В ряду великих классических поэтов средневекового Ирана, в частности среди «семи величайших», о которых говорил еще Гете, Хафиз — один из самых поздних. Это обстоятельство отразилось на характере творчества Хафиза. Уже до него были созданы все формы поэзии — эпической, панегирической, философской, дидактической и лирической, из которых сложился круг классической поэзии Ирана, дошедший до наших дней. Эти формы не только были созданы как опыт, но и утвердились как канон, как твердо установленные образцы, от которых персидская литературная поэзия не отступала до XX века.
Историческая обстановка, в которой жил Хафиз, характеризовалась крайней неустойчивостью политических и социальных условий. Закат уже разлагавшегося монгольского владычества снова дал жизнь заглохшим было при мощном централизме монголов феодальным войнам и распрям. Родина Хафиза — значительно удаленный от центра страны к югу Шираз — пользовалась, правда, несколько большим спокойствием, чем северные области, где развертывались главнейшие исторические события. Но междоусобные войны крупных феодалов, властителей провинции, и династические перевороты в их среде делали неустойчивым положение и более мелких феодалов. Отсюда проистекала общая неустойчивость в среде правящего класса, что привело к ощущению шаткости и неуверенности в этой среде.
Хафиз происходил из той прослойки городского населения, которая не играла в этот период никакой политической роли, не имела ни ясного будущего, ни обеспеченного настоящего. Он был преподавателем богословия в высшей духовной школе одного из крупнейших центров образованности и таким образом принадлежал к группе, которую мы назвали бы наиболее квалифицированной интеллигенцией.
В силу ли своего происхождения из сравнительно мало обеспеченных кругов городского населения или благодаря личным свойствам характера, но Хафиз не стал в положение тех поэтов, которые были прямыми идеологами верхушки господствующего класса. Он не был ни панегиристом, как многие поэты из его предшественников, имевшие непосредственных хозяев-властителей, при дворе которых они состояли; он не был также многоопытным и гибким хранителем традиций, как недавний его предшественник Са'ди, написавший целый поэтический кодекс морали и житейской мудрости своего времени.
Представляемая им общественная группировка, не игравшая активной политической роли и в тот смутный период нередко вынужденная прибегать к всевозможным ухищрениям ради сохранения своего скромного благополучия, не могла создать какой-либо цельной морали. Разрушаемые феодальные ценности были для представителей этой среды чужими: у них не было охоты скорбеть об утрате феодальных доблестей или призывать к их сохранению. Хафиз не пошел по следам своих знаменитых предшественников — Фердоуси, Незами, Са'ди, которые прославляли деянья древних царей и рыцарей, поучали устойчивым житейским добродетелям, давали рецепты «правильной», «мудрой» и «почтенной» жизни.
Политическая и социальная обстановка, о которой сказано выше, отражалась в его среде в виде философского скептицизма в его наиболее поверхностной форме — лирической «разочарованности». Разочарованность эта — отнюдь не страстная, не трагическая, какая бывала в различные века у художников — выразителей настроений гибнущего класса или социальной группы. С другой стороны, в этой разочарованности не было и той остроты критического отношения к действительности, какую мы встречаем у поэтов-идеологов восходящего класса, когда восход последнего только намечается и провозвестники его далеко еще не уверены в будущей победе. Лирическая разочарованность Хафиза — по существу половинчатая; в ней есть и философский пессимизм — без страсти и трагедии — и струя гедонизма — философии, проповедующей искание доступных житейских наслаждений.
Он часто говорит о неустойчивости положения «сильных мира сего», распространяя идею этой неустойчивости на судьбу человеческую вообще. Себя он сознает ничтожной величиной в политической и общественной жизни и не пытается пойти в критике ее дальше горькой усмешки по поводу отдельных проявлений насильнической политики правителей. Так, например, когда в Ширазе водворяется новый властитель и казнит членов прежней династии, чтобы устранить претендентов на власть, Хафиз в одной из газелей говорит о жестоких временах, когда преследуют пьющих вино, и небо (означающее по-персидски судьбу) стало подобно ситу, сеющему вместо дождя брызги крови и головы древних царей (до-мусульманских властителей Ирана — Хосроев). Но кончается это стихотворение все же призывом пользоваться весной, совпавшей с окончанием месячного поста, и ни дня не оставаться без вина, подруги и цветов. Осуждать, но без негодования, критиковать, но не печалясь — таково отношение поэта к действительности. Иногда он готов в мягкой форме проповедовать некоему безыменному властителю (называя его просто ходжа — господин) «милость к твари» как наиболее достойное жизненное поведение. Но когда он обращается к реальному лицу — как, например, к шаху Мансуру, — мы видим и у него обычные для поэтов феодального периода восхваления, — правда, в довольно скромных тонах, — и указания на свои заслуги перед властью.
Как и другие поэты тех времен, Хафиз был суфием, то есть принадлежал к одному из дервишских орденов, противопоставлявших сухому догматизму и механическому благочестию официального ислама «искание истины» в духе индийской теософии — пантеизма браманистов. Пантеизм иранских суфиев не имел, однако, цельности и гармоничности, свойственной мировоззрению индусов; он был затуманен примесью дуалистических идей зороастрийства, а также беспокойным духом переднеазиатских религий, которым был больше присущ истерически-активный экстаз, чем интеллектуальное созерцание. В этом религиозном движении было много общего с монашеством в христианской церкви.
Но правоверным суфием Хафиз не был. Нужно полагать, что суфийское движение, за два века до Хафиза отчасти выполнявшее идеологическую роль скрытого протеста правящих классов Ирана против арабского влияния, к его времени потеряло свою яркость и активность, выродившись в модное мировоззрение верхушки городской интеллигенции. Всякий просвещенный человек почитал своим долгом принадлежать к одному из суфийских орденов, предоставляя «толпе» исповедывать скудную догму арабского ислама, не дающую места свободному философствованию ума. Разумеется, аскетические обязательства суфийства носили для его последователей чисто внешний, показной характер.
Хафиз резко подчеркивает вырождение суфийства в интеллигентскую моду, духовное лицемерие. Он равно осмеивает строгости мусульманского закона, запрещающего пить вино (хотя сами блюстители этой морали, по его словам, любят выпить), и лицемерный аскетизм суфиев, носящих синее рубище (форма ордена), но имеющих «загребущие руки». Об этом синем рубище он говорит неизменно с презрением, называя его одеждой лицемерия.
В чем же положительный идеал Хафиза?
Он находит образное выражение в вине, винном погребке, «обители магов» — зороастрийцев, продающих вино. Нет сомнения, что эти образы в значительной мере реальны. В Ширазе и сейчас — через шестьсот лет после Хафиза, выделывают лучшее в Иране вино, несмотря на то, что население Шираза сплошь мусульманское. Утонченный ценитель жизни, воспевавший прелести загородных садов Шираза, «которых не найдешь в раю», разумеется, любил прекрасное ширазское вино. Поэтому попытки европейских писателей истолковать воспевание винной чаши у Хафиза (как и у других поэтов-суфиев) только как мистический образ — явно несостоятельны, точно так же, как тенденциозно понимание друга (или подруги — так как это слово в персидском языке не имеет рода) как обозначение божества.
Это ироническое свободомыслие, не принимавшее всерьез никаких догм, никакой положительной философии (своего рода адогматизм новейшей буржуазной философии Европы) создало лирике Хафиза особую славу в среде современной иранской интеллигенции, находящейся в еще более безнадежном состоянии «между молотом и наковальней», чем была европейская интеллигенция в половине прошлого столетия. Хафиза высоко ценят разочарованные «свободные умы» современного Ирана, видя в его стихах проявление высшего свободомыслия, не ищущего никаких опор.
Начиная с Гете, прославившего Хафиза в своем «Западно-восточном диване», многие умы в Европе были также очарованы Хафизом. В его беспредметном изящном свободомыслии они усмотрели некое побеждающее все горести начало — красивую иллюзию силы духа, умеющего стать выше «проклятых» вопросов. В век становления промышленного капитализма и дальше — во все время напряженной революционной борьбы буржуазии за власть — всегда находились умы, стремившиеся избежать издержек борьбы и мечтавшие о спокойном наслаждении окончательной победой. Для них успокоенное эстетическое свободомыслие Хафиза должно было казаться одним из высших проявлений свободы духа за пределами напряженной борьбы, опрокидывающей одну ценность за другой.
Мало понятной для европейцев должна была остаться другая сторона поэзии Хафиза, высоко ценимая его соотечественниками. В Иране Хафиза называют «языком сокровенного мира». Едва ли это имеет отношение к каким-либо «мистическим прозрениям» поэта. У него их вовсе нет; они гораздо более характерны для менее знаменитых предшественников Хафиза — Сенаи, Аттара и Джелаль-эд-Дина Руми. Но у Хафиза имеется необычайное множество смутных лирических образов, без видимой смысловой связи вплетенных в большею частью беспредметную тематику его газелей. Эти субъективные ассоциации и непонятные намеки, дающие широкую почву для догадок, видимо, и сделали собрание его стихов любимой книгой для гадания.
Советскому читателю не нужна ни тихая пристань успокоенного эстетического скептицизма, ни смутные образы пресыщенного бездейственной игрой ума. Советского читателя поэзия Хафиза должна интересовать как одно из ярких явлений прошлого, как ценность из сокровищницы классического наследства, как одна из вершин индивидуалистической эстетики и многогранности философской поэзии. В лирике Хафиза читатель увидит блестящий плод идеологии безвременья, которая утверждала себя как надвременное начало, создавая иллюзию, сохранению которой способствовало повторение периодов безвременья, когда эта идеология оказывалась созвучной новой эпохе, как это имело место во время длительного увлечения Хафизом в Западной Европе прошлого века.
Е. Дунаевский