13 Как в фильме

Я спешу внести необходимую поправку. Как ни была велика моя отчужденность от гусеничных потягиваний всех этих фланеров или бродяг, недомогание, последовавшее за визитом Юра, может быть с известной натяжкой названо запоздалой ревностью. Чувства сказывались прежде всего в физической тошноте. Так Пильняк описывает любовь — прыщавую, наспех и в полной амуниции. Еще мне хотелось сравнить это со студнем, с патокой, с плевательницами. Вполне возможно, что Юр читал при этом законы о разводе, она же восторгалась. Нет, лучше Диди — там, по крайней мере, такса и система — знаменитая машина, которая чудодейственно превращает глупо хрюкающих поросят в серебряные колбасы, полные фисташек и фантазии. Я согласен, как сын господина Пике, жить с куклой, искусственно улыбаться, открывать и закрывать глаза. Но почему она пахнет потом? Почему она плачет в темных углах? Почему у нее синеглазая Эдди? Дешевые „номера“, где не успевают между двумя постояльцами перестелить белье — вот ее сердце. Может быть, Юр в темноте сошел за Муссолини?

Я понимал теперь Луиджи: восторженность пухленькой немки действительно обременительна. Здесь необходима строгая диэта — муж и поваренная книга. Не то от сердцебиения рвутся все петли лифчика, а экспрессионистические авторы начинают всерьез описывать духовное вознесение взбитых сливок и самого гуся с капустой.

Убийца многих сотен баранов, я хотел теперь расправиться с любовью. Я подталкивал ее. Я кричал „э-э!“. Любовь, однако, упиралась. Хитрая, она и не думала декламировать, она не ссылалась на Данте и не требовала кадильниц, — нет, ее простая житейская защита была достойна мелкого дельца в нарсуде. Чем она хуже других? Не следует пугаться заглавий. Любовь — так любовь. Занимаются же другие любительским радиотелефоном или коллекционированием марок. Я сам увлекался щелканьем кодака и квадратами головоломок. Жизнь проходит на крутых склонах — здесь любая зацепка, кустик или пола пиджака, и та может спасти от случайного самоубийства. Как желудок, сердце натощак ноет, оно требует заполнения. На иронические улыбки исправный филателист может ответить: „знаете ли вы деления циферблата и меру человеческой выносливости?“. О, тишина комнаты ночью, ритм походки веснущатого клерка, кукование безгнездного сердца, оскал скуки — чем оградиться от вас? Давайте же клеить марки! Давайте собирать идиотические ракушки! Давайте любить, любить медленно и блюдя все церемонии, плача, ревнуя, строча стихи, любить как Данте или как Луиджи!

Так была оправдана эта старая хипесница. Сойдя со скамьи подсудимых, она сразу стала командовать. Я влюблен в Паули? Очень хорошо. Теперь остается только побриться. Если тупое лезвие сдерет кожу, рубиновые капли напомнят о силе чувств. Побрился? Ритуальные вздохи и бульвар Гарибальди.

Паули не показала мне Эдди. Зато я увидел ее глаза, жалкие и назойливые, как растравленные язвы профессионального нищего. Здесь не было пристойных зевков первого акта. Она меня не спросила, как я поживаю, даже не предложила мне присесть. Я пришел от печали и от безделия, пришел убить вечер, чтобы он не убил меня огнями и одиночеством, пришел поволочиться, повздыхать, может быть, задушевно поговорить о детстве, может быть, и подхалтурить, как Юр. Я попал на пожар. Моя влюбленность и мои ноги были сразу учтены как подмога!

— Приведите его!

Конечно, обладай я службой, твердыми убеждениями, настоящей любовью, легко было бы уклониться. Почему я должен заниматься сводничеством? Ищите сами, сударыня. Существуют телефоны и пневматическая почта. Я не проволока. У меня как никак сердце, в котором живет собственная любовь. Я ревную. Я даже возмущен. И так далее. Словом, предлогов для отвода было множество, но я ими не воспользовался. Я был слишком пуст и грустен, чтобы сопротивляться. Я подчинился Паули, шептавшей „приведите“, как я подчинился Луиджи, кричавшему „нажми“. Это была магнетическая сила зрачков, широких и бессмысленных, зрачков одичавшей кошки, еще влияние температуры, автобусов, тумана, дней, бед.

Забыв в мастерской Паули шляпу и достоинство, я отправился разыскивать Юра. Я бежал, толкая прохожих и не успевая перевести дыхания. Широкоглазая Паули с противным шарфом и с невыносимой нежностью умирала на бульваре Гарибальди. Я бежал к Юру как в аптеку, где сонный провизор на крохотных весах отвешивает спасение И хоть это не фильма Грифитса, а только хроника моих унылых дней, вы, конечно, догадываетесь — Юра не оказалось дома. Я присел на скамью и развернул вечернюю газету. В штате Миссисиппи линчевали негра и негр по каблю кричал: „мне больно!“. Датский астроном открыл новую звезду. Крем „секрет вечной молодости“ продавался неизменно повсюду. Но где же Юр?..

Началась глупая погоня по проклятому лабиринту парижских улиц. Кого я искал? Существовал ли Юр на самом деле? Или я охотился в черных тупиках, в электрических дебрях за носатой тенью, рожденной случайным скрещением чужой шляпы и моих наивных надежд? Я искал его всюду. Я очутился в каком-то огромном корпусе. Движущиеся лестницы тащили меня наверх. Я барахтался среди лент, среди клейких спин и загадочных надписей: „Саламандра горит шесть месяцев и дается в рассрочку“, „Сегодня остатки крепа-жоржет“. Я проваливался в черные люки. Парафиновая вдова обрызгивала меня из пульверизатора духами, которые пахли месячным окладом и химией. Тщетно я искал выхода — ленты и двери повторялись в сотнях зеркал. Юра не было, но всюду был я, без шляпы, с космами взбитых волос и с губой, отвисшей от отчаяния. Мы заполняли весь дом.

Наконец, ко мне подошел сухой и ревностный призрак.

— Богатый выбор наилучших подтяжек по семь франков девяносто пять.

Агент господина Пике растягивал змеиные тела „наилучших“. Он любезно скрипел позвонками. Мне удалось кое-как уйти от него. А улицы продолжались. Их было недопустимо много. Мне казалось, что они повторяются, как мое отображение в зеркалах. Еще больше было людей. При чем все они чрезвычайно напоминали или Юра или Паули. Я кричал мужчинам: „вернитесь к ней“. Женщин я обнадеживал: „он скоро вернется“. Счастливые парочки на мгновение успокаивали меня — они нашли друг друга. Но тогда мнимый Юр неожиданно терял нос, и мне улыбался средневековый костяк сифилитика. Предполагаемые Паули меняли шляпы и возраст. Здесь были девочки, с любопытством заглядывающие в прорехи баров, путающие спряжения глаголов и ног, были старухи, которые едва сгибали колени, ноющие от ревматизма и от страсти, с морщинами, засыпаемыми пудрой как могилы землей, с именами, полными поэзии и нафталина: „тант Аделаида“ или „кузина Иоланта“. Здесь были румяна, тушь, шиньоны, подвязки, колье и крем, разумеется, крем — „секрет вечной молодости“. Парочки ныряли в прохладные норы ресторанов и гостиниц, где звяканье тарелок или скрип матрацов повторяли терцины Данте о любви, о той любви, что „управляет движением звезд“. И электрические звезды двигались. Они делали все. Они обеспечивали будущее вечерними курсами стенографии. Они же вставляли искусственные челюсти. Звездная метель безумствовала. Я то-и-дело закрывал глаза. Но тогда выступали звуки — автомобилей, радиоприемников, уличных зазывателей, проституток. Мне вручали счастье из американского золота и меня приглашали к бедной козе. Шатры Туниса обещали финики и танец живота. Неопрятные манжеты и военная медаль клялись положить меня на кровать покойного короля Великобритании. Спившиеся Офелии запросто требовали участия и папирос. Я ускорял шаг. Улицы продолжались. Юра не было.

Я начал обыскивать бары и рестораны. Мне показывали карточки, в них значились шампанское, моллюски, тушеная капуста. Черные грумы нагло смеялись надо мной. Они быстро вращали зеркальные двери, и я бился в летучей клетке. Начались танцы. Меня сбивали с ног, опутывали серпантином, обстреливали бумажными ядрами. Джаз-банд издавал рык и топот. Это в штабе Миссисиппи линчевали негра, и душа линчуемого, тонкая и хрупкая, как побег пальмы, пискливо жаловалась через саксофон. Где-то в углу били девочку. Где-то грызли соленый миндаль. „Я люблю Поля Морана и тибетские танцы“, сказал один. „Доллар сегодня двадцать четыре восемьдесят“, ответил другой. „Факир спит уже тридцать второй день“. „Дайте мне скорее соды, не то я испачкаю скатерть!“ Это было в тридцатом или в сотом кабаке. Я рукавом вытирал лоб и бежал дальше. Металлическая сопелка рыдала.

Я пробовал вырваться из этой чащи огней, бемольных поцелуев и пробок в рыжую пустыню окраин, дышащих семейными раздорами и жареной картошкой. Каскетки бильярдным кием прокалывали сердце бубновой дамы, которая в жизни знает только одно — чистит зубы патентованной пастой „Лео“. Масло дорожало на семь су. С маслянистых локтей кабатчицы падали лицемерные слезы. Плач негра здесь становился простонародным, его повторяла даже шарманка, эта старуха, брюзжащая о былой любви и о былой дешевизне. Юра не было ни в колодах карт, ни в темных залах кинематографа, где роговые очки прыгали по небоскребам, его не было ни в женских зрачках, ни в витринах, его не было нигде.

Я больше никого не искал. Я убегал от неизвестных преследователей: от шляп, от вывесок, от фокстротов. Полицейские недоверчиво оглядывали меня, а звезды кичились миллиардами километров — они были еще недоступнее, чем бары и чем зрачки. Наконец, мне показалось, что я нашел лазейку. Пустые ступени широкой лестницы уводили наверх. Однако тотчас же я услышал чужие шаги, сухие, как щелк „ремингтона“. Я оглянулся. За мной бежали костыли. Я попробовал улизнуть. Едва дыша взобрался я наверх. Бездомные собаки лизали призрачный сахар собора Сакре-Кэр. Они выли. Кроме них выла скрипка, и, купая осторожные усики в теплой пеке пива, приказчики средних лет танцовали „яву“. Внизу потея метался, оранжевый от золота, от крови и от огней, вымышленный город. Я глотал горячий пар и задыхался. Костыли все же нагнали меня.

— …Тридцать две различные позы за четыре франка, и отравленный газами герой войны…

Когда я бежал вниз, позади еще щелкало палисандровое дерево и сухое горе. Тридцать две позы множились, они выпирали из освещенных окон. Прошло немало времени, пока я добрел до Сены. Как ни в чем не бывало, она качала идиллические баржи и луну. Если багры полицейских искали утопленника, то и это могло сойти за рыбную ловлю. Я залез под мост. Там пахло прошлым столетием и испражнениями. Верлен подвыпив декламировал стихи, а умиленные пискари требовали удочки. Но и здесь плотная тень подступила ко мне. Непомерно длинная шея и пятнистые лохмотья напоминали жираффа. Это существо должно было лизать зеленую муть быков.

Я ждал брани или побоев, как святотатец, нарушивший сон мумии. Но тень запела. Да, она именно запела, голосом ржавым и зловещим, как скрип церковных дверей:

— „Здесь ча-а-асы, проходят как минуты“…

Тогда я не выдержал, я сел на кучу мусора, обнял свои колени и заплакал.

Товарища Юра я нашел только утром. Его кровать не была смята. Он сидел в шляпе и со мной не поздоровался. Я не стал его допрашивать. Я ведь не верил больше в магический фильтр окошка. Я знал, что всю ночь он тоже метался по черному и невыносимо яркому лабиринту, догоняя тень в лайковых перчатках, тень, которая пахла фиалками и копила ренту. Его просьба показалась мне простой и естественной, как „дайте прикурить“.

— Мне нужны деньги.

Я дал ему четыреста двадцать франков, полученные от господина Пике.

— Мало. Она хочет пять тысяч. Возьмите у Пике или у Луиджи, все равно у кого. Но скорее!..

— Хорошо. Я попытаюсь. У Луиджи вряд ли удастся — он фантаст, но он хитер как торговец кораллами. У Пике легче. Если нажать ту вещицу, совсем легко. Я достану вам пять тысяч. Я ведь теперь не живу. Я только выполняю чужие приказания и курю папиросы. Кстати, Паули приказала мне достать вас.

— К чорту! Какая Паули? Ах, та!.. Пусть и не думает. Я ее видеть не могу. Вы, что же, сводником сделались?

— Да. Сводником. Убийцей. Вором. А главное тенью.

— Слушайте, достаньте мне пять тысяч. У нее…

Я перебил его:

— Да, да, я знаю. У нее вместо рта копилка и глаза смерти. Я скоро нажму ту вещицу. Но возьмите ваш конверт. При такого рода занятиях неудобно носить на себе чужие тайны. Может быть, в нем какие-нибудь документы?..

— Документы?

Юр очень громко, неестественно, скажу: отвратительно, засмеялся. Он разорвал конверт и вынул обыкновенную ученическую тетрадку с метрической системой на обложке. Приняв патетическую позу провинциального памятника, он прочел мне стихи, нелепые, задушевные и вдоволь пошлые о „багровой заре“, о гибели „желтого дракона из Амстердама“, стихи, посвященные некоей „комсомолке, другу и товарищу Тане“. Читал он по-актерски, завывая, останавливаясь, чтобы переждать слезы и аплодисменты, руками поясняя различные глаголы. А прочитав он в бешенстве стал рвать тетрадь и швырять в меня клочки бумаги. Презрение сказалось также в неожиданном переходе на „ты“.

— А ты-то!.. Ты даже погибнуть как следует не умеешь! Так только, вибрируешь…

Я взглянул на него. Уже не было ни крови, ни цвета волос, ни движения губ. Большая белая тень мучительно билась под чердачным оконцем. Плачьте, товарищ Таня, — Юр погибает. Я знаю эту отчужденность — он обречен. А я? Надо мной некому, плакать, и старая тень, шнырявшая под мостом, не помянет меня в своих ночных завываниях.

Загрузка...