ПОСЛЕСЛОВИЕ СТРАНИЦЫ НАРОДНОЙ ЖИЗНИ

Без деревни нет русской литературы.

От устной народной поэзии, воспевшей богатыря Илью Муромца, начавшего свои подвиги расчисткой батюшкина поля, от гениального автора «Слова о полку Игоревен до Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Толстого, Успенского, Тургенева, Салтыкова-Щедрина деревенская тема прослеживается в отечественной словесности, неразрывными узами связавшей себя с землей, с почвой народной жизни.

Деревня — радость и надежда, горечь и слезы, отчаянье и вера русской литературы. В предреволюционные десятилетия на страницах бунинских книг возникла, по красочному определению критика Г. Чулкова, Русь полевая, охотничья, обвеянная ясным ветром, напоенная медом и брагой, деревенская Русь с овинами и ригами, с тихими зорями, с квохтанием дроздов на коралловых рябинах, с русой девушкой в плисовой безрукавке, в строгой поневе.

Новая эпоха в жизни страны, начавшаяся в семнадцатом году, породила деревенскую литературу, качественно отличную от прежней. В стихах и прозе двадцатых годов полыхали пожарища, гремели выстрелы гражданской войны. Литература запечатлела, по меткому наблюдению Леонида Леонова, потемневшее лицо России — в последнюю минуту перед тем, как, перелившись из сердца в сжатые кулаки, стало революцией народное горе — произошло самовозгорание тишины. Артем Веселый в романе «Россия, кровью умытая» нарисовал символическую картину деревенской жизни тех лет: «Блеснет ясный денек, другой и снова запорошит, завьюжит. Чуть ли не до благовещеньего дня прихватывали заморозки, перепадал снежок, но уже близилась пора пашни и весеннего сева; по-особенному, свежо и зазвонисто горланили петухи; по плетням и на пригреве босые ребятишки уже играли в бабки; в садах и на огородах копались бабы… У кузниц и на базаре, и на мельнице, и в церковной ограде — всюду, где сходились люди, — неизбежно заваривались крутые споры, вскипали сердитые голоса, вражда рвалась направо и налево».

Тема классового переустройства надолго стала определяющей в нашей деревенской литературе» Конечно, каждый художник по-своему познавал жизнь, воспроизводя на страницах книг краски действительности. Достаточно назвать произведения, ставшие современной классикой, определившие во многом облик литературы двадцатых и тридцатых годов. Это — «Барсуки» Леонида Леонова и «Анна Снегина» Сергея Есенина, «Донские рассказы», «Тихий Дон», «Поднятая целина» Михаила Шолохова, «Бруски» Федора Панферова, «Когти» Ефима Пермитина, «Соляной бунт», «Кулаки» Павла Васильева, «Подпасок» П. Замойского, «Страна Муравия» Александра Твардовского… Я, конечно, не перечислил даже «самых главных» книг, но, впрочем, в этом нет и необходимости. Литература о деревне все эти годы была неотрывно связана со всей нашей литературой, и многие выдающиеся произведения не укладывались в привычные рамки сельской тематики. Конечно, в центре повествования в «Тихом Доне» — Григорий Мелехов, но в донскую станицу врываются ветры всей страны и судьбы героев связаны со всем, что происходит в неспокойном и неустроенном мире. Михаил Исаковский писал «Вдоль деревни, от избы и до избы…», но стихотворение, подхваченное крыльями музыки, пел и город, и рабочий поселок, и далекая индустриальная, новостройка. Разумеется, и дореволюционные «деревенщики» не ограничивали свой кругозор сельским ландшафтом, но в наш век связи стали непосредственнее и зримее: город пришел в деревню, деревня — в город.

В суровую годину Великой Отечественной войны с особой силой зазвучала деревенская тема как тема Родины:

Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —

Не дом городской, где я празднично жил,

А эти поселки, что дедами пройдены,

С простыми крестами их русских могил.

Не знаю, как ты, а меня с деревенскою

Дорожной тоской от села до села,

Со вдовьей слезою и песнею женскою

Впервые война на проселках свела.

Слово в годы войны показало, что оно действительно «полководец человечьей силы». Оно воодушевляло воина, шедшего в атаку, и женщину, шагавшую за плугом, и босоногих подростков, собиравших, как величайшую драгоценность, хлебные колоски на стерне. Обычный пейзаж тех лет «расцвечен» пожарищами деревень, пепелищами, жутко чернеющими среди снегов, остовами печей на местах сгоревших изб. Словесное искусство навечно запечатлело образы крестьян, одетых в солдатские шинели, образы воинов, вчерашних хлебопашцев, совершавших богатырские подвиги. Стойкие человеческие сердца оказались прочнее тонн смертоносной стали. Человек одолел фашистского зверя. Великая радость победы была неотрывна от горечи утрат. Из Нашей литературы невозможно выкинуть, как слово из песни, проникновенное стихотворение Михаила Исаковского — «Враги сожгли родную хату», в котором нарисован образ солдата, одиноко стоящего на пепелище, вспоминающего о том, что «мечтал он выпить за здоровье, а пить пришлось за упокой…»

Я не согласен с теми критиками, которые утверждают, что послевоенная пора породила лишь лакировочную литературу о деревне. Я вовсе не собираюсь призывать к литературной реабилитации многочисленных повестей, рассказов, фильмов, порожденных теорией бесконфликтности. В памяти свежа душераздирающая ситуация, составляющая основу фильма «В один прекрасный день». Фильм повествовал о передовом, богатом колхозе, председатель которого — о, ужас! — не понимает и не признает… симфонической музыки. Но этот недостаток изживается довольно быстро и эффектно. В колхоз приезжает энергичная выпускница консерватории, создает на свой страх и риск самодеятельный симфонический оркестр, и председатель приобщается к пониманию серьезной музыки. Надо ли говорить, что подобные «конфликты» были невероятно далеки от жизненной правды, что опереточные «пейзане» не имели ничего общего с тружениками полей, поднимавшими разоренное войной хозяйство в трудных, небывало трудных условиях.

Отказ от идилличности, возврат к действительности обычно связывают с появлением в периодике очерков Валентина Овечкина, взглянувшего на деревенскую жизнь без предвзятости, вдумчиво и проницательно. Заслуги Овечкина бесспорны. Но Овечкин не был одинок. Перечитаем очерки и новеллы Алексея Колосова, часто появлявшиеся на страницах «Правды». Они заключали в себе много верных фактов, хотя нередко и несли на себе печать ошибочных представлений времени. Очерки Алексея Колосова помогали, как правило, бороться с конкретными носителями зла — они имели адрес. Овечкин не только типизировал характеры и ситуации, но и публицистически заострил их, сделал свои очерки насквозь пронизанными социальными и экономическими проблемами.

Следующий этап в развитии деревенской темы — появление лирических повестей Сергея Антонова, Владимира Солоухина, Юрия Казакова. Довольно разные по своим художественным почеркам, они заимствовали (особенно в области лексики и сюжетного построения) многое от бунинской манеры письма. О «Владимирских проселках» Солоухина в свое время метко написал Леонид Леонов: «Автор ничего не выдумывает, а просто шагает по русской земле в пределах своей Владимирской области, смотрит на жизнь влюбленными глазами и поет о том, что видит».

Вторая половина пятидесятых — начало шестидесятых годов — сложный и противоречивый период в нашей сельской жизни. Он вместил в себя — и «рязанское чудо», и волевые решения, мало сообразующиеся с объективной действительностью, и экономические преобразования, направленные на то, чтобы вывести деревню на путь подъема. Читателя уже не могли удовлетворить ни прямолинейно публицистические очерки, ни лирически привлекательные сами по себе этюды на деревенские темы.

Жизнь требовала глубокого художественного исследования, постижения моральных и социальных проблем, рожденных действительностью. Эта потребность и родила такие произведения, как поэма Сергея Викулова «Окнами на зарю», «Деревенский дневник» Ефима Дороша, очерки и повести Г. Троепольского.

Лучшее произведение современности, посвященное сельской жизни, — «Липяги» Сергея Крутилина. Не случайно, что сразу после выхода в свет книга выдержала несколько массовых изданий и прочно вошла в читательский обиход.

Следует вначале сказать несколько слов об авторе «Липягов».

Судьба Сергея Крутилина — судьба поколения, родившегося в начале двадцатых годов.

Детство его прошло в селе Делехове под рязанским городом Скопином. В сороковом году Сергей Крутилин оканчивает строительный техникум и едет работать на Дальний Восток. С первых дней Великой Отечественной войны С. Крутилин на фронте. После тяжелого ранения в 1942 году и демобилизации из армии — учеба в Московском университете, а затем напряженная журналистская работа. Корреспондент «Смены» и «Литературной газеты», С. Крутилин много ездит по стране, пишет очерки и рассказы, посвященные самым различным сторонам действительности. Но среди бесчисленных откликов на злобу дня — очерков, репортажей, корреспонденций, рассказов — год от года все явственнее определялась главная тема писателя-журналиста. Ему особенно близка деревня, он чувствует себя своим человеком среди сельских тружеников, чьи радости и горести ему близки, понятны, родственны.

Наиболее значительные из деревенских очерков Сергея Крутилина вошли в сборник «За поворотом» (1961). В том же году — счастливом для писателя! — появился его первый роман «Подснежники», посвященный молодежи, осваивающей новые земли Казахстана. Роман не был скороспелым откликом «на тему о целине», как тогда было принято говорить. В нем ощущался внимательный взгляд человека, пристально изучающего жизнь, задумывающегося над людскими судьбами, над важными проблемами современности. «Подснежники» были одобрительно встречены и читателями, и критиками.

Но и очерки «За поворотом» и роман «Подснежники» были в какой-то степени разведкой боем, подготовкой к главной книге, к которой шел писатель.

Такой главной книгой Сергея Крутилина стал роман «Липяги», носящий характерный подзаголовок «Из записок сельского учителя». Все повествование в романе ведется от имени учителя, родившегося и выросшего в деревне, занимающегося с ребятишками в школе в Липягах, рязанском селе. Нет никакого сомнения, что роман носит автобиографический характер. И все-таки не надо учителя Андрея Васильевича Андреева, рассказывающего о своих близких» родных и друзьях, о незатейливых сельских историях, о путях и тропинках липяговской жизни, отождествлять с романистом.

Некоторая дистанция между авторским «я» и повествователем-рассказчиком понадобилась С. Крутилину для того» чтобы чувствовать себя совершенно свободно в материале: учитель, не мудрствуя, рассказывает о слышанном, виденном и пережитом.

Писатель определил жанр произведения, как «Из записок…» Действительно, перед нами распутывается цепочка новелл-записок, не связанных сквозным, последовательным сюжетом. Каждая новелла сама по себе н вместе с тем — одна из колонн, поддерживающих все здание произведения. Я не оговорился, назвав «Липяги» романом. Перед нами большое по объему произведение, включающее в себя развитый и сложный сюжет, раскручиваемый, подобно киноленте, по частям-новеллам.

Что больше всего пленяет нас, читателей, в «Липягах»?

В произведении удивительно симпатична и привлекательна авторская позиция. Автор не отделяет себя от прочих липяговских жителей— вокруг он видит не только земляков, но и свойственников, которых знает с колыбели. Спокойно, добродушно и беспристрастно повествуется о событиях тридцати летней давности и о том, что происходит сегодня. Во взглядах на людей нет ничего от высокомерия приехавшего на село «изучать жизнь» и принимающего корреспондентские впечатления за глубинное постижение действительности. Свой пишет о своих. Он знает свет и тени; ничто не может укрыться от его наблюдательного взгляда, ибо он смотрит на происходящее не с высоты птичьего полета, а изнутри, знает пружины, двигающие явления. Он влюблен в поэзию народной жизни, но знает и прозу деревни, ее глухие и мрачные стороны. Он любит хлебопашца, но не благоговеет перед ним.

На первой же странице записок повествователь не оставляет и тени сомнения в своей кровной сопричастности к жизни, рисуемой в произведении: «Мой дед — потомственный липяговский мужик — не то что не умел читать «Псалтырь», но не мог вывести инициалы свои при жеребьевке. Всюду, где требовалась подпись, дед ставил крестик. А отец мой, Василий Андреевич, хоть и считался грамотеем — почему большую часть жизни проходил в колхозных бригадирах, — но, как помню, все время писал одним и тем же огрызком карандаша. Для Василия Андреевича, бывало, мука мученическая, когда ему приходилось проставлять чернилами бабий заработок в их трудовые книжки. Мать моя более всех учена. Она три года ходила с «буквицей» к нашему липяговскому дьячку. Она и по сей день пишет с «ять» и после каждого слова ставит точку».

Таково генеалогическое древо рассказчика. Но он вовсе не думает похваляться исконно крестьянским происхождением — окружающая среда для него естественна, как воздух, как ракиты, растущие во дворе, как колодцы, питающие водой деревенских жителей.

Все художественные качества книги — следствие «родственного» мировосприятия. Читая «Липяги», вспоминаешь афоризм давних лет; чтобы говорить красно, надо говорить честно. Поэтому о болях и утратах села Сергей Крутилин пишет вполне откровенно, но без дешевого обличительства, без стремления к журналистским сенсациям. В романе много лиризма, но не лирическая стихия составляет основу произведения. Автор показывает те исторические и житейские обстоятельства, которые сформировали характеры. Стержень всех обозреваемых новелл — социальность и народность. Цель автора не в создании полемических коллизий, а в обрисовке верности и полноты жизни. Отсюда — ясность и отчетливость эпического повествования, доверительная внутренняя интонация произведения.

О себе повествователь-рассказчик говорит скупо и неохотно. Но его присутствие обнаруживается во всех сценах — ведь мы глядим на жизнь глазами думающего, рассуждающего, активно действующего сельского учителя, человека наших дней. Вспомним сцены и разговоры из новеллы «Назаркин клад». В полевой стан вечером приезжает на тракторе Назарка, вчерашний солдат, форсящий в яркой клетчатой ковбойке, зачесывающий волосы под модных героев итальянского кино. Назарка рассказывает девушкам, моющимся у ручья: «— Ну, девчата, чудо!., русалку видели».

Девушки смеются над Назаркиным рассказом, а Назарка вполне серьезно поясняет:

«— Куст осоки, а из-за него, вижу, белеет. Сначала голова поднимается, а потом выше, выше, и уже грудь видна и все такое… Не растерялся — и разом к трактору. Включил фары, и красоточка сразу смоталась. Только вода в том месте заходила кругами».

Полушутливый-полусерьезный Назаркин рассказ вызвал не только смешки девушек. Вспомнились в ночном деревенские легенды о кладе, отбитом у татар при Дмитрии Донском и закопанном в землю, различные «затеи сельской остроты». Однако перед нами не новый, современный вариант тургеневского «Бежина луга». Авданя сообщает о «заколдованном месте», а его рассказ прерывается короткими и ехидными репликами:

«— Брось заливать, дядь Авдань!»

«— Во! Похлеще Жюль Верна!»

И эти реплики мгновенно переносят читателя из страны дедовских сказок в современность. Учитель-повествователь, слушая простодушные байки, думает про себя: «…никакой политбеседы провести не удается. Две недели, а то и больше, не было беседы… Узнает про все это Алексей Данилович Веретенников, парторг, ох и задаст же мне перцу!» Таким образом, читатель имеет возможность увидеть происходящее в разных ракурсах. Художественная «съемка» действительности ведется с различных точек. Но все кинематографические планы собираются, в конце концов, в одном фокусе. Такова манера письма создателя «Липягов».

Писатель не связывает себя временными рамками. По ходу повествования автор то переносится в тридцатые годы, к своему детству, то возвращается к нашим дням, то вспоминает тяжелую годину войны. Читатель глядит на события то глазами мальчика, то юноши, то взрослого человека, умудренного жизнью. Естественно, что хронологические смещения создают временное разноцветье. Вот, например, воспоминания детства, рассказываемые взрослым человеком: «На усадьбе нашей росло много ракит… Особенно живописна была ракита, росшая перед самыми окнами. Корявый ствол ее, замшелый, лишенный во многих местах коры, едва достигал крыши… Мир улицы ограничивался этой ракитой, а мир нашей избы расширялся с нею. Она была частицей быта семьи и ее поэзией. Трухлявый ствол был утыкан всевозможного рода костылями и гвоздями. Каждый хозяин вбивал их по своей надобности и по своему усмотрению. Был, скажем, костыль, за который на веревочке подвешивалось откосье… Были на этом стволе и «бабьи» костыли. На них висели чугунки, корыта для стирки белья, тряпки, которыми к праздникам мыли в избе полы; Чернело помело для подметания пода печи…»

И далее автор рассказывает, точнее, рисует, как выглядела ракита ранней весной, в пору, когда прилетали грачи, как всю зиму на ветле, словно в праздник флаги на корабельных мачтах, висит задубевшее от мороза белье.

Такова очаровательно красочная поэзия детства, поэзия простой деревенской жизни, с ее природой, сменой времен года, преданиями и легендами, с бытом, воспроизводимым с этнографической точностью. Но автор ставит перед собой более глубокие и значимые цели. Случайный эпизод — встреча липяговских председателей, первого и последнего, в гостинице — вырастает в глазах читателя так, что делается центром повествования, дает «ключ» к пониманию описываемых событий; в этой сцене, как солнце в малой капле воды, отразились противоречия эпохи, столкновения характеров, олицетворяющих различный подход к одним и тем же явлениям.

Новелла названа — «Первый и последний». Сначала кажется, что ничего Особенного не происходит в гостинице, в номере, где встретились Володяка Полунин, при котором Липяги вошли в укрупненный колхоз, став бригадой большого хозяйства, и «Чугунок», т. е. Павел Павлович Чугунов, основатель липяговского колхоза. Недаром Володяка, обращаясь к Чугунку, говорит:

«— Вы первый, так сказать. А я последний. Оба мы вехи в истории Липягов».

Володяку автор знает как сверстника и высказывает о нем мнение довольно решительно: «Сколько помню его, он всегда был рыхловат, не очень умен, но в делах напорист, изворотлив. Такого голыми руками не схватишь».

Иное дело Чугунов. Крутилинский учитель так повествует о нем: «Он был для меня человеком-легенд ой. Что только о нем не рассказывали! В бытность его председателем у него не было ни семьи, ни имущества. Он снимал угол у одинокой старушки. Весь день у Людей на глазах. Спал ли он когда-нибудь? Никто толком не знал. Чугунок весь принадлежал делу, артели, которую создавал».

Совсем другим человеком был Володяка. Приехав в Липяги председателем, он отгрохал себе не дом, а крепость, купил себе за артельные денежки новенькую «Победу», держал на пленумах и собраниях часовые речи, брал обязательства — одно другого лучше. «Портретики в газетах замелькали, — поясняется в записках. — Где ему в дело вникнуть? Времени для этого нет».

По-разному сложились судьбы бывших председателей, хотя. в гостинице они встретились как учителя, приехавшие на августовское методическое совещание. Чугунова арестовали в тридцатые годы во время известных событий, а Володяке, когда дело пошло вкривь да вкось, дали по шапке, объединили отстающий колхоз с хворостянскими мужиками. За бутылкой водки происходит откровенный разговор двух бывших председателей. Володяка так оценивает жизнь Чугунова:

«— Семнадцать лет украли у человека. Всю жизнь сломали. Кем бы вы были теперь? Председателем облисполкома, секретарем обкома, не менее! А вы начинаете сначала, учителем…»

В этих словах — весь Володяка, для которого жить — значит продвигаться по службе, пользоваться материальными благами, быть уверенным в том, что за него «любая пойдет в Липягах, лишь позови». При этом Володяка настойчиво подчеркивает, что он не о себе беспокоится, а о народе. «Из-за этого и в рюмку стал чаще заглядывать».

Читатель вправе задаться вопросом: почему автор, чуждающийся фельетонности, показывает нам Володяку почти гротесковыми приемами? Почему он не вскроет психологические причины, заставившие Володяку уверовать, что самое главное в жизни карьера, что, пользуясь нехитрым камуфляжем фраз, можно считать себя рачительным хозяином, болеющим за народное благо? Почему в новелле так широко использован прием контраста, прием, к которому С. Крутилин прибегает довольно редко и, по-моему, неохотно? Для наглядности сравним два высказывания героев новеллы. Чугунов упоенно говорит:

«— …Но теперь у меня сто, а будет в десять раз больше учеников. И каждый из них вырастет человеком. Человеком! В этом я уверен».

Как хор в античной трагедии, Чугунову вторит антипод, себялюбец Володяка, высказывающий мысли противоположного толка:

«— Бестолочь, а не ученики. Во всех трех классах ни одного настоящего таланта! Серость. Петра Первого путают, с Иваном Грозным. Сколько ни толкую — все напрасно. Дырявые головы».

Два мнения — два полюса. Но самое удивительное, что Володяка — не карикатура и даже не дружеский шарж. Повествователь находит свой и довольно неожиданный угол зрения: «Чугунов, слушая, постукивал ложечкой о стенки стакана. Я заметил, что в душе он презирает Володяку, но, как человек более зрелый, готов ему кое-что простить. Отсюда и эта усмешка и эта терпеливость выслушивать до конца наивные выкрики коллеги».

Думается и повествователь, и Чугунов понимают, что Володяка — это порождение вполне определенных условий, той обстановки на селе, что получила наименование «рязанского чуда» (не забудем, что действие происходит на рязанской земле, в годы, когда широко бытовали приписки, а парадная шумиха подменяла дело!). Володяка — распространенная, по-своему характерная фигура недавних лет. Поэтому новелла носит не психологический, а социальный характер. Ведь главное здесь не в душевных качествах Володяки, про которого повествователь говорит, что он «институтский товарищ, можно сказать, друг». Автор дает нам почувствовать: Володяка — «отрицательный герой» лишь потому, что он несет в себе все качества, воспитанные средой околодеревенского мещанства, для которого солнце в небе — собственная копейка.

Чугунов же при всей своей былой практичности (недаром липяговцы вспоминали, что при Чугунке колхозные амбары ломились от хлеба!) выглядит в новелле симпатичным, увлекающимся, благородным человеком вчерашнего дня. Конечно, Чугунов, как учитель, активно действует и на склоне дней своих, он не идет на пенсию, прививает детям любовь к родному краю, но, думая про участь первого липяговского председателя, вспоминаешь пушкинскую характеристику: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он — офицер гусарский».

Володяка и Чугунок не потому не могут столковаться, что они люди разных эпох. Если бы дело было лишь в возрасте… Чугунок — представитель того мира, о котором молодежь знает по рассказам старших, книгам и фильмам. Энтузиаст тридцатых годов, он вынес на своих плечах то, что выпало на долю людям его поколения — поколения шолоховского Давыдова.

Чугунок верит в историческую правоту дела, которому посвятил жизнь. Володяка же больше всего уязвлен крушением своей карьеры. Рассказчик замечает, что последний липяговский председатель выкрикивал слова, как лозунги:

«— Они сделали мой колхоз бригадой! Они думали, что так лучше! Дудки! Они еще меня позовут!»

Нет, никогда не столковаться Чугунку с Володякой…

Автор при оценке двух характеров, рожденных обстоятельствами, не остается нейтральным. Глядя на липяговских председателей, он высказывает сомнения в старом афоризме: «Все к лучшему в этом лучшем из миров…» Симпатии писателя, конечно, на стороне Чугунка, смотрящего на блики света, падавшего в окно, и радостно говорящего:

«— Зарницы! Хорошее слово… Позабыл, совсем позабыл!..»

Персонажи «Липягов» ведут себя как живые люди — с их противоречиями, радостями, горестями и стремлением посвятить все свои дела не узкоэгоистическим целям, а обществу. Повествователь в новелле «Первый и последний» выступает в роли третейского судьи, уверенного, что умная, деятельная жизнь не может быть бесплодной: В эпизоде не ставятся все точки над «и». Автор дает возможность читателю самому поразмыслить над происходящим и определить свое отношение к людям, которых судьба свела на вечер под одной крышей.

В совершенно иной тональности написана глава «Баллада о колодце». Появление нового в деревне мы слишком часто сопровождали боем ликующих литературных литавр. Между тем в жизни все бывает гораздо сложнее — многие приобретения сопровождались утратами, иногда довольно болезненными. В Липягах прокладывался водопровод. Это, конечно, эпоха в жизни села. Радостное событие? Разумеется. Но автор доверительно сообщает читателям: «Лишь подумаю о том, что скоро на наших улицах не будет больше колодезных журавлей, и становится как-то грустно». И мы, читатели, не можем не разделить чувство автора. Колодец — частица крестьянского быта — опоэтизирован в книге, как, впрочем, и в самой жизни: «Где, бывало, впервые свидится парень с девушкой? У колодца. Где похвастаться девушке новым полушалком, в первый раз надетым казачком? Где деревенскому парню похвалиться силой да. удалью? Где в студеный зимний день можно услышать все деревенские новости? Все там же, у колодца».

Но есть и обратная сторона медали, которую автор правдиво показывает. Он вспоминает раннее детство и то, как мать ведрами целыми днями таскала воду из колодца, которую и бочками возить — не навозишься, насосом качать — не накачаешь… «А мать — все на себе, да по сугробам, да все поскорее, бегом норовит».

Гибель деревенских колодцев автор удивительным образом связывает с судьбами односельчан, с грустными повестями человеческих жизней. История Груни, рассказанная в интимных подробностях, не сельская мелодрама, а трагедия, читая которую мы входим во все обстоятельства жизни, описанные спокойно, смело, правдиво. Здесь Сергей Крутилин проявил тот «такт действительности», который так ценили в писателях критики — революционные демократы.

При первом чтении «Баллада о колодце» производит не героическое, а скорее элегическое впечатление. Но чем больше мы погружаемся, проникаем в художественную ткань произведения, тем отчетливее ощущаем мужественный характер главы, рисующей возвышенные образы, лучше и чище которых нельзя придумать, ибо они взяты из действительности. Груня — образ, который не нуждается в эстетических украшениях, натянутостях и дидактических выводах. Такова жизнь, говорит автор, надо уметь смотреть на факты открытыми глазами.

Очень симпатичная сторона книги Сергея Крутилина — народный юмор, проявляющийся в самых неожиданных ситуациях. Смех — один из главных героев записок сельского учителя. В романе мы встречаем все оттенки смешного — от добродушно лукавого до саркастически уничтожающего. Герои смеются и сами над собой, и над незадачливыми начальниками, смеются даже в таких ситуациях, когда хочется заплакать. Одна из самых забавных глав в книге «Тише едешь — дальше будешь». В ней не только прелестно-уморителен образ сельского балагура, пожарника Авдани, вечного неудачника, но никогда не унывающего человека; многого стоит история с пожарами домов, поджогами, что умышленно совершали свои же молодчики, получая от мира премию, как первые прибежавшие к месту происшествия.

Литературные аналогии всегда условны, но, ей-ей, хочется сравнить Авданю с героем Ромена Роллана — Кола Брюньоном. Авданя так же словоохотлив, сметлив и лукав (конечно, на свой манер), как и неистощимо жизнелюбивый герой французского романиста. Выпив, даже самую малость, Авданя не может не покуражиться на деревенской улице, не похвастаться перед бабами, не похвалить за доброту свою скуповатую Прасковью — пусть окружающие надрывают животы от, смеха. «Наплясавшись, нахваставшись почем зря, Авданя от колодца дальше вдоль улицы пойдет. Всем, кого ни встретит, он про доброту жены своей рассказывает. От одного рассказа к другому количество выпитого все увеличивается, доброта жены все приумножается. Хоть Авданя на свои, горбом заработанные деньги выпил, он непременно сочинит историю про доброту другого человека*,— рассказывает автор.

Непринужденная, свободная форма записок дала автору возможность не только показать читателю, что события, происходящие сегодня, берут свое начало в далеком прошлом, но и поразмышлять о путях в будущее. Мысли о Времени особенно отчетливо выражены в третьей книге «Липягов», где автор, оставшись верным своей манере письма, напряженно размышляет о судьбах деревни. Из калейдоскопа событий — общественно значимых, забавных, трагических. — перед нами незаметно выступает художническая концепция Времени, всевластного и неодолимого. Писатель озабочен поисками дальнейших путей — духовных, экономических, исторических. Философия Времени выражается различными приемами. Вот сцены рыбной ловли, где, как исповедь, звучит покаянный рассказ одного из активных участников памятного эпизода с приписками и со скупкой сливочного масла в шахтерских ларьках — все ради того, чтобы ходить в передовиках, слыть повсеместно «маяком». Неизгладимое впечатление оставляет новелла-притча о бескорыстном учителе и его любимом ученике, оказавшемся, как это ни печально, негодяем.

Весны, пахота, войны, рождения, похороны, свадьбы, смена поколений… И как символ вечности — дуб, стоящий на границах липяговских владений. Вспомнив предания о дубе, повествователь поражается его бесконечной жизни: «Считай, каждый председатель зарился на него. Эка ведь сколько сучьев на нем! И каких сучьев! Из каждого матица выйдет… Все дубки в липяговских лесах повырубили за эти годы. Один-единственный великан устоял». И даже в войну, когда в дуб попал вражеский снаряд, дерево не погибло. И автор замечает: «Может, кости того самого немца, что снизвести дуб наш — великан вздумал, сгнили давно. А дубу все нипочем, он год от году все выше становится, все развесистее». Но автор далек от бездумного ликования. Повествователь знает, что в жизни все перемешано: «Теперь, в середине апреля, дуб был черен и мрачен. Ни одна почка на нем еще не набухла». И следом точно подмеченные детали: «Мы прошли мимо дуба, к опушке леса. На поляне, обращенной к югу, было сухо; среди серой прошлогодней травы. уже. зеленели листья козельника. Где-то в лесу раздавались голоса ребят». Но и многовековое дерево, и побеги зелени, и голоса ребятишек — это не аллегории вечности и быстротекущего дня. Временные слои, взаимопроникаемы к «Липягах», они постоянно соседствуют, они неразрывны.

Сергей Крутилин хорошо знает прошлое и настоящее деревни, ее обычаи и нравы, психологию ее обитателей. Он принадлежит к числу тех «деревенщиков», у которых литературной молодежи следует учиться писать правду о деревне. Правду не в этнографическом понятии, а в историческом. Для выяснения общего взгляда на жизнь автора «Липягов», произведения, как я уже говорил, достаточно сложного по своей композиции, большое значение имеет заключительная глава — «Баллада о дороге», имеющая характерный подзаголовок — «Вместо эпилога».

В главе этой объединяются пространственное и временное. Приглашая читателей побывать в Липягах, автор рассказывает о путях, ведущих к селению. Сам по себе этот прием не нов, он использовался в очерках, рассказах и повестях, но Сергей Крутилин, как и в других главах; нашел одному ему присущую интонацию.

Дорога в Липяги — это дорога предков, обильно смоченная кровью и слезами. Она, эта дорога, видала деревенские драмы и деревенские праздники. Она, дорога предков, захирела. И автор поясняет: «Захирела, но не заросла чертополохом, как те поля, что направо и налево от нее. Не заросла не от того, что по ней много ездили и ходили, а от того, что слишком солена та полоска земли, солью слез людских она пропитана. Голод и холод, провожанье и встречи, горе и радость — все на Руси слезами обмывается».

Дорога в будущее не представляется автору похожей на ту, накатанную до блеска, что ныне ведет в Липяги и которую собираются осветить. За шутливой интонацией заключительных строк книги мы слышим голос человека, который, напряженно всматриваясь в даль времени, хочет угадать будущее: «Чудаки, право, люди! Сегодня им хочется, чтоб свет на дороге был. Завтра им захочется покрыть ее асфальтом, чтоб и в дождь чисто было. А там — далее-более — понастроят они с обеих ее сторон домов… И на месте дороги появится улица. Станционная улица…

Машинисты и кочегары радуются.

А мне, право, жаль.

Тогда не будет моих родных Липягов.

Будет одна сплошная станция».

Баллада о липяговских дорогах — это размышление о судьбе Родины, неотделимой от участи села. Художественная особенность «Липягов», преимущества этого произведения перед другими заключаются в следующем: автор произносит простые слова, часто шутливые, а мы, читатели, ощущаем, что заглянули в самую душу народа.

Хочется отметить также на редкость сочный, народно-разговорный язык произведения. Писатель не пошел по пути стилизации «под Лескова» или «под Бунина». Сергей Крутилин — об этом свидетельствуют все новеллы — не нуждается в том, чтобы пополнять свои лексические запасы из словарей. У писателя врожденное чувство слова — он видит, слышит и чувствует его; золотая словесная руда, если пользоваться этим есенинским определением, досталась ему в наследство от предков, от рязанских полей, обильно политых народной кровью и потом.

Читая «Липяги», мы ощущаем, как в наши окна врывается запах лугов, цветущих по весне ракит, слышим звуки пастушьего рожка, возвещающего о начале нового трудового дня…

Роман, написанный в лучших традициях отечественной литературы, своеобразный, новаторский по своей форме, отмеченный живым чувством современности, рисует прекрасное лицо Родины. И глубоко знаменательно посвящение автором книги своей матери. Как шолоховский «Тихий Дон», леоновский «Русский лес», «Липяги» Сергея Крутилина писались на полях народной жизни, запечатлевая ее верно, образно и красочно.

ЕВГЕНИЙ ОСЕТРОВ

Загрузка...