1 Мое запустение

Все дело в окурке, в жирном окурке, лежавшем на мостовой возле остановки автобуса „FA“. Однако, для того, чтобы стала понятной эта история, необходимо упомянуть о многом: о традиционной духоте парижского лета, о толстяке — хозяине отеля на бульваре Монпарнас, о некоторых запахах, наконец, о всей слабости человеческого естества.

Мне чрезвычайно трудно писать. Это может показаться кокетством. Ведь „плодовитостью“ моей промышляют все литературные остряки. Да, конечно! Если б это был роман с планом, с интригой, с выдуманными героями, которые в меру занятны, в меру безразличны, как соседи — жалеешь их, видите ли, флюс или меланхолия, порой ворчишь от чада сплетен и самоваров, сам сплетничаешь, а уедут, а умрут — что же, бог с ними! Роман написан и сдан издателю. Если б это было романом! Еще десять печатных листов, еще столько-то промотанной зря фантазии. Но ведь мне надлежит написать сейчас не роман, нет, сухой и точный отчет, о, скажу сразу, прескверных событиях этого лета. Оправдываться перед счастливой четой не приходится, — в таких случаях всегда предпочтительней поднести солидный письменный стол (из ореха) или хотя бы каминные часы с боем (скорее всего я остановлюсь на последнем). Требуется привести себя в порядок, чтобы как-нибудь прожить положенное количество лет, поскольку в дело не вмешалась ни судьба, ни полиция. Вот для этого-то лучше всего сделать из себя глуповатого, пожалуй, и трогательного героя, толкуя свежее, еще дышащее теплой испариной отчаянье, как некоторый литературный материал.

Итак, я сажусь за работу. Оказывается, отвыкнуть от ремесла до-нельзя легко. Пальцы вовсе неуклюже укрощают строптивое перо. Все, начиная от бумаги и кончая тупыми деловыми мыслями, — не забыть бы обличить этого субъекта с рыбкой — положительно все отдает кустарничеством. Здесь нет места отбору — сам я оказался подвернувшейся под руку темой.

Я слушаю сейчас, как идет, издалека идет, всю ночь, весь день докучный ветер, этот путник в глухом пальто и без лица. Еще я думаю об Эдди. А выйдет книга или не выйдет — все равно.

С окурка ли началось? Нет, кажется, с отъезда жены. Она уехала в санаторию лечиться. Это было в порядке вещей. Но это выбило меня из колеи. Присутствие жены принуждало меня жить как-то нейтрально: бриться, хотя бы через день, менять белье, работать, обедать, чтобы было мясное блюдо и дессерт, наконец, встречаться с подходящими собеседниками, главным образом с молодыми художниками, которые горячо отзывались о тонах Утрилло, а подкармливались „беспредметными“ шарфами, сбываемыми заезжим американкам. Жена, сама того не подозревая, определяла мое место в мире. На беду отъезд ее совпал с различными денежными затруднениями. Главлит „зарезал“, как говорят у нас, моего „Рвача“. Чехи отказались платить за переводы, ссылаясь на отсутствие конвенций. Вместо банковских чеков я стал, что ни день, получать счета за комнату и еще любовные записки от какой-то престарелой польки, страдавшей базедовой болезнью. В мои сны вошли, таким образом, ее огромные, вполне самостоятельные глаза и неласковый бас толстяка-хозяина. Несколько слов о нем. Приезжающие, увидев связку ключей в руках и сочную улыбку, обязательно вспоминают апостола Петра. Почему этот толстяк улыбается? Не предвидит, что ли, таких постояльцев, как я? Отель куплен недавно, и раз пять в день (карауля у окна, свободен ли выход, я тщательно изучил это) хозяин переходит на другую сторону, оглядывает паршивый дом, обколупленный и насквозь пропотевший, любовно оглядывает: здесь рождается улыбка. Там рядом с номерами и сменой белья в потрепанном чемодане, со всей безуютной, горемычной жизнью проезжих людей зреет довольство: рай! В раю копошатся клопы, а испорченные трубы разряжаются взрывами зловонных газов. Не следует думать, что я роптал. Нет, я так хотел остаться в этом условном раю! Но счет перевалил за восемьсот. Шарканье моих продранных туфель начисто снимало улыбку толстяка. Еще неделю бы!.. „Огонек“ вторично надул меня, не прислав обещанного гонорара. В ломбарде за часы дали ровно столько, чтобы воспринятый натощак бифштекс смог позволить оценить всю радость разлуки с этой механизированной совестью, читающей на руке ежесекундные нотации (подчеркиваю после жены — часы). Толстяк от обиды за гибнущее довольство плевался и (так мне казалось) недобро тучнел. Наверное, стоя на углу, он видел, как я колеблю все пять этажей его любимого строения. Ни записки польки, ни мой вид не могли его утешить. Действительно, не прошло и месяца, а я уж успел основательно опуститься, вместо средней руки литератора напоминая теперь шатуна, из тех, что по ночам, возле злачных мест, выклянчивают у дорогих соотечественников „франчишко“. Все пошло быстро. Протерлись брюки. Молодая французская литература, включая сюда „сюрреалистов“, как-то сразу перестала интересовать меня. Проходя мимо ресторанов, я останавливался. Зеленоватость щек, также нервические вздрагивания носа выдавали меня. Густая курчавая борода, этот патриархальный орнамент семита, бессмысленный при отсутствии чад и субботней курицы, казалась неуместной порослью на площади заброшенного города.

Опуститься человеку ничего не стоит. Это только возвращение к исконной стихии. При чем я настаиваю на бороде, на позднем просыпании, среди пепла трубки и клочьев вычесанных волос в мыльном тазу, на неотвеченных письмах, на желтеньком романе с одной попачканной страницей, с вечной страницей, где героиня, племянница рыжеусого нотариуса, взглянув на букет, подумала… что подумала? Не спрашивайте! Думать — сложно и хлопотливо. Удастся ли выйти из отеля незамеченным? — вот самая сложная мысль. Так распродаются по дешевке модные товары, зарастают проспекты, и остановившиеся часы Публичной Библиотеки перестают томить сердца влюбленных правоведов.

Наконец, я сбежал. Утром в последний раз был богомольно осмотрен серафим в красном кепи почтового ведомства. Шуршание его рождало все возможности. Ничего! День развертывался натощак, среди спертости и провокационных запахов прованского масла, лука, суповых кореньев, булочных кислот. Под вечер возле кафе „Версаль“ я заметил приличного старикашку в пегом котелке. Человек этот делал вид, что ловит муху, при чем сам за нее жужжал, он кричал „кокорико“, даже на особый лад чихал. Дама дала ему десять су. Меня подташнивало. Я гордо отвернулся, не пробуя даже пожужжать. Вместо того, чтобы итти домой, я свернул направо. Это и было решением. Толстяку остались — датский перевод „Треста Д. Е.“, короткие клетчатые штанишки, купленные зачем-то на Гельголанде, и еще все пять этажей так и не разрушенного мною дома. Я же лишился адреса, то-есть стал подпадать под различные статьи уголовного кодекса республики.

Торопясь скорей дойти до угла улицы Тэтбу и Прованс, где лежал злополучный окурок (о, если б я никогда не нашел его!), я опускаю посредственные события бродячих дней. Здесь имела место монотонность любого быта. Когда же острые рези в желудке и отмирание конечностей подсказывали, если не вдохновение, то хотя бы полусон на больничной койке, в дело вмешивались досадные „случаи“. Какой-то заспанный турист, весь продымленный дыханием европейских экспрессов, в дымчатых (не ради слова!) очках, спросил меня: „Что это?“. Я ответил: „Гробница Наполеона. Трофеи и тоска. Вам обязательно нужно зайти туда“. С моей стороны, это было простой вежливостью. Турист, однако, воспротивился. „Нет, я не пойду туда, я ни за что не пойду туда“. Он вытащил из глубокого кармана спортивной куртки дряблый летний апельсин и десятифранковую бумажку, при чем прежде, нежели последней суждено было продлить мои сомнительные дни, был преважно, с редкой медлительностью, очищен мясистый бессонный плод. Другой раз, проходя под утро мимо Центральных Рынков, я честно подрядился разгружать возы с коротелью. Робостная хилость моих рук, пастелевые тона овоща, этого ублюдка с детских лет милой нам моркови, наконец, слизь готических декораций, — все отдавало дилетантизмом. Однако я получил сто су и еще понос от серьезной утечки товара. Повторяю, все это было скучно и банально, ничем не отличаясь от гроссбухов или от щелкания „ундервудов“. Даже ночевки возле Порт-де-Виллет, на фортификационных валах, еще не отнятых у травы и бродяг парижским муниципалитетом, вряд ли достойны упоминания. Я не видел звезд и не подставлял под гудки товарных поездов романтической декламации. На грубости ночи порой отвечала лишь моя голодная икота.

Я подхожу к окурку. Дело в том, что отсутствие табаку было для меня горшим испытанием. Мне несколько совестно об этом распространяться. Ведь нет пошляка, который не счел бы долгом, только-только познакомившись, тотчас же сострить о „четырнадцатой“ трубке. Да, граждане, я курю. Если у вас есть табак — попотчуйте, но избавьте меня от литературных реминисценций. Тогда вот никто мне табаку не предлагал. Приходилось довольствоваться окурками. Можно, конечно, и из этого сделать спорт, вроде собирания грибов. Окурки сигар, особенно приятные для докуривания их в трубке, водятся у остановок трамваев или автобусов. Их бросают торопливо, ныряя в нумерованную ограниченность железного астматика.

Я облюбовал одно, грибное, что ли, место — угол улиц Тэтбу и Прованс. После восьми вечера там можно найти подлинные диковины, как-то: половину папиросы или доброе охвостье гаванны.

В тот вечер, пошлый и душный, как все вечера конфекционного лета между сезонными распродажами „Галери Лаффайет“ и автокарами с тридцатью двумя американскими ротозеями, я скромно стоял на своем посту, похожий на идиллического рыболова, неотрывного от Сены и от Флобера. Из стыдливости я делал вид, что жду некоего, вовсе не мыслимого автобуса, пренебрегая всеми доступными буквами. Мне повезло: вскоре весьма приличный господин, может быть, заведующий фаянсовым или аллюминиевым отделениями одного из универсальных магазинов, вскочил на подножку „FA“ и небрежно скинул, как роза лепесток, большущий окурок хоть недорогой, но крепкой сигары называемой табачными сидельцами „слоновьей лапой“. Среди серости пепла соблазнительно посвечивал рысий глаз. Я быстро нагнулся, чтобы поднять его, но какой-то смуглый фантаст, проходимец в драных не менее моих туфлях и в модном костюмчике, опередил меня.

— Нечего дуться! Найдется и на твою долю!

Приветливость этого конкурента, также слегка комичный южный акцент утешили меня. Знакомство состоялось. Совместно мы направились к следующей остановке, чтобы переменой декораций оживить докучливое дожиданье.

Загрузка...