Глава третья Бессонница консула


Заместитель консула угодил в когти демона бессонницы, королевской болезни; он лежал с плотно закрытыми глазами в своей спальне-клетушке, где были скрипучая кровать, старый комод и потрескавшееся зеркало. Его ни на миг не отпускали тревоги, похожие на мутный раствор кислоты, он лежал и словно наяву видел, как темные мысли летят стаями на множестве экранов его сознания. Томительные часы бодрствованья давили на сердце так, будто это были целые столетья. Воспоминания прорывались из самых разных периодов жизни, сгрудившись на переднем плане памяти, сражались за его внимание. У них не было формы и какого-то определенного порядка, однако они были очень живыми и изматывающими — одновременно шелковистые и колючие, как шипы. Ночь за ночью ему были обеспечены видения, приносившие с собой лишь ощущение безысходности и беспомощности. Этот красивый и получивший отменное воспитание молодой человек когда-то страстно мечтал служить в «Английском банке» (блистательные успехи в учебе вполне позволяли ему рассчитывать на это), однако был исключительно по недомыслию продан в рабство собственной матерью, обожавшей его так пылко, как обожают единственное чадо. Как такое могла случиться? А очень легко. «Ты безусловно создан для дипломатической карьеры», — изрек в один прекрасный день дядя Феликса, лорд Гален, пытаясь сыграть на его честолюбии, ловко дирижируя оркестром юношеских амбиций. Однако мнения самого юноши никто никогда не спрашивал, а он был слишком слаб, чтобы противостоять этому домашнему пирату, который после смерти отца стал любовником матери Феликса. Мальчик рос хилым и не очень решительным, и повзрослев, сделался еще более робким. Потому и оказался в Авиньоне — всего лишь в ранге заместителя консула, незавидное начало дипломатической карьеры, впрочем, на службе он особо не усердствовал. Так и прозябал, полумертвый от скуки и презрения к самому себе.

Ведомство не удосужилось — хотя бы ради соблюдения приличий — объявить эту должность почетной,[72] что, возможно, подвигло бы Галена назначить ему содержание. А так Феликсу платили как простому клерку в адвокатской конторе. Единственный помощник, который полагался ему по протоколу, и тот был нанят на неполный рабочий день. Он должен был следить за. незначительными расходами своего начальника и печатать отчеты, если тот писал их. Собственно, отчитываться было не в чем, ведь когда в Авиньон приезжали британские подданные, они в консульство не заглядывали. Вилла утопала в пыльных олеандрах и пуансеттиях. Если бы только его мать могла видеть его — Слуга Короны! Издав нечто похожее на язвительный смешок, он повернулся на бок. И все же она должна гордиться им. Неожиданный всплеск не совсем осознанных желаний и надежд вызвал в памяти картину, от которой у него всегда перехватывало дыхание, словно он загнал шип под ноготь. Тогда он открывал глаза и явственно видел ее, всю высохшую, кожа да кости, в инвалидном кресле. Глядя на пыльную голую электрическую лампочку, свисавшую с потолка, Феликс в тысячный раз задумался о своей жизни. Его отец умер, когда он был еще совсем маленьким; через несколько лет мать завела долгий, не нарушающий рамок приличия роман с его братом, энергичным Галеном (все чрезвычайно осмотрительно, никаких двусмысленных ситуаций). Эти отношения длились, пока прогрессирующий паралич не приковал ее к креслу-каталке, которое возил специально нанятый помощник — в перчатках, в длинном сером плаще, в шляпе-котелке. Феликс слышал знакомое шуршание узких шин на гравиевых дорожках в садах Феликстоу, Хэррогита, Борнмута и прочих курортов. Когда ее недуг стал слишком тяжким, она из гордости порвала связь с Галеном — ей было невыносимо его обременять, мешать его блестящей карьере. Гален принял ее решение с радостным облегчением, хотя и чувствовал себя предателем. Разумеется, он клятвенно пообещал, что она ни в чем не будет нуждаться. Связь с ней он поддерживал через врачей, но напрямую не написал больше ни разу, ибо этот лихой «пират» всегда испытывал суеверный страх перед бумагой и чернилами. Ему вдолбили, что письмо — это документ, который может сыграть с тобой злую шутку, если вдруг зайдет речь о суде, вот откуда эта непристойная боязнь. Но даже если бы он, вдруг расхрабрившись, написал ей, она не ответила бы, поскольку не могла держать ручку; говорила она с большим трудом, весьма нечленораздельно. Нижняя челюсть у нее отвисла и слегка перекосилась, и от этого изо рта постоянно текли слюни. В нескрываемом ужасе от своего состояния, она лишь молча смотрела черными глазами, в которых тлел смертельный страх. Ее помощника звали Уэйдом, и он украшал свой котелок перышком фазана. Теперь он был ей роднее сына и любовника. Теперь она жаждала лишь одного — умереть, избавиться от всего этого кошмара… Уэйд каждый вечер не меньше двух часов читал ей Библию.

Феликс застонал и повернулся лицом к отвратительным обоям с назойливыми, грубо нарисованными каретами. Тяжело вздохнув, он попытался словно с разбега провалиться в сон, как если бы прыгал с высокого утеса… Ничего не вышло, потому что теперь другие мысли, более приземленные, зароились в голове, как блохи, оккупировавшие его матрас, несмотря на порошок Китинга. На сей раз его изводили служебные неприятности, грянувшие, как только он попытался выписать новый флаг для флагштока, кое-как закрепленного на балконе второго этажа. Во время традиционных гуляний на Троицу, которые завершались великолепным галопом камаргских gardiens,[73] какой-то кретин разрядил в воздух ружье — ип feu dejoie[74] и в священном английском флаге образовалось несколько дырок, так что теперь он напоминал реликвию с поля битвы в Фонтенуа.[75] Феликсу больно было видеть флаг милого отечества в столь плачевном состоянии, и, составив подробный рапорт о происшедшем, он попросил у Лондона новый. Но не тут-то было! Вокруг имперского символа завертелась бурная и весьма желчная переписка; Ведомство настаивало на том, чтобы виновный был найден и отдан под суд за содеянное, и чтобы суд обязал этого злодея заменить флаг; а коль скоро этого не случится, писали из «Рабочего отдела» (Департамент обслуживания посольств), на флаг должен раскошелиться сам Феликс. Это предложение ввергло Феликса в дикую ярость. Туда-сюда летали полные яда депеши на дипломатических бланках. Лондон стоял на своем. Надо найти виновного. Феликс мрачно улыбался, вспоминая опоясанный ремешком шлема подбородок всадника, и букеты искр, которые высекал копытом рысак этого шутника из булыжной мостовой. А ведь шутник чуть-чуть не попал в Феликса, со своего балкона наблюдавшего за процессией. Чуть правее, всего на фут, и появилась бы вакансия, требуется консул… Представители Короны с удовольствием дали бы объявление в «Тайме». Феликс и сейчас, будто наяву, ощущал ветерок, поднятый пролетевшей мимо пулей, и едкий запах кордита[76] от боевого снаряда, явно изготовленного в домашних условиях. А как же флаг?

Да, флаг! Может быть, все же самому позаботиться о «деликатной штопке»? Ну не совсем самому, конечно. В городе недавно открылась новая мастерская, где, среди прочих, предлагали и такую услугу. Однако нелепое чувство стыда удерживало Феликса. Не унизительно ли? Консул Ее Величества в заношенном костюмчике мечется по городу с дырявым флагом, ищет, где бы его залатать. Унизительно. Однако, если все оставить как есть, назло начальству, существует опасность, что какой-нибудь консульский шпик из Марселя донесет на него. Феликс вздохнул и повернулся с боку на бок, словно хотел отвернуться от этих бесплодных терзаний. Да, ловко тогда Гален занял отцовское место, всё взял на себя, оплату школы, налог на наследство, ренту за дом, и так далее. Собственно, он и в самом деле стал ему отцом, да еще таким образцовым. Распоряжения он отдавал коротко и ясно; и подчинялись ему беспрекословно, будто он был самим Господом Богом. Потрясенному и испуганному ребенку ничего не оставалось, как слушаться дядю. Гален, на самом деле, требовал благоговейного поклонения, но Феликс был способен лишь на молчаливое повиновение маленькому человечку с множеством золотых коронок, которые ярко сверкали при свете огня в камине, когда он расписывал великолепные перспективы, кои сулит служба в Департаменте иностранных дел.

И вот Феликс тут. Прислушивается к разбойничьему свисту мистраля, набросившегося на город: он колотит в скрипучие ставни, он трясет ненадежный флагшток, играя на нем, точно на варгане. Консульский знак внизу тоже пострадал от пуль, но повреждения были не особенно большими. Первое, что приходило в голову — какой-то голодный британец пытался в отчаянии отхватить от него кусок, добиваясь защиты. «Помните, мистер Чатто, — напутствовал его министр иностранных дел, вручая соответствующие документы, — служение Британии и Короне требует самоотверженности и полной самоотдачи. Я знаю, вас ждет много испытаний; и вам придется собрать все свои душевные силы, чтобы достойно их преодолеть. Искренне желаю вам удачи». Будь он в менее мрачном настроении, наверное, сейчас бы хрипло усмехнулся, вспомнив это напутствие. Но, хотя плечи его действительно инстинктивно дернулись, будто от смеха, лицо оставалось бледным и отрешенным, как бывает при обострении гайморита, когда аспирином делу не поможешь. Из сада доносился запах пыли… пыли и мимозы. Между порывами ветра воздух тотчас наполнялся обычными шумами, в том числе и колокольным звоном в храме Святого Агриколы. К этому времени зрители уже наверняка покинули театр и заполнили площадь, и, несмотря на сильный ветер, сейчас ненадолго оживут кафе; слишком холодно для иных развлечений, остается только юркнуть в бар и выпить горячего «к grog». В сущности, еще не так уж и поздно. Подобно всем несчастным, склонным к мигреням из-за хронического гайморита, Феликс привык к бодрствованью, к черным ночам, разматывающимся перед ним лентой одиночества.

Настоящая Голгофа начиналась далеко за полночь, когда он вставал, заваривал в кружке вербену и медленно одевался, подолгу разглядывая себя в зеркале ванной комнаты или смущенно наблюдая за своими манипуляциями у зеркала в шкафу. Вот он натянул одежду, потом следовало долгое завязывание старого студенческого галстука, затем наступал черед поношенного студенческого блейзера с эмблемой на кармашке. Кто этот смутно знакомый призрак? Он чувствовал себя некой бестелесной субстанцией, когда вглядывался в свое испуганное, словно бы чужое, лицо. Он надевал черную фетровую шляпу, прятал в нагрудный карман бумажник, после чего шел в гостиную и какое-то время изучал репродукцию, висевшую над камином: пасторальный пейзаж с козами и кипарисами. Вглядываясь в картину, Феликс продолжал прислушиваться к порывам ветра, радуясь, что они становятся слабее. Возможно, минут через двадцать, мистраль опять угомонится. Феликс еще немного подождал, прежде чем отправиться на часто — слишком часто — совершаемую ночную прогулку по унылому городу, который он постепенно стал считать самым печальным городом на свете. Его высокие холмы, особая история, его древние памятники — все это опостылело консулу, он умирал от тоски и скуки; мысленно он издавал неистовые крики — один, второй, третий… хотя, разумеется, губы его оставались сомкнутыми, а лицо невозмутимым, как положено консулу и Слуге Короны.

Расчет оказался верным: ветер продолжал слабеть; откуда-то донесся бой курантов, а с реки — долгий стон баржи, похожий на мычание призрачной коровы. Лизнув палец, Феликс провел им по каминной полке. Горбатенькая горничная, которая каждое утро в течение часа прибирала в комнатах, тщетно боролась с пылью, проникавшей через неплотно закрывавшиеся ставни. Что касается пропитания, то Феликс сам стряпал что-нибудь незатейливое или, перейдя площадь, заходил в маленькое скромное кафе «У Жюля», где можно было купить бутерброды или поесть горячей рыбы с непременным красным перцем. Открыв дверь кабинета, Феликс постоял немного, глядя на своего единственного, и то лишь воображаемого гостя: на себя, пишущего отчет о флаге. Ну и мебель, поистине восхитительное уродство! Феликс прихлебывал вербеновый чай и размышлял обо всей этой мерзости запустения, водя носком замшевого ботинка по грязной плитке. В стене мыши прогрызли дыру, которую он заткнул плотным шариком из особо дурацкой депеши от лондонского начальства. Этот хулиганский поступок немного его тогда успокоил и приструнил мышь — хотя одному богу известно, чем собиралось поживиться бедное создание в его доме. Книги? Феликсу разрешалось пользоваться консульской библиотекой. Было у него и немного своих книг в чемодане под кроватью, главным образом, стихи. Он взглянул на полупустой шкаф со справочниками: в общем-то их было вполне достаточно, чтобы «оставаться на уровне». Каталог сотрудников министерства с несколькими приложениями. Сведения о давно забытых лондонских коллегах действовали на Феликса умиротворяюще. Когда же ему хотелось позлорадствовать, он вытаскивал какую-нибудь жуткую скукотищу вроде «Патера» и читал (двигая губами) скромный параграф с перечислением всех своих прежних должностей, погружаясь в постепенное диминуэндо[77] в направлении фатального назначения. Консульский агент в Адене. Феликс с трудом удержался от громкого «ура», до того он терпеть не мог «Патера», пока был вынужден «ходить в присутствие» в Лондоне. Вот и Сопвит тоже — еще одна победа здравого смысла. Феликса отправили служить в Рангун. В сравнении с ним Авиньон не худшее место. Но он не может даже съездить в Париж или Ниццу, нет денег, Гален ведь ни за что не даст ему свой большой медлительный «Гиспано», с пучеглазым черным шофером, а ведь это авто исколесило все побережье, вздымая белую пыль в молодых оливковых рощах… Так-так, чем еще могла бы поживиться тут уважающая себя мышь? «Консульскими обязанностями» в шести томах? А вот консульские штампы и выцветшие валики для нанесения краски, которые могли бы еще исправно работать, если нанести на них чернила. «Основы международного права» Вагнера — многостраничная и малопонятная компиляция. «Поведение британского подданного за рубежом» — руководство для резидентов. «Словарь трудностей английского языка» Скита. «Консульский реестр». «Малый Оксфордский словарь». И все это для того, чтобы он грамотно писал отчеты и депеши. Еще несколько учебников грамматики и детективов. Вообще все было довольно убогим, и любой, заглянувший сюда (говорил он себе), сразу понял бы, что Чатто очень беден, а лорду Галену либо нет до него дела, либо он специально держит племянника в нищете. Заместителю консула в подобных отдаленных местах платили буквально гроши, и, естественно, они не получали консульские frois, то есть деньги на дополнительные расходы, которые можно было бы промотать на развлечения. Более того, у Феликса вообще не было иных источников дохода, и он постоянно ломал голову над тем, как уложиться в смехотворное жалованье. Даже когда кто-то приглашал его, Феликс отказывался прийти — из боязни, что не сумеет ответить должным образом. Нищета придает человеку невероятно затравленный вид; и хуже всего нищета при баснословно богатых родственниках, которые не могут не «опекать», даже если постараются. В провинции при столь скудном бюджете все становилось кошмарной проблемой: визит к врачу, операция, зубные коронки, разбившиеся очки, зимнее пальто. Эти мысли не давали Феликсу покоя, лишали уверенности в себе, отравляли ядом выпадавшие изредка скудные радости.

Ночь за ночью он ворочался на шершавой простыне, изнемогая от бессонницы и неотвязных мыслей. Он прокручивал в уме свою жизнь, и она разматывалась, будто лента непрерывных горестей, в обратном направлении, от настоящего к смерти отца и к грустным школьным дням. (В его характеристиках всегда писали: «Мог бы достичь большего, если бы поменьше мечтал».) Единственным утешением Феликса стали книги, а потом он начал изображать горячий интерес к католицизму, потому что так ему удалось завести друзей, и было чем убить время. Он чувствовал, что если не найдет себе полноценного занятия, невыносимое бремя скуки и тоски доведет его до сумасшествия, он заболеет, как тогда это называли, «мозговой горячкой». Всякий раз, подумав об этом, он неслышно шептал: «О Господи, только не это». Боже упаси, надо с кем-нибудь разговаривать! Когда Феликс получил сообщение Блэнфорда — о том, что тот летом будет жить неподалеку от Авиньона, к глазам его подступили слезы, он не смог сдержать короткого рыдания. Словно камень упал с души.

Все эти долгие одинокие ночи Феликс ощущал себя почти так же, как сам город — все в прошлом и ничего в настоящем. Интересно, известно ли Галену о гостях, знаком ли Блэнфорд со стариком? Узнать негде! Галену никогда даже в голову не приходило сообщать о своих частых отъездах и приездах, но он точно несколько месяцев в году обязательно проводил в полуразрушенном шато, который, как предполагал Феликс, не восстанавливал исключительно из скупости. Он объездил всю Европу, следуя вдоль ниточек паутины, которую сплел благодаря богатству, играя в банковские и политические игры. И повсюду его сопровождал негр Макс, слуга и шофер, который при определенном освещении был не просто коричневым, а темно-фиолетовым, а также немой (буквально) секретарь. Гален сам выбрал его, со смехом откомментировав, что тот умеет отдавать приказания и добиваться их исполнения. Секретарю не требовалось слов, достаточно было кивка.

И еще, куда бы Гален ни ехал, туда же отправлялся Вомбат, восседая на мягкой бархатной зеленой подушке с монограммой в виде короны. Его родословная давала ему такое право, ибо Вомбат воистину был императором теперешнего странного, довольно унылого дядиного дома, дома, оставшегося без присмотра матери Феликса. Макс обожал хозяйского кота, носил его очень почтительно, словно камергер — королевский ночной горшок. А полуослепший, к тому же страдавший астмой Вомбат нрава был дикого: если протянуть к нему руку или сказать «кис-кис», он, сразу же ощерившись, шипел или угрожающе горбил спину. Гален выпивал иногда вечером пару бокалов вина, и это настраивало его на сентиментальный лад — тогда он сообщал Максу, что, мол, кот — его единственный друг, ведь все остальные любят не его, а его деньги. Только Вомбат любит его по-настоящему. Но стоило ему протянуть к зверю руку, как у того раздувалась шея и выгибалась спина, словно у кобры, с шипением раскрывающей свой капюшон: дескать, не приставай, старый!

Увы, о Феликсе Гален почти не вспоминал, хотя на каждое Рождество присылал ему дешевенькую открытку с изображением падуба и малиновки. Подпись всегда была его собственной, но адрес на конверте написан корявым почерком секретаря. Итак, летом — пыль, ветер, шум, порошок от блох и ритуальные шествия грязнуль-монахинь и священников; зимой — гололед и стужа, и обмелевшая река, воды втрое меньше, чем летом. Le cafard,[78] одним словом, лютая тоска, хуже не бывает. У него не было сомнений, что когда-нибудь из-за ночных шатаний его случай назовут «прогулочной» паранойей.

Открытку Блэнфорда он положил на стол, как драгоценный талисман; наклонился пониже, еще раз прочитал, сделал несколько глубоких вздохов, чтобы справиться с волнением. Потом он запер маленький стенной сейф, где лежали длинные блоки марок и шесть незаполненных паспортов, и вышел в сад, с мягким щелчком захлопнув дверь. До чего же он ее ненавидел, и этот вечно заедающий замок! Дверь была стеклянной, состояла из четырех квадратных витражей с очень волнующими сюжетами; когда на них падали солнечные лучи, начиналась настоящая вакханалия цветов. И если кто-то в эти часы шел по холлу, лицо его делалось то ярко-желтым, то кроваво-красным, то синим, то зеленым, то мертвенно-бледным. Такие сугубо театральные световые эффекты обычно здорово пугали несчастных посетителей.

Феликс поднял воротник пальто, повесил на руку трость, надел перчатки и начал свой неспешный мученический ночной променад.

Луна клонилась к западу, в сторону зубчатых крепостных стен; едва завернув за угол скотобойни, где всю ночь звенела проточная вода, словно это был общественный писсуар, он увидел знакомого маленького фонарщика, вышагивавшего прямо перед ним со своим, похожим на пастушеский, посохом, которым гасил уличные светильники — город мог позволить себе удобные и чистые электрические лампочки всего лишь на нескольких улицах. С эгоистическим сожалением Феликс подумал, что ему будет очень грустно, когда все улицы засияют электричеством, ведь маленькие фонарщики не только помогали сориентироваться во времени (огни гасили ровно в два часа), но скрашивали своим присутствием его унылые прогулки — хоть какое-то общество… Феликс огибал дымчато-серые стены с зубчатыми крышами. К этому времени даже цыгане уходили в свои шатры, а они были самыми неугомонными гуляками, успел заметить Феликс; а он все шел и шел за маленьким фонарщиком, который шагал почти беззвучно и останавливался лишь затем, чтобы погасить огонь в очередном фонаре. Казалось, он срывает головки пылающих цветов, одну за другой; и сразу наступала фиолетовая ночь, полная теней и четко очерченных силуэтов. На улице Сен-Шарль Феликс мысленно пожелал спокойной ночи своему знакомому и резко свернул вправо — в сторону ворот Сен-Шарль, которые в этом месте протаранили массивную глухую городскую стену. Здесь была, скажем так, авансцена бастиона — пыльный terrain vague,[79] кое-где утыканный высокими платанами с едва проклюнувшимися зелеными листочками. Пустырь был почти не освещенный, отличное местечко для темных делишек, можно без хлопот перерезать горло прохожему, устроить драку или прилечь в обнимку со шлюхой. Цыганам оно тотчас приглянулось, и они разбили тут свой лагерь, несмотря на блюстителей порядка, которые время от времени приказывали им убираться. Но цыгане плевать хотели на приказы. Сейчас костры уже догорали, так как все разбрелись по своим повозкам, за занавесками слабо мерцали ночные огни. Кое-какие огоньки можно было разглядеть в шатрах и самодельных укрытиях, там эти люди лежали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, как новорожденные котята, чтобы проще было согреться. Феликс и завидовал им, и боялся их, и как только дробь его шагов утихла (когда он вышел за ворота), рука инстинктивно потянулась в карман за электрическим фонариком, хотя до сих пор Феликс пользовался им только при крайней необходимости.

Цыганские костры почти погасли, и даже ослы с собаками как будто спали. Но вот из шатра поменьше вышла девушка, разбуженная его шагами, она возникла словно из земли, и неуверенно направилась к нему, тоненьким голоском клянча милостыню. Девушка двигалась, словно прелестный котенок, широко зевая и вытянув перед собой сухощавые руки. На вид ей было не больше шестнадцати, а яркие залатанные лохмотья придавали ей сходство с Пьеро. На пригожем личике отражалась уверенность в собственной неотразимости, обычная для цыганок. Феликс почувствовал острое желание, в голове у него помутилось… Сине-черные тени от мощных равелинов сгущались в непроницаемую надежную тьму. Почему бы ему не затащить эту пташку в одно из черных укрытий и не запустить холеные консульские коготки в податливую смуглую плоть? Стоит пообещать ей денег, и она тут же согласится.

Увы! Оставалось одно «но» — деньги! Сколько она потребует за свои ласки? Этого он не знал. Зато точно знал, что у него не хватит смелости, нет, не хватит, нарушить все границы, определенные хорошим воспитанием. Чудовищное отчаяние охватило Феликса, когда он отмахнулся от этой искусительницы. Торопливо проходя мимо, он почувствовал, как она хищно вцепилась в его рукав. Босые ножки ступали по земле совершенно бесшумно. Ну и ударила бы его, а после бы изнасиловала — с уничижительной невозмутимой гордостью, пока он будет валяться без чувств… тогда, по крайней мере, его не будет мучить стыд за столь циничный разврат. А как насчет платы за гонорею, которая почти наверняка будет ему обеспечена? Лечение будет дорогим, да еще болезненным. Это он знал точно, поскольку однажды провожал перепуганного приятеля-студента в больницу на Грик-стрит. Бедняга расплачивался за грехи своего двадцать первого дня рождения, проведенного по традиции в «Мешке гвоздей». Из сочувствия Феликс несколько раз ходил с приятелем на первые радикальные «процедуры» и наблюдал за этими кошмарными манипуляциями со страхом и отвращением. Даже само помещение внушало ужас: длинные, с мраморными стенами кабинки с унитазами, тихое урчание воды, ряды высоко закрепленных белых емкостей с длинными тонкими трубками — клизмы… Неужели это единственный способ лечить нечистую болезнь? Вливают в несколько этапов марганцовку (жидкость Конди), которой пациент должен писать, со всей силы. Потом — очистительные процедуры на весьма чувствительной слизистой оболочке внутри уретры, где скапливается инфекция. Хирург засовывает маленький, похожий на металлический зонтик, катетер в член и постепенно открывает его наподобие зонтика, расширяя вход. Это чтобы разъединить пораженные участки — для дальнейшей обработки. Настоящая пытка. Разок такое увидишь, будешь помнить всю жизнь.

Достаточно было воспоминания о муках приятеля, и Феликс почувствовал, будто на спине его выросли крылья, нет, он ни за что не станет связываться с цыганкой. Ускорив шаг, он свернул в сторону прелестного вокзала, окруженного черными пальмами. Поначалу цыганочка, видимо, не хотела отступать, но победила зевота, и, с чувством плюнув ему вслед, она направилась к шатрам. Последний поезд уже ушел, первый утренний еще очень нескоро. Где-то у невидимых причалов послышалось звяканье молочных бидонов, которые заранее переставляли в темноте в ожидании утренних телег. Вокзальный буфет тоже оказался запертым в этот час, но одинокая лампочка — без абажура — продолжала гореть. Приникнув к замерзшему окну, Феликс видел, как старый крестьянин и его жена моют стаканы и подносы и метут обшарпанными соломенными метелками пол, выложенный плитками. Ему очень хотелось выпить грога, но ведь не откроют, пока первый поезд клацаньем и скрипом не покончит со здешней тишиной. Фиакры как стояли, так и стоят перед главным входом под часами, стрелки которых уже три месяца показывали двадцать минут третьего. Неужели их никогда не починят? Замерли, будто истуканы, кучера, завернувшись в старые одеяла, да и лошади тоже вроде бы спали — стоя.

Ворота Сен-Рош, ворота Сен-Шарль, ворота Республики — через эти можно попасть прямо в центр города, на пульсирующую жизнью маленькую площадь, вокруг которой сосредоточились все самые важные объекты — мэрия, красивый старый театр, памятник погибшим с позорными, но очаровательными оловянными львами и размахивающей флагом Марианной… До чего же детально он изучил все эти почти карикатурные символы; теперь он был не глазеющим в восхищении туристом, вдохновленным романтической историей города, а одним из сорока тысяч его жителей, его душа уже почти забальзамировалась в унынии авиньонской тишины, мрачных соборов, магазинчиков и кафе с закрытыми на ночь ставнями. Самым ужасным было то, что здешний вариант считался наилучшим из тех, на какие мог рассчитывать молоденький консул, если, конечно, ему не обломится назначение в столицу или крупные города, вроде Марселя, Лиона, Рима… Многолетнее послушание во всяких глухоманях, вроде теперешней, возможно, вознаградится постом генерального консула, хотя и это будет вне основного фарватера дипломатии — ибо «настоящие» дипломаты — особая раса, свой профсоюз, закрытый круг.

Повернувшись спиной к вокзалу, Феликс направился к массивным воротам Республики и вошел внутрь крепости. Летом он обычно брел в противоположном направлении, к подвесному мосту, соединявшему город с островом; место это было довольно зловещим, там ужасно темно, хоть глаз выколи, мало ли кто подкрадется сзади. И вообще, в такую холоднющую и ветреную погоду он всегда предпочитал двигаться против часовой стрелки, чтобы прятаться от стихии за древними стенами. Он двинулся к маленькой часовне Серых Кающихся Грешников, неловко притулившейся к старому руслу с неутомимыми огромными водяными колесами, от которых постоянно доносятся плеск воды и свист. Одолев Сен-Маняньен, попадаешь на внушающую ужас улицу Бон-Мартине[80] (название всегда вызывало у него некое смятение, хотя он и сам не мог понять, что именно так его волновало: позднее Блэнфорд нашел завалившийся в дальний угол памяти фрагмент головоломки). Улица была совсем короткой, но до того темной и узкой, что прохожие, буквально протискиваясь вдоль домов, молили Бога отвести от них руку злодея с ножом или удавкой. А заканчивалась она — и уже можно было видеть свет в конце этого весьма темного туннеля — прямо над каналами; этой частью города владели кожевники и красильщики, и, несмотря на то, что здешние ремесла остались, скорее, в прошлом, водяные колеса, которым под силу было сдвинуть и пароход, крутились днем и ночью.

Здесь тьма обретала фактуру мокрого бархата; Феликс остановился, как всегда, перед часовней и шепотом процитировал невидимую надпись над входом. Обыкновенно он доставал фонарик, чтобы прочесть все имеющиеся надписи. Здесь было владение Серых Грешников — Черные располагались в другом конце города. Он толкнул дверь часовенки, и она со скрипом отворилась. Иногда ему хотелось посидеть минутку-другую на скамье, в полном мраке. На стене был электрический звонок с именем священника — так сказать, дежурного духовного отца, который в любую минуту готов выслушать исповедь. Однажды ночью Феликс «опозорился», именно так он бы выразился, если бы вздумал с кем-нибудь пооткровенничать. Почувствовав себя особенно несчастным, он пришел сюда помолиться; но как только он опустился на скамью и уставился на темную жуткую статую, которая должна была бы пробудить неизведанные доселе чувства, душа его чуть было не отлетела, он едва не задохнулся. Ему показалось, что он сходит с ума, вот тогда ему стало ясно, что означает выражение «бороться с черным ангелом». Правда, это скорее напоминало схватку Лаокоона с морскими змеями, из мощных скользких объятий которых тот так и не смог вырваться… В часовне больше никого не было, эхом отдавалось в тишине тяжелое судорожное дыхание Феликса. Наконец, он не выдержал: встал и подошел к звонку. Под звонком на карточке было напечатано имя дежурного священника — Менард. Феликс нажал на кнопку, и его охватил ужас. Что же он натворил! Замогильный звон колокольчика медленно замирал в недрах часовни, но никто не отзывался. Феликс же продолжал прислушиваться, чувствуя себя полным идиотом и разом забыв про муки одиночества. Призывать священника в два часа ночи — это же неприлично! А что если бы его в самом деле мучили сомнения, касающиеся веры? Кризис на религиозной почве… Тогда ни один священник ни единым словом не укорил бы его из-за позднего часа — как врач, которого среди ночи разбудил бы умирающий. И все-таки Феликс чувствовал себя безответственным кретином, явившимся в церковь в неподобающее время. Как бы то ни было, ответом на его отчаянный зов была тишина. Он чуть склонил голову набок. Снаружи, на темной улице кошачья парочка завела свою жуткую любовную песнь. Где же он может быть, здешний священник? Феликс чувствовал себя не просто дураком, но преступником, не достойным внимания и сочувствия из-за своего эгоистического поведения. Развернувшись, он бросился к двери и распахнул ее. Снаружи продолжала шипеть вода, поскрипывали неугомонные водяные колеса. Феликс бесшумно затворил дверь и прижался лбом к холодной дубовой панели, так как его охватил жар. И в этот момент раздались шаркающие шаги и щелканье ключа в исповедальне. В конце концов священник отозвался на его призывы. Феликса вновь обуяли стыд и ужас. Он выскочил в уличный мрак, оставив священника с его часовней темноте и тишине. Дурацкое представление! После ему было очень непросто в этом покаяться, но не священнику, а Блэнфорду, который вскоре стал его спутником в ночных походах, когда они отправлялись на поиски Ливии. Именно тут, рядом с часовней, Блэнфорд распутал клубок смутных ассоциаций, делавших улицу Бон-Мартине столь незабываемой и значительной. Маркиз де Сад!

— Для меня этот город знаменателен прежде всего вот чем. Двумя фигурами из авиньонского, так сказать, бестиария, которые символизируют грандиозность размаха человеческих страстей и пороков. Две полярные точки. Я имею в виду Лауру Петрарки, который придумал совершенную романтическую любовь, и маркиза де Сада, который плеткой загнал эту любовь обратно в несчастное детство. Вот уж в самом деле парочка ангелов-хранителей!

Феликс упрямо шагал к следующему бастиону, к угрюмым воротам Тьер, откуда он и начал пересекать по диагонали спящий город. Пару раз ему попадались существа, неподвластные дреме, как и он. Например, старик на велосипеде, проезжавший мимо, но до того медленно, что, казалось, он отправился в путь давным-давно — возможно, еще в эпоху плейстоцена. Его велосипед подпрыгивал на булыжной мостовой, но совершенно бесшумно. А сам старик не смотрел ни направо, ни налево — может быть, спал? Но вдруг он закашлялся, и у Феликса душа убежала в пятки. Маленькая зеленая площадь Бон-Пастер дремала среди платанов, под которыми жители ближних домов оставляли детские коляски, велосипеды, тележки, их скоро заставят трудиться, едва откроется рынок. Еще с другого конца улицы он заметил проблески света в похожем на пещеру железном укрытии, где стояли три трамвая. В пять часов их визг перебудит всех горожан — ибо маршруты трамваев проходят повсюду. Другого общественного транспорта тут не было — два больших тряских автобуса были нововведением, и их отдали туристам; они коротали ночь у отеля «Крийон», и в десять повезут своих пассажиров осматривать Эг-Морт[81] и Камарг.[82] Смутная фигура с фонарем и канистрой бензина двигалась между сонными трамваями, пора было готовить их к рабочему дню. Рассвет пока был только предчувствием, он еще не коснулся очищенного мистралем, усеянного звездами неба — едва заметный отсвет грядущего пробуждения; но уже кто-то тронул тонкую струну в необозримом далеке, и эхо донесло этот звук, ибо птицы, обитавшие в кронах деревьев, укрывавших своей сенью чудный старый рынок, принялись топорщить крылья, расправлять хвосты и пробовать голос. В «Клиник Боек» он увидел огонек под кофейником — в спиртовке. В банке «Фуа» ночной сторож, зябко поведя плечами, впустил двух пухлых старушек — это уборщицы. Поблизости кто-то невидимый насвистывал мотив популярного танго и вдруг умолк, словно смутившись.

В этот час Катрфаж наконец засыпал в отеле «Принц», не выключив света — он не выносил темноты. Что бы делал Феликс, если бы не мысль о несчастном Катрфаже, о бедняге Катрфаже, который тоже бодрствовал всю ночь среди сорока тысяч населения, один-одинешенек, как и сам Феликс? Эта мысль согревала, с ней не так мучительно было слоняться по городу. Худенький юноша, сам того не ведая, стал товарищем консула по несчастью. Нищий ученый тоже был рабом лорда Галена. Катрфаж напоминал сонного ворона в своем порыжевшем черном tablier,[83] который надевал, когда работал; об этот фартук он, прервавшись, вытирал стальное перышко; он копировал итальянскую скоропись, столь же прекрасную, как арабская вязь или китайские иероглифы. Однако зачем Галену понадобились таланты бедного ученого, умеющего расшифровывать и копировать средневековые манускрипты, какое-то время оставалось тайной…

Этот смуглый истощенный юноша много чего пережил, прежде чем оказался тут, в плохо освещенном номере «Принца». Замурованный в гостиничных стенах, он с рабским усердием корпел над прожектами лорда Галена. Когда-то он служил в Церкви — был пономарем, а потом викарием, однако с ним приключился какой-то скандал, по маленькой деревушке поползли, как водится, злые сплетни. Приход у него отобрали и лишили сана, совершенно несправедливо, считал он. От его истовой веры не осталось и следа, ее сменило всепоглощающее чувство безнадежности, свойственное человеку, потерпевшему крах. Как будто мрак, обступавший узенькое поле христианских доктрин, прорвался сквозь преграды и завладел его душой. «Одержим бесами» — в какой-то мере это было верное определение, ибо теперь он был убежден в том, что Бога не существует, что атеизм — единственно достойная позиция для разумного человека, такого, как он. Всю свою юность он потратил на поклонение какому-то Мумбо-Юмбо.[84] Охваченный горьким разочарованием — ведь подобное прозрение не сделало его счастливым — он стал изучать Зло, причем с той же целеустремленностью, с какой прежде посвящал себя ортодоксальному благочестию. Выбранная дорога вела его по невидимым ступеням вниз, к нумерологии, темным тайнам и символам, к сумрачным пределам алхимии и астрологии. Заодно он изучил обыкновенную, без всякого налета демонизма, математику и стал, к собственному удивлению, неплохим специалистом. Это была случайность, но весьма удачная случайность, позволившая получить работу в фирме лорда Галена, в отделе «Общие направления»; где лорд собрал четырех молодых математиков, они анализировали графики прогнозов, предсказывали, как дальше будут вести себя шкалы индексов. Над большими и красивыми графиками Гален проводил иногда вечера напролет, гадая, что продавать, что покупать. Статистическая группа предоставляла ему примерную картину состояния его капитала и, хотя там были кое-какие погрешности, но обычно его сотрудники многое угадывали верно. Именно у Галена Катрфаж нашел то, что его устраивало; с ним считались, скажем так. Поскольку он боялся темноты и не мог заснуть до рассвета, то работал в основном по ночам. Сгорбившись над старенькой чертежной доской в унылом кабинете, он утыкался длинным носом в бумаги. У него был вид сонного ворона. Ногти он обкусывал до самого мяса, пальцы были вечно в чернилах, брюки — обтрепанные в тех местах, где он стягивал их прищепками, прежде чем сесть на велосипед. Крошечные черные мышиные глазки сердито блестели и были полны нетерпения. Сухой кашель и постоянно державшаяся температура предрекали туберкулез; да и вся его конституция свидетельствована о том, что у него poitrinaire,[85] и как-то его даже отправили в санаторий, где ему делали так называемое «поддувание». Все напрасно, туберкулез не отступал.

Предательский кашель, который порою вынуждал его сгибаться пополам, так его истязал, что на глаза навертывались слезы, однако совершенно не влиял на качество работы, несмотря на поистине убийственную скуку того, чем ему приходилось заниматься.

Завершая ночную вылазку, юный консул всегда делал небольшой крюк, чтобы постоять под освещенным окном; вдохнуть, так сказать, немного мужества и страсти этого неутомимого раба. В эти минуты в нем бушевали разные чувства, которые он испытывал к дяде — ненависть, обожание, изумление, — поднимаясь и опускаясь в его душе, подобно морским волнам. Да, он ненавидел Галена; нет, потому что как же можно ненавидеть такого человека? Гален бывал очень обаятельным, чудаки и самодуры часто такими бывают. Каждый день он пару раундов боксировал со своим фиолетовым негром, пыхтя и сморкаясь, вытирал перчаткой нос — с видом бывалого профессионала. Его противник и в самом деле был когда-то профессиональным боксером, он легко порхал по рингу (сооруженному в саду), как мотылек, твердо зная, что не должен бить хозяина — иначе Гален мгновенно скончается. Вот они и разыгрывали нелепую пантомиму, причем черный боксер постоянно задевал спиной канаты. На негре были зашнурованные ботинки из тонкой кожи и разукрашенная перевязь с ярко сверкающими медалями. Время от времени он делал вид, будто наносит удар — именно делал вид, — останавливая кулак возле маленького подбородка своего соперника. Сам же Гален, вероятно, метил в луну, настолько его удары были неточными. Негр уворачивался, но иногда позволял ударить себя в фиолетовый лоб, издавая при этом глухое рычание, означавшее восхищение.

Одно удовольствие было наблюдать за Максом! Негр просто не способен был двигаться неуклюже, каждое движение напоминало танцевальное па. Даже это его притворное метание по рингу со свирепой, как у разъяренной гориллы, гримасой — даже оно было легким, словно ветерок, изменчивым, неуловимым, случайным; это порхание было своевольным и непредсказуемым, как порхание белой капустницы среди цветов. Однако каждый жест был тщательно просчитан, даже когда его руки висели, словно рукава пиджака на вешалке. Невозможно было предугадать, когда он вскинет руку для удара, нацеленного точно, как жало пчелы. И еще он постоянно что-то напевал себе под нос, нежные мелодии, в основном, блюзы. Иногда Макс давал совет своему партнеру: «Дышите глыбже, сэ-э-э-р», — а потом, покачав головой, добавлял: «Ишь как умаялись». И Гален послушно старался дышать «глыбже». После двух раундов почти бездыханный старикан поворачивался к «публике» (чаще всего ею был бедняга Феликс), и говорил: «Видал? Вот в чем секрет моего железного здоровья».

Вставал Гален очень рано и велел везти его на вокзал — смотреть, как первый поезд отбывал в Париж; подобный ритуал он проделывал всю жизнь, в каких бы краях ни оказывался. Гален был помешан на поездах. Запах угля и бензина, толчея на платформе, возгласы пассажиров, носильщики с тяжеленными чемоданами — весь этот неописуемый хаос и одновременно идеально отлаженный порядок — каждый раз пьянили его, будоражили кровь и душу. А прощания! Жизнь во всей ее полноте, все разнообразие жизненных ситуаций можно было увидеть, глядя на прощавшихся любовников, друзей, супругов, на прощание с детьми и любимыми собаками. Щелканье закрываемых дверей, поцелуи, пронзительные свистки, красный флажок и ровный шум двигателей, исторгающих белые плюмажи в голубое небо, — вся эта кутерьма до сих пор вызывала у него слезы. Вероятно, это один из тех жестоких парадоксов, на которые так щедра судьба, ведь железная дорога ассоциировалась с единственной трагедией в жизни Галена — необъяснимым исчезновением его дочери, совсем еще девочки. Гален потратил целое состояние, чтобы найти ее или хотя бы разгадать тайну ее исчезновения. Вероятно, такое случается каждый день, если судить по газетам, которые какое-то время на все лады обсуждают трагедию, а потом теряют к ней интерес… Пятнадцать школьниц под присмотром двух монашек из парижского монастыря Пресвятого Сердца отправились из Сидкота на воскресную экскурсию в Лондон. Когда они прибыли на вокзал Ватерлоо, одной девочки не досчитались — дочери Галена. Можно представить, сколько версий было рассмотрено для объяснения этого невероятного факта. Выпала из поезда? Нет. Убежала? Поезд шел без остановок. Одноклассницы сказали, что на полпути она вышла из купе, чтобы пойти в уборную. И больше не появилась. Гален был вне себя от ужаса и никак не мог поверить в то, что произошло. Все окрестности были тщательно прочесаны по приказу едва не обезумевшего от горя отца. Прошли годы, но боль не утихла; в комнате Галена было множество фотографий дочери и разрисованных ее рукой Рождественских открыток. При одном упоминании ее имени он не мог сдержать слез. Однажды в Лондоне он излил душу своему подчиненному Катрфажу, как раз в то время основательно изучавшему алхимию. Сам того не сознавая, Гален хотел показать, что и он не железный, что память о дочери не дает ему покоя, ему хотелось завоевать сочувствие этого мальчика с обкусанными ногтями, такого замкнутого и неразговорчивого. К его удивлению Катрфаж вынул маятник с кольцом и попросил карту Лондона и Суррея,[86] чтобы этим священным орудием исследовать маршрут того фатального путешествия и, может быть, найти разгадку.

Как зачарованный, Гален следил за колебаниями маятника, зажатого в тонких пальцах. Наконец Катрфаж произнес голосом, не допускавшим возражений: «Ее вообще не было в поезде, детям велели солгать. Монашки хотели скрыть свою оплошность. Еще на вокзале ее увела с собой цыганка». Гален даже пошатнулся — от радости и надежды. Неужели она все еще жива? В сущности, во всех викторианских романах именно цыгане были повинны в пропаже детей, да и взрослых тоже. «Она жива? — спросил он с тревогой. — И где ее искать?» Однако этого Катрфаж не знал — или сказал, что не знает. На самом деле, ему не хотелось заходить слишком далеко, поскольку он устроил демонстрацию, чтобы добиться власти над смешным воинственным человечком. И его замысел удался. Гален теперь часто заходил к нему поболтать, и неизбежно разговор сводился к одному и тому же: где находится Сабина. Старик начал тщательное изучение всех цыганских таборов, была создана особая, наподобие звездной, карта их перемещений по Европе. Он разослал на поиски своих агентов, снабдив их фотографией Сабины. На ежегодном сборище всех цыган его агенты поджидали их повозки в Сен-Мари-дела-Мер. Своему французскому служащему Гален уже приписывал сверхъестественные способности — этот поистине бесценный мальчик в один прекрасный день, возможно, отыщет ключ к разгадке, узнает, где его дитя! Их дружба становилась все более тесной, и однажды Гален предложил Катрфажу новую работу, секретную, — ту, которую он не мог больше никому доверить. Катрфаж, как бы дико это ни звучало, теперь охотился за спрятанными сокровищами, пытаясь напасть на их след в грудах весьма противоречивых старинных документов, так или иначе связанных с тамплиерами и их ересью.

Иногда Феликс останавливался чуть поодаль от приветливо сиявшего желтого квадрата света, падавшего из окна искателя сокровищ. И тогда он оказывался на площади, где когда-то стояла виселица, и представлял на ней себя; как его освещает скудный свет луны; как его труп раскачивает резкий ветер, как гремят при каждом порыве кандалы… Лентяй и трус, если это можно квалифицировать как преступление. И бестолковый, к тому же. Не то что Катрфаж. Тот, несмотря на очевидную юношескую неопытность, а также на неистовое стремление постичь великие эзотерические тайны, сохранял замечательное, сугубо французское чувство меры, не забывая про собственные интересы. Только благодаря его предприимчивости Феликс получил возможность изредка пользоваться «Моррисом», благо, которое они с Катрфажем делили вполне по-дружески. Этот трудяга попросил у Галена какую-нибудь машинку для поездок по Провансу, ведь ему необходимо изучать всякую древность и руины, и по ходу дела консультироваться с местными знатоками. Ездил он и впрямь довольно много, но зато в перерывах между экспедициями «Моррис» доблестно служил консульству, где его миссия была совсем иной. Феликс объезжал красивые окрестности (впрочем, почти их не замечая), переполненный одиночеством, стараясь заглушить его великолепной едой и роскошными здешними винами; хоть Авиньон и уступал Лиону в богатстве и разнообразии кухни, тем не менее в округе было чем полакомиться. Даже в этих, самых бедных своих уголках, французские кулинарные доблести казались неистощимыми человеку, выросшему на незатейливом английском меню.

Однако гастрономическое изобилие не могло заполнить эмоциональный вакуум, Феликс напрочь лишился сна, а ведь нормальный здоровый сон отнюдь не роскошь для человека его возраста. И вот вам пожалуйста: бесконечные ночные бдения, и это в городе, где после наступления темноты жизнь замирает. Есть, правда, несколько грязных девиц, тайком промышляющих по ночам, вполне миленьких, но пресных, к тому же в два, с закрытием последнего кафе, где можно потанцевать, уже ни одной из них не доищешься. Только у цыганок есть изюминка и живость, и еще храбрость, которой обделен он сам. Искателям ночных радостей волей-неволей приходится «идти к цыганам», рискуя нарваться на полицейскую облаву и опозориться, представ перед судом. А это уж совсем ни к чему… Феликс покачал головой. Бездомные коты, умудрившись опрокинуть мусорные баки у «Мирен», лакомились рыбьими головами и остатками овощей. Проходя мимо них, Феликс размышлял о незавидной участи консулов и, полный дурных предчувствий, смотрел на луну, с маниакальным упорством, с унылой медлительностью приближающуюся к краю бледнеющего неба. Он зевнул. Где-то Феликс прочитал, что собаки, если им не давать спать четыре дня, умирают. А консулы? Он зевнул еще раз, сладко-сладко.

Consummatum est.[87] Ночное бдение почти на исходе. Впереди, в темноте, он расслышал уютное пыхтение больших пекарских печей в подвальчике — с потрескавшейся вывеской «Pain du Jour»[88] на уровне тротуара. Булочная была открыта, хотя свет еще не зажигали. За прилавком дремала укутанная в черную шаль женщина, — нахохлившаяся грачиха, подумал Феликс. Треньканье звонка разбудило ее, и она тут же выпрямилась, готовая обслужить покупателя. Маленькая комнатка благоухала райскими запахами — на прилавке появились батоны и круассаны, fougasses,[89] пончики и бриоши. Чуть погодя Феликс медленно шел домой, вдыхая аромат двух завернутых в бумагу круассанов. Ветер стих, как обычно, только перед самым рассветом. Феликс распахнул заржавевшую садовую калитку и вошел в затхлый домик, отозвавшись на привычный запах новым приступом отчаяния. Боже, даже пальма совсем уже посерела от пыли — зато кошмарный азиатский ландыш на балконе сиял чистотой, горничная регулярно протирала его мокрой тряпкой, не пропуская ни одного листика.

Феликс пошел на кухню и сварил себе кофе. В уголке стоял деревянный ящик, который жутко скрипел, пока он его вскрывал. На ящике красовались знаки отличия Представителей Короны, Габбитаса и Спида. Он заказал им эту посылку накануне отъезда из Лондона. Сказано — сделано. Для того Представители Короны и существуют, чтобы скрашивать суровые будни сосланных в глушь дипломатов чем-нибудь сладеньким и прочими подарочками. Подарок, предназначенный ему, оказался весьма скромным: две бутылки виски, две — джина, две — белого игристого испанского вина и две — «Басса».[90] Вот вам и вся выпивка. Прямо скажем, маловато. Зато кухонной утвари было в избытке, правда, куда более подходящей для Африки, чем для Европы; однако Загранкомандировка для Представителей Короны не просто служебная командировка, всенепременно с заглавной буквы, как слово «Ад». Эти чертовы сверточки можно было подарить приятелю-дипломату на Рождество — не надо ломать голову и тратить время на магазины. В Министерстве их называли «утешительными призами» — скромное невинное утешение для мучеников, вынужденных влачить жалкое существование среди примитивных существ, описанных Киплингом, или же на задворках Европы вроде Франции с ее лягушачьими лапками и грязной водой.

Некоторых банок, например, со сливовым джемом, уже не осталось. На столе в кухне стояла банка паштета из копченой рыбы, бутылка «Джентльменской Радости» и маринованный салат «Мэйнве-ринг». Усевшись за стол, консул пристально вгляделся в эти безукоризненно британские продукты. «Имперские анчоусы», ароматная горькая настойка «Ангостура». Бобы со свининой, имперский формат. Соус «Ли и Перрин»… Накатила тоска по дому. Успокоила Феликса открытка Блэнфорда, сулящая великолепное разнообразие на следующее лето; но это когда еще будет… Феликс налил себе большую чашку кофе и потянулся за молоком в холодильник, то есть в ящик со льдом, однако льда там уже не было, одна только вода. Молоко подозрительно попахивало. Ладно… вот и солнце. Стало быть, еще одна ночь позади. Сегодня его очередь кататься на «Моррисе». Феликс принялся распаковывать ящик, пряча банки в шкаф, расставляя их с суматошностью старой девы, следя, чтобы были хорошо видны все надписи. Потом им вдруг овладела странная блажь, и он сделал то, чего делать совсем не стоило: намазал круассан паштетом и со стоном проглотил кусок. Оказалось очень вкусно.

Оставались еще целых два часа до прихода служанки, она постучит в дверь, и чтобы случайно не проспать, Феликс взял с тумбочки маленький будильник, поставив стрелку на одиннадцать, завел пружину. Потом он разделся и, зевая, улегся в свою нетронутую постель, выключив все лампы за исключением ночничка, поскольку собрался, как обычно, «учитаться» до упаду, то есть до сонного состояния; тем более что и книжка попалась весьма подходящая — «Руководство для зарубежных служащих». У нее был синий переплет с королевским гербом, очень похожий на обложку — увеличенную — паспорта. Текст этого министерского устава не обновлялся уже лет сорок, судя по невероятно большому объему фолианта. Вместе с Библией и Молитвенником книжицу эту в обязательном порядке вручали молодым чиновникам, впервые отправляющимся за рубеж. Проверенные временем советы и инструкции были самым лучшим снадобьем для страдавших бессонницей консулов. Взять, например, главу под названием «Советы путешественникам»:


Служащие обязаны иметь при себе мягкие ночные колпаки; мягкие туфли на смену ботинкам, дорожный несессер со швейными принадлежностями, пару теплых дорожных пледов, бутылку «Боврил»,[91] небольшую спиртовку, бутылку спирта, чашки, блюдца, ложки и печенье. Не следует забывать о плотном мешочке для двух смоченных водой губок, о мягком полотенце, о фланелевой салфетке для лица, о щетке и расческе. Подушки должны быть из пушка чертополоха или одуванчика, чтобы их легко было сворачивать. Очень полезно иметь длинное свободное пальто, чтобы проще было расстегивать под ним одежду, с глубокими карманами. Обязательно прихватите лишнюю пару перчаток. Всегда берите с собой «книжку» с мыльными листиками, чтобы удобно было мыть руки. Достав влажную губку и оторвав мыльный листик, уставший и пропыленный путешественник всегда может освежить лицо и руки. Неплохо брать с собой ингалятор, банку с горчичными листьями, мензурку, липкий пластырь, бутылку с водой и фляжку с бренди — на случай внезапного недомогания или обострения какого-либо недуга во время поездки.


Этот милый нудный вздор убаюкал консула, и ему приснилась длинная вереница почтенных, довольно неприметных, однако же храбрых мужчин в пробковых шлемах, за которыми следовал багаж из фляжек с бренди и спиртовок. Он тоже присоединился к этому долгому и бессмысленному сафари, тем самым навсегда лишив себя возможности наблюдать отлив и прилив модных акций на симпатично разрисованных схемах Катрфажа. Какого черта понадобилась «пара теплых дорожных пледов»? Разве недостаточно одного? Феликсу во что бы то ни стало захотелось это узнать. Однако его окончательно сморил сои: книга упала на ковер, и он автоматическим неосознанным жестом выключил ночничок. Его изумительно крепкий здоровый сон будет потревожен будильником ровно за десять минут до прихода служанки, наводящей порядок в маленьком доме.

В положенный час раздался визг трамваев, следом зазвонили колокола, которые так когда-то раздражали Рабле; но Феликс ничего этого не слышал.

Загрузка...