Глава 8

Клетка исчезла. Стальные прутья, толщиной с палец, двести килограммов медведя, четыре колеса с тормозами — и всё это испарилось из запертого цеха, как утренний туман над Невой.

Я стоял на пороге пустого зала и смотрел на голый бетон, на лужу у входа, на ржавые трубы вдоль потолка. Кварцевая лампа горела на перевёрнутом поддоне и гудела, стерилизуя воздух, в котором уже некого было лечить.

Паника — первое, что приходит нормальному человеку в такой ситуации. Нормальному. У меня вместо паники включился другой режим, отточенный за десятилетия хирургической практики: холодный анализ, оценка масштаба повреждений, план действий.

В операционной, когда у тебя на столе умирает зверь, секунда истерики стоит жизни. Здесь ставки были другими — не жизнь, а свобода и, возможно, целостность коленных чашечек, но принцип тот же.

Думай, Покровский. Думай!

Я присел на корточки у выломанной двери и провёл пальцем по искорёженному ригелю. Металл погнут грубо, с рывка — видно по следам: свежие царапины на хромированном покрытии, задиры на косяке, и сама дверь висит на одной верхней петле, перекошенная, как пьяный солдат после увольнительной. Нижнюю петлю вырвали из стены вместе с куском бетона. Крошка белела на полу, мелкая, сухая.

Монтировка. Или фомка. Лом тоже подошёл бы — при достаточной длине рычага даже один крепкий мужик справится с такой дверью за минуту. Замок был хороший, но петли сидели в старом советском бетоне, который за тридцать лет превратился в спрессованный песок. Слабое звено.

Я выпрямился и прошёл внутрь.

Пол рассказывал больше, чем дверь. На бетоне остались полосы — чёрные, резиновые, от колёсиков клетки. Тянулись от центра зала, где я вчера заблокировал тормоза, к широкому дверному проёму, ведущему наружу, в переулок. Полосы были ровными, параллельными, с лёгким виляющим изгибом на повороте.

Клетку не волокли. Её катили, и делали это уверенно, потому что на повороте колёсики не заблокировались и след не прерывался. Значит, тормоза сняли аккуратно, со знанием дела, а не рванули наугад.

Наружная дверь — та, что выходила в переулок, — тоже была вскрыта, но здесь работали чище: замок выбит одним точным ударом, створка отжата и сдвинута по направляющей. Минимум шума.

Я вышел в переулок. Асфальт мокрый после ночного дождя, и на нём, у самого порога, отпечатались следы протектора. Широкие, рифлёные, с характерным рисунком «ёлочкой» — грузовая резина, что-то вроде «Газели» или малотоннажного фургона.

Следы вели к выезду из двора и растворялись на проезжей части, где их размыло дождём и утренним трафиком.

Грузовик. Минимум трое работали ночью, в промежутке между моим уходом в половине девятого вечера и приходом Ксюши в шесть утра.

Девять часов — вагон времени. Район тихий, спальный, ночью здесь ходят только коты и алкоголики, ни один из видов не склонен вызывать полицию при виде фургона.

Двухсоткилограммового медведя в стальной клетке на колёсиках не утащить в одиночку и не засунуть в багажник седана. Нужны были грузовой борт с аппарелью, крепкие руки и точное знание того, что за дверью.

Случайные воры не вламываются в пустые цеха на задворках Пет-пунктов. Случайные воры вообще не знают, что в пустом цеху на задворках Пет-пункта стоит клетка с боевым фамильяром пятого уровня.

Это знали четверо: я, Ксюша, Клим с его людьми и…

Алишер.

Строитель. Мастер с пятьюдесятью семью положительными отзывами и аватаркой с аккуратно выложенной плиткой. Он был здесь вчера вечером. Видел клетку, видел медведя под одеялом, слышал сопение. «Зверя вашего не трону, какой зверь — не спрашиваю» — его слова, и в тот момент они звучали как профессиональная деликатность, а сейчас зазвучали иначе: как разведка перед операцией.

Я посмотрел на часы. Восемь тридцать.

Алишер обещал быть в восемь. «Завтра в восемь приду, инструмент мой, мусор вывожу сам» — точная цитата, я запомнил, потому что пунктуальность в строителе ценится наравне с прямыми стенами.

Полчаса опоздания. Может, пробки. А может, человек сидит сейчас где-нибудь на Лиговском, пересчитывает аванс за краденого медведя и прикидывает, хватит ли на билет до Ташкента.

Я достал телефон и набрал его номер. Гудки не пошли. «Абонент находится вне зоны действия сети» — механический женский голос, равнодушный, как приговор.

Недоступен.

Желудок кольнуло — привычно, точечно, в том самом месте, где в прошлой жизни поселилась язва и откуда она посылала мне приветы каждый раз, когда ситуация складывалась хуже, чем ожидалось. Молодой желудок, здоровый, но фантомная память не подчинялась возрасту тела.

Я сам виноват. Нашёл мастера по объявлению, впустил в помещение, показал зверя стоимостью в пару миллионов рублей, и даже паспортные данные не спросил. «Нидорого» — с ошибкой в слове, зато с пятьюдесятью семью отзывами, каждый из которых мог быть написан самим Алишером за чашкой чая.

Шестьдесят лет опыта. Лучший диагност на два поколения вперёд. А в бытовых вопросах — дурак дураком. Впрочем… а разве существуют идеальные люди?

Не время об этом думать. Потому что Ксюша стояла в приёмной, там, где я её оставил, и продолжала плакать. Тихо, безнадёжно, с тем размеренным отчаянием, с каким плачут люди, осознавшие масштаб катастрофы и не нашедшие в себе сил на крик.

— Михаил Алексеевич, — всхлипнула она, увидев меня, — бедный мишка… Он же раненый был… У него швы… Ему же больно сейчас, да? Они его куда-то везут, а ему больно, и никто ему не поможет, и…

Голос ломался на каждом слове, очки запотели, и сквозь мутные стёкла на меня смотрели красные, распухшие глаза, полные слёз и вселенской несправедливости.

У меня не было времени на утешение. Не потому что мне было всё равно, как раз наоборот, но утешение требует слов, а те требуют минут, а минуты сейчас стоили дороже, чем вся моя клиника.

Зато у меня был старый, проверенный трюк.

— Ксюша, — сказал я тоном, от которого в моей прежней клинике замолкали даже санитарки, повидавшие всё на свете. — Слёзы отставить.

Она вздрогнула и икнула.

— Возьми совок, убери бетонную крошку от двери. Потом протри полки в подсобке и пересчитай бинты. Стерильные отдельно, нестерильные отдельно, результат мне на стол. Выполнять, — я сказал «выполнять», и это было намеренно — военный императив, короткий, безапелляционный, не оставляющий пространства для эмоций. Панкратыч одобрил бы.

Ксюша всхлипнула ещё раз, судорожно, на излёте, как мотор, дающий последний чих перед тем, как заглохнуть. Потом вытерла глаза рукавом халата — левым, потому что правый уже промок, — поправила очки и пошла за совком.

Руки у неё тряслись, и она промахнулась мимо стеллажа с хозинвентарём с первого раза, зацепила локтем стопку бумажных полотенец и обрушила её на пол. Но на второй попытке совок оказался в руках, и щетина заскрежетала по линолеуму, сгребая белую крошку в кучку.

Рутина. Самый мощный транквилизатор из всех, что изобрело человечество. Когда руки заняты привычным делом, мозг постепенно переключается с паники на процесс, и слёзы высыхают сами — медленно, неохотно, но необратимо.

Ксюша подметала и шмыгала носом, а шмыганье постепенно становилось реже и тише. Работает.

Я прошёл в подсобку.

* * *

Питерское солнце в апреле — событие настолько редкое, что его следовало бы заносить в метеорологические хроники. Луч пробивался сквозь пыльное окно, падал на пол золотой полосой и ложился поперёк вольера Пуховика.

Барсёнок щурился. Белая шерсть в солнечном свете казалась серебристой, фиксаторы на задних лапках мигали зелёным, и от всей его маленькой фигурки исходило ощущение покоя, домашнего и бесхитростного, от которого тревога на секунду отступила.

«…тепло… светло… лапка чешется… хорошо…»

— Доброе утро, Пуховик, — сказал я негромко и просунул пальцы сквозь прутья.

Холодный нос ткнулся в ладонь. Температура кожи — минус два, идеально для снежного барсёнка. Ядро работает ровно, фиксаторы в норме. Левая задняя шевельнулась навстречу моей руке — самостоятельно, с усилием, но шевельнулась. Неделю назад эта лапа висела мёртвым грузом.

Маленький прогресс посреди большой катастрофы. Я почесал Пуховика за ухом и перешёл к следующему вольеру.

Искорка спала. Вода в тазу парила, температура в норме — Ксюша уже научилась поддерживать, и ошибки на семь десятых, как в первый раз, больше не повторялись.

Оранжевое мерцание под кожей саламандры пульсировало ровно и спокойно, шесть вспышек в минуту. Пузырь поднялся к поверхности и лопнул с мягким «плоп», выпустив облачко тёплого пара с привкусом карамели.

Спит, лучше не тревожить.

Мойка с Шипучкой. Мимик свернулась калачиком на брезенте, голубые глаза с вертикальными зрачками были открыты и смотрели на меня снизу вверх — настороженно, изучающе, ещё не привыкнув к рутине клиники. Из пасти надулся мыльный пузырь — жёлтый, прозрачный, с лимонным запахом. Лопнул, оставив на брезенте мокрое пятнышко.

— Доброе утро, Шипучка, — сказал я и проверил стенки мойки на новые следы кислоты. Пара свежих разводов, желтоватых, но неглубоких. Нержавейка держала. Временное решение продолжало работать.

Пухлежуй обнаружился на коврике в приёмной, где он лежал, распластавшись, как блин. При моём появлении поднял голову, хлопнул огромными глазами и выстрелил языком в сторону моего ботинка. Промахнулся на двадцать сантиметров. Язык шлёпнулся на линолеум, оставив мокрый след, и убрался обратно с выражением вселенской скорби.

Все на месте. Все живы.

Кроме медведя.

Я подошёл к клетке Феликса и остановился.

Покрывало было сдвинуто — не мной, Ксюша, видимо, кормила утром. Сова сидел на жёрдочке и смотрел на меня обоими глазами. Обоими, прошу заметить, что уже само по себе было событием. Обычно Феликс удостаивал окружающий мир одним глазом, а второй держал закрытым в знак идеологического протеста.

Сейчас оба янтарных глаза были открыты, и в них горел огонёк, который я видел впервые.

Злорадство. Перья лежали гладко — не топорщились, не вздыбились, как бывало в минуты революционного экстаза. Феликс был спокоен, ухожен, и вид у него был такой, будто он знает нечто, чего не знаю я, и это знание доставляет ему глубокое, неприкрытое удовольствие.

— Что? — спросил я.

Клюв щёлкнул. Сухо, коротко, как одиночный выстрел.

— Ничего, — ответил Феликс хриплым, скрипучим голосом, и в этом «ничего» были спрятаны тома и тома невысказанного. — Мы просто наслаждаемся р-р-результатами классовой борьбы. Частная собственность хрупка. Особенно на замках из позапрошлого века.

Я прищурился. Феликс выдержал мой взгляд, даже не моргнув, и медленно, демонстративно повернул голову на сто восемьдесят градусов — фирменный совиный трюк — после чего уставился на стену позади себя с видом существа, давшего все показания, какие считал нужным.

Он что-то видел. Сова, сидящая в клетке в подсобке, через стену от цеха, ночью, когда в здании тихо и каждый звук разносится по пустым помещениям, как по трубе. Он слышал, как выламывали дверь. Слышал голоса, шаги, скрежет колёсиков по бетону. И запомнил.

Допрашивать Феликса сейчас было бессмысленно. Пернатый партизан выдавал информацию только тогда, когда сам считал нужным, и любое давление воспринимал как политические репрессии, после чего замыкался в молчании, нарушаемом лишь цитатами из «Капитала».

Я отошёл от клетки и мысленно пометил: вернуться к этому позже. Феликс — свидетель, и свидетель упрямый, но рано или поздно его потянет высказаться. Совы-марксисты не умеют молчать долго. Идеология не позволяет.

* * *

Клиника открывалась в девять, до первых клиентов оставалось полчаса. Ксюша уже пересчитала бинты, протёрла полки и привела приёмную в относительный порядок. Глаза у неё были красные, нос распухший, но руки перестали трястись, и голос, когда она доложила о результатах инвентаризации, звучал ровно.

Бетонную крошку от двери она сгребла в совок и высыпала в мусорное ведро. Царапины на косяке замаскировать не удалось, и стеклянная входная дверь тоже пострадала: колокольчик, который Ксюша повесила вчера, снова болтался на одном шурупе, а нижняя петля разболталась и дверь закрывалась с усилием.

Я взял отвёртку из ящика с инструментами — хирург без отвёртки в Пет-пункте на окраине Питера долго не протянет, это я усвоил ещё в первую неделю, — и принялся подкручивать петли. Работа нехитрая, механическая, и руки были заняты, а голова продолжала прокручивать варианты.

Мог ли Клим забрать медведя сам? Мог. Я сказал ему «послезавтра утром», но Клим из тех, кто договорённости трактует вольно: «послезавтра» в его понимании могло означать «как только представится возможность». Забрал ночью, потому что днём я бы не отдал. Выломал дверь, потому что ключей у него не было, а звонить мне в три часа ночи и просить открыть — это не стиль людей Золотарёва.

Версия рабочая. Проблема в том, что Клим не идиот. Он знал, что медведь прооперирован, что швы свежие, что тряска и стресс могут убить зверя. И он знал, что Золотарёв спросит не с меня, а с него, если актив стоимостью в миллионы сдохнет по дороге.

Нет. Клим бы так не рискнул. Не после нашего разговора.

Тогда кто?

Отвёртка провернулась в руке, шуруп затянулся, и нижняя петля перестала люфтить. Я проверил: дверь закрывалась плавно, колокольчик звякнул, замок щёлкнул.

В этот момент за стеклом мелькнуло движение.

К клинике подъезжал фургон. Пыльный, серый, с облезлой надписью на борту, от которой остались только буквы «…мон…» — часть то ли «ремонта», то ли «демонтажа», остальное скрыто под слоем грязи. Фургон остановился у тротуара, мотор чихнул и заглох.

Водительская дверь открылась, и из кабины вылез Алишер.

Крепкий, загорелый, в рабочей куртке-спецовке и ботинках с бетонной пылью на подошвах. На плече висел перфоратор, в руках — два мешка сухой штукатурки, по двадцать пять кило каждый, и нёс он их так, будто это были пакеты с хлебом.

Живой. Здесь. С мешками штукатурки и перфоратором.

Я стоял в дверях с отвёрткой в руке и смотрел на него, и внутри боролись два чувства: облегчение и остатки подозрения, цепкие, как репейник на штанине.

Алишер подошёл, кивнул, перехватил мешки поудобнее.

— Здравствуйте, — сказал он деловитым тоном, как вчера по телефону. — Извините, задержался.

— Опаздываете, — ответил я, и голос вышел суше, чем хотелось. — Я вам звонил.

— А, телефон, — Алишер мотнул головой в сторону фургона. — На зарядке лежал, в бардачке. Музыку слушал пока ехал, навигатор не включал, думал — дорогу помню. А на Лиговском ремонт, перекрыли две полосы, стоял сорок минут. Пробка мёртвая, даже дворники орали. Где тут у вас воду набрать? Раствор мешать надо, пока штукатурка свежая.

Он говорил спокойно, без тени суеты, без той характерной торопливости, с какой оправдываются люди, чья совесть нечиста. Рабочий человек приехал на объект, опоздал из-за пробки, и единственное, что его волновало, — где набрать воды для раствора.

Я мог проверить. Мог спросить про Лиговский, про ремонт, про пробку. Но проверка подождёт — сначала нужно показать ему цех.

— Идёмте, — сказал я. — Покажу, с чего начинать.

Мы прошли через коридор к двери в цех. Той самой двери, которая утром висела на одной петле, с вырванным ригелем и бетонной крошкой на полу.

Алишер увидел и остановился. Мешки съехали с плеча, один ударился об пол и поднял облачко гипсовой пыли. Перфоратор замер в руке.

Он смотрел на выломанный косяк, на согнутые петли, на пустой зал за дверью, и лицо его менялось: от профессионального равнодушия — к недоумению, от недоумения — к чему-то среднему между злостью и досадой.

— Эт что такое? — спросил он, и голос потерял деловитость. — Вчера ж нормальная дверь была. Я проём мерил — всё ровно стояло. Это кто ж так?..

Он подошёл ближе, присел, потрогал вырванную петлю. Цокнул языком — тем самым звуком, с каким он вчера осматривал помещение, только вчера в цоканье была оценка, а сейчас — возмущение мастера, увидевшего чужую работу и оскорблённого её качеством.

— Фомкой ковыряли, — сказал Алишер, проведя пальцем по краю ригеля. — Грубо. Петли на соплях сидели, бетон старый, выкрошился как сахар. Я бы эту дверь и руками выдернул, если честно. Тут новый короб нужен, стальной, и анкера нормальные, а не вот это вот всё.

Он выпрямился, обвёл взглядом пустой цех и повернулся ко мне.

— А зверь где? Вчера под одеялом лежал. Ваши забрали? — спросил он.

Я смотрел на него. На руки с тройным слоем мозолей, на ботинки с бетонной пылью, на лицо, загорелое и открытое, на глаза, в которых сейчас было искреннее непонимание человека, приехавшего делать ремонт и обнаружившего вместо рабочего объекта — место преступления.

Он не знал. Не играл, не притворялся — реакцию такого уровня не сымитировать, если ты не актёр МХАТа с тридцатилетним стажем. Алишер приехал класть плитку и штукатурить стены, и выломанная дверь расстроила его не потому, что его поймали, а потому что ему предстояло эту дверь менять, и это означало лишний день работы и лишние расходы на материалы.

Строитель реально приехал мешать раствор.

Внутри что-то отпустило — натянутая струна, звеневшая с того момента, как я увидел пустой цех. Не целиком, нет: медведь по-прежнему отсутствовал, а Клим мог позвонить в любую минуту, и объяснять ему исчезновение двухмиллионного актива мне предстояло без анестезии. Но хотя бы в одном подозрении я ошибся, и ошибка эта была из тех, за которые потом бывает стыдно.

Мне и стало стыдно.

Мастер с пятьюдесятью семью отзывами. «Любой ремонт. Быстро. Честно. Нидорого». С ошибкой в слове, но без ошибки в характере.

— Украли, — сказал я коротко. — Ночью. Дверь выломали, зверя увезли.

Алишер помолчал. Посмотрел на выломанный косяк, потом на меня.

— Полицию вызвали?

— Нет, — ответил я. — Там всё сложнее.

Он кивнул. Не стал уточнять, не полез с вопросами. Поднял мешок с пола, отряхнул, закинул обратно на плечо.

— Ну, — сказал Алишер, — дверь я первым делом поставлю. Новый короб, стальная рама, анкера на химии. Такую фомкой уже не возьмёшь. Где воду набрать?

Я показал ему кран в подсобке. Алишер прошёл мимо вольеров, покосился на Пуховика, на Искорку в тазу, на Шипучку в мойке, но не прокомментировал. Набрал ведро, вернулся в цех и начал замешивать раствор.

Перфоратор взревел. Бетонная пыль поднялась столбом. Нормальный рабочий звук, от которого дребезжали стёкла и вибрировал пол, и Феликс в подсобке возмущённо ухнул, протестуя против шумового загрязнения пролетарского быта.

Я вернулся в приёмную. Ксюша сидела за столом и заполняла карточки, аккуратно, старательно, высунув кончик языка от усердия. Глаза всё ещё были красными, но сухими. Бинты пересчитаны, полки протёрты, бетонная крошка убрана.

Рутина сработала.

За стеклянной дверью, впервые за две недели, светило солнце. Чистое, яркое, издевательски жизнерадостное — как будто кто-то решил, что разгромленная клиника, украденный медведь и фамтех с отвёрткой в руке заслуживают хотя бы приличного освещения.

Питер. Город-обманщик. Жулик в гранитной шкуре.

Я сел за стол, положил телефон перед собой и стал ждать. Рано или поздно Клим позвонит. И тогда я пойму: либо он забрал медведя сам и мне предстоит объяснить ему, почему это было смертельно опасно, либо он не забирал — и тогда нам обоим предстоит объяснить Золотарёву, куда делся актив стоимостью в два миллиона.

Оба варианта были паршивыми. Но второй — значительно паршивее первого.

Колокольчик звякнул. Первый клиент заглянул в дверь — женщина средних лет с переноской, из которой доносилось недовольное шипение.

Рабочий день начался. Солнце светило. Алишер штукатурил стены. Феликс знал чей-то грязный секрет и наслаждался этим.

Женщина оказалась хозяйкой престарелого эфирного кота с мочекаменной болезнью. Стандартный случай, десять минут осмотра, рецепт на алхимический литолитик и рекомендация сменить корм. Она расплатилась, поблагодарила и ушла, а следом за ней в дверь заглянул подросток с ящерицей на плече — линька задержалась, чешуя помутнела, ничего страшного.

Я работал на автомате. Руки делали привычное — осмотр, пальпация, сканирование браслетом, — а голова продолжала перемалывать одно и то же: кто, зачем, как.

Между клиентами перфоратор в цеху то замолкал, то взрёвывал с новой силой, и при каждом ударе стекло в шкафу с медикаментами отзывалось тонким дребезгом, а Пуховик в подсобке недовольно ворочался в вольере.

А потом из подсобки донёсся звук, от которого я замер с градусником в руке.

Смех. Скрипучий, каркающий, клокочущий, с хриплыми обертонами — такой звук издавала бы ржавая калитка, если бы калитки умели веселиться. Он нарастал рывками, перемежаясь щёлканьем клюва и задушенным хрюканьем, и был настолько нечеловеческим и одновременно настолько узнаваемым, что я поставил градусник на стол и пошёл в подсобку.

Феликс хохотал.

Сидел на жёрдочке, запрокинув голову, клюв раскрыт, серебристые кончики маховых перьев подрагивали от конвульсий, и весь его вид транслировал ликование существа, дождавшегося высшей справедливости.

Оба янтарных глаза горели, и в них плескалось торжество, густое и неприкрытое, как первомайская демонстрация.

— А-ха-ха! — выдавил он между приступами, и голос срывался на визг. — А-ха-ха-ха! Интеллигенция опять ошиблась! Думали на честного пролетария с перфоратором, а это были ваши капиталистические дружки! Эксплуататоры! Хозяева жизни! А-ха-ха!

Я остановился у клетки. Скрестил руки на груди.

Феликс давился хохотом, раскачиваясь на жёрдочке, и в какой-то момент чуть не свалился — крыло задело прут, перья встопорщились, но он выправился и продолжил смеяться, не утратив ни капли энтузиазма.

Революционеры не падают с жёрдочек. Это было бы идеологически неприемлемо.

— Феликс, — сказал я. — Ты знаешь, кто забрал медведя.

Смех оборвался. Рывком, будто выдернули вилку из розетки. Феликс выпрямился, сложил крылья и уставился на меня одним глазом — левым, правый закрылся с показной ленцой.

— Мы не сотрудничаем с охранкой, — процедил он скрипучим баритоном. — Доносительство — оружие трусов и мелких буржуа. Революционная совесть не позволяет…

— Революционная совесть только что позволила тебе ржать пять минут подряд. Значит, ты видел. Слышал. И тебе понравилось. Выкладывай.

Клюв щёлкнул — сухо, обиженно. Феликс повернул голову на девяносто градусов и уставился в стену, всем видом демонстрируя, что разговор окончен, и пернатый пролетариат не пойдёт на сделку с совестью ради какого-то медведя буржуазного происхождения.

Я ждал. Молча, скрестив руки, привалившись плечом к стеллажу. Ждать я умел лучше, чем большинство людей, и уж точно лучше, чем любая сова.

Прошло двадцать секунд. Тридцать. Сорок…

Феликс сдался на сорок третьей. Быстро.

— Ладно! — каркнул он, распушив перья от негодования. — Ладно! Но исключительно потому, что тюремщик имеет право знать, какие преступления совершаются на подведомственной ему территории! Это не сотрудничество! Это информирование! Большая р-р-разница!

— Огромная, — кивнул я. — Информируй.

Феликс набрал воздуха в грудь, расправил крылья на всю ширину клетки и заговорил тоном трибуна, зачитывающего обвинительный акт перед народным судом.

— Четвёртый час утра. Мы несли вахту, поскольку режим не позволяет настоящему революционеру спать, когда вокруг царит несправедливость. Звуки: автомобильный мотор, тяжёлый, дизельный, с характерным стуком клапанов. Стук дверей — три штуки. Голоса — трое мужчин. Один — главный, отдавал приказы. Голос хриплый, командный, знакомый. Тот самый верзила с бритой головой, амбал с манерами жандарма, вчера притащивший бедное животное.

Клим.

— Продолжай, — сказал я ровно.

— Лязг металла. Удар, ещё удар. Скрежет петель. Матерщина — грязная, бессистемная, ни грамма классового самосознания. Скрип колёс по бетону. Тяжёлый. Кряхтение. Один из подручных крикнул: «Тяжелее, чем мой тесть!» — после чего получил рявк от главаря и заткнулся. Далее — мотор, хлопки дверей, отъезд. Всё.

Феликс замолчал и сложил крылья с видом прокурора, завершившего речь. Потом наклонил голову и добавил тише, почти задумчиво:

— Зверь рычал. Когда его везли. Тихо, сквозь зубы. Ему было больно.

В голосе мелькнуло что-то, чего я у Феликса раньше не слышал. Не злорадство. Не торжество. Что-то другое, похожее на сочувствие, которое сова-революционер спрятал так глубоко под идеологией, что сам, вероятно, не признал бы его существование.

— Спасибо, Феликс, — сказал я.

— Это не «спасибо»! — вскинулся он, и перья снова встопорщились. — Это констатация факта! Мы фиксируем преступления режима! И когда придёт час расплаты…

— Зерна подсыпать?

Пауза. Клюв щёлкнул. Правый глаз, до того закрытый, медленно приоткрылся.

— Подсыпьте, — буркнул Феликс. — Мы голодали ночью. Революционная бдительность требует калорий.

Я насыпал ему полную миску «зерна» — того самого, с сорока процентами животного белка, о чём убеждённый вегетарианец по-прежнему не подозревал, — и вернулся к двери подсобки.

В проёме стоял Алишер.

Перфоратор на плече, респиратор сдвинут на лоб, на лице — бетонная пыль, и сквозь пыль проступало выражение человека, увидевшего говорящую сову и пытающегося решить, требует ли это событие комментария.

Решил, что не требует.

— Я стену начну долбить, — сказал он, кивнув в сторону цеха. — Перегородку между залами, где проём под дверь. Пыльно будет. Дверь между коридором и подсобкой пока плёнкой завешу, можно?

— Можно, — ответил я.

Алишер кивнул, развернулся и ушёл. Его ботинки прошаркали по коридору, и через минуту перфоратор загрохотал с новой силой, и стена между подсобкой и цехом отозвалась мелкой вибрацией.

Говорящая сова. Кислотный хищник в мойке. Огненная саламандра в тазу. Снежный барсёнок с кинетическими фиксаторами. И пухлежуй на коврике в приёмной, облизывающий собственный нос с выражением вселенского счастья.

Алишер не задал ни одного вопроса. В Питере и не такое увидишь — город, где по улицам ходят боевые грифоны на поводках и таксисты берут наценку за провоз фамильяров с огненным Ядром. Говорящая сова с политическими убеждениями в этой системе координат была мелочью, не заслуживающей перерыва в работе.

Мне стало смешно. Коротко, невесело, но стало — потому что смех был единственной альтернативой тому, что закипало внутри.

Клим. Забрал ночью. Выломал дверь. Погрузил раненого зверя со свежими швами в фургон и увёз. В четыре утра, без предупреждения, без звонка, потому что Клим из тех, для кого чужой замок — просто задачка на полминуты, а чужое мнение — белый шум.

Я вышел в приёмную, прикрыл за собой дверь в подсобку и достал телефон.

Ярость — плохой советчик. В операционной ярость убивает точность, а в жизни убивает расчёт. За шестьдесят лет я научился делать с яростью то, чему не учат ни в одном университете: замораживать её. Превращать из кипятка в лёд, и уже этим льдом работать. Холодная ярость точнее горячей. Холодная ярость попадает в цель.

Набрал номер Клима. Гудки пошли сразу — один, два.

Трубку взяли на третьем.

— Чего тебе, лепила? — голос был сытый, самодовольный, с ленцой человека, у которого утро сложилось по плану. На фоне слышался гул — мотор, трасса, чей-то приглушённый разговор. Ехали куда-то. — Дверь починим, не ной. Чек пришлёшь.

— Ты забрал медведя, — сказал я.

Не спросил. Сказал. Утвердительно, как диагноз.

— Ну забрал, — Клим хмыкнул. — Наш медведь. Что хотим, то и делаем. Или ты думал, он твой?

— Ему нельзя двигаться. Я сказал — послезавтра. Фасция на девяноста одном проценте, швы свежие, любая нагрузка…

— Слышь, лепила, — перебил Клим, и голос стал жёстче, потерял ленцу, — у него полуфинал вечером. Бронзовая Лига, ставки сделаны, контракт подписан. Наши гильдейские фамтехи его уже колют стимуляторами. Медведь на лапах, ходит, рычит, морду корчит — красавец. А ты свою пайку отработал, руками молодец, латай дальше кошечек. Каждому своё.

Стимуляторы. Корпоративные фамтехи. Полуфинал вечером.

Мой желудок сжался, и на этот раз фантомная язва была ни при чём. Сжался от злости, и злость эта была старая, знакомая, выдержанная, как коньяк, которому сорок лет.

В прошлой жизни я видел это тысячи раз. Конвейер: зверя ломают на Арене, штопают стимуляторами, выставляют снова, зверь ломается окончательно, и его списывают. Следующий. Бухгалтерия довольна, спонсор доволен, тренеры получают бонус, а фамтех стоит в углу и молчит, потому что контракт, карьера, «наш медведь, что хотим, то и делаем».

— Я тебя предупреждал, — произнёс я, и голос вышел тихим, ровным, с той интонацией, от которой в прежней клинике ординаторы вжимали головы в плечи. — Фасция на девяноста одном проценте. Мои швы крепкие, это я гарантирую. Зверь не рассыплется от укола стимулятора. Но на Арене, под нагрузкой, на пятом уровне Ядра, при первом же серьёзном ударе в корпус — контур не выдержит. Фасция порвётся там, где я латал. И тогда Ядро потечёт не каплями, а потоком. Ты получишь фонтан эфирной крови на глазах у камер, у зрителей и у спонсоров Лиги. Красивый полуфинал, Клим. Золотарёв будет в восторге.

Пауза на том конце. Короткая, в полтора гудка мотора.

— Не твоя забота, — выдавил Клим, и в голосе лязгнуло железо. — Ты лепила, а не тренер. Своё получишь, сиди ровно.

Связь оборвалась. Короткие гудки, равнодушные и окончательные.

Я опустил телефон и посмотрел на экран. Время — десять сорок две. Полуфинал Бронзовой Лиги обычно начинается в семь или восемь вечера, предварительные бои с пяти.

Восемь, максимум — девять часов. И медведь, нашпигованный стимуляторами, с моими швами на фасции, выйдет на Арену и получит первый удар.

Мои швы выдержат. Но фасция вокруг швов — живая ткань, которая восстанавливается не по приказу, а по биологии. Девяносто один процент — это не сто. Девять процентов зазора, тонких, ослабленных, и стимуляторы разгоняют метаболизм до предела, закачивают в Ядро энергию — зверь встаёт на лапы и рычит, но давление на фасцию при этом вырастает вдвое.

Это как заклеить трещину в плотине скотчем и пустить воду на полную.

Зверь не умрёт от стимуляторов. Он умрёт от удара на Арене, когда вся эта накачанная энергия рванёт наружу через ослабленный контур, и фасция лопнет, и Ядро хлынет, и двухсоткилограммовый шипохвостый медведь рухнет посреди ринга в луже собственной эфирной крови.

А Клим будет стоять у бортика и смотреть.

Я положил телефон на стол. Экран погас. Ладони были сухими, пальцы не дрожали — ярость давно превратилась в лёд, и тот лежал внутри тяжёлым, неподвижным грузом.

Ты сам ко мне приползёшь, Клим. Когда на Арене случится то, о чём я тебя предупредил, ты сядешь в свой фургон, нарушишь все правила дорожного движения и приедешь ко мне, потому что гильдейские фамтехи, умеющие только колоть стимуляторы и заполнять отчёты, не справятся с тем, что увидят. А я буду здесь и буду готов.

Потому что зверь не виноват. Зверь никогда не виноват.

Ксюша подняла голову от карточек и посмотрела на меня. Она чувствовала настроение лучше, чем любой эмпат, — не через Ядро, а по-человечески, интуитивно, и сейчас её глаза за очками спрашивали то, что она боялась произнести вслух.

— Мишка жив, — сказал я, садясь за стол. — Его забрали хозяева. Ночью.

Ксюша моргнула. Облегчение промелькнуло на лице и тут же сменилось возмущением — быстрым, ярким, таким же стремительным, как все Ксюшины эмоции.

— Но зачем дверь ломать⁈ — выпалила она, и голос взлетел на пол-октавы. — Они что, не могли открытия дождаться⁈ Позвонить⁈ Написать сообщение⁈ Кто так делает вообще⁈ Это же… это же вандализм!

— Это Клим, — ответил я. — Он так показывает, кто тут хозяин. Мол, моё — беру когда хочу, а ты тут обслуга, знай своё место. Дурак.

Ксюша открыла рот, явно готовясь выдать тираду о правах животных, о беспределе, о порче имущества и о том, что надо вызвать полицию, но я покачал головой.

— Ксюша. Тут всё сложнее, чем кажется. Медведь — собственность их Гильдии, формально они в своём праве. Дверь я включу в счёт. А сейчас у нас клиенты, и я прошу тебя сосредоточиться. Ладно? — попросил я.

Она сглотнула, очки съехали, и тут же поправила их привычным жестом, оставив на стекле отпечаток большого пальца.

— Ладно, — сказала Ксюша. — Но это всё равно свинство!

— Полное, — согласился я. — Работаем.

* * *

День тянулся, как жвачка на подошве. Клиенты шли потоком — сарафанное радио Зинаиды Павловны и Машиной мамы продолжало набирать обороты, и к обеду в приёмной образовалась очередь из четырёх человек.

Парень в кожанке принёс огненного хорька с подпалённым хвостом — тот увлёкся и поджёг себя во сне. Стандартный случай для пиротехнических видов: мазь, компресс, курс витаминов. Три тысячи.



Пожилой мужчина с морской свинкой, у которой потускнело свечение Ядра. Авитаминоз, назначил диету и ультрафиолет. Две тысячи.

Девочка лет двенадцати, серьёзная, в школьной форме, с коробкой на коленях. В коробке сидел крошечный светлячок-мерцалка с погасшим левым сегментом. Перегоревший канал, десять минут работы микрозажимом, и мерцалка снова засветилась. Девочка расплылась в улыбке, от которой на секунду стало легче даже мне. Тысяча рублей. Мелочь, но тысяча мелочей — это уже не мелочь.

И всё это — под аккомпанемент перфоратора.

Алишер за стеной крушил перегородку между залами, и каждый удар отдавался в стенах клиники мелкой дрожью — флаконы на полках подпрыгивали, а Пуховик в подсобке жалобно пищал. Бетонная пыль пробивалась из-под плёнки, которой Алишер завесил дверной проём, и оседала на всех поверхностях тонким серым налётом.

— Что у вас тут, ремонт? — спросил парень с хорьком, оглядывая стены.

— Расширяемся, — ответил я, промывая ожог на хвосте его пета.

Перфоратор взревел с удвоенной силой. Со стеллажа посыпалась штукатурка. Пухлежуй на коврике подпрыгнул и шарахнулся под кушетку.

— ДА ЗДРАВСТВУЕТ РАЗРУШЕНИЕ СТАРОГО МИРА! — проорал Феликс из подсобки, воодушевлённый звуками сноса.

— Это кто? — парень вытаращил глаза.

— Радио, — невозмутимо пояснила Ксюша, заполняя карточку. — Политическая станция. Михаил Алексеевич, тут в графе «особые отметки» что писать?

— «Самоподжог во сне, рецидивирующий». Ксюша, антисептик с третьей полки.

Ксюша потянулась к полке, задела локтем подставку с ручками, подставка полетела на пол, ручки рассыпались веером, и одна закатилась под стеллаж.

— Ой, — сказала Ксюша.

Перфоратор замолчал на полминуты — Алишер менял бур. В наступившей тишине было слышно, как Феликс в подсобке доедает «зерно», хрустя гранулами с сорока процентами животного белка и полной уверенностью в собственном вегетарианстве.

Потом перфоратор зарычал снова, стена содрогнулась, и очередной флакон на полке подпрыгнул, описал полукруг и упал. Ксюша поймала его в воздухе — единственная вещь в этой клинике, в ловле которой она была безупречна: падающие флаконы с лекарствами. Гравитация ронять их помогала, но Ксюша перехватывала на лету рефлексом, выработанным за дни ежеминутной борьбы с собственной неуклюжестью.

К трём часам дня я принял одиннадцать пациентов. Кассу пополнил на восемнадцать тысяч.

Алишер разнёс перегородку, вынес три тачки строительного мусора и начал готовить проём под новую стальную дверную коробку.

Пуховик адаптировался к грохоту и перестал пищать. Искорка проспала весь день, не проснувшись даже от удара кувалды в несущую стену. Шипучка плюнула в мойку дважды — Ксюша оба раза нейтрализовала щелочным спреем самостоятельно, за что получила от меня кивок одобрения и расцвела, как саламандра в тёплой воде.

Грохот, пыль, клиенты, звери. Жизнь клиники шла своим ходом, как идёт кровь по сосудам — привычно, ритмично, безостановочно, — и снаружи всё выглядело нормально.

А внутри меня тикал счётчик.

Семь часов до полуфинала. Шесть. Пять. Четыре.

Медведь с моими швами, накачанный стимуляторами, выйдет на Арену Бронзовой Лиги и встанет против соперника, чей тренер наверняка выбрал стратегию ударов в корпус — стандартную против панцирных видов. Удар в панцирь, ещё удар, и на третьем или четвёртом костяные пластины прогнутся в том месте, где вчера я накладывал эфирный пластырь, и давление передастся на фасцию, и девять процентов зазора превратятся в разрыв.

Я знал это так же точно, как знал состав литиевого нейтрализатора и дозировку седативного для крупных видов. Это не было предчувствием. Это была математика — простая, безжалостная арифметика нагрузок и допусков, усвоенная за десятилетия работы в мире, где зверей гоняли до смерти и удивлялись, почему они умирают.

К шести вечера последний клиент ушёл.

Алишер собрал инструменты, аккуратно сложил в ящик, подмёл за собой крупный мусор и заглянул в приёмную.

— На сегодня всё, — сказал он. — Проём готов. Завтра раму поставлю, к обеду дверь будет. Зверям вашим шумно было, извиняюсь. Завтра потише будет, штукатурка — это не перфоратор.

— Спасибо, Алишер. До завтра.

Он кивнул и вышел. Фургон за окном чихнул мотором, развернулся и уехал, оставив на тротуаре пыльный след.

Клиника опустела. Стало оглушительно тихо после десяти часов перфоратора. В ушах звенело, как после концерта, и тишина казалась физически плотной, как вата.

На улице заморосило. Серый питерский вечер лёг на район привычным одеялом: фонари зажглись, тротуары заблестели, и капли расползались по стеклянной двери клиники мелким бисером.

Ксюша мыла пол. Швабра ходила по линолеуму мерными движениями, бледно-серая вода стекала в ведро, и Ксюша тихонько мурлыкала что-то себе под нос — невнятное, мелодичное, похожее на колыбельную для существ, способных проплавить чугунную сковородку.

Я стоял у шкафа с препаратами и проводил вечернюю инвентаризацию. Литиевый нейтрализатор — три флакона, полные. Седативное для крупных видов — три ампулы, и ещё две израсходованы на медведя вчера. Микрозажимы, скальпель, расширитель — в футляре, стерильны. Эфирный пластырь — восемь штук. Шовный материал — две катушки.

Инвентаризация. Рутина. Контроль. Те вещи, за которые держится рассудок, когда всё остальное выходит из-под контроля.

За стеной, в разгромленном цеху, где утром был медведь, а теперь стоял голый бетон с проломом в перегородке, капала вода из ржавой трубы. Мерно, ритмично. Кап. Кап. Кап.

Семь вечера.

Полуфинал начался. Или вот-вот начнётся. Медведь стоит в клетке на Арене, накачанный стимуляторами, и фасция натянута, как барабанная кожа, и швы мои держат, но вокруг них — девять процентов живой ткани, ослабленной, воспалённой, и каждый грамм стимулятора давит на неё изнутри.

Кап. Кап.

Ксюша домыла пол, выжала тряпку, вылила воду и подошла ко мне.

— Михаил Алексеевич, — сказала она, и голос был осторожным, таким, каким разговаривают с людьми, о которых волнуются. — Вы сегодня ничего не ели. Может, чаю? Я тут бублики принесла, с маком, мягкие…

— Спасибо, Ксюша. Иди домой. Завтра в восемь приходи, как всегда, — сказал я.

Она помедлила. Посмотрела на меня, на шкаф с препаратами, на мои руки — они были спокойны, и Ксюша, вероятно, решила, что раз руки не дрожат, значит, всё в порядке.

— Я ещё немного поработаю. Не все карточки заполнила, Михаил Алексеевич.

— Хорошо, тогда сама закроешь клинику. Договорились?

— Да, — слегка улыбнулась она.

Я закрыл шкаф на ключ. Проверил замок. Потянулся к куртке на вешалке.

И в этот момент на улице взвизгнули тормоза. Машина встала прямо у крыльца — свет фар ударил в стеклянную дверь и залил приёмную белым слепящим светом.

Хлопнула дверца. И я услышал шаги — тяжёлые, быстрые, спотыкающиеся. Кто-то бежал ко входу.

Стеклянная дверь распахнулась с такой силой, что колокольчик оторвался и улетел в угол, звеня по линолеуму. Петля, которую я подкручивал утром, снова выскочила из паза, и дверь ударилась о стену.

На пороге стоял Клим.

Я узнал его не сразу. Бритый затылок — тот же, чёрная куртка — та же, но всё остальное изменилось. Лицо — серое, перекошенное, с расширенными зрачками, как у человека, увидевшего что-то, к чему жизнь его не готовила. Дыхание — рваное, хриплое, со свистом, будто бежал не от машины до двери, а от машины до горизонта. Ладони трясутся. У человека, чьи руки могли согнуть арматуру.

И на куртке, на правом рукаве и по всей груди — кровь. Тёмная, густая, с эфирным отливом. Свежая. Много.

Спесь, самодовольство, ленивая наглость утреннего разговора — всё слетело, как пыль с мебели, одним выдохом. Передо мной стоял не правая рука Золотарёва, не амбал с манерами жандарма. Стоял человек, дошедший до края.

Клим упёрся рукой в косяк. Грудная клетка ходила ходуном. Глаза нашли меня, вцепились, как клещи, и в них было то, чего я меньше всего ожидал увидеть.

Страх. Настоящий, животный, тот, что приходит, когда понимаешь — всё пошло не так, и исправить некому.

Он открыл рот. Сглотнул. Голос вышел хриплым, ломаным, без единой ноты прежнего хамства.

— Лепила… — выдавил Клим. Язык не слушался. — Док. Спаси его.

Загрузка...