Еще в конце января Москву известили о том, что с ржевско-вяземского выступа немцы снимают семь дивизий и перебрасывают их на юг — к Харькову, Орлу и Белгороду. К известию Москва отнеслась с сомнением, но, когда дивизии с выступа все-таки убрались, сомнения, как это часто бывало, сменились безоглядным доверием, чтобы перерасти затем в подозрения: уж не подсовывают ли немцы сведения о себе, чтоб в будущем одурачивать? От этих нюансов мы Петра Ильича берегли. У Вязьмы и Ржева шли затяжные бои, немцы выравнивали фронт, но без паники, продуманно. Безболезненно для себя они перебросили на юг еще пять дивизий. Петр Ильич сбился с ног, по крохам собирая и достоверные известия, и невероятные вымыслы, просеивая их и процеживая. Черты лица его укрупнились, так, во всяком случае, мне казалось. Да и немудрено: он становился крупной фигурой, и были дни, когда он на сутки раньше Йодля, преемника Гальдера, узнавал о переброски танковых дивизий в группе «Шевалери». И уставал он много больше Йодля.
В начале марта замечено было: при длительной беседе Петр Ильич вдруг умолкал, накладывал на лоб пальцы и замирал в позе мыслителя. А у него просто-напросто начинался тик, над правым глазом вздувалась какая-то жилочка и колотилась.
Оставив Ржев и Вязьму, немцы вдруг ожесточились и отступать дальше не желали. Выдохлись и наши войска. Обе стороны подсчитывали, насколько прочны оборонительные возможности каждой, и Петру Ильичу пришлось туго, ему не хватало какой-то мелочи, ничтожного пустячка, чтоб как-то иначе глянуть на дислокацию немецких частей и предсказать будущее. Опять требовался человек, странностью своих служебных обязанностей схожий с кенигсбергским медиком.
И такой человек нашелся, сама судьба подала его нам на блюдечке, так сказать.
Поздним вечером, в час, когда в «Хофе» все столики заняты, в зал вошел громоздкий красномордый полковник со школьным портфельчиком в руке, убедился, что мест нет, приблизился к эстраде, где удлинял и укорачивал аккордеон полудохлый инвалид и где разевала рот — голодным птенцом — безгрудая певичка, уставился на сразу примолкнувших артистов и громко провозгласил:
— Сука!
Раздались аплодисменты мужчин и шиканье дам за столиками. Примчался патруль, предложил полковнику выйти. В ответ тот швырнул к сапогам патрульного лейтенанта визитную карточку и командировочное предписание: профессор, кавалер Железного креста 2-й степени. «Я настаиваю на том, что она сука!» — отпарировал прибывший из Смоленска полковник, главный ветеринар округа, отказываясь приносить извинения. Спасая клиентуру, я убедил патруль, что сам наведу порядок, и пригласил полковника к себе. Почуял наживу и обер-лейтенант Шмидт. Через час, в меру надрызгавшись, они в обнимку сидели в крытой коляске. Покатили. Петр Ильич пришел ко мне под утро, сказал, что в портфельчике коновала — сущее богатство, полюбоваться им, к сожалению, пока невозможно, однако дней через семь-восемь подадутся со скрипом двери кладовых с несметными сокровищами (Петр Ильич был нетрезв и выражался несколько высокопарно). И шифровка в Москву пойдет в конце марта. Так уверил он меня.
А я уезжал в Варшаву на неделю — настаивал Химмель. Игнат тоже ехал на несколько дней, у него были свои интересы в этом городе.
Уезжали мы в полной уверенности, что ветеринар будет обработан. Игнат трясся в соседнем вагоне. В Варшаве он исчез на два дня, размораживал свои старые явки. Мне же, вновь у Хакля, удалось глянуть на Тулусова. Бывшая столица Польши жила по берлинскому времени, ровно в 10.0 °Cергей Александрович Тулусов загнул руку за спину и включил «Телефункен», прослушал сводку Совинформбюро, комментируя ее постукиванием карандаша по столу. Тулусов запомнился таким: взгляд цепкий до прилипчивости, до неотдираемости.
Из клубка варшавских улиц вынырнул Игнат и браво предупредил: пора уносить ноги, немцы что-то затевают в гетто в ближайшие дни, ему пора возвращаться, да и надоело уже читать объявления о розыске себя. Не провожу ли я его до вокзала?
Времени хватало, шли неторопливо, и я покачнулся, мне стало плохо, когда я увидел впереди себя женщину, похожую на Анну Шумак. Не хотелось лгать, и я сказал: «Не так давно ко мне приходила дама. Приходила отдаваться. А я выгнал ее. И уже не вернуть». Игнат отвел глаза.
«Ты сделал правильно, — одобрил он. — Ты нажил еще одного врага, а когда кругом враги — это полезно. Упрощается выбор, ты точно знаешь уже, кто друг».
Рывок в Лодзь, где Химмель через черный рынок сбывал что-то, пакет в подарок ему — и 30 марта я вернулся в город. И сразу насторожился. Железнодорожная полиция проверяла — повально, тотально — документы у всех, чего никогда не было. На улицах усиленные патрули, сплошь из немцев. Ни одного полицая! Что-то случилось. Повсюду говорили о партизанах. Думал же я о Шмидте. Осторожно позвонил в промышленный отдел гебитскомиссариата. «Был недавно…» Стало легче. У «Хофа» маячил Гарбунец, обрадованно бросился навстречу. От него и стало известно: убито несколько местных деятелей и немец, подполковник Кирхайзен, но о нем официально объявлено: самоубийство.
— Какие там, к черту, партизаны! — возмутился Химмель, услышав от меня версию о партизанах. — Станут тебе они шлепать коммерсантов! Им подавай фигуры! Им подавай бонз! А тут… Ну, кому мешал школьный инспектор Щетка? Он что — кого-нибудь завалил на экзаменах? Да ходил и проверял, сколько часов отводят на преподавание немецкого языка. Человек мухи не обидел, а ему — пулю в лоб, причем не фигурально, я сам видел труп, дырка во лбу. А Нужец, владелец конторы? Тоже дырка во лбу. Чем провинился? Ну, был грех, баловался литературой, что-то там писал…
— Кирхайзен, — напомнил я.
— Гестапо правильно решило, что сам себя… Да ты его должен знать. Совсем запутался с бабами и долгами. Жена недавно приезжала, застукала с полячкой… Нет, партизаны — это выдумка гестапо. Скажу тебе по секрету: это грызутся местные бандиты, сторонники независимой, смешно говорить, Украины, наша опора в борьбе с большевиками. Доопирались!
Кое-что прояснилось. Убивать начали через трое суток после нашего отъезда в Варшаву. Подозрение пало на полицаев, их и заперли в казарме. Начальник местной полиции смещен. Идет перерегистрация аусвайсов и всех пропусков, комендантский час удлинен, выдача апрельских аусвайсов поставлена под особый контроль, отныне дополнительно требуется рекомендация, подписанная немцем, настоящим немцем, а не фольксдойчем, эти уже не в цене…
— Скоро и до тебя доберутся, — беззлобно заключил Химмель. — Дай список тех, кто нам нужен. Завтра кончается срок старых аусвайсов, будут выдавать новые, без аусвайсов на службу никто не попадет… Кстати, вы должны знать обер-лейтенанта Шмидта. Нельзя ли уговорить его… — Химмель изобразил пальцами процесс пересчитывания купюр. — Дело в том, что он не разрешил открывать пивоваренный завод, там, видите ли, есть среди прочего оборудование, без которого не может жить Великая Германия. Так намекните ему: лучшие сыны Великой Германии здесь! И лучшим сынам нужно пиво!
Вялое обещание постараться его удовлетворило. Секретарша вернулась с подписанными аусвайсами и пропусками, заодно и сообщила: обер-лейтенант Шмидт только что вышел из штаба гарнизона.
Ноги несли меня к Анне Шумак — и те же ноги уводили меня прочь. Я искал Шмидта, важно было узнать, отправлено ли донесение и что удалось вычитать в документах профессора, ветеринара. Лошади в весеннюю распутицу — это не только конная тяга. Это штабы, артиллерийские дивизионы, это дороги, по которым подвозятся боеприпасы. Жизнь отдашь за портфельчик специалиста по эпизоотиям. И если профессор еще в городе, то Шмидт где-то рядом с ним, в военной гостинице.
«Здесь два обер-фельдфебеля напряженно уговаривали приезжего фронтовика еще раз сходить в комендатуру: штамп, поставленный на его отпускное свидетельство, дает право всего лишь быть в расположении гарнизона, а не останавливаться в гостинице. Гауптман, с легким ранением отпущенный в Штеттин, злыми глазами ощупывал молодцеватых обер-фельдфебелей, не желая вникать в тонкости тыловой жизни… «Убыл 26 марта!» — заглянул в журнал один из обер-фельдфебелей, когда я спросил его о ветеринаре.
И вдруг я увидел Шмидта.
Он, войдя с улицы, поднимался по лестнице, спиной ко мне, но я его узнал, конечно. И не окликнул. Не так уж были мы официально тесно знакомы, чтоб на виду у всех проявлять знакомство, да и по походке понятно было: скоро вернется, есть смысл подождать (и спросить о портфельчике ветеринара). Завязался разговор с фронтовиком, мы отошли к столикам в холле, гауптман признался: «Надоело, ч-черт, соседство мужчин, вообще грязных и потных людей, смердящих людей. Окоп, землянка, санитарная машина, палатка, поезд — всюду люди, люди, люди… А хочется побыть одному — одному, понимаете ли вы меня?!» Сочувствуя ему, я прислушивался и присматривался. Обер-фельдфебели оформляли какого-то майора, за кадками с фикусами, неизменной принадлежностью всех гостиниц, претендующих на стиль, два лейтенанта сочиняли письмо, критически осмысливая каждую фразу… Петра Ильича все не было и не было.
Вдруг какое-то шевеление прошло по гостинице. Убыстрились шаги по лестнице, чей-то сдавленный голос раздался, потом ловко скатился по перилам вниз офицер, перемахнул через конторку, туда, к обер-фельдфебелям, схватил телефонную трубку, заорал: «Убит подполковник Вимпель!» Затем резиновый визг подлетевших к гостинице автомобилей, известный всему городу «Майбах» начальника гестапо, «Мерседес» начальника полиции, люди в штатском, ворвавшиеся в холл, кучей облепившие конторку и тут же рванувшиеся по лестнице вверх. И мысль о Шмидте: неужто не понимает, что в обстановке повальных досмотров ему сидеть и сидеть на службе, в «Хофе», а не расхаживать по городу. Кто бы там ни расправлялся с местной сволочью, мы должны быть в стороне, наше дело — бригады, дивизии и корпуса центрального участка фронта!
Начальник гестапо оберштурмбаннфюрер Валенки стоял в пяти шагах от меня, принимая доклады. Гостиница окружена, запасные выходы блокированы, личности всех находящихся в номерах офицеров установлены, санитарная машина во дворе, труп вынесут сейчас по черной лестнице. Наконец, один из агентов поднес к Валецки нечто ценное, держа ценность в ладошке. Понятно, кивнул тот и посмотрел на отдельно стоявшего человека, лейтенанта. У него был вид приговоренного к смерти дезертира: сейчас набросят петлю на шею и выбьют из-под ног табуретку. Он стоял, опустив голову, согнув руки в локтях, сцепив пальцы. «Я очень хочу, — сказал ему Валецки, — чтоб вы вспомнили что-нибудь, оправдывающее вас…» Этот лейтенант не мог быть убийцей. Скорее всего, это был агент гестапо, переодетый в форму лейтенанта и выполнявший какой-то приказ Валецки.
Между тем оба обер-фельдфебеля в два голоса рассказывали о том, что видели и слышали. Лейтенанты, сочинявшие письмо, были сразу отпущены. Валецки брезгливо рассматривал отпускное свидетельство фронтовика. Предложил: «Устройте-ка на отдых окопного офицера… без ваших тыловых закорючек…» На возражение, что отдельного номера нет, начальник гестапо ответил: «Есть. Труп сейчас вынесут…» Молчание обер-фельдфебелей говорило, что не очень-то удобно жить в номере, откуда только что выволокли покойника, и молчание оборвал Валецки: «Ну, ему не привыкать…» — кивнул он на внимательно и с надеждой слушавшего отпускника. Перебивая друг друга, обер-фельдфебели удостоверили мое алиби: дальше холла не уходил. Валецки закурил и всем предложил сигареты. Спросил у меня, зачем понадобился полковник, и закивал, вспоминая.
— Это тот самый, — повернулся он к свите, — который вполне добропорядочную девушку назвал сукой.
Рыжеватый блондинчик показался на лестнице. Все смотрели на него с ожиданием хорошей новости. Но тот пожал плечами в знак того, что не все, к сожалению, от него зависит. Доложил: все допрошены, посторонних всего три человека — Нойман, Флейшер, Нагель, все они находились в номерах пригласивших их друзей, из номеров не отлучались.
— Кстати, — поинтересовался у меня Валецки. — Вам ведь знакомы почти все офицеры гарнизона. Кого-нибудь, кроме этих трех, — не видели?.. Нет. Тогда — свободны, надо будет — вызову…
Дойдя до угла, я остановился. Во мне ворочалось невероятное предположение: убивал Петр Ильич.
Лицом к стене дома выстраивали автоматчики людей, обыскивали. Могут точно так же обшарить завтра карманы Анны Шумак, проводить руками по телу ее, и спасти ее может только аусвайс, тот, что лежал в моем бумажнике. Я заспешил в «Хоф», послал за Гарбунцом, протянул ему новый аусвайс на имя Анны Станиславовны Шумак, попросил передать. Ждал, когда он уйдет. Но тот, бережно спрятав документ, не двигался с места.
— Если вам что надо, господин управляющий…
Надо было одно: чтоб он исчез, смылся, испарился. Не до него сейчас, нужен Игнат, нужен сам обер-лейтенант Шмидт.
Отстегнув булавку, Гарбунец достал из левого рукава скатанные в рулон газеты.
— Много событий произошло в городе, пан управляющий. Вам бы познакомиться с ними.
Положил газеты на стол, повернулся, ушел.
Было уже без чего-то четыре, скоро должен появиться Шмидт, если его не задержат какие-либо срочные дела.
Не пришел. И дома его тоже не было. Бельгийского «браунинга» в столе не оказалось, в коробочке перекатывались патроны, штук тридцать, не больше. Игнат отстреливал «браунинг» шестью патронами, Петр Ильич убивал в упор, два выстрела на каждого, стрелял наверняка, потому что его знали в лицо. В коробочке было пятьдесят патронов, итого на нынешний час в браунинге — неполная обойма. И гестапо ведет такие же расчеты: две гильзы и показывали оберштурмбаннфюреру там, в военной гостинице. Да и последовательность фамилий убитых кажется знакомой.
Еще раз глянув в подаренные Гарбунцом газеты, я увидел то, на что ранее не обратил внимания. Некролог: мирно почил Микола Погребнюк, не выдержало сердце, надломленное борьбой с большевиками… (Слова-то, слова какие!..) Короче, умер человек, судьбой своей доказавший, что бездарная поделка халтурщика способна затмить шедевр творца. Скончался автор того романа, над которым когда-то потешались мы, я и Петр Ильич, и автору достались посмертные славословия, какая-то напыщенная белиберда о древности и прочности культурных уз, о новом порядке, который способствовал чему-то там…
И подписи: НУЖЕЦ, КИРХАЙЗЕН, ЩЕТКА, НЕЧИПУРЕНКО, ВИМПЕЛЬ, АЛЬБРЕХТ, РУСНЯК, НЕВИНЬСКИЙ, БУЧМА.
Наверное, никто из немцев, подписавших некролог, романа не читал и вообще не знал о существовании его. Но установка Берлина: карать и миловать, кнут и пряник в имперском исполнении. Восстанавливались в правах владельцы мелких предприятий, допускалась частная торговля, разрешалось гнать и продавать самогон в любых количествах, поощрялось все, что можно было контролировать и что помогало немцам держать тыл в повиновении. На официальное соболезнование разрешение не дали, и немецкие власти ограничились включением немцев в подписи под некрологом.
Далее. В Варшаву мы выехали 21 марта. 24-го или 25-го убит Нужец, и первое убийство прошло почти незаметно. 26-го убит Кирхайзен, в офицерском казино, без свидетелей, труп найден за диваном в курительной комнате, ни одного не немца в казино, версия о самоубийстве вполне годилась, это обеляло гестапо. Ветеринар в панике покинул город, унося с собою так и не тронутый портфельчик. Затем Щетка, Нечипуренко и — сегодня — Вимпель. Петр Ильич — неврастеник, не без этого, но еще не дошел до такой степени морального истощения, чтобы уничтожать людей по случайному, попавшему на глаза списку. Ему приказали это сделать — и приказ мог исходить только от партизанского отряда, и приказ этот передал ему Игнат, вернувшийся из Варшавы в город утром 24 марта.
Но тогда следующий — Альбрехт, немец, референт гестапо!
Надо было срочно найти Петра Ильича. И встретиться с Игнатом. Он тоже искал встречи. В «Хофе» мне сказали: несколько раз звонил Богайчик из торгово-экспедиционной конторы. Это он.