9 ПРАВО ПЕРВОЙ НОЧИ И ПРАВО СТАТЬ СОЛДАТОМ

По крепкой, укатанной дороге, то и дело оглядываясь, ненадолго останавливаясь, чтобы перевести дыхание, неуклюже бежал нескладный с виду человек. Бежал он от города, и по всему было видно, что желает побыстрее убежать как можно дальше, и два молодых парня, закусывавших на обочине, спустив ноги в сухую канаву, с большим, но в то же время озорным любопытством следили за приближающимся к ним странным малым, длинные волосы которого развевались на бегу. Палка, ловко просунутая одним из них между ног бегущего, прекратила стремительное движение долговязого, и он растянулся на дороге во весь свой немалый рост, страшно сморщился от досады и боли, а когда, повернув голову, понял, что стало причиной его падения, сразу вскочил и, дико выкатывая глаза, бросился на приятелей.

С великой яростью, желая, как видно, хорошенько проучить обидчиков, бросался он с кулаками то на одного, то на другого, но парни те были не робкого десятка, да и, похоже, привыкли отвечать ударом на удар, и скоро долговязый снова валялся в дорожной пыли, сбитый на землю кулаком. Кровь, потекшая из короткого носа, беспомощно разбросанные по сторонам руки красноречиво говорили, что победа осталась за его врагами, но воспользоваться ею в полной мере молодые люди не хотели. Напротив, один из них, бородатый, с длинными вьющимися волосами, протянул поверженному противнику руку и сказал на прекрасном верхненемецком:

— Поднимайся, приятель. В другой раз будешь знать, что не так-то просто взять на кулак братьев любого землячества, что грызут камень науки в Кенигсбергском университете. Уж полтора века, покуда существует наша альма матер, студенты первым делом овладевают приемами кулачного боя, а уж только потом садятся за книги.

Хмрый, злой на себя за поражение Петр, приняв тем не менее помощь молодого человека, встал на ноги. Если бы не приключения последних месяцев, где было так много унизительного для его достоинства, Петр снова бросился бы на молодых нахалов, стал бы драться до последнего, как гордый царь. Но теперь он видел, что невозможно доказать силой свое право пользоваться особым положением среди людей. Нужно смириться, принять их условия, жить так, как живут они.

— Кто ты такой, дружище? — спрашивал бородатый победитель. — Ты несся по дороге, будто за тобой гнались, по крайней мере, с десяток демонов.

Приятели с интересом рассматривали Петра — похоже, все им было любопытно в нем: и плоское, как блюдце, лицо, и оскаленный, гневный рот, сумасшедшие глаза, широченный лоб.

— Так кто же ты? — спрашивал теперь второй парень. — Говори, а то получишь ещё хороших оплеух.

— Я — русский царь, — вдруг признался Петр. — Только не смейтесь надо мной и постарайтесь поверить мне. Я был в Голландии, шведы меня пленили, но я бежал из плена…

Нет, Петру не стоило говорить об этом — дружный, задорный смех стал ответом на его признание. Друзья смеялись долго, то и дело хлопали друг друга по спинам, показывая пальцем на Петра, готового вступить в драку снова. Наконец смех затих, и один из друзей сказал:

— Слушай, а ты забавный малый. Хочешь, пойдем с нами? Мы — студиозусы из Кенигсберга. Я — Макс, а это — Фридрих. До начала лекций остался месяц. Успеем дотащиться до Кенисгберга. Там, русский царь, ты сядешь на корабль и поедешь в свою Москву. Кстати, а почему ты покидаешь Кольберг?

— Меня едва не сожгли там по приговору суда, — признался Петр. Решили, что в меня вселился дьявол. Ах, я раньше так любил немцев, но теперь…

Парни снова расхохотались, и бородатый, облаченный в широкий плащ и высокие сапоги Макс сказал:

— Причем здесь немцы? Я учусь на философском факультете, приятель, и знаю, что всем людям во всех странах присущи одинаковые аффекты: нам нужно жрать, а поэтому мы все деремся за жратву, нам нужны бабы, а поэтому мы или деремся за баб, или придумываем ухищрения для овладения ими — поем песни, сочиняем стишки, затеваем ради них войны, а ещё всем нам хочется власти ради самой власти, а также ради жратвы и баб. Ну, разве я не прав? Так причем же здесь немцы? Повсюду нравы дики, ибо перечисленные мною аффекты не скоро оставят натуру человека. Скажи нам лучше, как тебя зовут, и здесь, на обочине этой дороги, мы скрепим нашу дружбу чаркой доброго швабского шнапса.

Петр, не евший с тех самых пор, как покинул борт «Дельфина», набросился на кровяную колбасу, хлеб и сыр приятелей, а те, с жадным любопытством следя за странным человеком, назвавшим себя царем Петром, не уставали подливать ему водки, и скоро Петр уже любил студентов, казавшихся ему такими же добрыми и приветливыми, как гостеприимные обитатели Немецкой слободы. А Макс, словно нарочно желая разрушить впечатление голодного человека о самом себе, говорил:

— Да, жрать ты, Петр, горазд. Я уж и пожалел, что пригласил тебя поесть. Да, мы, немцы, жадные и злые, жадные и злые. Не знаешь разве, какими мы можем быть? Ты, я вижу, на самом деле иностранец и, конечно уж, как воевали немцы друг с другом лет семьдесят назад, знать не можешь.

— Из-за чего вы воевали? — не переставая жевать, спросил Петр.

— Как? Из-за религиозных несогласий[5]. Но не в этом дело. Почитал бы ты, что пишет честный Филандер фон Зитевальт, видевший войну. — Макс, любивший поболтать, развалился на своем плаще. — О, сжечь деревню, перебив всех крестьян, изнасиловать женщину, привязав её к спине изувеченного отца или мужа, разрезать живот беременной — было обычным делом. В одной Саксонии за два года погибло не меньше миллиона — убиты или умерли от голода. С голодухи люди крали трупы с виселиц, выкапывали из могил, чтобы сварить и съесть. Братья ели мертвых сестер, дочери — матерей. Родители убивали детей, чтобы утолить голод, а потом, от стыда, убивали себя. Пишут, что в начале войны Германия имела шестнадцать миллионов жителей, а в конце всего четыре. Представляешь, во Франконии сейм даже разрешил мужчинам иметь двух жен, никому не разрешалось становиться монахом раньше шестидесяти лет, а духовенству милостиво дозволили жениться.

Петр даже на минуту оторвался от еды — от Лефорта он никогда не слышал о бедствиях, что когда-то постигли столь полюбившуюся Петру Германию. Красивые молодые лица студентов вдруг словно подернулись какой-то тенью, на мгновеье потеряли привлекательность свою, но друзья уже толкали в бок Петра, предлагая ему подняться:

— Эдак мы и до зимы до Кенигсберга не доберемся!

И зашагали по дороге, удаляясь от города, где русский царь едва не поплатился жизнью за что, что попытался помешать свершению жестокой казни. Студенты были столь щедры, к тому же они про себя решили, что их попутчик немного свихнулся, и часто давали ему по очереди свои дымящиеся трубки, чтобы покурил дорогой, и Петр охотно брал их то у Макса, то у Фрица, а Макс без умолку болтал:

— Значит, ты русский царь? О, это очень, очень хорошо! Чтобы немного подзаработать, мы в пути будем показывать тебя, говорить всяким деревенским лоботрясам, что за несколько крейцеров они смогут увидеть настоящего русского царя, корабль которого потерпел крушение неподалеку от Данцига. Ты умеешь говорить по-русски? Ну, скажи-ка!

Петр, улыбаясь, что-то произносил по-русски, и Макс с Фрицем, никогда не слышавшие русского языка, шлепали Петр по спине и со смешками говорили:

— О да, Питер, да, ты говоришь как настоящий русский царь!

— Нет, даже лучше, много лучше. Куда ему до тебя. Только пояснее выговаривай это «щ», сделай его долгим, как шипение вестфальского гуся. Ну-ка — щ-щ-щ-щ-и-и-и…

И Петр, тоже смеясь, уже не обижаясь на студентов, старался проговорить звук так, как требовали они. Но скоро Максу с Фрицем надоело учить попутчика, которого они считали почти дурачком, говорить на «настоящем русском языке». Понятно, что этот неуклюжий, долгоростый парень, побитый ими, не заслуживал внимания кенигсбергских студиозусов, и они, уже не замечая шагавшего подле них Петра, с юной живостью болтали.

— Максик, — говорил Фриц, — если трюк с русским царем по пути в альма матер не пройдет, нужно чем-то другим призаняться. Я будущий медик, а посему хочу предложить продавать одну полезную штуку — рецепт превернейший, к тому же все составные части под рукой.

— И что же это?

— Аква флорум омниум — вода всех цветов. Приготовляется это снадобье из свежего коровьего кала именно в сентябре, когда коровы питаются травами, набравшими за лето много целебных свойств. Кал собирается в холщовый мешочек, потом растворяется ключевой водой, или речной, что течет под мельничным колесом, потом мы нагреваем смесь в бутыли на медленном огне, пока не получится это драгоценное лекарство. Крестьяне и горожане за милую душу будут покупать его у нас, сразу чуя по запаху, что снадобье отменнейшее!

Но Макс пренебрежительно махнул рукой:

— Ха, стану я ковыряться в коровьем дерьме! Не лучше ли найти продавать корень мандрагоры? Я твердо знаю, что когда вешают какого-нибудь мужика, его семя, изливаясь на землю, рождает мандрагору. Корень этого растения, как известно, приносит богатство и здоровье. Только лучше рыть его при помощи собаки, да и уши нужно покрепче затыкать, а то корень этот так свистит, когда тащат его из земли, что рассудка лишиться можно.

Светлокудрый и голубоглазый Фридрих, выслушав приятеля, серьезно отвечал ему:

— Что ж, можно попробовать. Только слишком много времени потратим на поиски места казни — впереди одни деревни. Впрочем, и там, я слышал, по приговору местных властелинов вершатся казни. Если это так, то неплохо б разыскать тело повешенного вора, отрезать его руку, вытопить все сало и сделать из него свечу. После с этой свечкой, зажатой в мертвую руку, забирайся в любой дом — никто тебя не увидит. А что? Жить-то на что-то нужно до Кенигсберга, да и в альма матер деньги бы не помешали.

Петр, не вмешиваясь в беседу приятелей, удивлялся между тем: чего же стоит университетская наука, если два студента, будущие доктора, верят в волшебство?

— Неужели вас учат этому в университете? — спросил он вдруг.

Макс, с удивлением взглянув на спутника, задавшего свой вопрос коряво и косно, не мог произнести ни слова в течение минуты — Валаамова ослица заговорила! Потом хлопнул Петра по спине и с видом глубочайшего презрения сказал:

— Дикий русский царь! Не смей судить тех, кто учится в университете! Наука — это путеводная звезда каждого народа, каждого человека, и люди, не видящие этой звезды, бредут, точно слепые, в полном мраке!

Они шли уже две недели. Осенняя погода — то дождик, то ясно, — уже стала квасить дороги. Петр видел, что лесов в Пруссии куда меньше, чем в Русской земле, а деревень встречалось немало. Студентов пускали на ночлег охотно, потому что видели в них людей ученых, способных чем-то помочь в леченьи хворающих детей, больной скотины, в составлении гороскопа, а то и просто приятных, умных собеседников. Петр же в этих разговорах участия не принимал. Его интересовало совсем другое. Он, так любивший прежде немецкие порядки, спешивший ввести многие из них в своей земле, видел, что немецкие крестьяне совсем не богаче, чем «христианин» русский. Крепостное право живет и здесь, хоть и не повсюду. Голод в домах крестьянских почти что постоянный. Та же барщина, поборы скотиной мелкой, курицей, яйцом. В неурожайную годину крестьяне мрут, как мухи. И жалко было этих людей Петру, когда Макс или Фридрих, желая немного заработать, созывали крестьян какой-нибудь деревни на площадь или перед церквушкой, или рядом с рынком, возглашая:

— Идите все смотреть! К вам прибыл русский царь! Сам русский царь!

Петр, вначале мрачный, закутавшись в домотканый плащ, выходил перед зрителями.

— Ну, русский царь, потерпевший крушение под Данцигом, расскажи-ка нам, как это случилось! — требовал Макс.

И Петр начинал говорить по-русски, рассказывая крестьянам не историю крушения его корабля, а то, как он был пленен шведами. Ему нравилось говорить об этом, потому что крестьяне, приоткрыв рты, слушали его внимательно. Этот странный, звучный язык был для них совершенно внове. Петр же, увлекаясь, распалялся гневом к оскорбителям своего царского достоинства, страшно вращал глазами, скаля крупные, хищные зубы, изрыгал хулу на шведов, размахивал руками, повествуя о том, как он колол ножом солдат, рубил быка или стрелял из пистолета. Потом он мог и разрыдаться, вспоминая, как плакал, сидя в бочке, и снова гнев кривил его лицо, когда повествование подходило к сцене на корабле или к сожжению ребенка. Закончив рассказ, Петр, словно заново пережив все случившееся с ним, в изнеможении ронял вдоль тела свои длинные руки, голова его падала на грудь, лицо было мокро от слез. Зрители же спешили подойти к нему, одобрительно хлопали по плечам и спине, говорили: «Гут! Гут!», совали крейцеры, гроши в карманы его матросской куртки. Не поняв ни слова из его страстного монолога, они простыми сердцами догадывались, что этот высокий, нескладный с виду человек рассказывал о своих страданиях, и, сами страдая от нужды и притеснений, сочувствовали тому, кого студенты именовали русским царем. А Макс и Фридрих после его удачных представлений, когда в карманах звенели монеты, были просто в восторге и уговаривали Петра «не уезжать в Москву», а устроиться в какой-нибудь театрик в Кенигсберге.

— И зачем тебе, Питер, становиться русским царем? — не стараясь скрыть злой насмешки, спрашивал Макс. — Негодное ты дело затеял, полное опасностей. Куда лучше быть королем в трагедиях. О, будь актером, Питер! Я вижу в тебе непревзойденного короля Лира — такой же полоумный, как ты!

А Петр, хоть и понимал, о чем говорит ему Макс, отвечал студенту лишь улыбкой да дружелюбным кивком головы.

Однажды, покинув одну деревню, где Петр, уже почувствовавший вкус к ремеслу актера, играл «русского царя» так ярко и убедительно, что крестьяне буквально наполнили его карманы серебром и медью, они уже вышли на дорогу, как вдруг в стороне от неё увидели то, что заставило их остановиться. Молодая девушка с петлей на худенькой шее, сидя на суку огромной липы, привязывала к нему другой конец веревки. Смотреть на то, как девушка через несколько секунд закачается на ветке, ни Макс, ни Петр, ни Фридрих не желали, а поэтому помчались поскорее к липе и, оказавшись рядом с ней, Макс прокричал:

— Девчонка, неужели ты настолько дура, что решила отдать свою красоту могильным червям? Лучше уж отдай её нам — сумеешь неплохо заработать! Давай слезай — все равно мы не дадим тебе повиснуть, отрежем твою веревку!

Девушка, немного поразмышляв, с горестным видом спрыгнула с дерева на землю и тут же зарыдала. Сотрясаясь всем телом, рыдала долго, а наплакавшись, заговорила:

— Вы уйдете, а я все равно повешусь, потому что не хочу, чтобы наш управляющий пользовался мною по праву первой ночи!

Макс присвистнул:

— Тю-ю! Неужто в нашей славной Пруссии ещё бытует древнее «юс примэ ноктис»?

— А это что ещё такое? — недоуменно пожал плечами Фридрих.

— Ну, ты, медикус, не знаешь? Это — древнее господское право переспать с невестой прежде, чем её коснется сам жених. Впрочем, её господин мог передать это право и управляющему. Ей-богу, я и не знал, что этот обычай сохранился.

Девушка, в воображении снова пережив позор, грозивший её чести, заплакала. Размазывая слезы по щекам, она говорила:

— Да, в нашей округе сохранился, но крестьяне откупали невест за деньги. Но наш управляющий, господин Мейер, отказался взять деньги, и сегодня он ждет меня в своей спальне!

И опять девица затряслась в рыданиях, но Макс рассмеялся и сказал:

— Ну и чего же ты плачешь, дура? Пойди да и отдай ему свою драгоценность! Эка безделка! Зато деньги сохранишь — нарядов потом себе купишь. Или нет — отдай свою невинность мне, тогда идти на ночь к управляющему тебе уже будет совсем не обидно. Представляю, как он удивится, не найдя у тебя девичьего сокровища!

И Макс вместе с Фрицем так дружно заржали, что девушка перестала плакать и невольно улыбнулась. Но Петр не смеялся. Слушая разговор, он скрипел зубами, то и дело сжимая кулаки, и желваки гуляли под натянутой кожей на его широких скулах.

— Как тебя зовут? — вдруг спросил он у девушки, дрожа от ярости.

— Эльза, — тихо молвила девица, с удивлением взирая на великана, который вдруг схватил её за руку и потащил на дорогу.

— Пойдем, Эльза, пойдем! — говорил он по-немецки, даже не глядя на упирающуюся, испугавшуюся девушку. — Ты отведешь меня к своему управляющему, и я прикажу ему не делать с тобой того, что он задумал! Если он откажет мне, то очень пожалеет об этом!

Уверенность великана и его сила придали уверенности и Эльзе, и она уже покорно шла, не вырывая своей руки из его огромной ладони. Прошли деревню. Крестьяне провожали «русского царя» и их «Эльзочку» недоумевающими взглядами, не понимая, куда ведет её бродячий актер, которого они совсем недавно так щедро одарили деньгами. Вскоре показался богатый дом управляющего под высокой черепичной крышей, и тут Петра нагнали Макс и Фридрих.

— Питер, Питер, что ты делаешь? — схватил его Макс за плечо. — Ты разве не знаешь, что власть управляющего в деревне всесильна, как власть великого курфюрста в Пруссии? Хочешь, чтобы он тебя повесил?

Но Петр, которым владела одна лишь идея — избавить Эльзу от насилия, сбросил руку Макса.

— Пусти! — зарычал он. — Я — русский царь!

И направился ко входу в дом, но Эльза запротестовала:

— Ах, не надо, отпустите меня! Если господин Мейер узнает о том, что я вам на него нажаловалась, то лишит урожая наш дом. Вы мне не поможете ничем!

Но Петр, словно и не думая об Эльзе, а стремясь наказать негодяя, схватился за тяжелое кольцо, что висело на дубовой, обитой коваными полосами двери, и заколотил им бешено и нетерпеливо. Скоро отворилось окошечко, показалось лицо привратника, спросившего, кто смеет беспокоить господина управляющего, и Петр, наклоняясь к самому окошку, прокричал:

— Открой! Я — русский царь!

Привратник, исполнительный и не привыкший думать, повиновался прежде, чем в его немецкой, аккуратно устроенной голове родилась мысль о том, что русский царь в их деревне появиться никак не может. Дверь отворилась, и ворвавшийся в сени Петр, схватив привратника за ворот, грозно спросил:

— Где твой господин?

— Там, наверху, — прошептал полуживой от страха прислужник.

Перешагивая через три ступеньки, Петр взлетел по лестнице на второй этаж. Толкнул одну дверь, другую, третью, увидел вдруг высокого мужчину, стоявшего у конторки с пером в руке. Повернув в сторону Петра свою гордую, украшенную сединами голову, тот строго спросил:

— Ты кто такой?

— Я?! — вскричал Петр. — Если ты и есть тот самый Мейер, что собирается принудить к постели чужую невесту, Эльзу, то знай, что я, русский государь, тебе это не позволю сделать! На Руси, если кто-то, даже родовитый, совершит насильство хоть над крепостной крестьянкой, она может челобитную подать царю или патриарху, и обидчика такого кнутом отлупят!

Глаза пожилого управляющего все больше и больше наливались яростью, нижняя челюсть отвисла, мелко тряслась.

— Откуда ты явился, скотина? Ты в своем уме? — с тихим, затаенным гневом спросил он. — Только я вправе здесь казнить и миловать! О, ты будешь наказан очень жестоко, очень!

Петр, не понимая или совсем забыв, что давно уже не смеет приказывать кому бы то ни было, разъяренный угрозами управляющего, кинулся к нему, чтобы или задушить, или забить до полусмерти, но веревка, наброшенная подкравшимся сзади слугой ему на шею, мигом заставила его захрипеть, задергаться в бесплодном порыве освободиться от удавки. В глазах у него потемнело, комната закачалась, стал наваливаться потолок, и уже сквозь полумрак бесчувствия Петр услышал:

— Свяжите этого царька покрепче да и отнесите-ка в подвал. К вечеру я придумаю, как наказать его…

Конюшня у господина Мейера была отличной, наверно, самой лучшей во всей округе, но главным её богатством управляющий считал четырех баварских битюгов, костистых, рослых, мохноногих, которых он никогда не заставлял тащить плуг, возить тяжелую поклажу. Этих коней, гордость своей конюшни, Мейер лишь изредка проводил по главной улице деревни, чтобы щегольнуть ими перед крестьянами, часть которых в этом году и вовсе оказалась безлошадными. Но наконец ломовикам нашлась работа — и на этот раз Мейер не дал маху, он решил ещё раз продемонстрировать крестьянам свою власть над ними, наказав ворвавшегося в его дом человека, а заодно и силу битюгов, чтобы не думали, будто они лишь с виду хороши, а на самом деле с каким-нибудь изъяном и малосильны.

Работы в поле давно закончились, а поэтому созвать крестьян на казнь не представляло труда. Мужики, их жены, дети стояли вокруг дощатого помоста, на котором в одних коротеньких портках лежал мосластый, долговязый человек. С четырех углов помоста, перебирая толстыми ногами, топтались баварские битюги с надетыми на шеи хомутами. Четыре конюха господина Мейера копошились рядом.

— Да это же фигляр, что называл себя русским царем! — говорил кто-то в толпе крестьян, приглядываясь к распростертому на помосте человеку.

— Ну, точно он! Что же он такого сделал? Ах, бедный! Я ему тогда дала два крейцера…

— Говорят, — приглушенно кто-то сообщал соседу, — что он вступился за нашу Эльзу.

— Ну, так не пощадят его…

Из дома вышел Мейер в сопровождении челяди. Подошел к крестьянам. Был он одет в богатый праздничный кафтан, седые волосы завиты ради важности минуты. Вдруг раздался крик Петра, заворочавшегося на помосте, к которому он был притянут толстыми веревками:

— Христиане, не казните-е! Не казните-е! Что я худого сделал?! За девку заступился! Если убьете, то не простит вам Русь смерти царя Петра!

И в толпе крестьянской снова зашептались: «Вот видишь, опять он про свое. А может, и впрямь сам русский царь какими-то судьбами к нам забрел?»

Но громкий голос господина Мейера перекрыл ропот толпы. Управляющий вынул из кармана листок с приговором, который сам же написал накануне, и зачитал его, обвиняя бродягу, назвавшего себя Петром, в том, что тот вломился в его дом, как видно, с целью грабежа, набросился на господина управляющего, — неслыханная дерзость! — и уже душил его, но, к счастию, был схвачен слугами. За такое преступление бродяга Петр приговаривался к смертной казни через четвертование при посредстве коней. Управляющий не преминул подчеркнуть, что казнь сия по причине огромной силы его коней будет почти мгновенной, а посему и милосердной. Потом он крикнул конюхам: «Начинайте!», и те, переглянувшись, будто согласовывали друг с другом мгновенье, разом повели коней в разные от помоста стороны.

Тяжелые копыта битюгов вминались в землю. Лошади, выгнув шеи колесом, напряглись всем телом, понукаемые идти впереди, но тщетно они пытались сделать это — распластанный на помосте человек, руки и ноги которого были растянуты тугими, как струна, ременными вожжами, скрипя зубами, вперившись в синее осеннее небо страшными, готовыми вылезть из орбит глазами, напрягая мышцы, связки рук и ног, сдерживал ход битюгов. Все, кто был рядом, видели, как тяжело ему делать это, как вздулись жилы на руках и ногах, как выгнулась его грудная клетка, и все, будто испытывая это нечеловеческое напряжение, затаили дыхание, жалея казнимого. Многие думали сейчас, что недаром этот человек именовал себя царем — только цари и могут пересилить четырех ломовых лошадей, а перед этим без страха вступиться за обиженного человека.

— Погоняй лошадей! Погоняй! — заорал вдруг Мейер, досадуя, что бродяга все ещё не разорван на части, и его битюги могут показаться крестьянам малосильными клячами.

Конюхи, повинуясь, громче закричали «но! но!», таща битюгов под уздцы, по тут раздалась другая команда, и возницы управляющего остановились:

— Казнь сейчас же прекратить! Человека с помоста снять!

Крестьяне, почувствовав необыкновенное облегчение и радость, повернулись в сторону, откуда раздался этот строгий приказ, — два всадника в голубых кафтанах, в шляпах с султанами из петушиных перьев и с вызолоченными знаками офицеров под подбородком, гарцевали на рослых, красивых лошадях.

— Кто смеет приказывать управляющему имений барона фон Швейнихена? — с достоинством спросил Мейер. — Я казню преступника, покушавшегося на мою жизнь! Не мешайте казни!

Но всадники, вплотную подъехав к Мейеру, не подали и виду, что испугались его окрика. Напротив, один из кавалеристов носком ботфорта с огромной зубчатой шпорой ткнул управляющего в грудь и презрительно сказал:

— Старая ободранная крыса! Мы, лейтенанты гвардейского полка великого курфюрста Бранденбургского, рыщем по всей Пруссии в поисках высоких, ладных молодцов, а ты, скотина, жизнь которой не стоит и ломаного талера, собираешься разорвать на части такого парня! А ну-ка, прикажи развязать его скорее, не то сам ляжешь на эти доски, пес, а уж тебя лошадки разнесут по сторонам быстрей, чем этого Голиафа!

Спустившись с помоста, Петр долго растирал запястья, а гвардейцы с седел, улыбаясь, смотрели на него, восхищенно говоря при этом:

— Черт, хорош молодец! Их величество курфюрст будет прыгать от радости, увидев такого великана.

— Ты прав, Ганс! Но просто невероятно, как этот парень мог сдерживать четырех битюгов? Пожалуй, нужно связать ему руки, а то он запросто накостыляет нам и убежит.

— Да, пожалуй. — И, обращаясь уже к Петру, один из лейтенантов сказал: — Слушай, приятель, сам выбирай: или ты будешь разорван конями, или будешь служить в гренадерской роте гвардейских мушкетеров курфюрста Бранденбургского. Какой тебе дадут мундир, какое положат жалованье! Жратвы у нас довольно, а смазливых и охочих до ласк девчонок в Берлине хоть отбавляй.

Петр, смекнув, что бесполезно говорить гвардейцам о своем царственном происхождении, посмотрел на лошадей, все ещё бивших землю своими огромными копытами рядом с помостом, и сказал:

— Ладно, буду гренадером у Бранденбургского курфюрста. Только руки связывать не надо — не убегу.

Он был уверен, что уж Фридрих III узнает в нем царя и тотчас отправит его в Москву с причествующими его титулу почестями. Босиком, в одних портках, Петр зашагал между двумя блестящими всадниками. Пройдя верст пять, они остановились рядом с большой корчмой, во дворе которой под караулом сидели на соломе с полдюжины молодых парней.

— Капрал! — крикнул лейтенант, прыгая с седла на землю. — Вот тебе ещё один придурок деревенский, из которого нужно вылепить солдата. Приодень его да накорми. Три талера аванс за полмесяца службы. Дай ему их. Если проиграет или пропьет — прогоним через строй.

Петр, так и стоявший посреди двора в одних подштанниках, стиснул кулаки. Он знал, как в армиях германских государств провинившихся солдат прогоняют сквозь строй, и быть подвергнутым этой постыдной, мучительной процедуре показалось для него куда более неприемлемым, чем даже четвертование при помощи коней.

«Ничего! — утешил он себя. — Только бы добраться до Берлина, а там…»

Одетых в простую крестьянскую одежду, навербованных за серебро, соблазненных прелестями беззаботной солдатской жизни, напоенных в кабаке, а потом связанных и привезенных к месту сбора, будущих солдат курфюрста Бранденбургского гнали по осеннему бездорожью около месяца. По дороге к небольшой вначале команде присоединялись новые жертвы расторопности вербовщиков, и к воротам Берлина их подвели уже в количестве трех десятков человек. Петр с надеждой думал, что их сейчас же поставят перед самим курфюрстом Фридрихом, но ошибся — деревянные казармы на самой окраине города, длинные, с выбеленными известкой стенами, должны были стать их тюрьмой.

Приведенных новобранцев капрал быстро выстроил в шеренгу по ранжиру, причем Петр оказался правофланговым, потому что был выше всех. Скоро раздалаcь громкая, трескучая команда, и перед шеренгой появился красивый, как фазан, офицер. В островерхой гренадерской шапке с золоченой бляхой, с тростью в руке, в алом капитанском мундире с золотыми галунами, весь напомаженный, ротный командир, гордо откинув породистую голову, прхаживался вдоль строя, присматриваясь к тем, кто должен был влиться в его подразделение. Дольше всех он рассматривал Петра, наклонял голову, водил ею туда и сюда, будто любовался прекрасной картиной, потом цокнул языком, щелкнул пальцами и вдруг сказал:

— Что ж, хорошо, я доволен новобранцами, их внешним видом. Но скажите, братцы, — не бойтесь, — кем вы были раньше? — Рекруты молчали. — Ах, молчите! Ну так я вам скажу, кем вы были — скотами. Да, скотами! Вы спали вместе со свиньями, ели всякое дерьмо, носили руками навоз. От вас до сих пор навозом пахнет. Но теперь все переменится в вашей жизни — вы станете людьми, нет, более того — солдатами, слугами курфюрста, нет, больше — его друзьями. Он поведет вас в бой — и вы пойдете за ним, готовые с радостью умереть за него. В случае победы он посадит вас рядом с собой за пиршественный стол. Он заплачет, когда вы отдадите за него свою жизнь. Но, братцы, чтобы это случилось, чтобы вы стали настоящими гвардейцами, вам нужно соскоблить с себя дерьмо деревенской жизни. Не бойтесь — ваши отцы-командиры помогут вам в этом. Будьте послушны, ибо непослушание карается в армии курфюрста Бранденбургского очень, очень строго! Ну, так принимайтесь за солдатскую науку!

Слушая высокопарную речь командира гренадерской роты, Петр ощущал, как радость начинает наполнять его заколотившееся сердце. Разве он в юности не хотел быть солдатом, играя с потешными? Да, он был у них командиром, но ведь трудную науку солдата приходилось осваивать и ему самому, а теперь предоставлялась счастливая возможность поучиться у настоящих прусских капралов и сержантов.

«Отменно! — подумал Петр. — Али я не был в матросском обучении на саардамской верфи? Все нипочем! Пусть поучат. Опосля я их науку привью своим солдатам, и ежели приведется переведаться с пруссаками на поле брани, то им же и зачтется!»

Всем новобранцам выдали одежду. Вначале Петр, помывшись в ротной мыльне, натянул рубаху и портки из отменного холста. Долго каптенармус подыскивал для великана мундир подходящего размера, но наконец нашел одежду «умершего недавно Отто». Прежде никогда Петру не приходилось нашивать такой нарядной воинской одежды! Он надел штаны из синего сукна, натянул на ноги красные чулки, плотно прижав их под коленом кромкой штанин, имевшей пуговку. Камзол был светло-синим, доходившим почти что до колен, и застегивался на двенадцать мелких золоченых пуговиц. Кафтан же, хоть и имел по борту пуговиц не меньше, но должен был носиться нараспашку. Голубой кафтан с красным подкладом. Суконный кивер с бляхой, галстук, чтобы завязывать его узлом, и перчатки дополняли наряд Петра, и когда он взглянул на отражение свое, то так понравилось оно ему, что даже облачение царей не могло бы сейчас сравниться с мундиром гренадерским. Щелкнул каблуками смазных, тупоносых башмаков — и пошел насвистывая по казарме.

Обедать сели по команде унтер-офицера. Похлебку хлебали лишь до тех пор, покуда не последовала другая команда, поданная свистком, — оказалось, что нужно подниматься и идти к кашевару, чтобы он из котла положил каждому в тарелку по поварешке вермишели с мясом. Петр и похлебку не успел доесть, а уж в миску плюхнулась вермишель. Вернулись к столу, принялись есть, но третья команда сержанта, известившая солдат о том, что нужно приступать к кофе с белым хлебом, опять застала Петра врасплох. Едва успел выпить кофе, как раздалась четвертая команда. Голодный, недовольный, он встал из-за стола, под окрик капрала, заметившего излишнюю медлительность Петра.

— Питер Романофф (под такой фамилией Петр был внесен в ротные списки), — говорит сержант, прохаживаясь перед шеренгой молодых солдат, — ты, я вижу, не голоден? Знай, что если ты и впредь будешь так долго мусолить свою жратву, то порцию тебе убавят. Ротный котел в войске курфюрста Фридриха находится на строгой экономии, и мы не держим свиней, которых бы могли откармливать остатками солдатской пищи.

Потом новобранцам разрешили прогуляться по ротному двору. Только они вышли из казармы, как их тут же окружили гренадеры, по нахальному виду которых Петр сразу догадался, что это уже бывалые солдаты — смотрели они на рекрутов нагло, с презрительным высокомерием, кто просто поплевывал в их сторону, кто, поедая сливы, пускал в них косточки, иные отпускали бранные словечки или фразы:

— Что, касатики, продались, словно девки базарные, за три талера? Ну, ужо-то выдрючат вас капралы своими тростями!

— Ой, смеюсь я над ихними задницами — последний денек цельными ходят!

Петр бросал на насмешников угрюмые взгляды. В душе уже горело, хотел броситься на нахалов, но лишь одна мысль удерживала его: «Коли смеются, значит, так заведено у них в войске, такой обычай. Не мне его рушить». Отошел от толпы понурившихся сотоварищей, и тут же к Петру подъюлил какой-то шустроглазый солдат с цветастым бабьим платком на шее вместе форменного галстука. Скороговоркой заговорил:

— Ах, ну и ладный же ты получился гренадерик! Ну прямо лучший из всех теляток, только сановитости тебе гвардейской не хватает. Хошь, кости бросим? По талеру за кон — эй, заматереешь, теленок!

У Петра в кармане хоть и позвякивали шесть месячных талеров, но рисковать окладом он не хотел. Махнул рукой:

— Мимо проходи. Сержант в кости играть не разрешает.

Шустроглазый шлепнул себя по ляжке.

— Ба! Не разрешает! Да кто же слушает сержантов? На то и пес, чтобы брехать. Да ты не дрейфь, теленок, а то быком не станешь. Ой, кости верные, надежные — заполучишь прибавку к жалованью, водки себе купишь, бабу угостишь. Ну, пошли за угол — там уж быки играют, только и дожидаются тебя.

Петр не прибытка, а только интереса ради пошел за шустроглазым за угол казармы, прошли на задний двор. Здесь на самом деле сгрудились в кружок с полдюжины солдат. На расстеленную на земле тряпицу бросали кости, негодовали, ахали, смеялись, ликовали, поднимались в отчаяньи, приседали снова. И Петр присел.

— Ну, теперь твоя очередь, теленок, — подтолкнул его знакомый. — Ставь талер, да не бойся — ты ловкий!

Петр вынул из кармана монету. Бросил на тряпицу. Ему дали кости, он потряс ими в стаканчике, выбросил. Сосчитали. Потом бросал противник проиграл, схватился за голову, называл себя по-разному, сетуя на неудачу. Петр осмелел. Снова бросил кости, но проиграл. Захотелось отыграться — не вышло. Тут уж в душе все запылало, нужно было возвратить проигранный солдату талер. Но больше ни разу не выпало Петру удачи. Обескураженный, с вытянутым лицом поднялся, побрел на плац, а вслед ему неслось:

— Раздобудешь деньги, снова приходи — теперь уж твое счастье будет!

Только появился на плацу, не зная, что делать дальше, как подошел к нему солдат. На Петра смотрел он с насмешливым сочувствием:

— Что, проигрался?

Петр кивнул, а солдат, привстав на цыпочки, стал шептать ему:

— Эх, голова ты рыбья, с кем пошел играть! У них такие кости — сверху легкие, а внизу тяжелые. Клеют их из рога оленьего, пустого, иные ртутью начиняют, другие — свинцом, есть и с толченым углем внутри, а есть и с конским волосом! Такие кости ещё имеют, где вовсе сточены углы, а где очень острые! Ты же не глядел на них, теленок глупый, вот и подсунули тебе, какие надо, себе же иные взяли!

Петр, покуда слушал солдата, чуял, как в груди у него начинает что-то гудеть, точно ветер в печной трубе. Повернулся резко и побежал на задний двор.

— Что, грошей раздобыл? — крикнули ему из кучки, видя, как подбегает. — Ну, садись играть!

Петр явился перед ними страшный. Дергалась щека, выпучены глаза, губы шевелятся, выговаривая что-то непонятное, чудное.

— Талеры мои отдайте! В нечистую играли! — пробормотал он наконец.

— Как в нечистую? — вскинулся по-петушиному шустроглазый. — Все мы тут одними костями играем — сам погляди! Ты, теленок, гвардейцев обижать не смей! Послужишь вот с наше, спознаешь…

Договорить он не успел — увесистый кулак Петра с чмокающим звуком будто в квашню попал, — угодил ему в лицо. Навзничь грохнулся солдат. Но не с людишками робкого десятка связался Петр. Были гвардейцы сильны, нахраписты, увертливы, не боялись ни Бога, ни черта, а поэтому через минуту лежал он в грязи. Четверо на нем сидело молодцов, крутили руки, и вот один сказал:

— Братья-гренадеры, а ведь теленок-то ещё присяги курфюрсту не давал.

— Точно, не давал! Пусть даст присягу! А то, вишь, надумал быков по морде бить. Присягу ему, присягу!

Каждый солдат мушкетерского курфюрста Бранденбургского полка в потаенном кармане камзольном ложку оловянную носил, чтобы не украли. Мигом эти ложки были извлечены на Божий свет, с Петра же, лежащего ничком, были сдернуты штаны, портки, и со всею силой прошлись «быки» тяжелым оловом по голым ягодицам человека, который ещё год назад повелевал Великой Русью. При этом говорили:

— Вот тебе присяга, теленок! Хоть ты и долог ростом, но ум у тебя короток. Знай впредь, как в бычачьи игры играть садиться!

Он поднялся грязный, обесчещенный. Тяжело дыша, подтянул штаны, оправил камзол, кафтан, отряхнулся и побрел на плац. Там, в углу увидел приспособления, какие не заметил прежде: бревно, почему-то заостренное во всю длину по верхней кромке, положенное на два других, врытых в землю бревнышка, да кусок земли, весь утыканный колышками толщиною каждый в полвершка. Приспособления такие не праздны были — на остром бревне, вниз свесив ноги, сидел солдат, как на коне, скорчившись от боли, силясь приподняться на руках. По колышкам же, будто собственной забавы ради, переминаясь, тоже весь скукожившись от боли, похаживал босым другом солдат.

— А чего это… они? — зачарованный этой картиной, забыв об унижении, спросил Петр у гренадеров, которые равнодушно взирали на происходящее.

— Так ты ещё не знаешь? — отвечали. — Ну так узнаешь! Это вот «кобыла», а это — «плясовое поле». Хочешь поплясать? Ну так посмотри на унтер-офицера косо!

Но не «кобылу» и не «плясовое поле» довелось испытать Петру. За преждевременно растраченное жалованье и за испачканный мундир он был приговорен к «прогулке через зеленую аллею». Когда его, раздетого по пояс, — руки привязаны к ложам ружей, — провели через строй солдат, и прутья с палец толщиною звонко ложились на его широкую спину, Петр извивался всем телом и кричал, мешая немецкий с русским:

— А в России солдат-то палками не лупят! Нехристи! Побойтесь Бога!

И никто не мог понять, причем тут Россия? Но уже спустя дня три, когда боль оставила его большое тело, Петр подумал: «А может, и правы сии немцы. Может, без «присяги», «кобылы», «плясового поля» да шпицрутенов изрядного солдата и не слепить?»

Но тут же какое-то сомнение вынуждало его крутить патлатой головой, и он шептал, заставляя товарищей по казарме смотреть на него с изумлением:

— Нет, врете! Можно! Можно!

Загрузка...