, повернувшись к ним. — Токсический секрет копится под кожей и отравляет Ядро. Отсюда зелёный цвет, вялость и тремор.
Первая моргнула. Ресницы были такие длинные, что при каждом моргании создавали лёгкий ветерок.
— И чё? Вколите ему чего-нибудь, чтобы розовый стал. У нас фотосессия!
— Никаких уколов, — ответил я. — Ему нужна неделя на специальной диете, ежедневное промывание желез дренажным раствором и покой. Через семь дней железы восстановятся, и цвет вернётся к норме.
— Неделя⁈ — взвизгнула вторая, оторвавшись наконец от телефона. — Вы что, совсем⁈ У нас контракт горит! Нам через два часа нужна розовая собака! Розовая, а не зелёная!
— Зелёная — это следствие ваших действий. Шампунь, которым вы его мыли, токсичен для эфирных пород. Колоть стимуляторы сейчас — значит добить печень животному. Я этого делать не буду.
— Вы что, не понимаете? Мы вам деньги предлагаем! Нормальные деньги!
— Я понимаю. И повторяю: нет.
Первая поджала надутые губы, и лицо её приобрело выражение, которое я видел тысячи раз в прошлой жизни — на физиономиях тренеров, менеджеров и владельцев, которым отказывали в том, что они считали своим правом. Смесь оскорбления и злости, которая сейчас выльется в одно из двух: либо в крик, либо в угрозу.
Вылилось в оба.
— Да вы знаете, кто мы⁈ — начала она, и голос набрал обороты, как турбина. — У нас аудитория! У нас контракты! Мы сейчас такой отзыв напишем на вашу помойку, что к вам ни одна живая душа не придёт! Я лично напишу! У нас восемь тысяч подписчиков, и каждый узнает, что здесь работает хам, который отказывается лечить!
— Буржуазия деградирует! — раздался скрипучий вопль из подсобки.
Обе замерли.
— Что это? — прошептала вторая, побледнев под тремя слоями тонального крема.
Покрывало на клетке заходило ходуном. Феликс, разбуженный визгом — или, вероятнее, вдохновлённый обнаружением классового врага, — рвался в бой.
— Свободу зелёным собакам! — проорал он с энергией, которой хватило бы на митинг. — Долой эксплуататоров! Собственность — это кража!
— Там кто-то кричит! — первая отшатнулась к двери, прижимая к себе сумку.
— Это сов, — пояснил я спокойно. — У него политические убеждения.
— Реквизировать шампунь! — надрывался Феликс. — В огонь буржуазную косметику! Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем.
Ксюша метнулась к клетке и прижала покрывало обеими руками, пытаясь заглушить крики. Покрывало дёргалось, из-под него торчал кончик крыла и доносилось приглушённое, но отчётливое: «…угнетатели… мерзавки…»
Мажорки переглянулись. На лицах отразилась борьба между желанием убежать и нежеланием уходить без розового йорка.
Желание розового йорка победило.
— Слушайте, — первая выдохнула, взяла себя в руки и сменила тон на тот, который считала деловым. — Мы не хотим скандалить. Мы хотим нормальный сервис. Вы — обслуга, мы — клиенты. Сделайте собаке укол, чтобы она розовая была. Мы платим пять тысяч сверху, наличкой, прямо сейчас. И мы уходим, и все довольны.
Обслуга.
Слово упало на пол приёмной и лежало там, как дохлый таракан. Мерзкое, но не стоящее того, чтобы нагибаться.
Ксюша за моей спиной ахнула. Даже Феликс притих.
Я смотрел на них. На надутые губы, на телефон, на сумки с логотипами, на йорка, который дрожал на столе и мерцал зелёным, и думал.
А потом перестал думать и сделал то, что мой шестидесятилетний мозг делал лучше всего: просчитал ситуацию на три хода вперёд.
— Хорошо, — сказал я.
Ксюша дёрнулась, будто её ударило током.
— Хорошо? — переспросила первая с подозрением.
— У меня есть экспресс-катализатор эфирных желез. Безвредный ферментный препарат, стимулирует метаболизм секреторных клеток. Одна инъекция — и через час железы раскроются, секрет обновится, свечение вернётся. Ярче прежнего.
Глаза у обеих загорелись.
— Вот! — первая хлопнула в ладоши. — Вот! Сразу бы так! А то «неделя, диета, промывание» — вы нас разводите, что ли?
— Пять тысяч, — сказал я, и голос был ровным, профессиональным. — Наличкой.
Купюра легла на стол быстрее, чем я договорил. Пять тысяч, мятые, извлечённые из кошелька с логотипом, который тоже очень хотел быть узнанным.
— Ксюша, подай мне ампулу из третьего шкафа. Верхняя полка, ряд «Ф», прозрачная, с жёлтой маркировкой.
Ксюша посмотрела на меня. В глазах за очками метался ужас — она слышала, что я говорил минуту назад, слышала «убьёт печень», и сейчас пыталась совместить «убьёт печень» с «хорошо, вколю», и совмещение не давалось, и очки запотели от внутреннего напряжения.
Но она была ассистентом. И подчинялась. Повернулась, открыла шкаф, достала ампулу дрожащими пальцами и подала мне, едва не уронив.
Я набрал шприц. Прозрачная жидкость — физраствор с алхимическим ферментом, безобидным, как тёплая вода. Фермент ускорял метаболизм эфирных желез, стимулировал обновление секрета, и делал ровно то, что я обещал: через час железы раскроются, свежий секрет вытеснит окисленный, и йорк засияет.
Вколол подкожно, между лопаток. Йорк пискнул, дёрнулся и ткнулся носом мне в ладонь.
«…щиплет… но уже меньше… рука тёплая…»
— Готово, — сказал я. — Через час он будет светиться ярче, чем когда-либо. Гарантирую.
— Ну наконец-то! — первая подхватила йорка со стола, сунула в сумку… живое существо, в сумку! как кошелёк! — и направилась к выходу. — Пойдём, Кристин, у нас визажист через сорок минут.
— Спасибо, что оказались нормальной обслугой, — бросила вторая через плечо, не отрывая глаз от телефона. — А то мы уже думали, что придётся в нормальную клинику ехать.
Дверь захлопнулась. Шлейф парфюма остался висеть в воздухе, тяжёлый и стойкий, как память о дурном сне.
Тишина.
Ксюша стояла у шкафа, прижимая к груди пустую коробку из-под ампулы, и смотрела на меня. Губы дрожали, и я видел, как в ней закипает.
— Михаил Алексеевич, — начала она, и голос звенел от сдерживаемого возмущения. — Вы же сами сказали. Сами! Что уколы вредны! Что печень! Что неделя на диете! А потом взяли и вкололи! За пять тысяч! Они… они назвали вас обслугой, а вы… вы…
— Ксюша.
— Я не понимаю! Я правда не понимаю!
— Ксюша. Послушай. Фермент — безвредный. Это катализатор обновления секрета, физраствор с добавкой. Йорку от него не будет ничего, кроме пользы. Железы раскроются, токсичный секрет выйдет, Ядро начнёт очищаться.
Она моргнула. Очки съехали на кончик носа.
— Тогда… тогда зачем вы сначала отказались?
— Потому что они должны были услышать, что натворили. И потому что без катализатора нормальное лечение заняло бы неделю, и результат был бы лучше. А с катализатором — быстрее, но с побочным эффектом.
— Каким?
Я убрал шприц в лоток и повернулся к ней.
— Фермент раскроет все эфирные железы разом. Все. Не постепенно, как при естественном восстановлении, а одновременно. Через двадцать минут йорк начнёт светиться розовым — ярким, красивым, идеальным для фотосессии. Они будут счастливы.
— А потом?
— А потом через час, железы войдут в режим гиперстимуляции. Ядро попытается компенсировать перегрузку и начнёт перебирать частоты. Розовый станет оранжевым, оранжевый — голубым, голубой — фиолетовым. И так по кругу. Йорк будет мерцать всеми цветами радуги, как новогодняя гирлянда, у которой замкнуло контроллер.
Ксюша открыла рот.
— Прямо… прямо во время фотосессии?
— Если всё пойдёт по графику, как раз к кульминации. Под софитами. Перед камерой. На глазах у визажиста.
— И… это опасно?
— Для йорка — абсолютно безопасно. Гиперстимуляция пройдёт через сутки, железы успокоятся, а токсичный секрет полностью выведется. Фактически, этот укол — лечение. Быстрое, грубоватое, но эффективное. К завтрашнему утру пёс будет здоров.
— А для хозяек?
— Для хозяек — катастрофа. Радужная собака на фотосессии, рекламный контракт горит, восемь тысяч подписчиков наблюдают в прямом эфире, как элитный йорк мигает, как сломанный светофор. Они прибегут ко мне. Сами, добровольно, умолять о нормальном лечении. И тогда мы поговорим о шампуне, о диете и о том, что живое существо — не аксессуар для блога.
Ксюша смотрела на меня. Очки вернулись на переносицу, губы больше не дрожали, и в глазах за стёклами медленно разгоралось выражение, которое я затрудняюсь описать иначе, как благоговейный ужас.
— Михаил Алексеевич, — произнесла она тихо, почти шёпотом. — Вы страшный человек.
— Я фамтех, Ксюша. Я лечу зверей. Иногда вместе с их хозяевами.
Из подсобки раздался одобрительный стук клюва о прутья клетки. Феликс, видимо, подслушивал. И впервые за всё время нашего знакомства не нашёл, что возразить.
Следующие полчаса прошли в тишине. Я заполнял карту Неонового Йорка — в фамилии хозяек пришлось поставить прочерк, потому что ни одна из них не удосужилась представиться, но номер телефона первая оставила, «на случай если понадобится чек для отчётности». Ксюша мыла инструменты и тихо хихикала в рукав, представляя, видимо, радужного йорка под софитами.
Дверь открылась медленно. Я поднял голову, ожидая очередного клиента.
На пороге стоял Панкратыч. Арендодатель.
Обычно он входил с рявком. С порога, в полный голос, тоном прапорщика, построившего роту: «Покровский! Почему счётчик в подсобке мигает⁈» или «Покровский! Кто мне тут лужу у порога развёл⁈ Протечка или бардак⁈». Голос у него был поставлен казармой, и казарма чувствовалась в каждом слоге — даже «здрасте» он произносил так, будто отдавал приказ.
Сейчас Панкратыч молчал.
Он переступил порог. Дверь за ним закрылась сама.
Панкратыч остановился посреди приёмной. Огляделся. Медленно провёл пальцем по подоконнику. Тем самым жестом, которым проверяют чистоту в казармах перед генеральским смотром. Палец был толстый, в мозолях.
Посмотрел на палец. Пыли не было — Ксюша постаралась же с утра.
Потом посмотрел на Ксюшу. Та вжалась в стену рядом со шкафом, прижимая к себе бутылку антисептика, как щит. Глаза за очками стали круглыми.
Панкратыч отвернулся от Ксюши. Молча подошёл к углу, где стоял свободный стул, взял его одной рукой, перенёс на середину приёмной и поставил. Точно в центр. Ножки стукнули о пол.
Сел.
Тяжело, всем весом, так что стул крякнул. Упёр кулаки в колени. Плечи опустились вниз, спина ссутулилась, и грузное тело, которое всегда стояло как строевой столб, сейчас осело, будто из него вынули стержень.
И уставился на меня.
Молча. Не мигая.
Глаза — маленькие, глубоко посаженные, обычно колючие и цепкие, — сейчас смотрели по-другому. В них было что-то такое, чего я в Панкратыче никогда не видел.
Тишина заполнила клинику… В подсобке тихо булькала вода в тазу Искорки. Даже Феликс не издавал ни звука.
Панкратыч сидел на стуле посреди моей приёмной, упирался кулаками в колени и смотрел на меня взглядом побитой, растерянной, но всё ещё очень опасной собаки.
— Панкратыч, — начал я осторожно. — Что случилось?