Глава 21

Как на собаке, зажила на нем рана. На третий день Петр Ильич пошел на службу — узнавать новости, подбирать крохи, из которых он умел лепить целое, и крохи эти с каждым днем уменьшались в размерах, усыхались до пылинок, не годных для мозаики. Пять двойных выстрелов напугали гарнизон, офицеры сделались угрюмыми, молчаливыми, подозрительными. Службы безопасности проверяли всех, кто в минуты убийств находился рядом с убитым, проверка шла методом исключения, обер-лейтенанта Шмидта из списка подозреваемых еще не вычеркнули. В поисках «браунинга» калибра 6,35 устраивались обыски наугад. Альбрехт ежевечерне наведывался в бильярдную и храбро постукивал по шарам.

Петр Ильич постарел — это бросалось в глаза.

Ни лишней морщинки, ни седого волоса, и тем не менее — постарел. За одну неделю тиканье времени в его организме убыстрилось до бега и топота. Он смотрелся эдак лет на тридцать восемь.

Все чаще дергался над правым глазом его какой-то нервик, прикладывание пальца к нему уже не помогало, Петр Ильич прислонял тогда лоб к стеклу окна, будто всматривался во что-то далекое, и высвистывал он теперь не маршевые мелодии, а мрачно-торжественные рулады из Вагнера.

О ветеринарном полковнике мы у него не спрашивали. Да и что спрашивать: задание не выполнено, операция провалена. Заговорил сам.

— Он евангелист. Ты не знаешь, что это такое. А жаль. О евангелизме своем он рассуждает вслух, и это очень интересно. Бог и Сатана, превращение одного в другого. Ситуации, когда Бог якшается с Сатаной, считая его Богом, а Сатана отвергает Бога в Боге. И варианты.

На такого Сатану, неразлучного с таким Богом, можно набрасывать любые одежды с любыми знаками различий. Евангелист освобождал нас от объяснений, и все же Игнат попытался как-то рассказать, почему обманули мы Петра Ильича. Слушать он не захотел. Но смирился, правоту нашу признал. Да и общая опасность окутывала нас. Надо было держаться вместе, чтоб не потеряться в черной мгле.

Временами на него нападали приступы озлобления. Он издевался над Игнатом, высмеивал его усы, утверждал, что еще в 40-м году видел в Варшаве его портреты, вывешенные немцами, и мальчишки пририсовывали Игнату усы. Обрушивался с бранью на меня. Потом охлаждался, бормотал какие-то извиняющие слова. Плохо, что он стал при немцах терять контроль над собою. Однажды устроил скандал, который кое-кто в «Хофе» назвал безобразным. И не в ресторане скандалил, а в клубе: махонькое недоразумение за карточным столом раздул до обвинений в шулерстве. Обер-лейтенант Шмидт, по слухам, разъяренно выхватил карты из рук соперника и швырнул их в лицо ему, орал что-то невообразимое, постыдное, по гарнизону пошла дурная слава о бузотере Шмидте, скандал кое-как замяли: у всех нервы!

Стыдно было укорять его в чем-либо. Что нормально, а что ненормально в его поведении — эту загадку ни один психолог разрешить не смог бы. У Игната мелькнула безумная идея — показать Шмидта гарнизонному невропатологу, и было в безумии этой идеи что-то притягательное, рациональное: избавление от болезни могло таиться в столкновении вывернутых наизнанку контрастов.

Надо было что-то делать, как-то лечить Петра Ильича, он становился уже неуправляемым. Однажды застал его дома — пистолет в трясущейся руке, глаза мутные, круглые, голос обрадованный: «Ах, это ты…» На столе — водка, закуска русская — корочка хлеба, селедочный хвостик.

И уж совсем не понравился нам мальчик, вдруг попавший на квартиру Петра Ильича.

Он, этот мальчик лет пяти, был словно отжат до сухости, таким тощим выглядел. Дряблая старческая кожа висела на кривых костях, голова в лишаях. Не говорил, мычал, но глаза проявляли понимание. Нашел его Петр Ильич в парке, отбил от стаи мальчишек, мужская кофта и нищенская сумка показались стае ценной добычей.

Таких стай было в городе несколько. Оставшиеся без дома и родителей мальчишки объединялись в банды, нападали на прохожих, срывали одежду, искали оружие, деньги, пищу. Рядом с вокзалом одна из таких банд захватила и придушила двух солдат. К развалинам церкви, где пряталась банда, немцы подтащили огнеметы, но так и не выкурили мальчишек.

Петр Ильич отмыл пятилетку, голову вымазал какой-то кашицей, откормил его. Сажал мальчика рядом с собою, называл Мишей, говорил с ним по-польски и по-русски, заглядывал в глаза, нащупывал ответы. Однажды из кухни, где мальчик спал на тюфячке, раздались омерзительные звуки — будто кряхтел человек, которого душат. Бросились на кухню — а это впервые засмеялся мальчик.

Отряд ни в какую не соглашался брать его к себе, а мальчика нельзя уже было держать у Петра Ильича. С толкучки Игнат принес много чего детского, мальчика обули и одели, в суму его побирушечную вложили консервы, сахар, масло — и Игнат повел его к двери. Он мыкнул на прощание, светло улыбнулся и пошел. Его передали отряду через верных Игнату людей.

Увели мальчика — и Петру Ильичу стало совсем худо. Он, такой чистоплотный, словно сам запаршивел, ходил в неглаженом кителе, фуражка его пообмялась, стала фронтовой. Не исключено, впрочем, что фронтовой облик создавался им намеренно. И пахло от него противно и сладко — тем самым искусственным медом, что входил в окопный рацион. Влез в компанию недолеченных офицеров, по вечерам убегавших из госпиталя, резался с ними в скат, солдатскую игру, быстрыми проигрышами напоминавшую фронтовикам артиллерийские налеты.

Апрель шел к концу. В варшавском гетто вспыхнуло восстание, и еврейский вопрос докатился до нас. Отряд снесся с Москвой и согласился отдать нам радистку с рацией, и тут-то выяснилось, что радистка — еврейка! А вторая, русская, погибла при минометном обстреле леса.

Женская тема вошла в планы исцеления Петра Ильича. Кто первым ввел ее — не так уж важно.

— Ему нужна баба. — Это было произнесено.

Да, нужна женщина, вечный придаток мужчины. Существо в норе, лежащее рядом с самцом и дышащее вместе с ним одним и тем же духом ночного убежища. На себе позволяющее вымещать ярость и гнев, на охоте не израсходованные. Добычей, подставляющей себя, если добытчик пищи промахнулся. Восхищающаяся сноровкой и силой мужчины. Просто женщина, наконец. Та самая, в контакте с которой постигается высшее из дарованных нам наслаждений, и он, этот пик наслаждений, каждый раз возрождает мужчину, дает ему уверенность в себе: не просто женщина лежит под ним этой ночью, а тот, кто будет наутро повержен.

Но не всякая женщина. Не потаскушка, которая расскажет подружке о щедрости партнера и похвалится вытащенными из чулка деньгами. Родная советская душа требовалась, привыкшая помалкивать, способная понять мужика, который заглушил в себе зов плоти. Да и были ли вообще женщины в жизни Петра Ильича? Могли ли они существовать для марш-агента? Постоянное сдерживание выработало у него стойкое неприятие женщин. А тянуло, конечно, к ним, тянуло. (В Варшаве добирались мы с ним до гостиницы в трамвае, в первом — для немцев — вагоне, стояли на задней площадке, Петр Ильич уставился на девицу в «польском» вагоне — и такая тоска была в глазах…) Проституток в Германии не было, всех отправили на перековку в концлагерь, а легкий флирт шел только на служебные цели.

Так кто же?

Как-то так получилось, что никого, кроме Анны Шумак, у нас не было. Официантка Тереза, на которую частенько поглядывал Петр Ильич, не годилась: плаксива, брат служил в полиции. Можно, конечно, призвать Гарбунца, он и этим товаром приторговывал, но уж очень наглеть стал экспедитор.

Оставалась одна Анна Шумак. Соединить ее с Петром Ильичом вызвался Игнат.

— Два дня ему хватит. Пусть расслабится. А потом я ее уберу. Или сама уберется. Я о ней кое-что разведал. Штучка, скажу я.

Загрузка...