По сентябрьским, ещё крепким дорогам стекались к Нарве войска московского царя. В кафтанах длиннополых, уложив бердыши и ружья на возы, с одними саблями шли стрельцы, понурясь, ничего хорошего не ожидая от кампании. Дорогой то и дело совали руки в холщовые котомки, вынимали сухари, жевали…
Безо всякого веселья двигалась и конница дворянская, всего пять тысяч человек. На некрасивых, толстоногих лошадях, многие и дедовских шеломах, в бехтерцах, куяках, калантарях да тегиляях, иные с луками да саадаками, не соблюдая строя, ехали они в сопровождении холопов, не видя надобности ни личной, ни государевой в какой-то далекой шведской Нарве. Вел их Федор Алексеевич Головин, получивший неизвестный прежде на Руси графский титул.
Сам Лже-Петр вел новые полки — гвардию, Лефортовский да три новоприборных. С ними вместе двигалась и артиллерия — осадная и полевая, с пищалями ещё времен Бориса Годунова, с «Инрогами», «Воинами», «Медведями», «Обезьянами», жерла которых до времени рогожами закрыты были, чтобы под Нарвой уже без устали ядрами стенобитными крушить бастионы, горнверки и кронверки твердыни шведской. И каждый живой член этой огромной, ползущей по дороге массы имел свое прозвание по военной должности своей: фузелер, капрал пушкарский, бомбардир, штык-юнкер, гатлангер, барабанщик, литаврщик, секунд-поручик, прапорщик, колесный мастер, писарь, вагенмейстер. Ни Парамон, ни Ермолай, ни Евстрат, ни Харитон, ни Терентий и ни Иван не были нужны сейчас. Война велела им забыть человеческие имена, дарованные при крещении, и помнить только о военном предназначении своем.
Под Новгородом назначил царь для войска общий смотр. Сам ездил со свитой перед строем в железных, как зеркало блестящих, латах, в шлеме с густым султаном — будто вот-вот пойдет под пули вражьи. В седле сидел он по-царски гордо, осанисто, с опущенной вниз левой рукой. Поездив так туда-сюда, опущенную прежде руку вверх воздел, громогласно заговорил так, что слышал всякий:
— Русские богатыри-и-и! Настало время, час пробил обагрить шведской кровью мечи наши! Долго Русь ждала, когда пойдем мы отвоевывать захваченное лукавым шведом тому почти уж сто лет назад. Вся Европа христианская будет на вас взирать! Кесарь римский, и тот вас не забыл — прислал, чтобы служил у нас, герцога фон Кроа, коего я поставил над всем нашим войском. Август же, король польский, союзник наш, оторвал от сердца своего генерала лучшего — Алларта! Он левою рукою будет главнокомандующих наших. Но али я нашего славного племени отпрысков забыл? Князь Долгоруков, Головин, Бутурлин, Шереметев — сии мужи вашими верными защитниками, отцами станут!
Престарелый, неловко сидевший на высоком жеребце Кроа, прижимая в горлу руку, точно боялся подавиться криком, взглянул на Лже-Петра и заверещал:
— Счастлив, что я стал маршал армия их величество Петр Московский! Шведы будут получай конфузия! Царь Петр — виктория! Об один прошу — слушай мой приказ и приказ генерал Алларт! С нами Бог!
И полки ответили главнокомандующему протяжным, громким криком, ободренные уверенностью иноземца в том, что взять Нарву под присмотром знающих учителей, под бдительным, усердным их оком, под умелым руководством будет куда легче, чем справиться с Азовом.
— Вот, хвала Спасителю — надоумил государя взять с собою надежных да умелых полководцев, — говорил один стрелец товарищам, когда расположились станом под Новгородом перед последним переходом к Нарве. — Помню я Азов, заговорил тихонько, оглянулся, — там, брат ты мой, Франтишек Лефорт с Гордоном русских не жалели. Что яблоки-падалица, навалом лежали трупы под стенами Азова, хоронить не успевали…
— Да, верно, — вздыхал другой. — Слыхали мы о сем Азове, но теперь же балакают, что совсем иначе будет. Будто командирам дан приказ стрельцов да солдат жалеть, на стены их не водить да и вовсе подальше от сей Нарвы держать. Царь со своими воеводами, особливо с иноземцами, уверены, что токмо страхом единым шведы государю покорятся.
Поручик-иноземец, незаметно для беседовавших стрельцов подошедший к их костру, на котором они варили кашу с вяленым лещом, сказал, похлопав стрельца по плечу:
— Отшень карашо сказал! С царем Петром крепость брать легко! Швед тоже карашо — зольдат трусливый. Мы толко встать под Нарва, как он выходить с белым прапор, с ключом на блюдо. Не осада, а толко праздник.
Стрельцы одобряюще закивали головами. Слова иноземца-офицера им пришлись по душе. Все уж предвкушали, как обогатятся в шведской Нарве, как будут пить сладкое ренское вино, какие красивые эстляндки да лифляндки разделят с ними ложе, какие ткани, посуду привезут они в свои дома. Каждый про себя подумал, что царь Петр нарочно повел их на такое легкое дело, чтобы простили стрельцы ему тот кровавый пир. Но когда поручик-иноземец отошел, из полумрака сентябрьской ночи, весь закутанный в просторный плащ, с пернатой шляпой, глубоко надвинутой на лоб, вышел какой-то офицер. Не ведали они, что сам Александр Данилыч, правая рука царя, появился рядом с их костром. Меншиков, слышавший слова иностранца, так сказал стрельцам:
— Что, головы судачьи, поверили тому, что сей бездельник вам наобещал?
Стрельцы, видя, что обратился к ним кто-то знатный, чиновный, засмущались, но потом один из них, помешивая ложкой в бурлящем котелке, ответил, пожав плечами:
— А с чего бы не поверить? Ахфицер же говорил, немец. Он, видно, от самого царя правду знает. Видно, так и будет — не утерпит Нарва-город, отворит ворота сразу…
— Нет, не отворит! — закрывая половину лица плащом, твердо возразил Меншиков. — Иноземцам дан такой указ, чтоб ходили меж стрельцами да солдатами с разговорами о том, что дело будет легким. Хотят, чтоб вы супротив врага не больно-то сражались, с ленцой, с уверенностью, что только плюнуть стоит в ту крепость, шапкой кинуть — зараз упадет. Знайте, что Нарва — ещё покрепче крепость, чем Азов. Шведы искусны в обороне, пушек у них на стенах три сотни, инженеры бастионы новейшие соорудили, минеры станут подкопы рыть, ночью на вылазку будут выходить охотники, чтобы вас спящих резать. Сам король Карлус, слышно, на помощь Нарве поспешит. Бойню вам хотят учинить пострашнее той, московской, а посему токмо мужеством, яростью сумеете вы жизни свои сберечь да ещё в Москву, в Псков, в Новгород, откуда стрельцов понабирали, с немалой добычею вернуться. Бейтесь храбро, иноземцам подчиняйтесь, коль уверовали, что не напрасной крови вашей они хотят. За русскими офицерами идите!
Стрельцы, обескураженные, напуганные, не способные связать воедино жгутом мысли разъятые на части фразы обоих «ахфицеров», говоривших так разно, молчали, даже позабыв о каше, подгоравшей и чадившей.
— Кому ж нужна погибель наша? Али снова… государю?
Было слышно, что невидимый за тканью плаща рот незнакомца насмешливо хмыкнул, и, малость помолчав, человек ответил:
— Нет, не государю — шведам. Царя же вашего, Петра Лексеича, берегите. Он покамест ещё нам нужен. Главное ж — берегите себя, а в бою лучше нет береженья, чем победа. Побьете шведов — живы будете. Ну, ухо востро держите, робята!
Сказал и зашагал прочь, к другим кострам, усеявшим все поле близ Нова-Города.
Желая всем доказать свою охоту поскорее приступить к осаде Нарвы, Лже-Петр с гвардией был на правом берегу Наровы в авангарде войска. Крепость с высокой башней сторожевой, с бастионами, что чернели пушечными амбразурами, распласталась за рекой серой, неказистой громадой — будто сказочный великан нес камни да приустал дорогой и свалил все в кучу здесь, на берегу.
— Ну, вот и Нарва, генералы! — восхищенно, с радостным лицом проговорил Лже-Петр, когда близ него собрались все, кто был при авангардном войске. — Возьмем крепостицу?
Пожилой Алларт, не ответив, долго смотрел в трубу. Был он инженером, а поэтому полагаться на один азарт, на бездумный штурм не мог. Никто из иностранных генералов — ни Кроа, ни Алларт, ни Вейде — не знали тайных планов Лже-Петра. Им хотелось послужить государю, который зазвал их к себе на службу, пообещав огромные денежные дачи, рационы на сотни лошадей, порционы на сотню человек[9], но и возражать государю они тоже не могли. Беспечность, с которой шел московский царь на приступ сильной шведской крепости, всем иноземцам была необъяснима. Не все из них явились в Россию ради денег, не имея между тем ни опыта военной службы, ни храбрости, ни чести. Но каждый с самого начала похода словно оказался на прогулке, устроенной царем ради прихоти своей. Иные говорили, что царь Петр хочет лишь попугать соседа, совсем ещё мальчишку. Другие офицеры говорили, что Петр Московский обладает такими могучими резервами — людьми, порохом, бомбами и провиантом, — что, окопавшись под Нарвой, ему совсем не трудно будет принудить крепость к сдаче. Но находились и такие иноземцы, кто чуял в замыслах Петра какую-то авантюру, непонятную еще, но пахнущую прибылью немалой, изрядной выгодой, а поэтому поддерживать пущенную кем-то мысль о веселом отдыхе под Нарвой стало их задачей, вот и ездили они на бивуаках от костра к костру, от палатки к палатке, чтобы настроить солдат к праздности и воинской лености при осаде твердыни шведской.
— Крепостицу сию взять нетрудно б было, ваше величество, — молвил Яков Федорович Долгорукий, князь да генерал, — но надобно вначале на левый берег перейти, на ливонский. Не от Ивана же Города, — показал он на стены старинной русской крепости, что была поодаль, — палить по шведам будем?
Лже-Петр нахмурил брови, с начищенной до блеска кирасы зачем-то стер капли моросившего дождя. В планы его и не входило становиться лагерем поблизости от Нарвы. Он знал, что Карл, покончив с датским королем, без труда сумеет быстро подойти к их расположению даже в том случае, если русские полки займут позицию и на правом берегу, будут долго приготовляться к штурму, ждать артиллерию, обоз с бомбами, ядрами и порохом. Лже-Петр нарочно дал приказ ответственным за продвижение осадной артиллерии, мортир и гаубиц не спешить с их подвозом к берегу Наровы.
— Нет, спешить не будем, — ответствовал Лже-Петр. — На сем берегу и расположимся. Что за забота? Пушки здесь подождем, провиант. Обложим город, и пусть не дерзает швед освободиться от жестких объятий наших!
Откуда-то с задов, тоже в доспехах, на свежих, бодрых конях втеснились в толпу окруживших царя военачальников Меншиков и Шереметев. Алексашка, хоть и не слышавший речей царя, но прекрасно понимавший, что на противоположный берег Наровы ход войску дан не будет, оттолкнув конем коня Алларта, забалабошил, скаля зубы в наглой своей улыбке:
— Ваше превосходительное величество, стремительным, будто Меркуриевым, полетом перелетим через сию реку! Крепким нашим удом проломим девственность стен оных, коей гордятся шведы! Нам же, аки мужу, деву появшему, честь и гордость будет! Виват превеличайшему царю Петру!
Лже-Петр смутился. Чувства воина, которые доподлинно он не успел раскрыть на службе у короны шведской, задевало предложение того, кто считался любимцем государя. Получалось, что он, властитель необъятной державы, оказывается малодушным, не в меру осторожным, совсем не таким отважным и воинственным, каким был, призывая русичей к походу.
— Ну что ж, — сказал Лже-Петр, — можно и перейти Нарову, да токмо не позаботились мы о понтонах…
— Экселенц, — без всякого стеснения дергал Алексашка Лже-Петра за кружево воротника, выпущенное на сталь кирасы, — послушай. Понтоны, чай, нехитро сделать. В обозе бочек сыщется немало, к тому ж можно и по окрестным деревням людей отправить — привезут!
Генерал Алларт, понявший, о чем ведется разговор, долгом своим почел вмешаться:
— Великий государь, их сиятельство дюк Меншиков правду говорит. Бочка — понтон хороший, но надобно мазать её смолой.
Лже-Петр вначале посмотрел направо и налево, как бы ища себе поддержки, кивнул:
— Ладно, ищите бочки… — И добавил, внезапно остро ощущая желание выглядеть перед подданными и подчиненными настоящим царем и главнокомандующим: — Чтоб к завтрашнему дню мост понтонный был наведен!
Под командой офицеров по чухонским деревням прошли стрелецкие отряды. Не спрашивая разрешения хозяев, не платя им, попутно забирая из хлевов кур, гусей и поросят, зная, что находятся на территории врага, выкатывали со дворов на дорогу бочки, катили или же несли туда, где на правом берегу Наровы стояли передовые части русской армии. Бочек и в обозе немало было, а поэтому вкупе с чухонскими собралось их довольное количество.
— Ну, генерал, — подмигивал Данилыч инженеру Алларту, — хватит бочек, али ещё сыскать?
Алларт, закинув нижнюю губу на верхнюю, долго прикидывал, потом ответил:
— Вполне довольно. Толко где смола? Нужно дырка закрывай. Где доски, чтобы сооружай помост?
— Доски вон уж тащат — сараи у чухонцев разбирают, заборы. А вот смолы, офицеры говорят, много не сыскать, зато раздобыли глину — прорва! Будут ею щели в бочках мазать, а после над огнем подсушат. Выдержит, ей-ей!
Алларт пожал плечами. Он видел, что русские, которых спознал впервые лишь недавно, в Новгороде, хоть и неказисты с виду, простодушны в обращении и грубы, но проворны, расторопны и находчивы, когда наступает какой-то ответственный момент и нужно собрать воедино волю, смекалку, решительность, хитрость.
К утру следующего дня мост был наведен. Первыми по нему отправились стрельцы — перекрестившись и в который раз помянув недобрым словом царя-антихриста. Мост выдержал. Перевели через Нарову новоприборные полки, после драгун Алексашки, а за ними следом потянулись и обозы. Осадные орудия, мортиы ещё ползли где-то позади, но Алларт с уверенностью сказал Лже-Петру:
— Ваше величество, мост прекрасен есть. Артиллерия ломай его не будет.
Лже-Петр кивнул, и старый инженер заметил тень досады, промелькнувшую на лице царя. «Эгей, — подумал он, — а русский государь имеет в голове какую-то особую задачу. Уже то странно было, что и не собирался переводить полки через реку, чтобы расположить их на удобной от крепости дистанции. Надо присмотреться к царю Петру. Король Август посылал меня к нему совсем не для того, чтобы я стал ширмой в его политических играх…»
Не прошло и дня, а пространство в виду крепости оказалось покрытым белыми холщовыми палатками, возле которых суетились стрельцы, солдаты, драгуны, маркитанты, прибывшие с обозом из Новгорода, Ямбурга, Копорья. Крестьяне из ближайших к Нарве деревень, чухонцы и эстонцы, в надежде на успешную торговлю, вели, несли в лагерь русских коз, овец, гусей, откормленных каплунов, сыр, творог, молоко, огромные, как жернова, караваи хлеба. Основными покупателями становились, конечно, офицеры, получившие от русского царя хорошие оклады, и скоро серебряные копейки, алтыны, пятаки замелькали в руках крестьян, спешивших спрятать их подальше, понадежней, а на вертелах рядом с палатками зашипели над кострами тушки гусей и поросят, овец и коз. Черный дым от коптящегося мяса винтом уходил в небо, чтобы перемешаться с дымом соседних костров и повиснуть над лагерем густым облаком. Визг убиваемой скотины, солдатский смех, голоса маркитанток, жалкий крик ограбленного кем-то чухонца, команды офицеров, редкие выстрелы пушек со стен Нарвы, — так, острастки ради, — все слилось в громкий гул, точно и не армия расположилась станом вблизи крепости, которую предстояло штурмовать, а цыганский табор.
Несколько десятков тысяч человек бросали внутренности убитых животных, кости, шкуры прямо за палатками, ходили там же по нужде, бросали остатки пищи, и вот уже зловоние, тяжелое, густое, будто утренний туман, заволокло лагерь с несколькими сотнями белых палаток, торчавшими на ровном поле перед Нарвой, как грибы-поганки, вылезшие после сильного дождя.
Ночью Борис Петрович Шереметев, у которого к непогоде ныли старые раны, решил немного прогуляться. Его шатер сегодня был разбит немного в стороне от полковых палаток, и в лагере солдатском он ещё не побывал. То же, что он сейчас увидел, поразило воеводу до крайности. По кривым, бестолково проложенным «улицам» лагеря шатались пьяные стрельцы, солдаты, офицеры, иноземцы и русские. Обнявшись, орали песни, висли на девках-маркитантках, прикладывались к штофам, к кружкам с пивом, бранились, иные спешили сунуть кулаком в чужие зубы. За палатками шныряли люди, спешили спрятаться, несли какие-то мешки. Подошел к одной палатке, ухо приложил к полону — внутри чмоканье, пошлепыванье, тихое бабье повизгиванье, смех.
Закипело в груди — не остановишь, не уймешь. Рванул в сторону полог палатки, ничего не видя в темноте, стал лупить носком ботфорта в то место, где, думал, находились люди. Заорали, завизжали, забились от неожиданности, повскакивали, а Борис Петрович — могучий был мужчина, — кулаками по неведомо чьим нагим телам лупил, орал:
— Солдаты? Вы солдаты?! Б…ть пришли под Нарву?! Так-то дело государево блюдете?! Запорю!!
Мужчина, осыпаемый ударами, пытаясь защищаться, кричал:
— Я не есть зольдат, я — капитэн, моя имя Гумморт! Как ты смей меня бить?
Но Шереметев, не слушая упреков капитана, голого выволок его на лагерную улицу. Женщина, которой досталось больше, чем тому, кому она продала свои ласки, рыдала. Борис Петрович обоих ухватил за ухо так крепко, что освободиться можно было, лишь оставив уши в цепких руках воеводы. Светила луна, и поэтому, когда Шереметев тащил по лагерю голых людей, все, кто бродил вдоль палаток, видя необычную картину, просто покатывались со смеху и отпускали соленые шуточки. Но вот оказались рядом с высоким, просторным шатром главнокомандующего, герцога Кроа. Часовые, не узнав боярина, пригрозили было багинетами своими, но Шереметев так рявкнул на солдат, что те мгновенно отступили. Втолкнув в шатер капитана и его ночную гостью, Шереметев, громко топая ботфортами по дощатому настилу, сверху покрытому ковром, прошел вслед за ними.
У герцога по случаю счастливого прибытия под Нарву сегодня был пир. Борис Петрович, зная, что соберутся все генералы, будет царь, от участия, однако, отказался, сославшись на нездоровье. Теперь же он видел, что и Лже-Петр, и Меншиков, и все, кто восседал за пиршественным столом, с изумлением уставились на голых, неведомо откуда явившихся людей. Гумморт и маркитантка, поняв, куда их привели, казалось, готовы были сквозь землю провалиться от стыда — отворачивались, прикрывали срам ладошками. Молчание длилось долго. Только и слышно было, как тяжело дышит взбешенный Шереметев, желавший помедлить с объяснением.
— Борис Петрович! — разрушил тишину Данилыч. — Изъясни намеренье свое. Спервоначалу ты отказался с нами супротив Ивашки Хмельницкого воевать, а таперя аж двух товарищей своих привел. Что ж голы? Али уже пропили платье?
Борис Петрович, не замечая зубоскальства Меншикова, в гневе тряся отвислыми щеками, заговорил:
— Всемилостивейший государь, Богом тебя молю — по лагерю пройдись. Такого скотства воеводы батюшки твоего не допускали, когда польские да шведские крепости воевать ходили!
— Да что ты такое говоришь, боярин? — хмуро, смотря куда-то вбок, спросил Лже-Петр. — Что за скотство ты усмотрел?
Шереметев, пыхтя от возмущения, сбиваясь, передал присутствующим кратко, каким застал он лагерь. Понимал он, что Шведу и не нужно было наблюдать порядок — наоборот, пьянство, разгул, непослушание становились помощниками самозванца, ждавшего скорого подхода шведов.
— Борис Петрович, — с холодом угрозы в голосе отвечал Лже-Петр, — иди в свою палатку. Я сам своим указом дозволил повеселиться полкам после счастливой переправы. Устали они дорогой, сам видел — пусть ночку погуляют. И оный офицер, капитан Гумморт, ведом мне как артиллерист отменный, так какого дела ради ты его позоришь, воевода?
— Да не единой ночкой здеся пахнет! — упрямо возразил Борис Петрович. — Завтра то же повторится, коли порядка не навести! Разве под Азовом… хотел сказать «с царем Петром», но не решился, — такое было? А вдруг на вылазку из Нарвы выйдут? Долго ль все тридцать тысяч перерезать, пьяных да таких вот, голоштанных! Али на гулянку войско мы сюда вели? Пображничать да с бабами поваляться и под Москвою можно б было…
Те из присутствующих, кто видел, как обошелся царь с Шереметевым с палате Грановитой, да и все остальные, включая генералов-иноземцев, понимали, что дерзкая речь боярина и воеводы обернется для него бедой. Уже слышали сидевшие рядом с Лже-Петром, как заскрипели его зубы, видели, как задергалась щека, но вдруг — скрипенье да подергиванье прекратились, рот царя расползся в широкой, мирной улыбке. Лже-Петр вскочил из-за стола с высоким кубком, зашагал к воеводе. Расплескивая романею, одной рукою порывисто обнял Шереметева, поцеловал, кубок в его руку сунул:
— Ну, пей же, пей, Борис Петрович! Выходит, у одного тебя душа болит о войске? Даже Алексашка не догадался мне о безобразиях лагерных шепнуть! — И с укоризной Данилычу: — Э-э, не совестно! — А после, обращаясь к одному из иноземцев, отрывисто проговорил: — Господин генерал-гевалдигер![10] Извольте завтра утром лагерь привесть в порядок! Улицы чтоб по бечевке проложены были! Нечистоты закопать! Для нужников места подале отвесть, где вырыть ямы! Женок нечистых, девок, харчевниц, маркитанток выбить из палаток вон Боже упаси, чтоб по войску заразительные, прилипчивые болезни гулять пошли. Пусть маркитантки при обозе встанут!
Потом, повернувшись к капитану Гумморту, со смешком сказал:
— Ты же, капитан, воеводу прости за беспокойство. Ступай в палатку с девкою своей… да дело доверши. Токмо знай: ежели к утренней побудке её в твоем шатре застанут, жалованье ополовиню. Понял?
Шлепнув по заду маркитантку, снова рассмеялся, Шереметева обнял, повел к столу. Борис Петрович шел с ним рядом в крайней растерянности. «Господи, помилуй, просвети! — думал он. — Неужели напраслину на государя возвели? Неужто настоящий? Вона как скоро согласился. А может статься, Швед, да токмо к порядку столь привычный, что любой укор его саднит, совеститься заставляет. Эва, значит, с оным шведом жить ещё как можно! Он вред чинить собрался, а мы ему свое — токмо б почувствительней задеть! Ну, не пропадем в таком-то разе!»
О том же самом думал и Алексашка. Не забывая опрокидывать в себя содержимое бокалов, зубоскаля, то и дело отпуская перлы лести в адрес сидевшего с ним рядом Лже-Петра, предсказывая скорую победу под Нарвой, ибо какая же твердыня устоит, когда на приступ вышел сам царь Петр, он в глубине души смеялся над самозванцем, вспоминая, как быстро согласился тот навести понтонный мост и привесть в порядок лагерь. Ощущение силы, вседозволенности распирало грудь Меншикова, и тайный голос шептал ему: «Эхма, прав я оказался: куда приятней быть любимцем лживого царя, чем истинного». Петрушку балаганного, тряпичного устроим из него! Вот уж попляшет под нашу дудку!»
Еще не подвезли осадную артиллерию, что двигалась к Нарве под начальством Александра — царевича Имеретинского, а уж напротив грозных нарвских бастионов русские с утра до вечера рыли плотный суглинок, готовя позицию для бомбардирования города и для защиты пушкарей, стрельцов, солдат от ядер, бомб, пуль врага. Точно кроты, упорно ковыряли землю, сооружая под приглядом строгого Алларта редуты и реданы, апроши, шанцы, люнеты и ретраншаменты. Часто шли дожди, и люди, готовившиеся к осаде, закончив дневной урок, возвращались к своим палаткам мокрые и испачканные землей с ног до головы, а кто-то и вовсе не приходил вечером к артельным кострам настигло ядро или сразила пуля, пущенные с нарвских стен. Все чаще по ночам в лагерь, в окопы русских проникали охотничьи команды шведов, снимали часовых, быстро кололи штыками, резали ножами, рубили саблями или стреляли из пистолетов спящих и уходили под прикрытье стен, чтобы вернуться на следующую ночь.
И чем больше мук испытывали под стенами Нарвы стрельцы, солдаты вчерашние крестьяне, — надрываясь на земляных работах, в грязи, при скудном корме, при опасности быть убитым осколком бомбы или зарезанным во время сна, тем яснее они осознавали, что выжить можно, только взяв эту крепость, победив врага. Еще совсем недавно не было им дела до какой-то Нарвы, и шли они сюда, проклиная царя-антихриста, но с каждым днем ненависть к твердыне шведской, к шведам заполняла их души. Дело, которое творили они под Нарвой, не являлось уже делом одного погнавшего их сюда царя: стрельцы, солдаты, драгуны, пушкари прониклись пониманием того, что оно не только царево, а общее, народное, имевшее касательство до всех до них. Поэтому и не ленились на работах, научившись укрываться от летящих бомб и ядер, строже несли караулы, понимая, что нерадение не только приведет к их личной погибелми, но погубит и товарищей.
Все чаще говорили они меж собой о штурме, с командирами заводили разговоры о том, что нужно лестницы сбивать и щиты, под прикрытием которых можно во время приступа к стенам Нарвы подойти вплотную. Вслух мечтали, как будут крушить все на своем пути, когда ворвутся в ненавистный город, не давая никому пощады. Но командиры, ничего не зная о времени начала штурма, приказывали подчиненным делать лишь то, что им велят, и уходили в свои палатки, чтобы скоротать досуг за водкой, болтовней да карточной игрой. Они считали, что государю и главнокомандующему виднее, как нужно воевать, но многие из них по вечерам, когда по холщовым стенам их палаток хлестал дождь и нельзя было согреться ни водкой, ни меховыми епанчами, ни теплом поставленных в шатрах жаровен, начинали толковать о том, что осада города идет вяло, неумно, и, что самое странное, взятие крепости не нужно самому царю, и скоро к стенам Нарвы подойдет Карл Двенадцатый со своим прекрасным войском, и от армии русских не останется и следа…
Копыта коней увязали в глине, и всадникам в богатых плащах, гарцевавшим перед русскими осадными батареями, на время прекратившими бомбардировку Нарвы, грозила опасность не только быть подстреленными со стен, но и быть опрокинутыми в грязь. Александр Данилыч, натягивая поводья, говорил Лже-Петру, выехавшему со свитой на позиции, чтобы осмотреть их:
— Не могу постигнуть, мин херц, какой надобности ради ты распорядился поставить наши ломовые пушки и мортиры на таком отдалении от стен?
Лже-Петр, дергая усом и посматривая на бастионы крепости через окуляр миниатюрной подзорной трубы, говорил:
— Саша, дистанция для нашей артиллерии отменная. Если же ближе к стенам нашу позицию подвести, зело от вражеских ядер и бомб страдать пушки и прислуга будут.
— Ах, экселенц, как ты неправ! — упрямствовал Алексашка, понимавший, что Швед распорядился поставить пушки так далеко от стен, потому что щадил Нарву. — Чего жалеешь? Наши гаубицы да мортиры, чай, тож не на голом месте стоят — землей, фашинами прикрыты. Не проломить нам бастион отсель! Я бы, мин херц, совсем бы по-иному поступил. Сказать?
— Ну, говори, а господин Алларт пускай послушает тебя. Он же тактику Вобана, наилучшего фортификатора, отменно знает.
— Нет, я, экселенц, не по Вобану буду рассуждать — мы Вобанов не читывали, — говорил громче Данилыч, чтобы слышали все генералы. — Ну вот, смотри: тот вон бастион, прозываемый у шведов Триумф, самый ближайший к нам, а посему и надобно воспользоваться оным случаем: тихой сапой рыть начнем траншею, чтоб вывести её наружу перед стеной саженей за пятнадцать…
— И что же дальше? — презрительно истончил губы Лже-Петр. — Солдат по той траншее поведешь, стрельцов? Эка невидаль!
— Нет, не солдат и не стрельцов — пушку по ней прокатим, ствол выставим наружу и сблизи станем долбить ту стену ядрами, раз за разом, как дятел по дереву стучит. Даже легкой пушки, не ломовой, хватит, чтоб брешь пробить, а вот после сего и иди на приступ. Неделю, полагаю, на ту траншею затратим времени, дней пять — на пролом, вот и раскусим сей орешек!
Лже-Петр насмешливо подбросил руку, на колено уронил ее:
— Столько трудов потратить, да и все впустую? Виданное ли дело, траншею подземную для пушки рыть? Или думаешь, шведы не сведают, не услышат, как мы сей подкоп ведем? Взорвут, обязательно взорвут! А что скажет генерал Алларт?
Старый инженер, давно уж понимавший, что царь по какой-то непонятной, должно быть, политической причине со штурмом Нарвы не спешил, не желая ссориться с властителем Москвы, сказал:
— Дюк Александр, хоть и придумай смелый план, явил его величеству прожект неисполнимый — такой траншей копай нельзя. Его размеры не выдерживай тяжелый почва, ломайся сразу, погребай людей. Бессмысленно!
Лже-Петр победно улыбнулся:
— Ну, слышал, Саша? Не я — знаменитый, искуснейший генерал тебе ответил. Ты полагаешь, я не мечтаю сим ключом к Балтийскому морю овладеть, древним уделом моих предков? Хочу, ещё как хочу, просто на бессмысленные тяжкие работы не собираюсь обрекать людей. Бог даст, бомбами Нарву подожжем, и шведы сами у нас пардону запросят, чтобы выговорить себе почетную капитуляцию. Тебе ж покуда разрешаю с драгунами своими ездить туда-сюда, проводить разведку, биться с врагами, что на вылазку ходят. Для смелости твоей немало дела сыщется!
Дав шпоры статному вороному жеребцу, Лже-Петр поехал вдоль позиции, выказывая хладнокровие и удаль, даже не обращая внимания на то, что со стен с тугим гудением несутся ядра, пущенные крепостными артиллеристами, спешившими поразить вражеских военачальников. И ни Лже-Петр, ни члены его свиты, понятно, не могли знать, что за кавалькадой блестящих русских всадников наблюдали не одни лишь пушкари и мушкетеры, напрасно тратившие боеприпасы в тщетном стремлении попасть во всадников. Сам полковник Горн, комендант Нарвы, вкупе с гарнизонными и артиллерийскими офицерами, вооружившись зрительными трубами, следили с площадки сторожевой башни за тем, как велась охота шведов на знатных русских. Среди офицеров Горна опытного, умного и благородного, из древнего рода, — был долговязый полковник в пышном мундире, следивший за двигавшимися перед крепостью всадниками с подчеркнутым интересом, даже с какой-то жадностью. Он весь согнулся в пояснице, облокотившись на каменный зубец, и широкий конец его трубы следовал за русскими кавалеристами так настойчиво, будто и не труба это была, а ружье, и офицер собирался кого-то подстрелить.
— Господин Тейтлебен, — крикнул комендант Горн, — за кем вы так пристально следите?
Долговязый офицер вздрогнул, будто его внезапно застали за каким-то неблаговидным делом. Отбросил назад длинные, прямые волосы, с треском сложил подзорную трубу. На щеках заиграли пунцовые пятна смущения.
— Среди этих всадников, как мне показалось, был сам русский царь. Скорее всего, наши пушкари и мушкетеры тоже узнали его, поэтому и палили так яростно.
Горн, энергичный, небольшого роста, но с озабоченным лицом, предлагая офицерам спуститься вниз со смотровой площадки, где гулял студеный октябрьский ветер, ответил долговязому полковнику:
— В царя палили, говорите? Ну, так я распоряжусь лишить их винной порции, чтобы они не тратили ядра и порох, стреляя понапрасну в какого-то там русского царя. Это не та цель, чтобы излишне усердствовать. — И добавил: — Спускаемся в зал военных советов, господа. Обсудим наше положение. Нет, скорее положение врага.
Когда в просторном зале, что размещался в нижнем ярусе все той же башни, хорошо протопленном, уютном, с гобеленами, закрывающими суровый камень стен, за большим круглым столом, покрытым красной суконной скатертью, расселись комендант и его офицеры. Горн заговорил:
— Итак, начну с самых младших чинов. Поручик Мейнфельд, как вы оцениваете диспозицию русских?
Мейнфельд, совсем ещё мальчишка, с тонким станом, с огромным париком на голове, делавшим его облик совершенно девичьим, заговорил, излагая свое мнение долго, тщательно, точно боялся, что будет уличен в неумении определить тактику борьбы с обложившим крепость врагом. Слабым местом русской диспозиции он назвал растянутость по фронту их боевой линии, что даст возможность прорвать её при нападении войск Карла Двенадцатого.
— Все верно, — был доволен поручиком Мейнфельдом Горн. — Время появления армии короля не за горами, и русские будут сброшены в реку, но что нам делать до подхода его величества? Говорите вы, поручик Хальс.
Поднялся дородный Хальс и доложил, что ничего особенного делать и не нужно, ибо их орудия, установленные на до смешного далеком расстоянии от стен бастионов, не смогут причинить им видимого вреда, и следует лишь отсиживаться, ибо запас еды и боеприпасов в Нарве велик, и ждать подкрепления. В первом же сражении под стенами крепости московиты будут разгромлены.
— Ну, а вы какого мнения, секунд-капитан Штрольц? — обратился Горн к другому офицеру. — Русские не смогут принудить нас к капитуляции?
— Ни в коем случае! — резво вскочил на ноги энергичный Штрольц. — Я, ответственный за инженерное состояние крепости, могу вам с уверенностью сказать, что посылаемые мною каждую ночь «слухачи» до сих пор не заметили ничего подозрительного. Представляете, русские даже не пытаются повести в сторону стен подкоп, чтобы заложить мину и повредить крепостную ограду!
— Вы утверждаете это? — нахмурился Горн.
— Да, господин полковник! — был уверен Штрольц. — «Слухачи» обычно ложатся на землю на расстоянии двадцати шагов друг от друга, приложив к ней ухо, тщательно прислушиваются: ведутся ли подземные работы, и если это происходит, то в каком направлении. Эти люди настолько изощрились в своем деле, что без труда бы определили место проведения таких работ. Саперов врага наши артиллеристы сразу же забросали бы гранатами, бомбами и ядрами. Но, повторяю, — он пожал плечами, — русские саперы бездействуют.
— Да, на самом деле странно, — насторожился Горн. — А вдруг русские внезапно начнут работы ночью, чтобы заложить мины непосредственно под стенами?
Штрольц даже позволил себе улыбку — до того наивной показалась инженеру фраза коменданта:
— Что вы, господин полковник! Когда наши не выходят на вылазку в ночное время, мы то и дело пускаем осветительные ядра, что позволило бы нам сразу обнаружить вражеских саперов, задумай они начать работы, и картечь крепостной артиллерии почти мгновенно отправила бы их в лучший мир. Скажу более: каждый день мы обучаем горожан бороться с пожарами, учим их тотчас мчаться туда, куда падают каленые ядра неприятеля и бомбы. Солдаты же умеют быстро заделывать бреши в стенах, хотя, как мы понимаем, брешей не будет артиллерия у русских безнадежно слаба и очень плохо управляема.
Горн был доволен. Теперь его сердце переполняла уверенность в том, что Нарва не будет сдана диким русским ордам. Выслушав ответы ещё двух офицеров, он хотел было завершить совет, но тут вспомнил, что не узнал мнения военного, равного ему по чину и явившегося в крепость совсем недавно с самыми лучшими рекомендациями бранденбургского курфюрста. Защищать крепость от варваров полковник Тейтлебен желал страстно, и у Горна не было никакого основания отказать этому великану в приеме на службу его величества Карла Двенадцатого.
— А ваше мнение о способах защиты Нарвы каким же будет? — с вежливой улыбкой и даже полупоклоном обратился Горн к офицеру, столь отличившемуся на службе у Фридриха Бранденбургского. — Вы тоже полагаете, что нам не стоит бояться русских, и достаточно будет лишь отсидеться за крепкими стенами?
Петр прибыл в Нарву всего за несколько дней до того, как через Нарову перебралось войско, возглавляемое человеком, который носил царский венец, принадлежащий по праву лишь ему одному. То, что им являлся швед, для Петра было очевидно, поэтому поход под Нарву должен был стать западней для русских, не знавших о тайных намерениях шведского короля. Оказалось, правда, что и сам комендант крепости ничего не знал о них. Каждый день Петр с разных бастионов крепости смотрел в подзорную трубу за тем, как русские разбивали лагерь, как строили редуты и реданы, опутывали Нарву сетью ходов-траншей, и бестолковость, неумение устроить диспозицию наилучшим образом, сразу бросилась ему в глаза.
«Сволочи! Что чинят, что чинят?! — забывшись, начинал он бегать по смотровым площадкам стен, и мушкетеры, что стояли рядом на часах, с удивлением взирали на странного полковника. — Эдак они и до зимы не справятся! Увязнут в осенних грязях! Порох весь сожгут аль перемочат! Предатели!»
Но он тут же успокаивался, едва вспоминал, кто привел русских под Нарву, и бешенство сменялось сильным недоумением. Петр не мог понять, как это никто из бояр не догадался, не углядел в самозванце черты совсем другого человека. «Неужто, — ломал он голову, — и Ромодановский, и Стрешнев, и Никита Зотов, и Шереметев столь охолопились, что безразлично им, кому служить: мне, природному государю, али шведу, сходному со мной лицом? В случае таком мне трона боле не видать, ибо не признают меня бояре, боясь моей расправы лютой за измену. Станут самозванцу верою и правдою служить, не ведая, куда он ведет Россию…»
И снова выходил на стену Петр, откуда все виделось, как на ладони. Как ему иногда хотелось ночью проникнуть в лагерь русских, убить самозванца, но он понимал, что не докажет царское происхождение свое и сам поляжет под ударами верных слуг соперника. Он хотел отправить в стан осаждающих письмо с указанием, как лучше установить ломовую артиллерию, куда повести подкоп, но боялся, что никто не поверит этому письму. Он желал помочь своим соплеменникам, но не знал, как это сделать.
Пользуясь чином, Петр много ходил по крепости, желая узнать настоящие силы защитников Нарвы: количество артиллерии, боеприпасов, расположение пороховых и бомбовых погребов, источников воды и провианта, слабые места в крепостных стенах, на которых бы можно было сосредоточить артиллерийский огонь. Вечером, запершись в своей комнате, при свече он сводил все эти сведения в особую тетрадь, мечтая передать её кому-нибудь из военачальников русского войска, но опять же опасения за то, что все эти записи будут приняты как ложные, составленные врагом с целью обмануть, заставляли Петра в отчаяньи метаться по комнате, рыдая, бормоча что-то невнятное, почти звериное. Он стал догадываться, что монарх, ставший игрушкой злой судьбы, не только не способен привести свою страну к благоденствию, но, напротив, может погубить её своими жалкими, никчемными попытками исправить положение, перебороть судьбу. Петр ещё не знал, что народ, лишившийся своего повелителя-отца, способен идти вперед на собственных ногах, будто Илья Муромец, обретший силу после тридцатилетнего бессилия…
— Итак, мы ждем вашего ответа, полковник, — вторично обратился к Петру комендант, и тот, словно стряхнув с себя задумчивость, отрывисто, горячо заговорил:
— Вы толковали здесь о скверной диспозиции русских, о плохих инженерах противника, о дурных артиллеристах? Все это вздор! Я уверен, что на подходе главные калибры осадных пушек русских, всегда страшных для крепостных стен. Кроме того, не уверен, что враг не ведет какой-то тайный подкоп, о котором мы и не знаем. Отдаленность же их линии орудий от стен ещё ни о чем не говорит. Сегодня окопались здесь, завтра же подойдут ближе.
Горн, казалось, был обескуражен. После горячего высказывания Тейтлебена он, однако, верил полковнику ещё больше.
— Так что же вы предлагаете, господин Тейтлебен? Вы думаете, что до подхода войск короля нам не продержаться и придется принимать почетную капитуляцию?
— Выйти с развернутыми знаменами, с горящими фитилями, с тремя пулями во рту и под барабанный бой мы всегда успеем, — лающим, хриплым голом говорил Петр, — но позвольте предложить вам одну… как бы сказать, штуку, своего рода военную хитрость…
— Что ж, мы внимательно выслушаем вас. Говорите, полковник.
Все, кто сидел за красным сукном, устремили взоры на взволнованного Тейтлебена, нервно собиравшего в складки скатерть стола своими огромными руками.
— Господа, вы, наверное, обратили внимание на то, сколь пристально я следил сегодня за одним из всадников, что скакали перед крепостью? Так вот, не кажется ли вам, что один из них очень похож на меня?
Горн недоуменно повел плечами, другие офицеры переглянулись, не понимая, о ком идет речь. Петр же поспешил продолжить:
— Господа, ещё в Бранденбурге мне говорили, что я очень похож на… царя Петра, и сегодня случай предоставил мне возможность убедиться в том, что это — сущая правда.
Со всех сторон послышались насмешливые, неодобрительные восклицания. Офицеры, сам комендант, ожидавшие услышать от опытного специалиста какой-то дельный совет, способный укрепить оборону Нарвы, оказались обманутыми в своих надеждах, но Петр поднял руку так повелительно, так строго обвел присутствующих своим страшным взглядом, что возгласы тут же смолкли:
— Вы не дослушали меня, господа! Мой план сводится к следующим действиям: при помощи разведки необходимо выяснить, где находится царский шатер, а потом следует провести сильную вылазку в том направлении. Я поведу охотников, сам поведу! Мы убиваем охрану царя, солдаты, надев ему на голову мешок, уводят московита в Нарву, я же занимаю его место. Русским придворным все равно, кто правит ими, я же, знающий русский язык, уведу их из-под Нарвы, просто-напросто отдав приказ и объяснив ликвидацию осады тем, что план был продуман плохо и у нас-де не хватит сил до прихода холодов взять город. Воспользуйтесь моим сходством с царем, господа! Конечно, вы скажете, что на вылазке можно было бы просто убить царя, а не подменять его мною. Но возражу: русские, узнав о смерти своего монарха, лишь остервенятся и положат многие тысячи жизней своих солдат, чтобы взять город и перерезать всех жителей в отместку за гибель Петра!
Уперев взгляды в красный круг стола, офицеры молчали, не зная, как ответить на странное, почти бредовое предложение полковника. Они были хорошими инженерами, артиллеристами, просто добрыми служаками, и понятие воинской доблести в их хорошо устроенных головах всегда соседствовало с представлением о беспрекословном подчинении уставу, выработанному умными, но осторожными людьми. Этот же неуклюже сложенный человек, появившийся в крепости перед началом осады, предлагал им согласиться с тем, что может существовать и доблесть неуставная, какая-то бешеная, а поэтому подозрительная. Оттого-то и молчали офицеры, покуда полковник Горн не поднялся медленно из-за стола со вздохом и не подошел к чудаку. По-отечески мягко положив руку на плечо Петра, Горн проговорил:
— Голубчик, я старше вас, а поэтому поверьте уж вы мне, старику: война не терпит суетливости и… фокусов, которые были бы уместны на ярмарочной площади. Вы — опытный солдат, но вы немного увлеклись… сходством с царем Петром. Вернемся же к нашим прямым обязанностям, и пусть терпение и Господь Бог помогут нам выдержать осаду.
Горн не мог видеть, как исказилось лицо полковника Тейтлебена в презрительной гримасе. Петр презирал трусливую осторожность шведов — его план на самом деле мог привести к снятию осады. Но в то же время он очень сожалел, что комендант отрезал ему путь вновь стать царем и полководцем, прекрасно знавшим, как одолеть любую крепость.
14 октября под нечастый грохот осадной артиллерии да ленивую ответную пальбу со стен переходила на левый берег Наровы поместная конница — все пять тысяч человек дворян смоленских да московских под началом Федора Головина. Ехали на неказистых лошаденках, понурые, без радости, с опаской поглядывая на стены Нарвы, распушенные облачками пушечных да мушкетных выстрелов. Стрельцы, солдаты, иноземцы-пушкари, офицеры, привыкшие уже немного и к грязи, и к холодным своим шатрам, к скудной кормежке, к вылазкам ночным и прочим неудобствам походной жизни, смотрели на прибывших с улыбками, дивясь вооружению дворян, их разномастным прадедовским доспехам, шишакам, тронутым кое-где ржой, кривым татарским саблям, порыжелым саадакам. Прибыли к тому ж дворяне с немалым скарбом, с личными шатрами, с котлами и пуховиками, и все это хозяйство тотчас стало разгружаться холопами дворян, а было слуг у каждого не менее семи. Прямо на мокрую, разжиженную землю снималось все их добро, а вокруг прибывших толпились офицеры, потешаясь над отнюдь не воинственным видом русских конников.
— Из каких земель, вот интересно, прибыли к нам на подмогу сии храбрые лыцари? — спрашивал, задорно подмигивая товарищам, какой-то драгунский поручик. — Не иначе, как сам король польский прислал к нам свое войско! Ну, ужо попрем на Нарву — на саблю её возьмем!
Ему отвечал иноземец-инженер, с преглупой серьезностью отвечал, не выпуская трубку изо рта:
— Н-нет, то не может есть правда. Круль Август не имей такой кавалер в свое войско. То калмык или татар есть.
Иностранные офицеры подходили к дворянам, с откровенным презрением рассматривали старинные куяки и бехтерцы дворян, трогали их руками, будто находились в лавке торговца железной рухлядью, смеялись, похлопывали оробевших дворян по плечу, но когда один из иностранцев потянул из ножен смирного с виду дворянина саблю, желая, видно, хорошенько рассмотреть её, помещик так двинул его в скулу, что тот, кувыркнувшись, распластался в грязи под одобрительные возгласы товарищей сумевшего постоять за себя дворянина. Иностранец, разобиженный немало, уже дергал из ножен шпагу, скрипя зубами, сыпал ругательствами, грозил поединком дворянину, снова принявшему безмятежный вид, и лишь крики «царь идет, царь!» утихомирили разбушевавшегося офицера.
Толпа расступилась, и перед дворянами, топтавшимися у седел своих коней, внезапно появился Лже-Петр в коротком, развевающемся плаще. Герцог фон Кроа, Алларт, Вейде, Шереметев, Меншиков и Головин окружали царя, который, увидев дворян, их облик, к которому в Новгороде присмотреться не успел, так и остановился, точно натолкнулся на невидимую преграду. Дворяне же, узнав царя, низко, в пояс поклонились, раздались нестройно произнесенные приветствия:
— Здравствуй, царь наш, батюшка!
— Государю великому многия лета!
Дворяне, будто и сами понимали, что вояки они неважнецкие и, если бы не царская нужда, то своею волей никогда бы под Нарву не отправились, молчали, низко склонив головы за свои зерцала да бехтерцы. Лже-Петр же, окинув колонну взглядом, чему-то улыбнулся и прокричал:
— Ничего, ребята, ничего! Воевать и с такими, как вы, ещё как можно! Вид у вас задорный! Вот токмо отдохнуть с дороги нужно, подкрепиться! Генерал-провиантмейстер да генерал-комиссар вас на довольствие поставят, и вы, очухавшись, послужите своему царю верой и правдой! Правда ведь, ребята?!
— Правда!
— Правда! Еще какая правда! — раздались голоса.
— Как отцы наши и деды твоим отчичам и дедичам служили, служить станем! Кишку на службе надорвем, а уж послужим!
— Токмо уж ты, государь наш, прикажи над нами не насмехаться — не приобыкли еще, но приобыкнем, посечем супостата.
Граф Головин, приведший под Нарву дворянскую конницу, с озабоченным лицом что-то тихо промолвил на ухо Лже-Петру, но государь ещё ярче осветился улыбкой:
— Да какие насмехательства? Кто смеялся? Покажите мне такого?! Ни за что не дам свою лучшую конницу хулить и на смех поднимать. Видали? Да пусть кто токмо рот отворит хулы ради — в звании понижу, а рядовым порку наижесточайшую устрою!
Сделал на прощанье фривольный жест рукой, повернулся было идти да не удержался — через плечо осклабился, посылая ехидную свою улыбку обрадованным добрым словом государя дворянам.
Вечером того же дня в шатре у Меншикова сидели четверо. Не бражничали. Сгрудились вокруг поставца, на котором в глиняном шандале горела свечка, и свет её плясал на грустных лицах собравшихся потолковать мужчин.
— Знаю сам, — говорил Головин, — что на срам один конницу я сию дворянскую привел. Они, подлецы, жрать да спать больше жизни любят. Еще при Алексее-то Тишайшем, сказывали мне, как завидят неприятеля, так в кусты, и сидят там, ни гу-гу, докель бой не закончится, а опосля выходят и со всеми вместе в стан идут. Рану пустяшную заполучить спешат, чтоб токмо домой отправиться, якобы на её лечбу…
Но Борис Петрович Шереметев головой неистово крутил:
— Ай, врешь, Федор Алексеич! Русский помещик, хоть и ленив, но ежели растормошить его, взъярить, он медведя разбуженного страшнее станет. Тебе ль не знать? А то на ком ещё держалась Русь Великая, коль не на служивом?
Меншиков ернически пошмыгал носом. Он, командовавший драгунами, вчерашними же мужиками, полагал, что сила боевого строя заключается в беспрекословном подчинении, в единении всех членов летящего на врага «шквадрона», в умении владеть оружием — шпагой, пистолетом, фузеей, — и не полагался на внезапно вспыхнувшую ярость по отношению к врагу как на средство, способное вести к победе. Но в сегодняшней насмешке иноземцев, да и Лже-Петра он видел обиду и самому себе, а поэтому решил смолчать. Вместо него же молвил князь Яков Федорович Долгорукий, мужчина строгий, властный, своевольный, в молчальниках не ходивший и умевший слово молвить дельно и умно, веско и утвердительно:
— Бояре, — обратился он к товарищам по старине, в чем они углядели значимость особую, — Швед, всем видно, дело ведет к разгрому полному — сие и глупому понятно. Слышно, Карл Свейский уж принудил к миру Данию, слышал я еще, что войско его появилось близ Пернова. Ежели в разе таком не прикроем стан наш со стороны Ревельской дороги, конец придет нам полный. Стрельцы, солдаты уж изнемогают от холода в палатках, кой-кто уж кровью харкать начал, провиант скуден, водку отпускают скупо. Без действий решительных нам с неприятелем не совладать.
Данилыч не удержался, влез со словом:
— Как же ж, Яков Федорович, я со своими молодцами чуть ли не кажен день рублюсь со шведами, что из крепости выходят поиска боевого ради. Намеднись драгун-то ихний кирасу мне из пистоли прострелил. Хорошо, что токмо по ребрам пробежала пулька, а то ведь и каюк…
Долгорукий, не любивший Меншикова, привскочил на стуле, затряс перед его коротким носом костистым своим пальцем, забормотал по-индюшиному:
— Ничего-то! Гамно-то и в проруби не потонет! Стрельнули в него, вишь ли! А то, что все войско наше на заклание пошло, не важно? — И, обращаясь, к Шереметеву: — Борис Петрович, Христом молю! Своею воеводской волей бери дворян, иди с ними по Ревельской дороге, к Везенбергу иди. Там сыщешь неприятеля, помещикам — науку, нам — защиту с той стороны, откель сам Карлус появиться может. Стрельцам, солдатам завтра своею волей прикажу землянки строить, не то погибнут от сырости и хлада. Ждать будем, на артиллерию надежду возлагать, коей иноземцы заправляют, — всех в порох разотрут. Иди, боярин!
Дворяне отъелись, посвежели скоро — недаром везли в своих возах все нужное для долгого сиденья. Многие из них примазались уж к драгунам Алексашки, перенимали с лету их посадку на коне, способность владеть фузеей, не спешиваясь, уж и заряжали на скаку, уж и стакнулись не раз со шведами, которых Горн ежедневно посылал из крепости переведаться силами с неприятелем. Но как-то рано утром от шатра к шатру пошел посыльный с приказом собираться во всеоружии и коней седлать. Скоро конница дворянская, бряцая доспехами, с руганью негромкой, догадываясь, что ведут на дело, построилась в колонну за лагерем. Октябрь холодным, дождливым был, и помещики поверх доспехов понадевали кто епанчу, кто кацавейку, кто рогожный плащ. Воевода же, Борис Петрович Шереметев, сам в латах и шеломе, с притороченным дулом вниз немецким карабином, но с саблей на бедре и с шестопером, оглядев колонну строгим ястребиным взглядом, тотчас приказал:
— Сей бабий срам с плеч своих скидать немедля! Не на позор вас вывожу да не на гульбу — шведа пробовать идем…
И полетели прямо в грязь дворянские покрышки.
Горкой поднялись, выехали на дорогу, что к Ревелю вела. Чмокали копыта в тесте грязи, дворяне, полусонные, потягивавшие из баклажек приседельных, между глотками успевали припомнить и проверить, куда пихали тряпицы для перевязки ран, довольно ль пороха и пуль, не в зазубринах ли сабля. Иные вынимали старинной работы клинки, на ходу подтачивали их оселками. Шереметев же примечал все их заботы, про себя ругался, что не готовы вышли, но все же и доволен был, что на разведку боем вывел людей, знавших, куда их ведут, и на все готовых.
Ехать пришлось недолго — в девяти верстах от Нарвы посланный вперед дозор с пригорка тревожно махнул рукой, предупреждая о чем-то то ли для всех опасном, то ли о чем-то любопытном. Остановились. Сам Борис Петрович взъехал на пригорок — оказалось, напрасно махал разведчик — чухонцы куда-то гнали свои возы. Все были смущены, потому что почуяли в своих сердцах волнение и робость, но причины к тому не было. Шереметев же разведчику дал в ухо, пригрозив ещё более крутой расправой за бесполезный и даже вредный всполох. И снова потрюхали рысцой, проехали через перелесок, открылось поле, и теперь сигналов разведчика не нужно было: шведы, человек до шестисот, боевой колонной под прикрытием драгун шли навстречу, предупрежденные, как видно, о марше к Везенбергу.
После страхов с чухонскими возами никто не ожидал, что так скоро встретят шведов. Вздох испуга крики «шведы! шведы!», шевеление в колонне от того, что часть дворян невольно стала поворачивать коней, чтобы поскорей убраться с дороги, по которой им навстречу шли враги.
— Возвертаемся! — кто-то прокричал, а ему уж вторили:
— Постреляют, идолы-ы!
— Назад!
Но властный, густой, протяжный голос Шереметева перекрыл крики тех, кто спешил вернуться в лагерь:
— Сыночки-и! Сабли наголо! Мушкеты к бою изготовить! Вернемся — всех сгноят под Нарвой! Спасем Расею-у!
Крик этот что-то сдвинул в сознании робевших, не бывавших в бою дворян, а тем паче в бою со шведами, которых все хвалили, как вояк умелых и бесстрашных. Будто какой-то незримый воевода подсказал им, что надо делать. Без суеты развернули они колонну, разъехавшись вправо и влево от дороги, чтобы хлынуть на шведов лавой. До врагов, спешно строившихся в две шеренги, было около версты, поэтому ввиду осенней грязи только-только нашлось пространства, чтобы разогнать коней. Чем быстрее неслись кони в сторону синих мундиров, тем сильнее разгоралась ярость и отвага в сердцах дворян российских. Казалось им сейчас, что не просто полки дворянкие столкнутся здесь с врагом, а вся страна, которой так нужна победа.
Вот уж сто саженей осталось до синих, замерших шеренг, приготовившихся к стрельбе. Залп раздался со сторон обеих — стреляли и дворяне, — из пистолей, фузей и карабинов, — стреляли шведы, сразу из ружей двух шеренг. На землю, через головы коней, падали помещики, валились назад, отброшенные тяжкой шведской пулей, но и шведов попадало немало. Но вот уж конница столкнулась с пехотинцами, с драгунами врага, принявшими на выставленные штыки первый русский ряд. Ржали кони, падая на землю с распоротыми грудями, животами, подминали под себя людей в синих мундирах, оприкидывая тяжелодоспешных дворян, не выпускавших из рук кривых своих татарских сабель и уже на земле, если хватало сил, рубивших валявшихся врагов. Второй и третий ряд дворян, влетев с разбегу в эту кучу тел, саблями, копытами коней, выстрелами из пистолетов и ружей завершил короткое сражение, и когда после десятиминутной рубки дворяне оглядели поле, на котором местные крестьяне обыкновенно высеивали просо, то увидели, что серо-коричневая земля стала красной от крови и синей от лежащих на ней солдат. И никто из этих людей не улыбнулся, озирая мертвое поле.
— Ну, сотворили дело, ребята![11] — с радостной слезой в голосе и широко крестясь, проговорил Шереметев, окровавленная сабля которого лежала на лошадиной холке. — За сию викторию будет вам от государя вящая его… — не договорил, осекся, нахмурился и полез в суму за ветошкой, чтобы вытереть измаранный клинок.
…Своих похоронили здесь же, на поле, близ дороги. Шведов же погребать не стали — так Шереметев приказал. Лишь пособирали все оружие побитых да ещё немало потрудились, снимая с них кафтаны. Не понимали дворяне, зачем приказывал им это делать воевода, но Шереметев был непоколебим.
— Сгодятся, ведаю, нам сии кафтаны. Шляпы приберите тож.
К лагерю конница дворянская прибыла уже чуть навеселе: ужас битвы сердца успел покинуть, а радость от победы да водка, которую дорогой хлебали жадно, совсем приободрили помещиков. Еще и хвалились друг перед другом, кто сколько шведов порубал. Предвкушали молодцы и торжественную встречу их царем, уже у многих и добрые слова царевы в голове вертелись, сладко томили души.
В лагерь въехали под вечер. Позабыв о распорядке лагерном, палили из фузей и пистолетов, потрясали оружием трофейным, помахивали шведскими шляпами, надев их на острия сабель. Кавалерийскую колонну быстро окружили солдаты, пушкари, стрельцы, явились офицеры. Все недоуменно взирали на пьяных, радостных дворян, на чьих дрянных доспехах черной коркой запеклась чужая кровь. Борис Петрович гордо восседал на гнедом мерине, уперев в колено шестопер, знак своей воеводской власти. Вид его был безмятежен, хотя в душе его так все и горело от предвкушения картины, которая должна была явиться скоро. Слабые надежды на то, что царь, приведший их под Нарву, и не самозванец вовсе, а природный государь, должны были быть или совершенно развеяны сейчас, или же сменились бы на полную уверенность в том, что Русью правит швед.
Лже-Петр появился перед Шереметевым, так и не слезшим с седла, как-то неожиданно, будто вылез из-под брюха мерина. Без шляпы, в расстегнутом кафтане, тревожно мотал головой, как видно, все уже понимая.
— Куда изволил ездить, Брис Петрович? — спросил скороговоркой, заглядывая прямо в глаза воеводы.
Шереметев с веселым недоумением дернул плечами так, что зазвенели латы.
— Известно, государь всемилостивейший, на поиск. Дворяне-то без дела заскучали, вот я и затеял повеселить их мало-мало.
— Каково повеселились? — клокотнуло в горле у Лже-Петра.
— Да с викторией немалой, государь. На Ревельской дороге повстречался нам свейский заградительный отряд, так человек с шестьсот, с коим мои дворяне вошли в суспицию и привели неприятеля к полному афронту. Сам понимаешь, государь — свинье не до поросят, когда самое палят. Привезли тебе в подарок да и в доказательство сей победы мундиры ихние да ружья можешь счесть, а когда убедишься в том, что боярин Шереметев сущую правду тебе доложил, покорно тебя прошу, государь, попотчуй из благодарности каждого дворянчика чаркой водки из собственных ручек — так во времена старинные после побед бывало…
Пока Борис Петрович говорил, все тише, все холодней и жестче становился его голос. Наклоняясь с седла, приближался он к лицу застывшего, будто прилипшего к земле Петра, но только он закончил говорить, невидимая нитка, что связала на минуту этих двух людей, вдруг оборвалась. Лже-Петр резко отпрянул назад, чуть было не упал. Мгновенное прозрение мелькнуло в его уме, хотел он было закричать, замахнуться на воеводу, как замахнулся тогда, в палате Грановитой, хотел упреками его осыпать, что, дескать, как он посмел без ведома царя отправиться вдаль от Нарвы на поиск неприятеля, все это сделать он хотел, ибо жалел своих соотчичей, полегших под кривыми, как серп, саблями людей, которых он должен был сделать рабами своего народа, — хотел да не сказал. Только вытер пот со лба, выступивший разом. Кисло улыбнулся, зачем-то хлопнул по шее мерина Бориса Петровича да прочь пошел, к шатру. Шереметеву же, ждавшему яростных упреков, расправы даже, и не увидевшему всего того, довольно было зреть царя смущенным…
А через пять минут после того, как скрылся за пологом шатра Лже-Петр, там оказался и Александр Данилыч. Меншиков стоял невдалеке от государя и воеводы, покуда они вели беседу. Ничто из разговора, ни единая черта лица царя не ускользнули от внимания его, и теперь по следам горячим он спешил сам руку приложить к уничижению гордыни самозванца.
Лже-Петра застал он в шатре сидящим за столом: руки крепко сжаты, взгляд неподвижно устремлен на них.
— Да отчего же раскручинился, мой государь? — присаживаясь рядом и приобнимая его, спросил Данилыч. — Али виктории такой не рад? Ну, знаю, что ты на большее рассчитывал — а тут такая безделица. Да ладно, не кручинься возрадуешься. У меня, вишь, способ есть, каким манером Нарву быстро взять. Ах, как тебе приятно будет прославиться по всей Европе дерзостью такою!
Алексашке помешали. В шатер вошли Алларт, Долгорукий, Вейде, Головин и Шереметев. Данилыч же, нарочно развалясь вальяжно, понаглее, плеснув себе в стакан, сказал:
— Генералы, а вот и вы. Государь наш уж внимает плану моему, и вы внемлите…
…Преодолевая неприязнь, кривясь от понятного каждому солдату ощущенья близости смерти, надевали на себя стрельцы кафтаны шведов, на сукне которых виднелась кровь убитых. Порою улыбались, видя, сколь не идут им мундиры вражьи, как неловко сидят на головах, привыкших к колпакам, треуголки, обшитые басонным кантом. Иные друг друга шведами дразнили, но шутки прекратились, как только перед стрельцами появился сам Меншиков. Серьезен то ли нарочито, то ли в самом деле, ходил нахмурясь между рядов вояк. Кого-то за полу кафтана дергал, кому-то шляпу поправлял. Так походивши, в сторону отпрыгнул ловко, заговорил:
— Ребята, работа вам трудная досталась. Государь дозволил, нет, приказал, идти на штурм вам. Впрочем… — Данилыч ухмыльнулся, — штурма и не будет. Короче говоря, надобно вам будет изобразить собою шведов, будто бы идущих к Нарве по Ревельской дороге. — Вдруг весь взъерошился, боясь, что стрельцы не уразумеют, закричал: — Да понятно вам, сволочи, понятно?!!
— Еще как понятно, — раздался чей-то мутный голос. — Государь похочет кровя нам пустить — всю отдадим, до капельки единой.
Князь Яков Федорович Долгорукий, серьезный, хмурый, стоявший рядом с Алексашкой, неодобрительно покачал головой:
— Не вижу проку в сем прожекте. Людей токмо зря погубишь.
Александр Данилыч, обхватывая за плечи князя, горячо зашептал ему на ухо, будто боялся, что кто-нибудь услышать может:
— Не погубим! Сам государь сей прожект одобрил. Стрельцов в кафтанах шведских при распущенных знаменах, при барабанном бое ведем на лагерь, будто сам Карлус уж явился. Бой устраиваем потешный, а шведы нарвские ей-ей не выдержат, на вылазку пойдут, своим на выручку. Тут мы всем гвалтом на них и бросимся, на их плечах войдем в ворота, Нарву, как бабу, с ловкостью за титьки схватим!
— Как бы по сусалам не заполучить… — только и молвил Долгорукий да, головой покачивая, прочь пошел.
Утром другого дня в туманной октябрьской пелене, что обволокла предместья Нарвы, небольшие деревеньки, мызы, словно желая разорвать её в клочки, раздался треск десятка барабанов, визгливый голос флейт, одиночные выстрелы, как горох, прыгающий по звонкой шкуре барабанной, послышались тогда же. И часовые на бастионах, башнях Нарвы всполошились, стали вглядываться в даль, в сторону дороги, что к городу вела из Ревеля, поспешно доложили о всполохе внезапном командирам, а те уж немедля дали знать о явлении необыкновенном коменданту Нарвы Горну.
Деловитый, строгий Горн взбирался на сторожевую башню не спеша, будто и не верил в то, что нечто может решительным манером повлиять на оборону Нарвы. Хальс, Менйфельд, Штрольц, Тейтлебен, другие офицеры, скрывая недовольство тем, что их разбудили в такую рань, поспешали вслед за комендантом, ступая по щербатым плитам лестницы. Вот взошли на площадку смотровую, каждый свою трубу раздвинул, наводя в ту сторону, где уж не только барабанный грохот был слышен, но и частая ружейная пальба.
— Смотрите-ка, да ведь это наши! — с ликованьем прокричал молодой Менйфельд. — Я вижу синие мундиры, да и бой барабанный по дроби наш!
Хальс поспешил сделать новое открытие:
— Господин полковник, я вижу развевающийся штандарт его величества короля Карла!
Горн молчал. Он видел и шведские кафтаны, слышал присущий только шведам барабанный бой, порой ему казалось даже, что он видит реющее знамя государя шведов, но давать оценку всему тому, что происходило близ русского лагеря, не спешил. Ему совсем недавно доносили, что Карл, разделавшись с Данией, уже спешит на помощь Нарве, но видеть его войска так скоро… Вминая глаз в окуляр зрительной трубы, обнажая зубы, стараясь как можно тщательней настроить трубу на резкость, Горн всматривался в то, что происходило в двух верстах от крепости. Вот он увидел, что шведы, выстроившись в каре, отстреливаясь от русских, которые наседают со всех сторон, стараются пробиться к Нарве. Построение обволакивают плотные клубы белого дыма, но все же видно, как падают солдаты, пораженные вражеской стрельбой. Где-то на Ревельской дороге маячат другие «синие» солдаты, тоже строятся по-боевому, тоже, заглушаемые стрельбою, грохочут барабаны, тоже вьется королевский шведский флаг.
— Полковник, полковник, — дергает за лацкан Горна Мейнфельд совсем уж неучтиво. — Нам ждать нельзя! Ведь это наши, наши!
«А вдруг засада? — лихорадочно проносится шальная мысль. — Вдруг это и не король, вдруг просто полк из Везенберга, с которым, слышно, был вчера у русских бой, пробивается сюда…»
— Господин полковник, нужно выручать своих! — говорил Хальс. — Если мы не окажем помощь нашим, то их перебьют, как куропаток. Вылазка нужна!
Горн был осторожен, но при необходимости мог подавить сомнения, и принять решение ему удавалось быстро, а поэтому он, чеканя каждый слог, проговорил:
— Драгуны Мейнфельда — на вылазку! Полковник Тейтлебен — на бастион Гонор, а Штрольц — на Глорию. Вся артиллерия на вас! Поджарьте задницы у русских, и да поможет нам Всевышний.
Петр, ещё ни разу не побывавший в настоящем деле по обороне Нарвы и занимавшийся лишь фортификацией, дававшей ему возможность узнавать подробности обороны и снабжения Нарвы, пошел на бастион не торопясь, обдумывая дорогой, что можно сделать для своих, когда под стены Нарвы рвались полки шведского государя. Сейчас он понимал, что бесполезно растратил время, русским помочь не сумел, а теперь ещё придется стрелять в них. Но по мере того, как по подземным коридорам, по патернам, казематам, идя от старой крепости, приближался он к Гонору, в его уме все крепче, точно тесто спекалось от жара в корку, — становилась мысль, при помощи которой он хотел сыграть сейчас ту роль, ради которой прибыл в Нарву.
— Полковник! — подбросил два пальца к шляпе молоденький поручик, едва Петр появился на площадке верхнего яруса бастиона, где пушкари уже хлопотали у орудий, наводя их на русских, смело теснивших шведов. Полковник! Нам никак нельзя медлить! Гонор — ближний к бою бастион, и мы вполне могли бы…
Петр, багровея лицом, дрожа щекой, схватил поручика за галстук:
— Ты, недозрелый огурец, ты разве знаешь, с каким приказом прибыл я сюда?! Я по приказу Горна принял на себя командование артиллерией бастиона, и все, что я стану делать здесь, нужно лишь для победы шведского оружия! Прочь отсюда!
Припав к гранитному зубцу стены, Петр смотрел через трубу на то, что делалось на поле перед бастионом. Он видел, что шведское каре все ближе, ближе подходило к бастиону, хоть и обстреливалось русскими со всех сторон.
«Да что же это, — думал Петр, — как скверно-то стреляют! Уж не иначе, как измена явилась в войске. Впрочем, что иного ждать, коль войском самозванец руководит! А там, на дороге — тож шведы!»
Вот он увидел, как со стороны, от бастиона Глория понеслась на русских шведская кавалерия. Полосы клинков сверкали, точно зеркала, поймавшие луч солнца, плащи развились, тела всадников прижаты к конским шлеям. Три эскадрона, ведомые Мейнфельдом, мчались, чтобы совместно с подошедшими полками шведов опрокинуть русских, смять их и рассеять. Русские полки через минуту-две должны были быть зажаты в клещи. Нет, такого Петр допустить не мог. Загребая длинными ногами, бросился он к ближайшей пушке, крикнул пушкарям:
— Картечью заряжай!
Кинулся к другой:
— Граната!
Третья, четвертая, пятая, шестая пушки, что стояли на верхнем ярусе, уже через две минуты были начинены поочередно картечью и гранатами. Убедившись, что артиллерия готова к бою, он, отталкивая пушкарей, сам стал наводить орудия, вбивая клинья под стволы, смещая пушки вправо или влево, и когда все готово было, выхватив из рук одного из пушкарей горящий пальник, бегая от пушки к пушке, поочередно прикладывал его огненное жало к отверстиям запальным, и орудия, резко дергаясь назад, изрыгали из жерл своих жар, грохот, дым, посылая в сторону врагов Петра смертоносное железо. Пушкари, смотревшие из-за спины Петра за тем, как стреляет полковник, видели, что горсти картечи попадали прямо в гущу шведских каре, там же, сея смерть, взрывались и бомбы. Простые служаки были изумлены, видя, что этот блестящий полковник, которого так ласкал их комендант, когда они ходили вместе по бастиону, стреляет не по русским, а по шведам. Но привычка служить не рассуждая скоро взяла верх над изумлением, и пушкари, включая поручика, следили лишь за тем, сколько метко поражает долговязый полковник Тейтлебен людей в синих мундирах, заряжая пушки, наводя их на цель и разряжая медные стволы, тряско отъезжающие назад.
Петр стрелял увлеченно, сатанея от каждого выстрела. Ему сейчас казалось, что он вернул былую власть, снова встал во главе своего племени и повел его на врагов. Иной раз, видя, как сноп картечи врывается в толпу людей, обряженных в синие кафтаны, как сечет их тела, он рычал или вскрикивал от восторга, не зная, что губит своих соплеменников. Злой рок снова играл его волей, не давая ей излиться благом на свой народ, потерявший верховного правителя и самостоятельно искавший победы. А драгуны Мейнфельда, видя, как кромсает огонь с бастиона людей в синих кафтанах, рубили своими тяжелыми палашами оставшихся в живых, потому что им стало ясно, что не солдаты Карла Двенадцатого шли на выручку Нарве, а просто русские варвары решили их обмануть, обрядившись в синюю форму шведских пехотинцев.
Когда все было покончено и весь забрызганный кровью, но счастливый, русокудрый Мейнфельд во главе отряда драгун влетел за ворота крепости, тотчас же захлопнувшиеся за последним всадником, проскакал через площадь и спешился рядом с вышедшим ему навстречу комендантом, Горн, дрожа от гнева, сжимая и разжимая пальцы, прерывающимся голосом сказал:
— Поручик… сегодня же вы будете расстреляны, нет, повешены на валганге бастиона!
— Осмелюсь спросить, за что же? — улыбался Мейнфельд. — Не за то ли, полковник, что сегодня мой эскадрон уничтожил едва ли не весь полк русских, переодетых в шведские мундиры?
Горн в изумлении отступил на шаг назад:
— Как… русских? Я же видел сам, что к Нарве приближались, вступив с неприятелем в сражение, полки его величества!
Мейнфельд, чтущий чинопочитание, позволил себе беззаботно улыбнуться:
— Взглянули бы вы на штаны и камзолы этих шведов, господин полковник! Представьте, эти ряженые пытались даже сопротивляться — пять, нет, семь моих драгун остались там, на поле. Впрочем, поднимитесь на смотровую площадку башни, господин полковник. Вы увидите, с каким тщанием русские станут убирать тела этих «шведов». Но, замечу, если бы не умелые действия артиллеристов, что стреляли с Гонора, то нам бы несдобровать. Я уверен, нас нарочно хотели вызвать на вылазку, а потом ворваться сквозь открытые ворота под видом шведов. План, однако, недурен. Я читал, что славяне издавна умели заманивать врагов в леса, в непроходимые болота…
Горн был взбудоражен. Он даже обнял Мейнфельда — счастливого мальчишку и тут же распорядился привести к нему того, кто командовал орудиями бастиона Гонор, столь отменно поражавшими врагов. Когда Петр, уже считавший, что его зовут на казнь, явился перед Горном, старик со слезами на глазах заключил его в объятья и спросил:
— Дорогой Тейтлебен, скажите только, как вам удалось распознать под синими шведскими мундирами врагов? Ведь и правда — русские хотели заманить нас в ловушку и переоделись в кафтаны тех, кого, по слухам, убили вчера под Везенбергом. Вы же стреляли в них столь успешно, что без вашего огня, без вашей прозорливости даже и не знаю, что могло случиться с Нарвой…
Горн и стоявшие с ним рядом офицеры уже готовы были выслушать велеречивое и хвастливое объяснение полковника, — о, каждый на месте Тейтлебена не поскупился бы на краски, описывая собственную прозорливость, мудрость, ненависть к врагам и, главное, умение стрелять из пушек. Но, странно, ничего подобного они не услыхали. Мало того, все увидели, как побледнело лицо Тейтлебена, как задергалось оно в судороге, а потом полковник-великан покачнулся и, издав какой-то странный, нечленораздельный звук — или даже слово, только произнесенное на неизвестном языке, грохнулся навзничь на камни площади.
Конечно, полковника Тейтлебена подняли, постарались здесь же перевязать его разбитую голову и перенесли в крепостной госпиталь. Горн лично трижды приходил к нему, справлялся о здоровье. Комендант очень не хотел потерять такого прекрасного служаку, и главному врачу госпиталя он буквально приказал выходить и поднять господина Тейтлебена на ноги в самое ближайшее время.
Офицеры же немало судачили по поводу странного обморока полковника. Те, кто любил его, говорили, что он был вызван огромным напряжением сил во время стрельбы из пушек по варварам. Другие — те, кто завидовал Тейтлебену, — намекали на то, что полковник — засланный в крепость шпион союзника русского царя, Августа Саксонского, и убивал он людей в синих мундирах, не ведая, кто скрывается под ними, и теперь царь Петр отомстит ему через посланного в Нарву лазутчика, который покончит с Тейтлебеном при помощи кинжала или пистолета. Но над такими высказываниями смеялись, жалели Тейтлебена, навещали его в госпитале, но всегда уходили оттуда разочарованными — полковник был хмур и неразговорчив. Он стал каким-то другим, точно прежний Тейтлебен умер, а вместо него на госпитальную койку положили другого человека.
Лже-Петр хлестал Алексашку по щекам, и голова поручика Преображенского полка моталась при каждом ударе из стороны в сторону, будто шея у Меншикова была тряпичной. Хлестал и приговаривал:
— Ну что, мерзавец, удалось тебе взять Нарву за титьки? Удалось?
— Не удалось, экселенц, не удалось! Под картечь, экселенц, стрельцы переодетые попали! — оправдывался Алексашка. — Кабы не так медленно к стенам подходили, так и не напоролись бы на пушки да и драгун бы постреляли шведских, штыками бы покололи!
А Лже-Петр все бил и бил Меншикова по уже распухшим щекам. Не за то, однако, он наказывал своего «любимца», что выдумал затею, которая привела к погибели чуть ли не пятисот стрельцов — их смерть лишь радовала Лже-Петра. Он бил Меншикова потому, что не мог простить, что принудили его, царя, принять план выскочки, который провалился. Он был унижен, потому что с каждым днем все сильнее ощущал себя царем, властелином Московии. Но майор Шенберг, шведский агент и патриот, все ещё жил в его сердце. Обязанность выполнять свой воинский долг требовала от него развалить кампанию и погубить русскую армию. Чувство недовольства собой как предводителем войска входило в противоречие с желанием агента верно служить Карлу Двенадцатому.
А осада крепости на самом деле велась совершенно бездарно. Русские пушки палили редко — не хватало пороха. Ядра не причиняли стенам никакого вреда, а гранаты и бомбы, посылаемыми мортирами, или не долетали до них, или не разрывались. Было видно, что офицеры-иноземцы исполняют свои обязанности небрежно, лениво, с неохотой, ибо понимают, что русский царь совсем не собирается брать город и пришел сюда непонятно ради чего — то ли развеяться от скучной московской жизни, то ли желая осуществить какой-то только одному ему известный политический маневр.
Наступил ноябрь, с моря подули злые, студеные ветры. Никто уже не жил в палатках. Почти сорокатысячное войско зарылось в землю, испещрив все пространство перед городом тысячами землянок, чадивших дымом, выползавшим из Бог весть из чего сделанных труб. Продовольствие из Новгорода совсем не подвозили, и солдаты русского царя искали провиант по окрестным деревням, грабя эстонцев и чухонцев. Форма солдат и офицеров за два месяца осады истрепалась, каждый старался раздобыть какой-нибудь тулуп или хотя бы суконный крестьянский армяк, чтобы закутаться в него, укрыться от холода и ветра. Войско и не походило-то на войско, а представляло собою сброд людей, неведомо зачем явившихся сюда, не понимавших или позабывших цель сидения под Нарвой — никто не посылал их на приступ, никто не приказывал стрелять точнее, копать траншеи для закладки мин под стены. Все видели, что город с таким усердием им никогда не взять, и все ждали лишь одного: когда их уведут отсюда в Новгород, в Москву — в любое место, лишь бы подальше от опостылевшей всем Нарвы. Но ожидали и боялись прихода Карла, который, как говорили, уже шел с войском от Риги к Нарве…
Утром 19 ноября весь русский лагерь содрогнулся — новость, точно бомба, разорвавшаяся в нескольких саженях, оглушила, ослепила, сделала людей беспомощными.
— Царь уехал! — летело от землянки к землянке.
— Как уехал? Куда ж ему уехать! — не верили. — Разве ж мог он нас оставить здеся? На кого же?
Выходили из землянок грязные, заспанные или полутрезвые после вечерней пьянки стрельцы, солдаты, драгуны, пушкари, офицеры русские и иностранцы. Собирались группками, то молчали, руки опустив, то, напротив, начинали ими отчаянно махать, ругая тех, кто врет, ибо не может такого быть, чтобы царь взял да и покинул войско. Спорили, некоторые даже и подрались немного. Другие вдруг смеяться начинали:
— Эка невидаль — уехал! А че ему и быть-то тут? Нас привел вот на сию помойню да и оставил!
— Точно! С антихриста и взятки гладки, — говорил один стрелец. Топориками-то головы рубить накладно — палачей не сыщешь, чтоб сорок тыщ голов отсечь, вот и прислал под шведа, чтоб он нам башки пооткрутил!
Стрелец с досады швырнул на землю шапку, но к нему подбежал пожилой русский поручик, с размаху ударил кулаком в зубы, заорал, брызгая слюной:
— Чего мелешь, потрох сучий! За слова такие в самом деле не под кнут, а под топор пойдешь. Как имя, какого полка?
Но разговоры о предательстве царем-антихристом войска уж было не унять. Лагерь гудел, кипел страстями. Офицеры-иноземцы открыто требовали у командиров полков отдать им обещанное денежное жалованье, грозили разбить казну в случае отказа. Русские офицеры — кто печалился, готовясь к смерти, кто открыто ругал царя, кто, почуяв вольницу, спешил напиться или отправиться на поиски молоденьких чухонок. Другие с серьезными лицами, собравшись в землянках, решали, что же делать: продолжать ли затянувшуюся и бесполезную осаду или подать челобитную от всей офицерской братии на имя Шереметева, Долгорукого или хоть герцога Кроа. Но вот послышался звук рожка, грохот барабана, созывающие всех на построение, и когда полки построились на уже заснеженной, изрытой земле, перед строем на коне поехал Яков Федорович Долгорукий. От него поодаль — герцог фон Кроа.
— Войско! Слушай, что молвить стану! — громко и с натугой, так, что на лбу надулась жила, заговорил князь Долгорукий. — Знаю, какие слухи по лагерю ползут! Знайте ж — всем, кто речи поносные сии говорить ещё будет, языки поотрезаю да собакам брошу! Царь государь Петр Алексеич на самом деле уехал нынче ночью, да токмо не сбежал от нас он, как болтуны болтают, а срочно отбыл в Новгород, чтобы распорядиться о доставке ядер, пороха да провиантского припаса. Скоро, скоро будет он близ вас, мы же продолжим добычу Нарвы!
Далеко не всем понравилось такое обращенье. Во-первых, сам Кроа, едва отъехали в сторонку, стал вопрошать у князя, на каком же основаньи он берется утверждать, что царь Петр вернется, что он уехал за припасом, и почему сам Долгорукий взялся за дело разъяснения войскам причин отъезда государя. Яков же Федорыч сказал надменно:
— А поелику сам государь всемилостивейший, отъезжая спешно с графом Головиным сей ночью, отдал мне своим наказом все войско в собственное распоряжение, тебя же, дюк, сделал он помощником моим.
Кроа, озлобясь, головой затряс так, что задрожали перья шлема:
— Как… помощник? Я есть главный маршал, и ты, князь, не сметь мне такой говорить! Дай указ царя Петра! Не верю!
— Нет того указа, — был тверд Яков Федорович. — Говорю тебе распорядился устно!
— Не верю! Подай бумага! — не на шутку разгорячился фон Кроа. — Не то велю тебя ковать железо как бунтовщик! По артикулу времени военного — казнь смертная через растрелянье, сиречь аркибузьир!
— Аркибузьир, аркибузьир! В заднице твоей видал я твой аркибузьир!
Долгорукий повернулся и уж хотел идти, но фон Кроа с лицом, искаженным злобой, князя за плащ схватил да так дернул на себя, что немецкое доброе сукно затрещало, расползлось. Долгорукий, увидев на плече огромную дыру и не желая прощать обиды немцу, кулаком, обряженным в перщатую рукавку, так двинул герцога в скулу, что тот, как сноп, свалился наземь. Поднялся Кроа довольно-таки проворно, на аршин отпрыгнул, с лязгом шпагу из ножен потянул, Долгорукий же немедля схватился за рукоять своей, и многим, кто окружал их, интересно б было, чем ссора закончится сия, но нашлись и те, кто за лучшее почел дерущихся разнять. Кроа, ругая по-немецки князя, со сдвинутым на ухо шлемом, был оттащен в сторону. Отвели и Долгорукого, злого и, как всем было видно, затеявшего спор лишь для того, чтоб немцу досадить.
Когда же в просторной, нарочно выстроенной солдатами избенке Меншикова успокаивали Якова Федоровича горячим ренским, Шереметев со свойственной ему угрюмостью спросил:
— Яков Федорыч, какого прибытка ради ты с оным сучьим хвостом связался? Али смуту в войско ввести хотелось? Не видал я за тобой прежде такой прыти.
Долгорукий, чуть не плача, глотая горячее вино, заговорил:
— А потому и сучий хвост, что связался! Швед нас здесь на заклание оставил! Не сегодня — завтра Карл с войском явится! Чем ему ответим? На дюка в битве надежду возложим? Нельзя! Нельзя! Вот и решил я войску сообщить, что Петр не бросил их, а токмо в Новгород за припасами поехал, меня же военачальником оставил! Не сказал бы я такое — все войско б разбежалось, не остановил бы!
Долгорукий, вдруг голову на руки уронив, громко, хрипло зарыдал. Меншиков и Борис Петрович на него взирали молча. Наконец с осторожностью Алексашка молвил:
— Да, оставил Швед нас, но да и Бог-то с ним. Сами пойдем на Нарву. Таперя уж по правилам осаду поведем, с подкопами, с минами, пушки стенобитные близехонько к стене поставим да и станем пролом долбать…
Но Долгорукий поднял на Алексашку мокрые глаза и пролепетал:
— Много хочешь, Саша, да мало заполучишь. Порох уж почти весь извели, инженеры, пушкари иноземные токмо и ждут, чтоб жалованье получить да и смотать отсюда. На наших тож надежды мало: ежели вначале бодры были, лестницы ладить хотели, чтоб на приступ идти, то таперя ничему не верят. Вышел из них дух воинский, как дым из бздюхи-гриба. Уходить отсель надо, покуда нас Карл не перерезал, на Москве Собор созвать да думать, кому царить над нами. Самозванец, мню, боле к нам не заявится. Сотворил он уж свое дело…
И снова зарыдал князь Долгорукий, горюя о русской неудаче.
Бомбардирский капитан Гумморт, тридцатилетний крепкий малый, обносившийся и небритый, сидел за широким столом в покоях коменданта Горна и, не стесняясь, спешил отправить в свой жадный и соскучившийся до лакомств рот как можно больше из всего того, что соблазняло его голодный желудок. Горн и приглашенные к столу офицеры с нескрываемой неприязнью следили за перебежчиком, их соплеменником. Впрочем, они знали, что Гумморт сполна удовлетворит их любопытство, когда наестся, а поэтому и они сами будут удовлетворены.
— Итак, — не выдержал Горн, — вы утверждаете, что в лагере у русских царит настоящая паника?
— О, не то слово, сударь, — отправляя в рот уже пятую цыплячью ножку, проговорил Гумморт. — Это уже не армия. Его величеству Карлу не составит никакого труда взять их голыми руками. Пороха нет, ядер и бомб тоже, солдаты едят конину и то, что удается награбить у окрестных жителей. Иностранные офицеры давно уже не верят, что им заплатят жалованье сполна, и поэтому ропщут, а русские — те давно уж предаются только пьянству, безразличны ко всему. Но главное, главное, сударь, — Гумморт с улыбкой на замасленных губах поднял вверх куриную косточку, которую успел чисто обглодать, — нынешней ночью царь Петр тайно покинул лагерь, что привело в беспокойство и даже в панику все войско. Генералы никак не могут решить, кому управлять армией, офицеры скоро овладеют полковыми деньгами, если отыщут таковые, а дикие русские солдаты и стрельцы готовы резать иностранных офицеров и генералов, потому что в них видят корень зла, считая их изменниками, не желающими штурмовать Нарву решительно и смело. Кроме того, мой полковник, я перед своим уходом к вам успел сделать съемку русских укреплений с указанием мест, где размещены орудия разных типов. Вот этот план, — и Гумморт извлек из внутреннего кармана своего кафтана сложенный вчетверо лист бумаги и передал его Горну.
Полковник с нескрываемой брезгливостью взял лист в руки и даже не стал рассматривать его — отложил подальше.
— Расположение русских укреплений нам известно довольно хорошо. А что же, не ведут ли они к стенам Нарвы минную галерею?
— Да что вы! — глумливо усмехнулся Гумморт. — Об этом не было речи и в начале осады, теперь же им и вовсе не до этого. Ждите государя Карла, мой полковник, и потом совместными усилиями вы возьмете в клещи армию русских, положив все это стадо между молотом и наковальней. Победа будет полной, уверяю вас!
И Гумморт, осушив полный бокал вина, с победным восторгом оглядел присутствующих. Офицеры почему-то отвели глаза.
После ужина Горн, сухо распрощавшись с Гуммортом, сообщил ему, где он сможет найти пристанище, и предложил пройти ему в тот дом одному — он размещался неподалеку от жилища коменданта. Когда же бомбардирский капитан, очень довольный собой, выйдя на площадь, пошел в указанном ему направлении по темной уже улице Нарвы, он услышал за своей спиной шаги. Обернулся и увидел, что какая-то фигура, закутанная в плащ, нагоняет его довольно быстро. Был тот неизвестный человек более чем высокого роста, а поэтому нагнал он Гумморта довольно быстро. Капитан струхнул немного.
— Сударь, что вам угодно? — спросил он у подошедшего, нащупывая между тем рукоятку пистолета.
— Я собрался проводить вас, — раздался хриплый голос, и круглые, какие-то знакомые глаза сверкнули из-под треугольной шляпы.
— Это весьма любезно с вашей стороны, — вглядывался Гумморт в эти круглые, такие знакомые глаза. — Но скажите, кто вы?
— Я? — молвил незнакомец. — Я — царь и государь Руси, Петр Алексеевич, а ты, я знаю, Гумморт, взявшийся служить мне и изменивший. Разве не известно тебе, Гумморт, что по времени военному полагается изменнику?
Плащ, прикрывавший нижнюю половину лица незнакомца, опустился, и Гумморт вскрикнул — перед ним на самом деле стоял царь Петр, только он был сейчас не в кафтане капитана бомбардирской роты Преображенского полка, а в каком-то богатом полковничьем мундире, но все равно — сомнений не оставалось.
— Так почему же ты изменил мне, Гумморт? — дрожа лицом, кривя губы, допытывался Петр, бывший на ужине у Горна и слышавший каждое его слово. Или ты не подписывал со мной контракт? Или денежное жалованье и рационы тебе, негодяю, платили несвоевременно?
Гумморт трясся. Его страшила скорей не кара за измену, а необычное исчезновение царя Петра и внезапное появление его здесь, в окружении врагов. Во всем этом Гумморт видел что-то бесовское, что-то запредельное, непонятное ему, а поэтому и трепетал.
— Я, я, — лепетал он, между тем все крепче и крепче сжимая рукоять небольшого пистолета, спрятанного под плащом, — я боялся, что русские солдаты меня зарежут. Да, они собирались сделать это с каждым из иноземцев. К тому же, ведь государь сам нас предал первый, уехал…
— Откуда же тебе знать, Гумморт, куда он уехал? — допытывался Петр, все ближе приближая к лицу дрожащего капитана свое страшное лицо. — Видишь, я здесь, я рядом со своим лагерем. А может, я просто провожу разведку? Ладно, пусть ты убежал к врагу… Ну, а план укреплений ты зачем принес сюда? Ответишь?
Но Гумморт, ноги которого уже подгибались от переполнявшего его ужаса, молчал. Петр же вынул из кармана план Гумморта, захваченный неприметно со стола коменданта, показал капитану лист и, видя, что тот онемел от страха, спросил:
— Ну, а может быть, ты мне скажешь, где располагается жилье Меншикова и Шереметева?
Гумморт вначале смотрел на бумажку со своими каракулями, словно не понимая ничего, но потом ткнул пальцем в два места:
— Здесь и здесь стоят их домики, из бревен, — и вдруг, приглядываясь к лицу Петра, чуть усмехнулся и проговорил: — Но… если вы на самом деле царь Петр, зачем же спрашиваете меня об этом? Вы и сами знать изволите…
Еле слышный скрип курковой пружины коснулся слуха Петра — капитан готовил пистолет к выстрелу, и ткань плаща скрывала его руку. Движением быстрым, как молния, Петр схватил его за кисть руки прямо через сукно плаща, крутнул её так, что раздался хруст и крик капитана одновременно, и на камень мостовой с лязгом упало оружие.
— На царя… на помазанника руку поднять хотел?!! — страшным шепотом, искренне веря в то, что страшнее преступления и быть не может, спросил Петр. Потом быстро нагнулся, поднял пистолет и, уже не говоря ни слова, очень спокойно, хладнокровно взвел курок и, не целясь, выстрелил в упор прямо в сердце капитану. А утром, когда коменданту Горну донесли о странной смерти перебежчика, полковник не слишком расстроился, когда узнал об этом. Куда более его удивило то, что рядом с телом убитого — или самоубийцы, доказать было трудно, — обнаружили лист с чертежом его работы, который должен был находиться на столе Горна, но куда-то исчез. И Горн долго ломал голову догадками: кто же мог взять план Гумморта с его стола, кому он понадобился?
Та ноябрьская ночь выдалась на редкость темной. Луны на небе не было, и только редкие костры, разложенные часовыми на валгангах стен ради того, чтобы люди, стоящие на ветру, могли хоть немного согреться, выхватывали из темени чьи-то фигуры, иной раз лица, трепетали бликами на начищенном оружии, на медных пушках.
Петр прекрасно видел часовых и слышал их голоса, а поэтому сторонился их, боясь издать лишний звук, способный привлечь внимание к его долговязой фигуре. Обвязав веревкой зубец стены, нырнул в проем между зубцов, опираясь на выступы, стал спускаться вниз, а когда оказался на припорошенной снегом земле, побежал, сгибаясь в три погибели, к лагерю русских, распестренному горящими глазами костров.
Шереметев, Долгорукий, Меншиков и Бутурлин сидели в избенке Александра Данилыча и молча хлебали деревянными ложками, но из серебряных походных мисок Алексашки кислые щи. Ели без азарта, медленно черпая густую жижу. То и дело вздыхали, друг на друга не глядели, звеали, но спать никто не шел. Ждали появления войска Карла.
Вдруг снаружи, где стояли часовые, донесся какой-то шум: чей-то знакомый, грозный окрик: «Что, спишь, каналья?» — «Никак нет, ваше…», дальше невнятно, неразборчиво, гугниво. Дверь резко распахнулась, впуская в протопленную избу стужу и завыванье ветра, да ещё какого-то человека с пышной треугольной шляпой, надвинутой на лоб, всего закутанного в плащ. Встал посреди избы, молчит, но дышит шумно, будто бежал долгонько и все не может отдышаться. Все, кто щи хлебал, так и замерли с едой во рту да с приподнятыми ложками.
— Да ты кто таков будешь-то? — озадаченно спросил Данилыч, а сам уж потянулся к пистолету, что рядом на столе лежал.
Незнакомец хмыкнул:
— Кто? А тот, кого вы потеряли! — и шляпу с головы сорвал. — Государь ваш, царь!
Все, кто ел, повскакивали из-за стола, кто стал кланяться, кто в испуге отпрянул в сторону. Слишком уж неожиданным было возвращение того, кто всеми числился сбежавшим, чуть ли не изменником. Петр же стоял и ухмылялся, на носках поднимался как бы шутя вверх да и опускался вниз.
— Что, не ожидали, вижу? Испужались, будто сам черт из ада к вам явился?
Первым нашелся Шереметев. Присмотревшись к богатой полковничьей одежде неведомо откуда явившегося государя, к мундиру армии то ли немецкой, то ли шведской, спросил:
— А откуда же, вседержавнейший, ты к нам пришел? Мы и впрямь и думать о тебе забыли. Осиротели. Слышно было, что отправился ты к Новугороду за пушечным и провиантским припасом, на деле же выходит, что никуда и не отлучался, с нами был. Вот загадка так загадка! Ну, да сии закавыки не нам, холопам твоим разгадывать. Да и кафтанчик на тебе такой изрядный, будто… шведы прям по росту твоему и настрочили…
Петр вспыхнул. Ядовитый тон речей того, кто ни духом, ни взглядом не смел перечить ему, помазаннику Божьему, раздражил Петра.
— Эка вы тут без меня вольно-то разговорились! Али за речи дерзкие супротив царей уже больше не секут вас, имений не отбирают, не отправляют на покаяние в монастыри? Избаловались без меня… холопы! — И обвел всех поочередно свирепым царским взглядом. Но не затем явился он в лагерь соплеменников своих, чтобы корить их за неучтивство. Нужно было поспешать. Часовые на стене веревку могли заметить, подняли бы тревогу, и вернуться в Нарву Петр уж не сумел бы, хотя вернуться ему очень нужно было.
— Ну… буде, пожурил — и ладно, — примирительно сказал. — Теперь же, генералы, внимайте слову государя истинного своего. — Нет, не заметил, как улыбнулся Шереметев, как осклабился Данилыч. — Завтра, Борис Петрович, и ты, Яков Федорович, должны вы будете людей повести на приступ. На бастион Гонор пойдете. Знайте, что не токмо артиллерия Гонора палить не будет, ибо некто, о ком вам знать не надо, дырки запальные прочно заклепает. Но, что того важнее, найдете вы открытыми ворота. Сей плезир тот же вам человек доставит, я сиречь. Завтра же Нарву возьмем на шпагу, а после запремся в ней и встретим со всем учтивством войско Карла, рыло ему намоем, а после, к весне уж, в Курляндию и в Ингрию пойдем!
Петр взглядом своим горячим искал поддержки, сочувствия, думал увидеть радость на лицах военачальников войска своего, но видел лишь или тупое равнодушие, или открытую насмешку. Все молчали.
— Да что вы, козлы рогатые, не верите мне? Правду говорю — открыты ворота будут! Сам открою их!
Ложкой деревянной постукивая по столу, будто палочкой по барабану, заговорил Борис Петрович:
— Царь милосердный, а дозволь вопрос тебе один задать.
— Ну, задавай, Петрович, да токмо поскорей. Мне уж время возвращаться.
— Вопросик же мой таким выходит: скажи, какого рожна ради ты оказался в Нарве? Был-был при нас, хоть и худо, но воевал, а тут исчез да вдруг и воротился… из града вражьего. Сие уразуметь не в силах. Или предался ты шведской службе, что зрим мы ясно по твоему мундиру? Или… снова нам каверзу готовишь? Вначале нас сюда привел и на приступ-то даже не разрешил сходить ни единожды. Таперя же ладишь хитрость новую — всех нас, точно мышей, хочешь заманить в чулан, где ни единой дырки нет, а после взять да и дверь захлопнуть! Ай, немалое имеешь ты проворство, государь наш! Токмо мы тебя давно уж рассчитали, как ты ни пытался нам втереть своим мудроглаголеньем необходимость и стрелецких казней, и брадобрития с ношением немецкой одежонки, и войны со шведами. Знай, что никем иным тебя не признаем мы, а токмо подосланным от шведов шпионом, коего они послали, чтоб погубил он народ русский. Долго мы молчали, думая тебя направить на путь служения Рассее, но, видим, просчитались. Таперя же время кончилось твое. За козни все свои в Москву ты поедешь в кандалах, а там допрос и непременную расправу учиним тебе!
Шереметев сам не ожидал, что наговорит такое. Давно уж у него в душе варилась, вызревала такая речь. В сердце радовался он не раз, проговаривая про себя её, — сладкой патокой истекало сердце, когда представлял Борис Петрович лицо самозванца, слушающего слова такие, и вот случилось. Правда, видел он, что товарищи его речь поспешную совсем не одобряют, но видел также Шереметев, как неуемной судорогой кривится лицо того, кто называл себя государем. Губы прыгали, глаза безумные чуть не лезли из орбит, брови взлетели на середину лба, весь шатается, руки страшно растопырил, будто собрался облапить грубияна и изменника.
— Борис Петрович, — заплетаясь, заговорил, — да ты что ж несешь такое…
Шагнул вперед на ногах одеревенелых, но больше ни говорить, ни шагать не стал — видно, и тех шагов хватило: жало мигом выхваченной шпаги поймало на мгновенье свет свечей, со звуком тугим и сочным резануло воздух, описало полукруг, и непременно бы кромка точеная клинка снесла бы Борису Петровичу полголовы, если б не пригнулся он, как и тогда, в палате Грановитой, когда уйти старался от удара посохом.
— Раб! Холо-оп! Убью-у! — завопил царь Петр, делая замах вторичный, но опустить клинок ему не дали — со всех сторон насели на него, повисли на руках Данилыч, Долгорукий, Бутурлин. Точно псы охотничьи, озверясь от долгого ожидания расплаты над ненавистным Шведом, опрокинули они Петра, повалили на дощатый пол избенки, шпага, вырванная из руки, с лязгом полетела в угол. Данилыч кулаками, яро, люто, потому что долго лелеял в себе расправу над самозванцем, бил Петра в лицо, а Петр, никак не ожидавший такого приема от своих, от подданных, к которым так стремился, которым так хотел помочь, огромными и сильными ручищами пытался защищаться, страшно матерился, обещал всех на кол посадить, плевался, плакал, скрежетал зубами. И вот сила дикая его возобладала над жаждою мести всех четырех. Вначале встал на четвереньки, стряхнул с себя Данилыча, Бутурлина, пытавшегося руки ему вязать, встал с одного колена, потом с другого. Рыча по-медвежьи от обиды, гнева, схватил за ножку стул, что стоял неподалеку. Крутанул над головою, описывая им круги, разогнал по углам избы тех, кто пытался его схватить. После, с оскаленными зубами, огромный, под самый потолок избы, уже с выражением великого горя на лице, об пол бросил стул с такою силой, что разлетелся тот на части. Тяжело дыша, с клокотаньем в горле, произнес:
— Ну же… зачтется вам сие… изменники! На кого руку подняли…
Резко повернулся и быстро вышел из избенки.
Долго Данилыч, Шереметев, Долгорукий и Бутурлин стояли в разных углах избы. Все ждали, что явятся сейчас профосы, чтобы отвести изменников и хулителей царя под стражу. Ждали, наверно, с полчаса, но, странно, никто не пришел.
Алексашка рукой по лбу провел, растрепанные волосы пригладил, рассеянно взглянул на товарищей своих.
— Бояре, а ведь не придет за нами царь со стражей…
— Сие отчего же? — Долгорукий пробубнил.
— Оттого, что… истинный то был Петр Алексевич, а мы его вязать хотели. Мы Шведа били, а он думал, что мы на помазанную его особу посягали. Ушел, не стерпел измены…
Но Шереметев так стукнул рукою по столу, что в мисках щи подлетели кверху:
— Не бреши, Данилыч! Сам сын конюхов, так полагаешь, что и государи могут шведские кафтаны надевать да во вражьем городе сидеть? Пушки он, видишь ли, клепать решил, ворота самолично отворять! Полагаешь, что сам царь природый совесть настолько бы презрел, что шведам передался, когда мы воюем? Швед то был, боле некому, и новый обман он для нас чинить собрался, но не дали ему воли! Таперя же, коль раскрыли мы его, не явится к нам больше. Нам же, если попробует на казнь послать, надобно держаться вместе и войско все против него поднять! Откроем полкам, кто ими управлял, выйдем из-под Нарвы, а дале — Собор в Москве решит! — И перекрестился широко и истово.
Как удалось десятитысячной армии Карла подойти к укрепленным русским позициям столь незаметно и близко, никто и сообразить не смог. Наверно, часовые за вьюгой, что разыгралась в то утро, не углядели приближения врага. Писк рожков, треск барабанов, выстрелы и крики наседавших на русские рогатки раздались разом. Солдаты, стрельцы выскакивали из землянок, офицеры спешно строили их в линию, от неожиданности путая команды. Быстро двигая шомполами, трясущимися руками солдаты заряжали ружья, построясь редкой цепью, стреляли в наступавших, но шведы, горящие отвагой и настропаленные напоминаньем Карла, что московиты — воины плохие и сразу побегут, прорвали цепь русских быстро. Первыми дрогнули стрельцы, меж которых давно уж ходили слухи, что царь-антихрист их предал, побежали. Где попадались офицеры-иноземцы, резали, кололи багинетами, секли бердышами. Еще и приговаривали:
— Вот вам, немцы, за немецкого царя!
Дрогнула и двинулась назад дивизия Головина, храбрый Вейде пытался противостоять, но сам был ранен, и его дивизия бежала, бросившись к реке. Там, не страшась воды холодной, не покрытой льдом, бросались в волны, давили один другого, ввалившись в воды огромной массой, обезумевшей от страха, неуправляемой, потерявшей и царя, и командира. Тысячи солдат нашли конец в быстрых, бурлящих водах норовистой Наровы.
Но остановили стремительное наступленье шведов полки гвардейские, Преображенский да Семеновский. Сомкнувшись плотными рядами, плечом к плечу, стиснув зубы, гвардейцы отражали все атаки стрельбой и багинетами, но по войску, от солдата к солдату, от офицера к офицеру, от генерала к генералу уже летела весть, что герцог фон Кроа, командующий всей армией, генерал Алларт, генерал Штейнбок перешли на сторону врага.
А ветер со снегом все хлестал в лицо, и в пурге не видно было лиц своих соседей по шеренге, не то что наседавшего врага. В этом белом снежном хаосе русские полки, не имевшие общего командования, не имея связи друг с другом, принимали своих за врагов, начинали атаки, пальбу по товарищам своим, все перемешалось, все вопило. Происходящее теперь казалось русским совсем ненужным: ни им самим, ни царю, ни Родине, ни Богу.
А на помощь Карлу из крепости на хорошо подкованных, сытых лошадях вылетели драгуны, плащи которых вились за спинами, подобно крыльям, и на злого ястреба похож был их предводитель: без шляпы, с развевающимися волосами, с тяжелым палашом в руке, откинувшись назад в седле с осанкой гордой и воинственной, мчался он туда, где кипела битва, призывным кличем обращаясь к подчиненным, чтоб не отставали. Вломившись в людскую массу теснимого, обезумевшего от ощущения конца и невозможности бороться за жизнь свою, российского войска, этот человек колол, рубил направо и налево, лишая жизни тех, кого возненавидел… Он, пришедший в эту крепость, чтобы помочь тем, кто осадил её, был оскорблен ими и наказывал сейчас непокорных ему изменников. Но никто не знал тогда, что руководит драгунами, что сеет смерть и опустошение сам русский царь, которому сейчас нет дела ни до Нарвы, ни до умирающих людей, ни до мальчишки-Карла. Обида влекла его вперед, и клинок его был послушен лишь зову мести.
…Сопротивляться шведам было бесполезно. Посланный от русских просил у шведов перемирия и возможности уйти.
Карл, сам обессиленный, потерявший в сражении три тысячи солдат, великодушно согласился, но условия, им означенные, для русских были тяжкими. Дозволялось беспрепятственно уйти с шестью полевыми пушками, оставив шведам всю осадную артиллерию, но с распущенными знаменами и с барабанным боем, что почетно было. Но слишком уж ненавидели победители тех, кто пытался штурмовать их Нарву, — когда полки переходили через нарвский мост, шведы на них напали, отобрали знамена, пушки, ограбили обоз. Тех, кто пытался сопротивляться, убивали, топили в водах Наровы. Были взяты в плен и содержались в казематах Нарвы князь Яков Федорович Долгорукий, генералы Автоном Головин, раненый Адам Вейде, князь Юрий Трубецкой, Иван Бутурлин, начальник артиллерии царевич Имеретинский, семь полковников, четыре подполковника, шесть майоров и двадцать пять офицеров. После их отвезли в Стокгольм, и они со склоненными головами прошли по улицам столицы шведской. И шведы-горожане ликовали. Их сердца трепетали от радости победы над коварным, могучим, варварским народом, и все эти лавочники, мелкие ремесленники, трубочисты, аптекари, водовозы, никогда не державшие в руках оружия, ощущали себя при виде знатных пленников бесстрашными и непобедимыми.