Будто из ада вышла вся эта погань: по уже слежавшемуся снегу, по улицам Москвы ехал санный поезд в сопровождении кривлявшихся уродов, карлов, просто скоморохов, разодетых так чудно, так дивно, что москвичи или смеялись до упаду, или, крестясь, бежали прочь, или застывали в удивлении немом, не понимая, кто и зачем собрался встревожить город этим срамом. На санях, что были в голове санного поезда, сидел мужик, толстенный и почти что голый — ввиду мороза чуднее не придумать. Было видно, что мужик тот сильно пьян, но то и дело наливает в свой бокал вина, пьет, а что не выпил, выливает на дорогу или брызжет вином в прохожих. С ним рядом, тоже пьяные, сидят две девки в срамных нарядах — титьки едва прикрыты. Обнимают мужика, лижут вино, что стекает по телу мужика, точно собаки. Забавней же всего то было, что эти сани везли козлы и свиньи, но картина сия не столь бы удивила горожан, если бы рядом с первыми санями не шагал сам государь невозмутимый, гордый, оправдывающий своим присутствием постыдство всей картины. А с ним рядом шел глашатай, крича:
— Граждане Москвы! Дивитесь! Вошли в ваш город греческие боги, коих веселый нрав поможет избегнуть всех печалей, жить в веселье, коего у вас так было мало! Вот едет первым самый веселый — Бахус с вакханками! Следом за ним — Венера, чаровница, дарительница любовных чувств! После — Гименей, бок брака, а за ним — Эрот, любовный бог, бог природных сил, воспламеняющий страсти! На санях последних едут Химера, Сцилла и Харибда — древние нечистые, кои вас должны предупреждать, что лучше жить в веселье и любви, чем постоянно опасаться опасностей и бед! Граждане Москвы! Раньше был у вас токмо один Иисус Христос за Бога, а таперя, глядите, сколь вы обогатились! Государь ваш царь дарит подданным своим целое сонмище богов, чтобы дружбу вы водили с ними! Слава государю, царю нашему батюшке Петру-у-у!
Но народ, хоть и слыхавший о том, что по окончании проезда богов «нездешних» всех угостят на славу водкой и всякими закусками, как-то не спешил вслед за срамным тем проездом. По большей части люди стояли в недоумении, не зная, что и делать, молча уходили, а дома, словно очиститься желая, на колени перед образами брякались и истово молились — точно после работы грязной и постылой ныряли в чистый омут, чтобы омыться…
Одна из комнат в кремлевских царских палатах была убрана совсем по-европейски: голландские картины, английские бюро, рабочий стол и стулья, богатый книжный шкаф с мраморными бюстами Сенеки и Гомера. За столом, развалясь в удобных креслах, сидели двое: Лже-Петр и Книпер-Крон. Оба курили трубки, пили кофе, и высоко закинутая на ногу нога шведского резидента свидетельствовала о том, сколь благодушествует он. Отхлебывая кофе мелкими, но частыми глотками, он говорил совсем не громко и очень доверительно:
— Боюсь, что ваше сердце, милый Шенберг, не выдержало бы такого испытания тщеславием, если бы вы присутствовали на приеме у короля Карла, когда я докладывал ему о ваших свершениях в России. Когда он услышал, как вы разделались со стрельцами, как бояре рубили их несчастные головы, наш юный король смеялся и говорил, что он, Карл, слава Богу, тоже швед, такой же, как майор Шенберг, при помощи которого он сумеет завоевать половину Европы.
— Неужели таковы намерения его величества? — с вкрадчивой вежливостью вопрошал Лже-Петр, ноздри которого стали раздуваться, едва он услышал одобрения своих деяний.
— Об этом чуть позднее, — коротко ответил Книпер-Крон. — Поговорим чуть-чуть о влиянии на нравы москвитян, о нашем влиянии.
— Да, да, поговорим. — Внимание изобразилось на лице Лже-Петра.
— Так вот, эта ваша выдумка с античными богами превосходна — король просто со смеху помрет, когда я передам ему о вашем спектакле. Как это вам в голову взбрело? На самом деле, если хочешь победить врага, нужно заменить их отеческих богов на своих собственных, и тогда они уже не будут столь жестко относиться к нам, как прежде. Понятно, что мы не язычники, но и не православные…
Лже-Петр кивнул:
— Именно на это я и рассчитывал.
— Ну и прекрасно, — потянулся к кофейнику Книпер-Крон. — Советую вам ввести в России грегорианский календарь. Уверен, что эта мера будет охотно принята народом, ибо летоисчисление с Рождества Христова куда понятней, чем от сотворения мира. Но… но вы объявите, что новый год теперь будет праздноваться с торжествами, чего у русских прежде не бывало.
— Право, не понимаю, для чего я должен это сделать, — растерянно пожал плечами Лже-Петр.
— Охотно объясню, любезный. Празднование Нового года имеет языческие начала, а коль Новый год приблизится в Рождеству Христову — любимейшему празднику русских, то яркостью своей, — о чем вы позаботитесь, конечно, как бы угасит великолепие Рождественского торжества. Догадываетесь, как сильно мы сможем повлиять на религиозность русских?
Лже-Петр провел рукой по щеке, улыбнулся:
— Неужели все эти планы родятся в вашей голове?
— О, я был бы счастлив обладать столь прекрасно устроенной головой, однако скромность моя требует признаться, что разработка инструкций принадлежит единственно Совету короля да и частично особам… ну, не буду говорить о них. Теперь же, мой юный друг, — Книпер-Крон поднялся, мгновенно сбросил былую изнеженность и мягкость, стал осанистей, — теперь внимайте моим словам с великим тщанием, ибо от того, как вы усвоите приказ Стокгольма, как проведете его в жизнь, будет зависеть судьба Швеции на протяжении столетий. Вы поняли, надеюсь, что вначале вас ориентировали ложно, предлагая вернуть Россию на старые стези. Задачи Швеции, виды короля на вас куда шире…
Из внутреннего кармана шведский резидент с осторожностью извлек пакет, откуда вынул сложенную во много раз карту, боясь помять, долго разворачивал её, пространную в размерах и точную в деталях, разложил карту на ковре, после вынул из ножен шпагу, зачем-то взмахнул ею, точно собираясь с мыслями, нахмурил лоб и заговорил:
— Друг мой, вам дан приказ начать со Швецией войну!
Лже-Петр расхохотался — до того нелепым казалось это приказанье.
— Как же я, шведский офицер, должен буду воевать с моими соотечественниками? С моим королем?!
Книпер-Крон нетерпеливо пошевелил бровями:
— Нет, нет! Начать войну не значит воевать! В том-то и заключается соль плана! Вы знаете, конечно, что после Тридцатилетней войны монархи стали осторожней, хотя каждый хочет отхватить кусочек земли соседа, наказать кого-то за старые грехи или вернуть отобранное. Мнение европейских монархов при определении справедливости начала той или иной войны становится все более категоричным. «Ах, скажут, Швеция пренебрегает приличиями, нападает на Россию, которая решительно взялась нам помогать бороться против турок!» Сие нехорошо, нам не пристало начинать войну с Московией, хоть мы и желаем для себя такой войны.
Лже-Петр, все больше вдохновляясь, спросил:
— Так, и что же хочет Карл Двенадцатый приобрести за счет войны с Россией?
— О, немало! Вот, взгляните! — Книпер-Крон острием клинка провел по карте. — Мы собираемся распространить наше владычество от Финляндии до Черного моря! С севера на юг — Новгород, Псков, Смоленск, Чернигов, Киев, включая земли на тысячи миль восточнее могли бы стать добычей Швеции в удачной для нас войне. Но это не все, не все!
Лже-Петр видел, что Книпер-Крон, будто он и являлся Карлом Двенадцатым, воплощающим в себе всю Швецию, весь шведский народ, сверкал глазами, подергивал плечами, был просто сам не свой.
— Не все, не все! — продолжал он твердить. — Мы захватим земли Польши, Дании, только вам придется постараться! О, господин майор! Вам и не снилось, на что вас уготовила судьба! Ах, счастливейший вы из смертных, слушайте же вы меня внимательно! Итак, вначале вам нужно заключить военный союз против нас с Данией, нашим старым врагом, и с Польшей. Август, мы знаем, только и ждет, чтобы его втянули в какое-нибудь дело. Он тщеславен что ж, хуже для него. И вот, вы заключаете союз, затем, придравшись к пустякам — скажем, вы заявите нам, что недовольны тем, как обошлись с вашими послами, — потребуете какой-нибудь порт на Балтийском море, чтобы вести торговлю, объявляете войну и сразу же идете с войском…
— Куда же? — поторопился Лже-Петр.
— Куда? Понятно, не на Стокгольм, — улыбнулся Книпер-Крон, — на Нарву, на нашу Нарву! Возьмите с собою не больше тридцати тысяч каких-нибудь недавно обученных солдат. Нам нечего бояться. Их военная подготовка вызывает у меня одну лишь насмешку, к тому же их поведут на штурм не русские полководцы, а офицеры, приглашенные в Московию за деньги. Вы начнете действовать через год, к его исходу, и зимнее время должно тем паче затруднить все ваши операции. Итак, вы осадили Нарву. Едва случилось это, как из Швеции на вас идет сам Карл Двенадцатый. Поражение московитов будет полным, ваша армия перестанет существовать, и уж тогда наш король предпримет поход на Польшу, против Августа Саксонского. Этот щеголь, умеющий лишь воевать в постели с дамами, не выдержит и первого сражения. Король уверен, что наградой шведам станет вся Курляндия. Майор, вы представляете, какими землями станет владеть Швеция?! Она будет обширнейшей, сильнейшей державой Европы! Но и этот план лишь первоначальный… — Книпер-Крон, отерев лицо платком, весь трепещущий, сказал: — С вашей помощью пространства России вплоть до Камчатки присоединятся… присоединятся к нам! Швеция станет вторым Римом, а вы, майор, уже будете не фиктивным, а настоящим правителем России! Представьте: Карл Двенадцатый — Тиберий, а вы — прокуратор Пилат!
Резидент был не в силах продолжать. Волнение исказило черты его лица, голос стал визгливым, ноги подгибались. Он опустился в кресло, не в силах больше говорить, а Лже-Петр, взволнованный не меньше Книпер-Крона, сказал:
— Рим — это прекрасно, но ведь и Рим опустошили варвары?
Застонала, завыла Россия. С каждых тридцати дворов отдавала по одному молодцу в войско царево. Завозились помещики, которым был дан приказ снабжать людей, что посылались к войску, одеждой, как для них самих, так и для жен, что согласились ехать к армии с мужьями, так и для ребятишек. Никогда такого не бывало, чтобы насильно заставляли быть солдатом, но не ведали ещё в тот год помещики, что скоро и они отправятся к Москве, чтобы вечно отбывать у государя воинскую службу. Покамест тужили лишь о том, что нужно рекрутов собрать, как надо, обеспечив их одеждой, серебряным рублем да мукой в дорогу, покуда не прибудут к месту сбора. И, сопровождаемые плачем матерей, отцов, детей, потянулись обозы с рекрутами по заснеженным дорогам, точно чья-то невидимая, но необоримая рука тащила их на веревке, привлекая к чему-то большому, страшному, ненужному крестьянам, но очень нужному чьему-то честолюбию и страстному желанию стать могущественней, чем раньше. Везли их долго, мытаря на постоялых дворах, а то и в хлевах, конюшнях. Дорогой пропивали они свой рубль, рыдали, понимая, что никогда уж боле не вернутся в свои деревни, ожесточенные, дрались, спешили удовлетворить свою неутоленную похоть с чужими женами, улучив минуту, убегали, стремясь добраться до угла родного, но по большей части или возвращались к своей команде, или замерзали где-нибудь в лесу, не имея ни огня, ни пищи. Тех, кто приходил к Москве, поспешно старались обустроить давали пилы, топоры, указывали, где можно деревьев навалить, и скоро близ Москвы, точно грибы после дождя, повырастали слободы солдатские, и зажили в них новоприбранные точно тем порядком, как жили в деревнях. Только и разницы во внешнем виде было, что попрямее пролегли их улицы, да домики похожи были друг на друга, будто куриные яички. К тому же начальство велело оставить в каждой слободе площадку для построений, близ которой соорудили здания для разных служебных надобностей — казначейство, канцелярию и жилье для младших командиров. Три новоприбранных полка расселились под Москвой, и запестрели скоро слободы сии лазоревым, красным, голубым, зеленым цветом солдатского сукна, и жители окрестных деревень нарочно приходили посмотреть на неведомо откуда взявшихся служивых. Стояли в стороне, когда маршировали на плацу солдаты, удивлялись, слыша команды капралов и сержантов, произносимые на непонятном языке, озабоченно качали головами, видя, как за малейшую провинность бьют командиры подчиненных деревянными тростями. После говорили меж собой, что нет уж никаких сомнений — царь Петр вернулся из-за границы то ли и впрямь подмененный, то ли так сильно был подучен нехристями, что спит и видит, как превратить Россию в воеводство кесаря немецкого.
«Нет, не бывать добру с таким царем, — качали головами, собравшись вместе в какой-нибудь избе, пользуясь досугом зимним. — Антихристово время наступило, и не избыть его вовеки…»
Борис Петрович Шереметев, Шеин, Стрешнев, Ромодановский, Лев Кириллович Нарышкин, Апраксин, Головин, иноземцы-офицеры проходили вдоль строя новоприбранных солдат. Дул студеный ветер, наметая на вычищенный ради смотра плац снежную поземку. Бояре ожидали приезда самого царя, запаздывающего к началу, поэтому, хоть и ходили в шубах, но держали их внакидку, нараспашку, чтобы государь, приехав, мог увидеть, что все явились в немецком платье, как требовал указ. Щекастые, обрюзглые их лица не скрывались теперь за бородами — чисто выбритые, краснели от морозца и стыда. То и дело, стараясь не смотреть в глаза товарищам, оглаживали руками подбородки, щеки, удрученно покачивали головами — вот-де что с нами учинили, не по своей же воле мы такими стали. Но ещё сильнее огорчались бояре, когда смотрели на строй солдат. В шляпах, в распахнутых кафтанах немецкого покроя, в коротких штанах, чулках и башмаках, они ежились от холода, а иные, как ни грозили им капралы, закатывались кашлем, не в силах сдержать его.
Вдруг, весь в клубах снега, пара, появился всадник, ловко соскочил с седла, бросив поводья прискакавшему с ним адъютанту, подбежал к боярам. Веселый, чуть хмельной Александр Данилыч прокричал боярам:
— Не прибудет государь, велел без него смотр провести, а после доложить.
Шереметев, посвященный в тайну Лже-Петра, но тщетно упрашивавший Ромодановского и Стрешнева взять под стражу шведа и жестоко его пытать, злой, замерзший, не любивший Меншикова за низкородство, чванливо кривя рот, проговорил:
— А чаво смотреть-то? Али и так не видно, что за войско завести велели? Куда с такими? Токмо шутейный балаган с оными солдатами можно учинить, а уж никак не бой!
Меншиков суетливо стал вопрошать:
— Как что? Борис Петрович, али худо постарались? Во-первых, гляди, какие молодцы — высокие, все как на подбор!
Шереметев, не говоря ни слова, выдернул из неё солдата, страшно перепугавшегося, прислонился спиной к его спине, закричал:
— На, гляди! Али высок? И все такие! Не больше двух аршин с четырьмя вершками[6]. Будто нарочно кто низкорослых подбирал, сморчков! Я, старик, и то поболе буду твоего рекрута!
Полковник-иноземец, стоявший рядом, сделал учтивый полупоклон, вежливо сказал:
— Светлейший князь, я осмелюсь возразить — нынешний война не требует сильно большой зольдат. Нынешний зольдат сидит в окоп, дольжен быстро бегать по окоп, быстро заряжай ружье, стреляй. Большой зольдат — плохо в окоп, голова торчит!
Шереметев круто повернулся к иностранцу — даже шуба с плеч упала в снег. Потрясая кулаком, гаркнул так, что полковник съежился от страха:
— Не каркай, ворон! Солдат не токмо сидит в окопе, но и в атаку штыковую ходит!
Сии солдаты, если и добегут до линии врага, фузею не уронив, так для укола штыкового сил уж иметь не будут! А шпаги им навесили на что? Али для красы, чтоб перед бабой своей пощеголять? А шпага — легкая, сие не сабля, которой токмо взмахни, она уж сама врага располовинит. Для шпажного удара сила особая нужна. Эх, набрали карлов! Ей-Богу, для забавы!
Пошли вдоль строя, приглядываясь к выправке, к тому, как мундиры сшиты. Меншиков, шедший легкой походкой, сказал не без восторга:
— Ну, а мундиры отменно сшиты, что ни говори. Мы с государем у Августа Саксонского и победнее солдатскую одежу наблюдали, у нас же все отменно…
— Да где отменно, где? — перебил его Борис Петрович. — Что там у Августа, не видел, а для русского служивого немецкие кафтаны негодною нахожу безделкой! Шляпа для надобности какой ему? Ушей не закрывает, темечко в ней мерзнет, ветром её сдувает, а целиться в супостата разве в ней способно? Выбросил бы гадость оную, царя бы не побоялся! А кафтан такой к чему? Или стрельцов кафтаны хуже были? Напротив, куда приглядней, нарядней даже — длинные, с петлицами, стянутые на чреслах кушаком, теплые, просторные! Шапка — любо-дорого взглянуть, штаны в высокие сапоги заправлены, нога — в портянке, а не то, что здесь — в чулке нога. Куда ж такой солдат пойдет? Да он в снегу завязнет, окоченеет, добычей станет вражьего солдата! Срам, а не одежда! Может статься, у немцев погода мягче, благорасположенней к наряду оному, но в земле Российской мундир такой лишь на погибель войску заводят. Враг людской, ей-Богу, государю ту мысль подкинул!
Борис Петрович распалился до того, что даже не заметил, как давно его шпыняли в боки, наступали на ноги Стрешнев и Головин, как стращал, предупреждая, насупленными бровями Ромодановский, — разгулялся, не унять. Иноземец же полковник так молвил с тонкой полупрезрительной улыбкой:
— Их светлость думай, что мундир стрелецкий зело был похож на мундир зольдата — так одевай мужик. А ежели хочу делать армий как Европа, нюжно следовать мода европейский войско! Во всем похоже!
— Да к лешему ты немецкому иди! Мы и со своим обычаем и шведов, и поляков били, турков недавно тоже со стрельцами да с казаками лупили…
Тихон Никитич Стрешнев, видя бесполезность горячности такой, Шереметева прервал:
— Борис Петрович, не лучше ль взглянуть на иностранных офицеров. Прибыли из разных стран совсем недавно. На царский зов явились. Верою и правдой обещались службу государеву нести. Вон они, в сторонке.
На самом деле, саженях в двадцати от строя толпились какие-то людишки, обряженные кто-то во что, каждый на свой манер. Шереметев и другие пошли в их сторону. Борис Петрович, презлющий, ткнул пальцем в грудь одного из тех людей, спросил:
— Ну, называй свой чин, откуда прибыл?
Иностранец смотрел на Шереметева, вытаращив глаза.
— Ваша светлость, — пригнулся к нему полковник, — офицер на русский плохо понимай…
— Как плохо?! — вздернулся Борис Петрович. — А как же сей офицер будет приказы подчиненным отдавать? Как мои приказы слушать будет, ежели я воеводой над войском поставлен буду? Что, все они по-русски «плохо понимай»?
— Да, плохо, отшень плохо…
Борис Петрович за голову схватился, а Меншиков с непривычным для его лица серьезным видом у полковника спросил:
— А ну-ка, кто из оных офицеров артиллеристы будут?
Полковник указал рукой на человека в лисьей шубе, покуривавшего трубку:
— Вот бомбардир, голландец Ричард Гревс. Жалованье царь дал ему покамест пять рублей, но скоро Гревс получай тридцать три, за болшой градус мастерства.
Алексашка хмыкнул:
— Высокий градус, говоришь? Сейчас проверим. Прикажи сему Гревсу, полковник, зарядить вон ту пушчонку, навести её вон за ту березу да и выпалить. Если хоть не в ствол, а в сучья угодит ядром, буду хлопотать за него перед государем, чтоб чином повысил. Не попадет, так и останется на пяти рублях оклада.
Полевое трухфунтовое орудие с зарядным ящиком, под присмотром выставленных рядом бомбардира, гантлангера и пушкаря, стояло на правом фланге строя. Иноземцу перевели команду Алексашки, он растерянно заморгал глазами, трубку за пазуху пихнул, медленно пошел к орудию. Некоторое время стоял с ним рядом, то нагибался к пушке, будто приглядывался к чему-то на её стволе, ящик зарядный открывал, а после снова закрывал, покачал головой и молвил по-голландски:
— Я из русских пушек не стрелял…
Меншиков рукой, затянутой в перчатку, наотмашь смазал голландца по щеке, заорал — никогда ещё бояре не видели его таким гневливым:
— Каналья! А я тебе голландских пушек должен навезти?! Жалованья ради потщился государя обмануть?! Вон из России! Чтобы завтра уж духу не было твово в Москве! Государю сам доложу! Мерзавцы! Бомбардир российский токмо двенадцать рублей имеет на год, а оные мошенники чуть ли не в три раза больше выторговывают, да и за что?
Распаленный, будто не зная, на что излить избытки ярости своей, нагнулся быстро, приподнял лафет, пушку развернул стволом в сторону березы, через дельфины посмотрел на дерево, опять подвинул пушку, нацеливая ствол, из зарядного ящика выхватил два картуза пороховых, банником, выхваченным из рук пушкаря, прибил заряд, вкатил ядро, затравки из роговой натруски насыпал свежей, пальником прижег её. Выстрел грохнул басовито, гулко, и облако пороховое обволокло стоявших рядом, но когда дымок растаял, все увидали, что береза, как тростинка, разбита пополам, и макушка, уткнувшись в снег ветвями, свисает вниз.
Иноземцы-офицеры, понурившись, молчали. Они понимали, что случилось с их товарищем, и не желали для себя его судьбы.
— Солдатиков по избам разведите, чтоб не околели в своих нарядах, уже примиренно приказал Шереметев полковнику, а потом ещё раз взглянул на шеренги трясшихся от холода солдат и унтер-офицеров и пробормотал: — Ужо зачтется!
В Золотой палате Кремля Лже-Петр сегодня принимал бояр, окольничих и думных дворян, впервые явившихся в царский терем в одеждах европейских и без бород. Друг на друга старались не глядеть, стыдились бритых лиц своих, длинных бабьих волос, ног, обтянутых шелковыми чулками, ненужных, стянувших шею галстуков. Все в их теперешнем обличье казалось гадким, поганящим мужское достоинство, истинную природу. Зато царь впервые показался перед ними не в кафтане немецкого шитья, а в шапке Мономаха, в платно, с бармами на плечах. Крест тяжелый на груди, рука на драгоценный посох оперлась. Царь, все решили, будто своим видом извинялся перед ними за то, что учинил. И странным было видеть бритое его, усатое лицо с патлами свисавших из-под древней шапки реденьких волос. Точно вор украденную шапку поспешил скорее на голову свою надеть, чтобы не изобличили.
— Бояре! — визгливо заговорил Лже-Петр. — Собрал я вас затем, чтобы озаботить и озадачить своим решением. Ведомо вам, что шведы давно уж володеют землями, что прежде принадлежали моим предкам. Сие владение беззаконно есть и должно порушенным явиться. Заявлю я шведскому королю, чтобы отдал моей державе город Нарву, что откроет нам дорогу в море Балтийское. Также потребую я от него удовлетворить обиды, нанесенные моему посольству в Риге. Ежели пункты оные Карл Двенадцатый оставит без ответа, то надеюсь рукой вооруженной найти успех. Что полагаете о сем, бояре?
Первым решил подняться Стрешнев, в пояс, по-старинному поклонился Лже-Петру, хоть в душе и проклинал себя за тот поклон, сказал:
— Государь всемилостивейший, надо полагать, что ты войну затеять восхотел? Ведь трудно, согласись, представить, чтобы свейский Карл принял твои пункты.
Лже-Петр кивнул:
— Да, боярин, войну, но нам ли её бояться? Помните, как Азов забрали? Но Азов нам таперя ни к чему — засылаю посла к султану, ибо прежде, чем со шведом начать войну, нужно с турками замириться. Потребуют за мир Азов отдать — отдам!
Горестный вздох был ответом, Стрешнев же сказал:
— Господи, а сколько крови-то пролили за Азов, денег сколько, трудов…
Лже-Петр нахмурился:
— Поделать ничего нельзя, начнем, как токмо с польским и датским королями союз заключим.
Он поднялся с трона, украшенного прихотливой резьбой по моржовой кости. Ударяя посохом о пол, стал взволнованно ходить взад-вперед, будто видел, что бояре с ним не согласны и их нужно убедить. Все больше увлекался, говоря о выгодах войны, что-де порт на море так Москве необходим, что без него не будет жизни, все захиреет, обратится в прах. Видел, что слушают его с недоверием. Закончил говорить, и поднялся Шереметев:
— Государь, мы все твои рабы, и ты вправе только приказать, не изъясняясь долго. Но в чулках да в башмаках, в шляпах да в кафтанах с галстухами войско твое замерзнет ещё на пути к Нарове. К тому же, знаю, офицеры, коих ты призвал из-за границы, токмо жалованные деньги алкают получить, а кровь свою за царскую затею не поспешат пролить. Токмо войско погубим, государь, а Нарвы не возьмем…
Никто не ожидал того, что случилось спустя мгновенье, как Борис Петрович кончил говорить, — царский посох, взметнувшись над шапкой Мономаха, съехавшей царю на глаз, очертив в воздухе дугу, готов уж был ударить боярина бронзовым своим концом по голове и уж, наверно, уложил бы на месте дерзкого, если бы Шереметев, не раз рубившийся на саблях, не отстранился чуть назад, а Лже-Петр, брызгая слюной, согнувшись в пояснице, страшный, как Сатана, орал:
— Воево-да-да! Кому перечишь?! Или бояре царю Ивану возражали, когда он Ливонию шел воевать?! Царь знает, как одевать своих солдат! Царь знает, какие офицеры в царевом войске служить должны! С глаз моих уйди-и! Холо-о-оп!!
И все, кто был тогда в палате, увидели, что осатаневший царь стал ещё больше непохожим на Петра, узжавшего два года назад с посольством.
Стрешнев, Меншиков, Ромодановский и Шереметев по причине Великого поста собрались потрапезничать скудно — студни рыбные, осетрина на пару, вяленая рыба, пироги с горошком, с сигами, с сомом, квашенина и огурцы только и заполняли стол. Слуг прогнали, заперлись, чтобы поговорить о деле. Но вначале долго, с аппетитом ели, не забывая плескать в серебряные чарки анисовой, которая в вотчине Бориса Петровича, где они и собрались, была прозрачна, «как слеза младенца», проницательна и духовита.
— Швед полагает, — начал наконец хозяин дома, — что нас, как робяток малых, можно вокруг пальца обвести — все проглотим, что всунет. Ан нет! Каково полотно, такова и строчка. Швед полагает, что все мы у него холопы и всяк его указ, как верные псы, исполним в точности, лишь бы кость не отняли. Не знает он, что и прежде каждое дело важности государственной не одним государем измышлялось, а при общем обсуждении: царь указал, а бояре приговорили. А то взялся при всей Думе посохом махать — едва-едва насмерть не зашиб…
— Зело пространно глаголешь, Петрович, — разделавшись с трапезой, облизывая пальцы, заметил Ромодановский. — Надобно сегодня ясный составить план, как затею Шведа с Нарвой если и не оборотить в пользу нашу, так хотя бы тяжкие последствия её уменьшить. И дурачку понятно, что он не победы над соплеменниками ищет, — такое б я противоестественным назвал, а полного разгрома нашего, повод дающего Карлу отчикать от Руси немалый кус.
Стрешнев вытер гладкий подбородок, к которому уже успел привыкнуть, краем скатерти и с видом рассудительным заявил:
— Ну, раз походом идем под Нарву, то нужно попытаться не афронт там полный получить, о коем мыслят шведы во главе с самозванцем, а викторию. Орудия осадные у нас на Пушечном дворе отменные хранятся. С ними ещё Смоленск с удачей отвоевывать ходили. Надобно их осмотреть наискорейшим образом да привести в порядок, ежели необходимо. Шведу делал я доклад о том, что пороха, что хранится в погребах московских, для похода мало, и мельницы пороховые, московские же, зелья в достатке не накрутят.
— И что же Швед? — тоже покончил с едой Меншиков.
— Махнул рукой, сказал, что и того с избытком будет. Стены-де у Нарвы — что у крестьянского овина, за день под орех расщелкаем.
— Ну, а ты, Тихон Никитич, что ему сказал?
— А ничего. Про себя ж решил собрать пороховой запас кой у каких монастырей да крепостиц, где слежалось зелье, заново перекрутить его да отправить в Новгород без лишних оговорок, тайком от Шведа. Да ещё и ядра стенобитные, гранаты с Гранатного двора. Казну на ту работу взял из собранных недоимок, что числились за прошлый год. Еще и провиантские припасы в запас собрал и в Новгороде чин чином разместил. На тридцать тысяч войска на три месяца осады довольно будет.
Ромодановский, забывший за своими суровыми делами, как и улыбаться нужно, на этот раз осклабился во всю ивановскую:
— Ну, ты шустер, боярин! Кабы не был я заединщиком твоим, так за сие проворство шкуру бы с тебя содрал в застенке!
— Оттого-то и признаюсь, что заединщики мы все, — не оценил угрюмой шутки князя Стрешнев. — Еще скажу, что я измыслил, как новоприбранных солдат от стужи уберечь, ибо понимаю, Швед поход на Нарву назначит к распутице осенней, а то к холодам.
Шереметев, слушавший боярина все с большим удовольствием, спросил:
— И что же ты измыслил? Или снова их обрядишь в русские кафтаны, волю Шведа нарушишь?
— Нет, жизнью рисковать я не желаю. Сделал все хитрее. Хватило мне казны, чтоб по цене дешевой у одного подрядчика купить сапог немалое число да валенок — то уж на зиму, по нагольному тулупу на двух солдат. Еще сумел я убедить подложного царя, чтобы разрешил на московском дворе Суконном сделать для вновь прибранных картузы…
— Что ж ты приобресть хотел своим картузом? — не без презрения спросил Борис Петрович. — Шило на мыло поменял?
— Не на мыло. Картузы те с головы солдатской от ветра не слетят, целиться удобней в них, да и в изготовлении куда дешевле да и проще, чем шляпы. Еще имеют они суконный клапан — оный на уши в стужу опускаться может, но о нем уж я Шведу ничего не говорил…
— Хитер! Хитер! — радовался воевода Шереметев. — Впредь готовь для новоприбранных кафтаны да камзолы попросторней, чтоб под них зимой солдаты фуфайки из овчины поддевать могли! Иначе околеют, тысячами станут Богу душу отдавать! Надобно о покрышке для солдатского мундира помараковать с царем разве выдержит кафтан срок, отпущенный ему, если дождь и снег хлестать начнут? Хотя бы епанечка какая у служивого была, укрылся б![7]
— Добро, добро! — затряс отвислым подбородком Федор Юрьич. — С одежей порешили, таперя с командирами, что из-за границы к нам переметнулись, надо покумекать. Они же войско, будь оно в сапогах али в лаптях, с порохом аль без него, точно овец на край обрыва приведут да и сигать заставят в пропасть. Слышал, что сам Швед при войске быть намеревался…
С насупленной серьезностью заговорил Данилыч:
— Думал я уже о том и вот что порешил. Буду говорить со Шведом, чтобы русских поручиков да секунд-поручиков поставил под начало иностранных капитанов. Скажу, что полезно будет русским у них учиться. Уверен, Швед согласится, я же своих подговорю за иноземцами смотреть — ежели под Нарвой узрят измену, тут же пусть изменника стреляют и принимают командирство на себя. Паки скажу знаю, что и Шереметев Борис Петрович, и Головин, и я, и Долгорукий Яков Федорыч как главные начальники пойдем под Нарву, а посему, даст Бог, как-нибудь избудем беды, что шведы нам готовят.
Все взглянули на Меншикова с одобрением — низкородный наперсник их царя говорил умно и деловито, без обычного нахальства и ерничанья.
— А не лучше ль, Санька… — князь Ромодановский начал да и осекся, для пущей важности слов своих, — не лучше ль будет Шведа под Нарвой как бы и… стрельнуть, будто оное случилось само собой, от вражеской пульки али гранатного осколка. Чего же проще?
Меншиков заулыбался — все сразу поняли, что думал он и об этом, но Стрешнев возразил:
— Никак нельзя! Шведа надобно беречь, покуда али Петр Алексеич не возвернется, — жив же! — али до возраста царевича. В случае ином передеремся мы без царя, в смуту ввергнем Русь. Нет, пусть будет Швед на троне навроде Петрушки из вертепа. Всем виден тот Петрушка, да токмо руки не видно, на коей он распялен. Мы же станем его рукою.
Помолчали, выпили анисовой, заели кусками соленого арбуза, а после Ромодановский сказал:
— Пустой он человек, ей-Богу!
— Кто ж таков? — поинтересовался Стрешнев.
— А Швед! Новый год, как у немцев, с января велел вести, а наипаче праздник по причине той велел устроить да ежегодно праздновать его с пальбой из ружей да ельником. Сам прыгал вокруг елки, плясал, как скоморох, пущал ракеты — сущее дитя! Эдакие-то праздники можно и каждый месяц учинять, начало каждого дня встречать пальбой и радоваться зорьке утренней. Что ж в том за смысл? Да и пороху не хватит — на салюты весь уйдет. Тьфу, погань!
И никто не улыбнулся, не возразил. Всем отчего-то стало ещё грустнее, будто и не пили они анисовой.
Когда майор Шенберг ещё только думал, как он будет править на Москве, то полагал, что власть абсолютная обеспечит ему и абсолютный покой душевный, потому что ощущение своего величия истребит волнения, заботы о самом себе, доставит полное блаженство. Но ни покоя, ни тем более блаженства не было в его сердце, как не было, впрочем, страха за себя шведский офицер был свободен от этого чувства. Покоя Лже-Петр не находил, так как был страшно одинок. Шенберг понимал, что если бы он был самим Петром, то пусть не подданные, далекие от него, так уж многочисленная родня доставили бы ему успокоение теплом своим. Он пытался ласкаться к матушке Петра, к сестрам, к племянницам, к сыну, надеясь, что сможет привыкнуть к этим людям, сблизиться с ними. Но то ли он делал это неискренне, и они ощущали это, то ли эти люди были черствы от природы и даже для царя-родственника не делали исключения, воспринимая его лишь как подданные. Лже-Петр понимал, что им трудно быть с ним рядом долгое время, особенно Алексею, просто-таки каменеющему в его присутствии, и он перестал бывать у родичей царя Петра.
Он попытался сойтись покороче с Меншиковым, предлагал ему жениться, ездил с ним по дворам знатнейших людей Москвы, выбирал невесту, но замечал, что Александр Данилыч, хоть и изображает благодарность на лице за оказанное ему царем внимание, но неискренен, лукавит. К тому же видел Лже-Петр и настороженность в его лице, чего не замечал за ним, когда были они в Голландии и в Англии.
«Не догадался ли? — то и дело думал Лже-Петр, но тут же сам себе и отвечал: — Да и черт с ним, пусть догадался! Ничего он никому не скажет, потому как боится потерять положение свое. Я так обласкаю конюхова сына, что он будет предан мне до гроба. Что ему за дело, кто осыпает его почестями? Самозванец или настоящий царь? Холопу это безразлично!»
Не страшился Лже-Петр и Лефорта, посвященного в его тайну. После стрелецких казней, когда безуспешно взывал он к милосердию царя, слег Лефорт в постель. Лже-Петр часто являлся в прекрасный дом Лефорта, что был построен на Кукуе, и его лейб-медик пользовал женевца разными лекарствами. Лефорт с постели уж не поднялся. Когда он умер и с пышностью, какой Москва ещё и не видала, был похоронен, лишь немногие горевали о его кончине. Напротив, смерть Лефорта дала повод долго и зло шептаться. Говорили, что именно Франтишек был виноват в том, что царь их онемечился, клялись, что Петр потому таким Антихристом и стал, что являлся на самом деле сыном Лефорта и блудницы немецкой, что проник Лефорт в тайну подмены их государя на немца, а поэтому Антихристу ничего уж более не оставалось, как уморить его.
Сам же Лже-Петр, больше не нуждавшийся в Лефорте, словно груз тяжелый с плеч сбросил, похоронив женевца, и только он да лейб-медик знали настоящую причину смерти совсем не старого ещё мужчины, позволившего себе, однако, при обладании секретом царским с дерзостью удерживать царя в столь ответственный момент. Но, похоронив Лефорта, Лже-Петр вскоре, к удивлению и досаде, ощутил необъяснимую пустоту и тяжесть, будто он и был настоящим государем, потерявшим любимого друга.
И ещё одного человека стало не хватать Лже-Петру — царицы Евдокии. Вспоминая часто её любовь и понимая, что любила женщина не вернувшегося Петра, а его, майора Шенберга, Лже-Петр в душе негодовал на тех, кто лишил его Авдотьи. Анна Монс была совсем другой — она лишь представлялась ему страстной, преданной, влюбленной, сама охотно принимая от него только подарки: портрет царя, осыпанный драгоценными камнями ценою в тысячу рублей (на эти деньги можно было бы купить несколько деревень с крестьянами), дорогие перстни, броши, диадемы, все за счет казны. Вскоре Анна уже не ожидала от Лже-Петра подарков, а требовала их. Земельные угодья, сверхщедрый ежегодный пенсион, роскошный дом в Немецкой слободе, денежные дачи, пенсионы для родни и просто для знакомых стали данью, что приносилась русским государем той, которая могла открыть всем тайну его самозванства. Лже-Петр догадывался, что Анна не любит его, но знает правду, и платил ей за молчание.