Глава 9

Три слова. Из человека, который утром цедил «не твоя забота» голосом хозяина жизни, эти три слова вышли так, будто их выдирали клещами. Клим стоял на пороге, упершись ладонью в косяк, и грудная клетка ходила ходуном, и дыхание рвалось хриплыми толчками.

Я смотрел на него. Молча, несколько секунд, и в эти секунды не было злорадства — хотя имел право, — не было торжества, хотя предупреждал. Было другое: тяжёлый, свинцовый взгляд хирурга, видевшего такие сцены сотни раз за сорок лет карьеры, и знающего, что виноваты всегда одни и те же, страдают всегда одни и те же, и это никогда не меняется.

Я же предупреждал.

Фраза осталась непроизнесённой. Но Клим её прочитал — в моих глазах, в тишине, в паузе — и вздрогнул, будто его ударили.

Позади него, за распахнутой дверью, стоял фургон с включёнными фарами. Дизельный мотор тарахтел на холостых, и в салоне шевелились тени — крупные, суетливые. Кто-то матерился сквозь зубы. Кто-то другой скулил — тонко, по-собачьи, и я не сразу понял, что скулит не собака, а взрослый мужик.

Эх, молодёжь. Ничего не знают, торопятся, ломают дрова. А потом бегут к «лепиле» и просят чуда.

Чудо будет. Но сначала — работа.

Я повернулся к Ксюше. Она стояла у стеллажа со шваброй в руке и смотрела на Клима, на кровь на его куртке, на свет фар за стеклом, и глаза за очками расширились до размера тех самых чайных блюдец, а рот приоткрылся, и швабра медленно кренилась набок, грозя упасть.

— Ксюша, — сказал я. Ровно, буднично, тоном, каким диктуют список покупок. — Готовь двойную дозу транквилизатора и эфирный стабилизатор. Верхняя полка, оранжевая маркировка — седативное. Синяя — стабилизатор. Духовую трубку из ящика под столом. Пациент вернулся.

Голос подействовал. Ксюша моргнула, рот закрылся, швабра упала и грохнулась о пол, и Клим на пороге дёрнулся, но я не обратил внимания, — и через секунду Ксюша уже стояла у шкафа, доставая ампулы.

Руки тряслись, но она работала. Включился тот самый режим, операционный, когда неуклюжесть отступает и остаётся только функция.

— Заноси, — бросил я Климу.

Клим обернулся к фургону и махнул рукой. Задние двери распахнулись, из кузова посыпались люди — шестеро, здоровых, в тёмных куртках, и физиономии у всех были одинаково серые, как небо за окном. Один прижимал к боку левую руку, и сквозь пальцы сочилось тёмное. Второй хромал. Третий, самый молодой, смотрел перед собой невидящими глазами, и губы у него дрожали.

Они вытащили из кузова клетку.

Ту самую. Транспортную, усиленную, на колёсиках, с навесными замками по углам. Накрытую брезентом — тяжёлым, тёмным, мокрым от дождя и от чего-то ещё, отчего ткань лоснилась в свете фонарей.

Клетка ходила ходуном. Колёсики скрежетали по мокрому асфальту, и шестеро мужиков, каждый под сотню весом, упирались в стальные прутья и с трудом удерживали конструкцию от заваливания набок. Из-под брезента доносился рёв — глухой, утробный, вибрирующий, от которого у меня в груди загудело.

— Осторожнее! — рявкнул Клим. — Не переворачивайте! Колёса держите! Аккуратнее, вашу мать!

Они вкатили клетку через дверной проём — стальная рама прошла впритирку, ободрав штукатурку с обоих косяков. Колёсики въехали на линолеум и оставили мокрые грязные полосы. Клетка встала посреди приёмной, и пол заскрипел под весом.

Пухлежуй, лежавший на коврике у стойки, взвизгнул и пулей нырнул под кушетку. Из подсобки донеслось возмущённое уханье Феликса — революционер проснулся и выражал протест.

Я подошёл к клетке. Шесть пар глаз уставились на меня — бугаи расступились, как расступаются перед врачом в приёмном покое, рефлекторно, потому что человек в белом халате в такие минуты становится главным.

Ухватил край брезента и рванул на себя.

Ткань слетела, и свет потолочной лампы упал на то, что было внутри.

Медведь.

Шипохвостый, боевой, двести килограммов. Тот самый, чью фасцию я штопал на коленях в этой клетке вчера вечером. Тот самый, чей пульс я выводил из красной зоны, лёжа на животе на стальном поддоне.

Зверь бился о прутья, и каждый удар отдавался лязгом, от которого дребезжали стёкла в шкафу. Глаза были налитые кровью, с лопнувшими капиллярами, красные, безумные. Пасть ходила ходуном, пена лезла сквозь клыки и свисала хлопьями.

Панцирь на спине топорщился — костяные пластины приподнялись, как иглы ежа, и из-под пробоин у правой лопатки и в пояснице сочилась тёмная эфирная кровь. Мои пластыри сорваны. Швы — на месте, но вокруг них фасция набухла и потемнела.

«…БОЛЬНО!!! ВЕЗДЕ БОЛЬНО!!! ПОЧЕМУ ОПЯТЬ!!! ОТПУСТИТЕ!!!»



Голос в эмпатии ударил так, что я стиснул зубы. Боль, ярость, слепой ужас — всё разом, спрессованное в крик, от которого хотелось зажать уши, но уши были ни при чём, потому что крик шёл изнутри, через Ядро, через связь, недоступную ни одному прибору.

— Ксюша, — позвал я, не оборачиваясь. — Трубка!

Она подала. Духовая, полуметровая, из полированного алюминия, с прицельной меткой на конце. Я зарядил первый дротик — оранжевая ампула, тяжёлое седативное.

Прицелился в мягкие ткани шеи, под левой челюстью.

Выдох. Свист. Дротик вошёл точно.

Медведь дёрнулся, мотнул головой, и пустая ампула звякнула о прутья. Рёв стал громче, злее — зверь ощутил укол и воспринял его как ещё одну атаку. Лапа высунулась из-за прутьев и полоснула воздух в полуметре от моего лица. Когти свистнули.

Один из бугаёв отшатнулся к стене. Молодой, с дрожащими губами, побледнел до такой степени, что веснушки проступили, как точки на листе бумаги.

Я зарядил второй дротик. Стрелять нужно было в другую точку — тот же препарат в ту же мышцу даст меньший эффект. Сместил прицел на три сантиметра правее, к трапециевидной мышце загривка.

Выдох. Свист.

Попадание. Медведь ревнул, крутанулся в клетке — двести килограммов на развороте, клетка подпрыгнула и грохнулась, колёсики завизжали по линолеуму.

Выдох. Свист. Попадание.

Рёв стал глуше. Движения замедлились — не прекратились, нет, но сменили ритм: вместо бешеных ударов о прутья — тяжёлое, маятниковое раскачивание, как у зверя, борющегося со сном.

— Ещё один? — тихо спросила Ксюша за моей спиной.

— Подождём.

Десять секунд. Двадцать. Тридцать.

Передние лапы подогнулись. Тело качнулось вперёд, грузно, всей массой, и медведь осел на поддон — медленно, словно нехотя, цепляясь за остатки сознания. Голова опустилась, глаза закатились, и рёв перешёл в хрип, а хрип — в тяжёлое, натужное сопение.

«…больно… тише… темно… спать…»

Голос в эмпатии угасал. Боль оставалась фоном, глухой, но сознание уплыло в наркозную темноту.

Тишина.

Такая тишина, от которой звенит в ушах и хочется сглотнуть, чтобы убедиться, что мир не нажал на паузу.

Я опустил трубку. Навёл браслет на клетку.

Голограмма развернулась, тусклая, подрагивающая от эфирных помех.

[Пульс: 42 уд/мин. Дыхание: 7/мин. Глубина наркоза: ⅗. Ядро: нестабильное, пульсация аритмичная. Фасция: целостность 84%. Швы: на месте, без расхождений. Стимуляторы в крови: концентрация — высокая.]

Восемьдесят четыре процента. Было девяносто один. Семь процентов просело за сутки — стимуляторы и стресс доедали фасцию, как кислота доедала линолеум под Шипучкой. Но швы на месте. Мои швы держали.

Я свернул голограмму и повернулся к Климу.

Тот сидел на стуле у стены. Когда успел сесть — не заметил. Руки свисали между колен, и с пальцев капала эфирная кровь — мелкие капли падали на линолеум и расплывались тёмными кляксами.

Бугаи стояли вдоль стен. Молчали. Безымянный с шеей бультерьера прижимал к боку окровавленную руку и морщился. Молодой тяжело дышал, и лицо у него было таким зелёным, что я мысленно прикинул расстояние до ведра — на случай, если его вырвет.

— Золотарёв в курсе, что вы натворили? — спросил я.

Клим поднял голову. В глазах плескался ужас — настоящий, не показной, тот ужас, от которого люди стареют за ночь.

— Нет! — выдохнул он, и голос сорвался на хрип. — Нет, Док, ты не понимаешь. Босс приказал забрать медведя утром. Готовить к бою, полуфинал, всё как я тебе говорил. Мы забрали, привезли на базу. Гильдейские фамтехи вкололи ему стимулятор, подняли на лапы. Медведь встал, ходит, рычит. Всё путём, думали. Начали разминку, там у нас молодой тренер, талантливый пацан, двадцать три года, перспективный. Завёл зверя в тренировочный загон.

Клим сглотнул. Кадык дёрнулся.

— А медведь… слетел с катушек, — продолжил он. — В секунду. Стоял нормально — и рванул. Тренера по стенке размазал, загон разнёс, троих моих покалечил, пока мы его обратно в клетку запихивали. Тренер в реанимации, у него повреждены рёбра и рука, и врачи говорят — повезло, что живой.

Он замолчал. Потёр лицо ладонью, размазав по щеке бурую полосу — смесь эфирной крови и грязи.

— Я не мог его в аккредитованную фам-клинику везти, — продолжил Клим, и голос стал тише, глуше, как у человека, объясняющего то, что объяснять стыдно. — Там всё идёт через базу Синдиката. Каждый осмотр, каждый укол — в отчёт. Золотарёв увидит мгновенно. Увидит, что зверь сломан, что полуфинал сорван, что мы из-за спешки угробили актив за два миллиона. Нам всем крышка, Док. Всем. Мне первому.

Он посмотрел на меня снизу вверх, и в этом взгляде было то, чего я от Клима не видел и не ожидал увидеть, — просьба. Не приказ, не угроза, не наглое «ты обслуга, делай что скажут». Просьба человека, загнавшего себя в угол.

— Лепила… Док. Спасай. Пожалуйста, — наконец произнёс он.

Пожалуйста. От Клима. Слово, ютившееся в его лексиконе где-то между «извините» и «я был неправ» — в отделе редких, пыльных экспонатов, до которых добираются, лишь когда остальное не помогает.

Я молчал. Смотрел на него, на бугаёв вдоль стен, на медведя в клетке, на тёмные капли эфирной крови на моём чистом полу. На том самом полу, который Ксюша мыла полчаса назад.

Потом подвинул второй стул, сел напротив Клима и заговорил. Негромко, спокойно, тем голосом, каким разговаривают с людьми, только что сунувшими руку в работающую мясорубку: без злости, без морали, по существу:

— Слушай внимательно. Медведь жив. Мои швы на фасции держат. Зверь сорвался не потому, что он бешеный, и не потому, что тренер плохой. Он сорвался потому, что вы его вчера забрали через сутки после тяжёлой операции, накачали стимуляторами и поставили в загон. Ядро после хирургии нестабильно. Фасция восстанавливается, эфирные каналы воспалены, нервные узлы на пределе. Стимуляторы разогнали энергию, давление на фасцию выросло вдвое, боль ударила по нервным узлам. Зверю стало так больно, что у него отключилось всё, кроме инстинкта. А инстинкт говорит одно: бей, пока не перестанет болеть. Он не бешеный. Ему было невыносимо больно, и он не мог это остановить.

Клим слушал. Лицо — каменное, серое, и только на скулах ходили желваки.

— А как именно я это буду лечить, — продолжил я, — я тебе рассказывать не стану. Это не твоя область. Надо уметь доверять фамтеху. Понял?

Кивок. Медленный, тяжёлый.

— Теперь условия, — сказал я и откинулся на спинку стула.

Клим поднял глаза. В них мелькнуло настороженность — рефлекс торгаша, учуявшего подвох.

— Первое. Дверь, которую вы выломали ночью, — чинишь за свой счёт. Новый короб, стальная рама, нормальные анкера. Мой строитель скажет, сколько стоит, ты платишь, и без торга.

— Сделаем, — буркнул Клим.

— Второе. Люди Золотарёва больше не появляются у моего Пет-пункта. Не заходят, не стоят у двери, не паркуются во дворе. Мои клиенты — бабушки с кошками и дети с ящерицами, их не нужно пугать чёрными куртками и рожами, от которых молоко скисает.

Клим дёрнул щекой, но промолчал.

— Третье, — я наклонился вперёд, и голос мой стал на полтона ниже, и Клим, видимо, что-то уловил, потому что плечи его напряглись. — Ты сам убеждаешь Золотарёва не выставлять медведя на бой, пока я не скажу, что зверь восстановился. Полностью. Придумай любую отмазку — травма на тренировке, отравление кормом, карантин, порча от сглаза, мне всё равно. Но медведь не выходит на Арену, пока я не дам добро. Это ясно?

Тишина. Клим смотрел на меня, и я видел, как за его глазами ворочается расчёт: с одной стороны — подчиниться пацану в белом халате, с другой — вернуться к Золотарёву с мёртвым медведем. Расчёт был прост, и ответ очевиден.

— Ясно, — выдавил он.

— Повтори.

Клим скрипнул зубами. Повторять для него было хуже, чем подписать капитуляцию, — повторение превращало устную договорённость в обязательство, и обязательство это ложилось на него, как хомут.

— Дверь чиним, — процедил он. — Людей убираю. Медведя на бой не ставлю, пока ты не скажешь. Всё?

— Всё, — кивнул я. — А теперь забирай своих и уезжай. Мне работать надо. Утром позвоню, скажу, как зверь. Клетку оставляй.

Клим поднялся. Тяжело, как старик, — хотя ему было от силы тридцать пять.

— Он выживет? — спросил Клим, и вопрос прозвучал тихо, почти по-человечески.

— Выживет, — ответил я. — Если ты больше не будешь лезть в мою работу.

Клим кивнул. Повернулся к бугаям, махнул рукой, и они потянулись к выходу — молча, понуро, как побитая рота после проигранного боя. Безымянный всё ещё держал руку, молодой шёл на автопилоте, остальные смотрели в пол.

На пороге Клим обернулся.

— Док, — сказал он.

Я поднял взгляд.

Клим открыл рот, закрыл. Потом махнул рукой — коротко, нервно, как отмахиваются от мысли, которую не хватает духу произнести, — и вышел. Стеклянная дверь закрылась. Фургон за окном тарахтел мотором, но так и не уехал.

Ксюша стояла у стеллажа, прижимая к груди пустую коробку из-под ампул, и смотрела на меня. Глаза за очками блестели, и в них смешивалось столько всего — страх, восхищение, возмущение, облегчение, — что на полноценное выражение лица ресурсов не хватило, и получилось что-то среднее между улыбкой и гримасой.

— Михаил Алексеевич, — прошептала она. — Вы только что отчитали бандита, как двоечника на экзамене.

— Я фамтех, Ксюша, — ответил я и повернулся к клетке. — Мы лечим зверей. Иногда вместе с их хозяевами.

Медведь спал. Дыхание тяжёлое, рваное. На мониторе браслета — пульс стабильный. Швы на месте.

Впереди была долгая ночь.

— Ксюша, — сказал я, закатывая рукава халата. — Поставь чайник. И никуда уже не уходи. Мне понадобится ассистент.

Она кивнула, поставила коробку на полку и пошла к чайнику, и по дороге задела локтем стеллаж, и банка с ватными тампонами покачнулась на краю.

Не упала. Чудеса случаются.

Чай остывал на столе — ни я, ни Ксюша до него не дотронулись.

Медведь лежал в клетке под наркозом, и времени у нас было минут тридцать, может сорок, прежде чем стимуляторы в крови прожгут седативное и зверь начнёт просыпаться. Такая доза транквилизатора против разогнанного метаболизма — как плотина из песка против паводка. Держит, но недолго.

Я навёл браслет повторно и развернул голограмму — максимум, что умел мой браслет. Трёхмерная модель Ядра повисла в воздухе, мерцая, подёргиваясь от помех, и картина, открывшаяся передо мной, была хуже, чем я предполагал.

Ядро пульсировало аритмично, дёргалось, как сердце в предынфарктном состоянии. Стимуляторы загнали в него столько энергии, что контур раздулся, и стенки фасции, те самые восемьдесят четыре процента, натянулись до предела. Мои швы держали, но вокруг них ткань воспалилась и потемнела, набрякла жидкостью, как губка.

Если ничего не делать, через час-полтора энергия внутри контура достигнет критической массы. Стимуляторы продолжат работать, накачивая Ядро, как насос качает шину. И шину разорвёт. Не по швам — вокруг них, по ослабленной ткани, и тогда всё, что я штопал вчера на коленях в этой клетке, не будет стоить ломаного гроша.

Нужно было стравить давление. Убрать лишнюю энергию из контура, погасить стимуляторы изнутри, вернуть Ядро в нормальный ритм.

Одна процедура. Одна-единственная, неизвестная в этом времени, даже не теоретизированная.

Прямая инъекция алхимического стабилизатора в центр Ядра.

Эту методику разработают через двенадцать лет. Диссертация доктора Ли из Шанхайского института эфирной медицины, триста страниц теории и сорок страниц практических протоколов.

Я читал её дважды, а потом применял на практике лет пятнадцать, и за эти годы потерял троих пациентов — из ста двадцати. Процедура работала. Но она требовала ювелирной точности, стальных нервов и полного понимания того, что может пойти не так.

А пойти не так могло одно: если игла сместится на миллиметр от центра Ядра и заденет активный канал, энергия хлынет по игле наружу. Выброс. Вспышка. В лучшем случае — ожог третьей степени обеим рукам. В худшем — взрыв, эфирная волна, и от приёмной моего Пет-пункта останутся воспоминания и дыра в земле.

Я повернулся к Ксюше.

Она стояла рядом, бледная, с подносом инструментов, и ждала. Операционная Ксюша — та самая, у которой выключались котики, таро и ретроградный эфир, а включалась функция. Руки на подносе лежали ровно, пальцы не дрожали.

— Ксюша, слушай внимательно, — сказал я. — Мне нужно ввести стабилизатор прямо в центр Ядра. Это единственный способ сбросить давление.

Она кивнула, пока не понимая масштаб.

— Когда я буду вводить иглу, Ядро начнёт выбрасывать статику. Мелкие разряды, эфирные искры. Если их не отводить, они будут бить по игле, и я не смогу удержать точность. Мне нужен живой контур. Человек, держащий руки над Ядром, голыми ладонями — перчатки не годятся, латекс не проводит эфир. Живая кожа абсорбирует статику, гасит её, даёт мне чистое рабочее поле, — объяснил я.

Ксюша моргнула. Очки съехали на миллиметр.

— То есть… я держу руки прямо над штукой, которая может взорваться? — переспросила она.

— Да.

Пауза. Короткая — секунды три, не больше. Но в эти три секунды Ксюша Мельникова, двадцатидвухлетняя девушка в халате на два размера больше, с брелоками-котиками на сумке и верой в ретроградный эфир, приняла решение, на которое у иного фамтеха с дипломом и стажем ушла бы вся жизнь.

— Хорошо, — сказала она. — Показывайте куда ставить руки.

Ни паузы, ни торга. Ни «а это безопасно?», ни «а может, лучше не надо?». Хорошо — и всё.

Стальные нервы. Там, где дело касалось жизни зверя, эта девушка превращалась в кого-то, чей потенциал я только начинал понимать.

Я открутил боковую панель клетки, откинул стенку. Медведь лежал на боку, грудная клетка мерно поднималась. Запах — густой, звериный, с примесью эфира, стимуляторов и пота.

Набрал стабилизатор в длинный шприц. Игла — специальная, полая, из эфирной стали с изоляционным покрытием на первые два сантиметра. Дальше — голый металл, проводящий. Точка входа — между третьим и четвёртым грудным позвонком, туда, где фасция тоньше всего и Ядро ближе к поверхности.

Я лёг на живот рядом с медведем. Снова. Тот же поддон, тот же потолок в сорока сантиметрах, тот же запах. Дежавю, от которого хотелось выругаться.

— Ксюша, ложись напротив. Руки — сюда, над правой лопаткой. Ладонями вниз, пальцы расставлены, десять сантиметров от кожи. Не касайся шерсти. Не двигайся, пока я не скажу, — указал я.

Она легла. Мы лежали по обе стороны от двухсоткилограммового медведя, лицом друг к другу, и между нами пульсировало Ядро — тёмное пятно под кожей, мерцающее сквозь шерсть синеватыми сполохами.

Ксюшины руки зависли над лопаткой. Пальцы были бледными, тонкими, и в свете лампы я видел, как по ним побежали мурашки — первые искры статики уже потянулись к живой коже, находя путь наименьшего сопротивления.

— Терпи, — сказал я. — Будет покалывать. Терпи и не двигайся.

Она кивнула. Рот сжат в тонкую линию, очки запотели от дыхания.

Я ввёл иглу.

Первые два сантиметра — изоляция, мышца, тепло. Сопротивление минимальное, игла шла мягко, как в масло. Третий сантиметр — фасция. Ощутил характерное уплотнение, скольжение по эластичной мембране, и пальцы нашли точку, где ткань была тоньше, мягче — зазор между моими вчерашними стежками. Здесь.

Проколол фасцию. Игла вошла внутрь контура.

Ядро дрогнуло. Я почувствовал это через иглу — толчок, горячий, электрический, как если бы воткнул отвёртку в розетку. Пальцы обожгло. Голограмма браслета вспыхнула красным, по контуру пробежала рябь, и из раны вокруг иглы выплеснулась искра — маленькая, синяя, яркая.

Статика. Началось.

Ксюшины руки над лопаткой засветились. Тонкие голубые разряды потянулись от шерсти медведя к её ладоням — крошечные молнии, беззвучные, ползущие по пальцам и угасающие на коже. Ксюша втянула воздух сквозь зубы — разряды покалывали, жгли, я знал это по опыту.

Она не двинулась. Ни на миллиметр.

Рабочее поле чистое. Статика уходит в живой контур, игла стабильна. Я довёл кончик до центра Ядра — ощутил его через сталь, пульсирующий сгусток, горячий, плотный, бьющийся в собственном ритме. Энергия давила на иглу изнутри, пытаясь вытолкнуть, и рука гудела от вибрации.

Медленно, на выдохе, я начал вводить стабилизатор.

Мутно-серебристая жидкость потекла внутрь. На голограмме браслета центр Ядра вспыхнул белым — стабилизатор вступил в контакт с перегретой энергией и начал гасить её, связывать, превращать из хаотичных всплесков в ровный поток.

Ядро дёрнулось. Мощно, всем контуром, и медведь во сне рыкнул, и лапы дрогнули, и пальцы мои стиснули шприц до побелевших костяшек, потому что если игла сместится сейчас, на пике реакции, — конец.

Вспышка.

Яркая, белая, ослепительная — полыхнула из раны. Ксюша вскрикнула.

Я зажмурился рефлекторно, а когда открыл глаза, вспышка уже гасла, и контур Ядра на голограмме менял цвет: из багрового — в оранжевый, из оранжевого — в жёлтый, из жёлтого — в зелёный.

Пульсация выровнялась. Медленно, как маятник, находящий ритм. Давление внутри контура падало — стабилизатор делал своё дело, связывая избыточную энергию, нейтрализуя стимуляторы, возвращая Ядро в нормальный режим.

Я вытащил иглу. Наложил эфирный пластырь на прокол, нажал, подержал пять секунд. Пластырь прижился, засветился мягким голубым.

Выдохнул.

Ксюша убрала руки. На ладонях остались красные точки от ожогов — мелкие, россыпью, как сыпь. Она посмотрела на них, потом на меня, и в глазах за запотевшими очками было выражение человека, пережившего что-то настолько интенсивное, что слов в словаре не нашлось.

— Молодец, — сказал я. — Обработай ожоги пантенолом. В аптечке, нижняя полка.

— Оно… получилось? — спросила она хрипло.

Я навёл браслет.

[Ядро: стабилизация в процессе. Пульсация: ровная. Давление контура: норма. Фасция: целостность 84%, без ухудшения. Стимуляторы: концентрация — падает.]

— Получилось, — подтвердил я и выбрался из клетки.

Спина хрустнула. Колени жаловались. Руки мелко подрагивали — следствие адреналина, сгоревшего за те минуты, когда игла стояла в центре Ядра и мир сузился до миллиметра.

* * *

Клим ждал на крыльце. Сидел на ступеньке, привалившись спиной к перилам, и курил, и огонёк сигареты подрагивал в темноте. Бугаи стояли рядом с фургоном, молчали.

Дождь кончился, но воздух был мокрым, густым, и фонарь над крыльцом вырезал из темноты жёлтый круг, в границах которого оседала бетонная пыль, принесённая сквозняком из цеха.

Клим увидел меня и встал. Сигарету бросил точным щелчком, в лужу, где она зашипела и погасла.

— Ну? — голос его был хриплый, напряжённый.

— Всё окей, — сказал я, вытирая руки полотенцем. — Ядро стабилизировано. Давление сброшено, стимуляторы нейтрализуются. Будет жить.

Клим выдохнул. Шумно, всей грудной клеткой, как выдыхает водолаз, вынырнувший с глубины. Плечи опустились, и он на секунду показался мне меньше — не физически, а как-то иначе, будто из него выпустили воздух.

— Но есть проблема, — добавил я.

Плечи мгновенно вернулись на место. Глаза сузились.

— Какая ещё проблема? — хмыкнул он.

— Логистика. Медведю нужен стерильный покой. Тишина, постоянная температура, мониторинг Ядра каждый час. А в моём цеху с утра начнётся ремонт. Строитель будет долбить перфоратором, летит пыль, вибрация. Если бы ты дождался вечера, как я говорил, я бы успел подготовить помещение. Теперь — решай сам.

Клим посмотрел на меня тяжёлым взглядом. Потом на клинику. Потом на фургон.

— И чё делать? — спросил он, и в голосе сквозило раздражение загнанного в угол человека, понимающего, что каждый следующий шаг стоит денег.

— Арендуешь VIP-стационар в ближайшей фам-клинике, — сказал я. — Как Гильдия, вы можете оформить закрытый бокс. Анонимно, без отчёта в Синдикатную базу, если доплатить за конфиденциальность. Присылаешь сюда антигравитационную транспортную платформу — элитную, не грузовую, чтобы зверя перевезти без тряски, как пушинку. Я загружу медведя, ваши отвезут, а завтра к обеду я лично приеду и проверю.

Клим молчал. По лицу было видно, как в его голове крутится калькулятор: VIP-стационар — от полумиллиона за сутки, антигравитационная платформа — аренда тысяч двести, конфиденциальность — наценка процентов тридцать. Итого — сумма, от которой у нормального человека потемнело бы в глазах.

— Ты серьёзно? — выдавил он.

— Абсолютно. Либо так, либо медведь стоит здесь, слушает перфоратор и дышит бетонной пылью, и через двое суток у него пневмония поверх всего остального. Выбирай.

Клим закрыл глаза. Открыл. Достал телефон.

— Платформа будет через час, — произнёс он мёртвым голосом.

Через сорок минут к крыльцу подъехал длинный чёрный фургон с логотипом «МедТранс Элит» на борту. Задние двери разошлись, и внутри оказалась антигравитационная платформа — гладкая, белая, парящая в двадцати сантиметрах от пола на эфирных подушках.

Зверя переложили на неё бережно, мягко, и медведь даже не шевельнулся — платформа скомпенсировала каждое движение, и двести килограммов скользили по воздуху, как по маслу.

Я проводил клетку до фургона, проверил крепления, продиктовал Климу послеоперационные инструкции — дозировки, температуру, график мониторинга, — и он записал всё в телефон, тыча в экран толстым пальцем с таким лицом, будто писал собственный приговор.

— Завтра примерно в тринадцать часов буду, — сказал я. — Адрес скинь.

Клим кивнул и залез в кабину. Фургон тронулся, мягко, бесшумно — элитная техника работала иначе, чем дизельный грузовик, на котором они приехали два часа назад. Красные огни уплыли за поворот.

Я вернулся в клинику. Приёмная выглядела так, будто через неё прошёл локальный армагеддон: грязные следы от ботинок, пятна эфирной крови на линолеуме, сдвинутый стеллаж, разбросанные ампулы. Запах — звериный пот, антисептик, стимуляторы.

Ксюша сидела на корточках у вольера Пуховика и гладила барсёнка через прутья. Пуховик прижимался к её ладони и мерно сопел — то ли спал, то ли притворялся спящим, чтобы его не перестали чесать.

— Чай остыл, — сказала Ксюша, не оборачиваясь.

— Поставь новый, — попросил я.

Она поднялась и пошла к чайнику, и на этот раз ничего не задела, не уронила и не опрокинула. Организм экономил силы — даже Ксюшина энтропия подчинялась закону сохранения энергии.

Пока чайник грелся, я прошёл в подсобку.

Феликс сидел на жёрдочке с закрытыми глазами. Перья лежали ровно, дыхание спокойное — сова спал или делал вид. После ночного бдения, утреннего допроса и вечернего переполоха даже пернатый революционер имел право на отдых.

Я остановился у клетки и негромко сказал:

— Феликс.

Один глаз открылся. Янтарный, настороженный.

— Спасибо, — произнёс я с предельно серьёзным лицом. — Ты сегодня сдал врагов революции. Твоя бдительность спасла положение. Народ тебе благодарен.

Тишина. Второй глаз открылся тоже.

Феликс уставился на меня. Клюв приоткрылся, закрылся. Перья на загривке приподнялись и опустились. В янтарных глазах промелькнула цепочка эмоций: недоумение, подозрение, осознание и — наконец — обида. Глубокая, праведная, пылающая обида существа, осознавшего, что его только что назвали стукачом. И не просто назвали, а поблагодарили за это.

— Мы… — голос Феликса дал петуха, хрипнул и сорвался. — Мы не… Это было не… Мы не доносим! Мы информируем! И вообще! Это провокация!

Он раздулся вдвое, перья встопорщились, и клетка стала ему мала.

— Мы требуем официального опровержения! И извинений! И двойную порцию зерна! — заверещал он.

— Зерно будет, — сказал я, отходя от клетки. — Спокойной ночи, Феликс.

— Это! Не! Сотрудничество! — каркнул он вслед. — Мы категорически протестуем против самого намёка!

Я закрыл дверь подсобки. Из-за неё ещё с минуту доносилось возмущённое бормотание и стук клюва о прутья, потом сова выдохся и затих.

Ксюша стояла в приёмной с двумя кружками чая и смотрела на меня с выражением, в котором усталость боролась со смехом, и смех побеждал.

— Вы ужасный человек, Михаил Алексеевич, — сказала она, протягивая мне кружку.

— Я фамтех, — ответил я. — Мы лечим зверей.

Чай был горячим, крепким, и от первого глотка по телу прошла волна тепла, растопившая тот лёд, который с утра лежал внутри. Я сидел на стуле в полуразгромленной приёмной, пил чай, и Ксюша сидела напротив, дула в свою кружку, и за окном шёл дождь, и фонари расплывались жёлтыми пятнами в мокром стекле, и на несколько минут мир стал простым и понятным: зверь спасён, ассистент жив, чай горячий.

Потом Ксюша ушла. Затем я убрал приёмную — вытер кровь, сдвинул стеллаж, собрал ампулы. Проверил Пуховика, Искорку, Шипучку. Закрыл клинику, проверил замки.

И побрёл домой. Там квартира встретила тишиной и тёплым светом из кухни.

Олеся стояла у плиты. Кружка в руке, пар над чаем, и при моём появлении она обернулась, и на лице мелькнуло что-то — то ли ожидание, то ли вопрос, сформулированный, но не заданный. Может, ждала продолжения вчерашнего тофу-поединка. Может, хотела обсудить яйца, погоду, соседские дела. Может, просто стояла на кухне.

— Привет, — сказал я.

Прошёл мимо. В комнату. Закрыл дверь. Упал на кровать лицом в подушку, и тапок соскользнул с правой ноги и стукнулся об пол, и этот звук стал последним, что я запомнил.

Олеся, наверное, смотрела мне вслед. Возможно, с удивлением. Возможно, с раздражением. Я не узнаю — к тому времени, как мозг успел сформулировать мысль, сон забрал всё остальное.

* * *

Будильник. Семь утра. Серый свет из окна.

Я дошёл до клиники за десять минут, и все десять минут ждал подвоха. Выломанную дверь, пожар, революцию Феликса, нашествие пухлежуев — что угодно, потому что в моей жизни тихие утра были статистической аномалией.

Подвоха не было.

Стеклянная дверь на месте. Колокольчик, подвешенный на проволоке взамен оторванного, звякнул мирно. Внутри горел свет. Из цеха за стеной доносился ровный стук — Алишер уже работал, штукатурил, как обещал, и звук был мягче вчерашнего перфоратора: шлёпанье шпателя, шорох раствора.

Ксюша стояла у стола в халате, с блокнотом в руке, и при моём появлении отрапортовала:

— Доброе утро, Михаил Алексеевич! Все покормлены, Шипучка плюнула один раз, Пуховик шевелил обеими задними лапками, обеими! Искорка проснулась и пускала пузыри, а Феликс объявил бессрочную голодовку в знак протеста.

— Сколько продержалась голодовка? — уточнил я.

— Сорок секунд.

— Прогресс. Вчера было тридцать.

Я надел халат, застегнул пуговицы и подошёл к рабочему столу.

Колокольчик дёрнулся на проволоке и залился истерическим звоном. Стеклянная дверь распахнулась, и в клинику влетела Зинаида Павловна.

Интеллигентная пенсионерка, запустившая сарафанное радио моего Пет-пункта, выглядела сейчас так, будто за ней гнался рой огненных ос. Причёска набок, пальто на одну пуговицу, тапочки — домашние, клетчатые, явно не для улицы, но она шла в них по тротуару и прямо сейчас стояла на пороге, задыхаясь, прижимая к груди переноску с протяжным, утробным воем внутри.

— Михаил Алексеевич! — выпалила она голосом, дрожащим от паники и восторга одновременно. — Барсичка рожает!

Вой из переноски стал громче, перешёл в надсадное мяуканье, и переноска дёрнулась в руках Зинаиды Павловны — Барсичка, дымчатый сквозняк, бывший «кот», а ныне — глубоко беременная кошка, явно решила, что время пришло.

— На стол, — скомандовал я. — Быстро.

Ксюша метнулась, расстелила стерильную пелёнку, и Зинаида Павловна поставила переноску, и я открыл дверцу, и Барсичка выползла — серая, с тусклым эфирным мерцанием по шерсти, огромным животом и глазами, в которых читалось: «Помогите, я понятия не имею, что происходит, но оно уже начинается».

«…давит… внутри давит… страшно… жарко…»

— Тише, девочка, — я положил ладонь на её бок. Тёплый, тугой, и под пальцами ощущалось движение — мелкое, ритмичное, несколько источников. — Ксюша, тёплую воду, полотенца, ножницы стерильные. Зинаида Павловна, отойдите к стулу и дышите. Она справится, и мы справимся.

Зинаида Павловна попятилась, рухнула на стул и прижала ладони к щекам.

Барсичка тужилась. Тело сокращалось волнами, шерсть потемнела от пота, эфирное мерцание усилилось — Ядро работало на полную мощность, помогая организму.

Всё шло правильно, по учебнику. Дымчатые сквозняки рожали легко, как правило, это была одна из немногих пород, где природа не нуждалась в помощи человека.

Моя задача была проста: наблюдать, ассистировать, не мешать.

Первый котёнок появился через четыре минуты. Мокрый, крошечный комочек в пузыре. Ксюша подала ножницы, я вскрыл оболочку, протёр, проверил дыхание — писк, слабый, настойчивый. Передал Ксюше, она завернула в полотенце.

Второй вышел через три минуты. Третий — ещё через пять. Барсичка работала ровно, спокойно, с упрямой сосредоточенностью кошки, делающей самое важное дело в жизни.

Четвёртый котёнок оказался последним. Я принял его, обтёр, услышал писк — здоровый, громкий — и передал Ксюше. Барсичка обмякла на столе, тяжело дыша, и глаза её закрылись.

«…устала… всё?.. дети?.. где дети?..»

— Всё хорошо, — сказал я и толкнул через эмпатию тёплую волну покоя. — Дети рядом. Ты молодец.

Ксюша выложила четырёх котят на стол, на чистое полотенце, рядом с матерью. Барсичка приоткрыла один глаз, повернула голову, обнюхала ближайшего — и начала вылизывать.

Наступила тишина. Мягкая, светлая, совсем не похожая на ту звенящую тишину, которая наступала после операций. Тишина рождения, а не спасения.

Зинаида Павловна поднялась со стула и подошла к столу. Посмотрела на котят и замерла. Рот приоткрылся, глаза расширились, и рука медленно поднялась к щеке.

— Господи… — прошептала она. — Это что же…

Ксюша стояла рядом. Очки съехали на кончик носа, рот открыт, и выражение лица было таким, какое бывает у людей при встрече с чем-то, что переворачивает представление о возможном.

— Вот это да… — выдохнула Ксюша. — Никогда такого не видела!

Я смотрел на котят. Все четверо были живыми, здоровыми, пищали и шевелились. И то, чем они были, — то, что делало их исключительными, — лежало перед нами на белом полотенце, очевидное и неоспоримое, как диагноз.

Улыбка растянула лицо сама, без разрешения.

— О-о-о… — протянул я, и голос вышел тёплым, почти мечтательным, что для шестидесятилетнего циника в теле студента было событием уровня метеоритного дождя. — Вот это сюрприз так сюрприз. Поздравляю, Зинаида Павловна. Вам много счастья привалило. Такое у Дымчатых сквозняков случается крайне редко. А ещё у вас один аномальный котёнок!

Загрузка...