Часть первая. ПУСТОТА И ХАОС (1945).

КНИГА

1

На след Кадзуо М. меня натолкнул тюремный священник Ёсихару Тамаи, проживающий в доме под номером 33 с непропорционально узким фасадом по улице Итемэ Отэ-мати, всего лишь в нескольких шагах от того места, куда пришелся эпицентр взрыва атомной бомбы. Несмотря на напряженную работу, тюремный священник по возможности выкраивает время на то, чтобы отправлять службы в сверкающей чистотой, аккуратно выбеленной тюремной часовенке. Про этого священника, избравшего своим уделом нищету, люди говорят, что ему открываются души самых замкнутых и молчаливых прихожан. Поэтому мой друг и переводчик Уилли Тогаси, сопровождавший меня в скитаниях по Хиросиме, считал, что у священника Тамаи я, вероятно, найду ответ на вопрос, который до тех пор тщетно задавал, — на вопрос о том, какой отпечаток наложила катастрофа, разразившаяся в Хиросиме, на души тех, кто ее пережил.

Мы поднялись по узенькой лестнице в комнату священника. Узнав от переводчика, что именно меня интересовало, священник, порывшись в папке, извлек из нее длинное, уже несколько пожелтевшее от времени письмо, датированное 1955 годом, и развернул его на импровизированном столе, сколоченном из крышек каких-то ящиков, покрытых белым лаком.

— Письмо послано из местной тюрьмы, — сказал Тамаи, — но автор его не желал, чтобы это сразу бросалось в глаза. В графе «адрес отправителя» он указал не тюрьму, а только улицу и номер дома своего «жилища».

Первую часть письма, где автор извинялся за долгое молчание, объясняя его тем, что он, как все заключенные, переболел заразной болезнью глаз, мой друг перевел почти без запинки. Но потом вдруг смутился.

— В чем дело, Уилли? — спросил я. В ответ переводчик сконфуженно улыбнулся.

— Этот парень пишет не очень-то лестные слова…

— По чьему адресу?

— В сущности, он обращается к миссис Рузвельт.

— А какое он имеет отношение к миссис Рузвельт?

— Очевидно, он писал это письмо как раз в то время, когда она гостила в Хиросиме. Я и сам припоминаю, что она довольно пространно разъясняла, почему американцы сбросили атомную бомбу.

Я настоял на том, чтобы Тогаси — пусть это ему и неприятно — продолжал переводить. Как и всех людей с Запада, приезжающих в Хиросиму, меня поразило на первых порах, что население этого города, так тяжело пострадавшее, казалось, быстро преодолело чувство ненависти. Но было ли такое поведение искренним? Наконец-то мне удастся заглянуть за «занавес вежливости».

— Собственно говоря, в письме нет ничего, кроме нескольких стихов, — заявил Уилли, заранее пытаясь смягчить тягостное впечатление. — Сначала Кадзуо М. — так зовут автора — спрашивает священника, что такое «троица», а потом… — тут переводчик вздохнул, — потом он приводит несколько коротеньких стихотворений, за которые получил премию на каком-то конкурсе заключенных. Вот одно из них:

То облако-гриб меня поглотило.

Не закрывайте глаз, миссис Рузвельт,

Всю жизнь во мраке мне жить суждено.

— Переводить дальше?

— Переводите.

— Во втором стихотворении он говорит о своем друге Ясудзи, погибшем в «тот день» с проклятиями на устах. А потом идет еще четверостишие, обращенное к миссис Рузвельт. Автор язвительно спрашивает ее, можно ли считать развалины Хиросимы путевым столбом на дороге к миру. И вот тут-то, мне кажется, сказано то, что вы хотите знать:

Не только на коже Гноятся раны.

Страшнее — сердечная рана.

Заживет ли она?

— Да, — заметил священник Тамаи, — это о «келоидах сердца». Келоидами называются, как вам известно, те большие толстые рубцы, которые до сегодняшнего дня остались у некоторых людей, переживших атомную катастрофу, — об этом Кадзуо говорит часто. Он считает, что, не получи он в день «ада» и в последующие недели глубокой душевной раны, он никогда не стал бы тем, кем стал, — убийцей. И притом — нечего скрывать — подлым убийцей и грабителем.

2

Несколько дней спустя в канцелярии г-на Кавасаки, директора хиросимской тюрьмы, я познакомился с человеком лет тридцати. Это был Кадзуо М. Он отнюдь не произвел на меня впечатления закоренелого преступника, приговоренного к пожизненной каторге. Гладкая синяя тюремная одежда в сочетании с бритой головой благородной формы, которую он держал чуть склоненной, делали его похожим скорее на монаха, нашедшего здесь убежище от мирских горестей.

Едва заключенный вошел в приемную, обставленную плюшевой мебелью в «европейском» вкусе, как мне бросилось в глаза его интеллигентное, выразительное лицо. Во время последующего разговора я внимательно наблюдал за необычайно живой для японца мимикой Кадзуо; не улавливая смысла японских слов, я пытался хотя бы по выражению лица и жестам заключенного угадать смысл его рассказа, не дожидаясь, пока мой друг начнет переводить.

Кадзуо М. сидел в тюрьме уже около семи лет. Казалось, все эти годы он только и мечтал о том, чтобы излить кому-нибудь свою душу, и, получив теперь возможность говорить о событиях, которые в конце концов привели его в это мрачное здание, он сильно волновался. Лишь только переводчик, отвернувшись от Кадзуо, обращался ко мне, чтобы передать мне его слова и выслушать очередной вопрос, я замечал, что М. за это короткое время старался овладеть собой и на его лице, искаженном ненавистью, гневом, отвращением и стыдом, мало-помалу появлялось выражение покоя, мира и невозмутимости, вызванное усилием воли, а потому не совсем убедительное.

Я упоминаю об этом моем впечатлении, так как оно впервые открыло мне то, что я впоследствии гораздо яснее понял из заметок, писем и дневников Кадзуо М., а также из его письменных ответов на мои вопросы: этот человек прилагал отчаянные усилия, чтобы совладать с собой и со всем тем, что ему пришлось пережить. Он подымался, шел по прямой как стрела дороге, спотыкался и снова падал, мучительным усилием воли заставлял себя опять подняться, надеялся победить, но оказывался побежденным, а потом подымался снова…

Кадзуо напоминал мне по временам ту совершенно обезображенную слепую лошадь, которую многие из спасшихся жителей Хиросимы якобы видели в первые дни после катастрофы на превращенных в груду развалин улицах города. Лошадь тыкалась длинной, покрытой кровоточащими ссадинами мордой в уцелевшие кое-где стены домов, припадала на все четыре ноги, а потом, не в лад стуча копытами, бежала, задрав кверху храпящую морду, или же медленным, похоронным шагом шествовала среди развалин в поисках конюшни, которую ей так и не суждено было найти.

Люди говорили, что слепую лошадь следует пристрелить, потому что она наступила на какого-то раненого, лежавшего у обочины дороги, и прикончила его. Но ни у кого в те дни не было сил добить несчастное животное. Что с ним стало и куда оно в конце концов девалось, было не известно.

3

На десятый день после атомной катастрофы Кадзуо М., сам чудом избежавший гибели, уничтожил все свое нехитрое имущество, которое еще осталось у него.

Этот акт он совершил спокойно, торжественно, чуть ли не как священный обряд. Но уже тогда на красивом удлиненном лице юноши появилось то выражение мрачной ненависти, которое впоследствии поражало почти каждого, кто сталкивался с ним.

Жертвой этого первого преднамеренного «убийства» — так в дальнейшем пытались истолковать поступок Кадзуо — была книга, обыкновенная школьная хрестоматия, по какой в то время учились все третьеклассники в Японии.

Четырнадцатилетний Кадзуо нашел свою хрестоматию через несколько дней после невиданной катастрофы, роясь в развалинах отцовского дома; когда книга вывалилась из наполовину сгоревшего рюкзака, мальчик прижал ее к груди с криком безмерной радости, будто он только что вновь встретился с другом, потерянным навек, но чудесным образом спасенным. Кадзуо М. знал наизусть множество стихотворений, поговорок и даже прозаических отрывков из этой хрестоматии. В последние страшные часы он повторял про себя некоторые из них, как заклинание, но только теперь, увидев воочию все эти сокровища, заключенные в толстый, в зеленую крапинку переплет, он проникся уверенностью в том, что, кроме кошмарного настоящего и недавнего прошлого, действительно существовали и совершенство формы, и чистота нравов.

Книги и картины, кисточки для письма и цветные карандаши для рисования всегда были лучшими друзьями Кадзуо. Впечатлительный мальчик с богатым внутренним миром избегал общества сверстников. Только Ясудзи, его единственный друг, знал кое-что о переживаниях товарища, витавшего в заоблачных сферах поэзии и искусства.

Из этого мира прекрасного Кадзуо вырвали японские военачальники: прилагая последние, уже бесплодные, усилия, чтобы предотвратить военный разгром, они мобилизовали всех подростков и поставили их на службу войне. Кадзуо направили в бухгалтерию верфи Мицубиси, от которой до родительского дома юноши был примерно час езды на трамвае. Гигантские щупальца взрывной волны дотянулись даже сюда — пригород Фуруэ, в котором располагалась верфь, находился в нескольких километрах от эпицентра взрыва «той бомбы» — и в одно мгновение разрушили все, что встретилось на их пути. Кадзуо никогда не забыть ослепительной вспышки, похожей на взмах огромного сверкающего клинка, не забыть глухого грохота — этого «до… до-о», которое, приближаясь, превратилось в резкий, сверлящий, а потом воющий звук «дзи… ин» и, казалось, разорвало его барабанные перепонки, прежде чем адский гром, как удар по невидимым литаврам «гванн», лишил его сознания: пика (молния), дон (гром). А затем, словно вернувшись из бездонной пропасти, он увидел белое как бумага призрачное лицо молодой девушки Симомуро.

Вот она прибежала, по обыкновению торопливо и старательно семеня ножками, из канцелярии начальника в просторное помещение бухгалтерии с бухгалтерским бланком. Остановилась с выражением досады на лице, как бы возмущаясь ужасным беспорядком, царившим кругом, — летящими бумажками, сорвавшимися телефонными аппаратами, лужами черной и красной туши. Хотела повернуться, но вдруг упала с криком ужаса: огромный осколок стекла, похожий на хвостовой плавник рыбы, пронзил спину девушки и с тонким, удивительно нежным звоном приковал ее к полу.

А еще через секунду — лужа крови вокруг неподвижного тела. Посиневшие ногти. Бессмысленная беготня других секретарш, их разлетающиеся черные волосы, пятна крови и грязи на их всегда безукоризненно белых блузках. Растерянность начальника канцелярии.

— Катё-сан, да помогите же! Скорее, а то она умрет! — крикнул Кадзуо своему начальнику, презрев японские правила вежливости. Но начальник, обычно столь энергичный, стоял неподвижно, прислонившись к своему опрокинутому письменному столу, ничего не понимая и даже не пытаясь остановить кровь, сочившуюся из глубокой раны у него на лбу.

Четырнадцатилетний Кадзуо, еще оглушенный взрывом, но, по-видимому, не пострадавший, вскочил и попытался вырвать злополучный осколок из тела девушки. Поранив себе руки, он снова упал. Затем обернул тряпку вокруг вибрирующего «плавника» и потянул его изо всех сил.

Стекло обломалось под израненными пальцами юноши. А осколок все еще по меньшей мере на одну треть торчал в ране. Лиловые губы молодой девушки, хватая воздух, закрывались и открывались, как жабры. А потом осколок зазвенел и судорога пробежала по маленькому телу. Девушка умерла.

4

Долгие годы Кадзуо М. не решался вспоминать об ужасах, которые пережил, пробираясь от заводов Мицу-биси в охваченный паникой город.

В конце концов он все же прорвался в свой квартал, расположенный у подножия холма Хидзи-яма. На руках он нес труп своей одноклассницы Сумико. Уже тяжело раненная, девочка присоединилась к нему на дороге через этот кромешный ад. С трудом Кадзуо нашел в себе силы сжечь и похоронить труп, с трудом продолжал влачить свои дни. Его родители и младшая сестра Хидэко также каким-то чудом избежали гибели. Все питались скатанными из холодного риса шариками, которые раздавали походные кухни. Спали в темной шахте заброшенного бомбоубежища. Машинально, ничего не сознавая, что-то делали, шли по бесконечным, запутанным дорогам. У людей выпадали волосы. Они дрожали от озноба, их тошнило. Одного все избегали — думать о ране, оставшейся у них глубоко в сердце после пережитого ужаса. Хоть бы уснуть, спать и спать!

Харуо Хиёси, репортер «Тюгоку симбун», крупной газеты в Хиросиме, исходил тогда со своим фотоаппаратом весь город вдоль и поперек, но снимал лишь очень редко. «Мне было стыдно увековечивать на пленке то, что я видел воочию», — сказал он мне впоследствии.

Лучше бы он подавил в себе благородное чувство стыда! Тогда потомство получило бы более правильное представление о действии «нового оружия». Ведь на широко распространенных фотоснимках Хиросима после катастрофы почти всегда выглядит как безлюдная пустыня — кладбище развалин. В действительности же этот город постигла отнюдь не скорая тотальная смерть, не внезапный массовый паралич и не мгновенная, хотя и страшная, гибель. Мужчинам, женщинам и детям Хиросимы не был сужден тот милосердный быстрый конец, который выпадает на долю даже самых отъявленных преступников. Они были обречены на мучительную агонию, на увечья, на бесконечно медленное угасание. Нет, Хиросима в первые часы и даже первые дни после катастрофы не походила на тихое кладбище, на безмолвный упрек, как это изображено на вводящих в заблуждение фотографиях развалин; она была еще живым городом, полным беспорядочного, хаотического движения, городом мук и страданий, городом, в котором денно и нощно стояли вой, крики, стоны беспомощно копошащейся толпы. Все, кто еще мог бегать, ходить, ковылять или хотя бы ползать, чего-то искали: искали глотка воды, чего-нибудь съедобного, лекарства, врача, жалких остатков своего имущества, приюта. Искали своих близких, чьи муки уже кончились.

Даже в нескончаемые ночи, при голубоватом отсвете трупов, сложенных похоронными командами штабелями с чисто военной аккуратностью, не прекращалась эта беспомощная стонущая суета.

5

Пятнадцатого августа с самого утра «информационные команды» военной полиции проезжали по огромному району, превращенному в груды развалин, и объявляли: «Слушайте! Слушайте! Сегодня в полдень император лично зачитает по радио важное сообщение. Пусть все, кто в состоянии передвигаться, подойдут к громкоговорителю возле вокзала».

Кадзуо, несмотря на то, что силы его были на пределе, все же поплелся к вокзалу, чтобы послушать, что ему скажут. Как многие другие, он думал, что «тэнно» огласит сообщение о победе.

Несколько сот человек в лохмотьях, раненые и больные, опираясь на палки и костыли, собрались на площади перед развалинами вокзала.

Из громкоговорителя раздался бессвязный шум. Наконец послышался тихий голос императора, — дрожащий, даже жалобный голос: «Переносить невыносимое…»

Что это означало? Никто не понял толком, что, собственно, было сказано. Объяснялось ли это плохой слышимостью или малопонятным для простых людей придворным языком? Или тем, что люди всем своим существом отказывались принять, казалось, ни с чем не сообразное обращение императора.

Синдзо Хамаи, впоследствии мэр Хиросимы, прослушавший речь императора в разрушенной ратуше, вспоминает:

«Может быть, виной была неисправная батарея, может быть, отказал сам радиоприемник, но, во всяком случае, передача была совершенно непонятна. Впоследствии я спросил одного чиновника, о чем, собственно, говорил император. Он коротко ответил:

— Кажется, мы проиграли войну.

Я не поверил собственным ушам!»

И все же у тех, кто слушал обращение на привокзальной площади, не осталось никаких сомнений. Группа людей взломала железнодорожный склад с запасами рисовой водки, чтобы напиться, многие рыдали или в отчаянии стучали обгоревшими кулаками по сожженной земле. Большинство же молча и покорно разошлись.

Кадзуо М. был среди тех, для кого ужас, пережитый за последнее время, только в это мгновение стал действительностью. Целых девять дней он утешал себя мыслью, что страшный сон кончится. Только теперь сердце и разум восприняли то, что давно уже видели глаза. Рухнул вчерашний мир — мир его хрестоматии. Это был тот самый момент, когда Кадзуо внезапно решил, что книгу нужно «казнить». Ни одна из ее страниц не должна остаться «безнаказанной». Каждую из них нужно искромсать и уничтожить. Если все, что он пережил в «тот день», вообще могло произойти, то слова его любимой хрестоматии оказались сплошной ложью. Чего стоили после всего этого разум и знание? Чего стоили мораль, порядок и законы? Он громко крикнул, вперив взгляд в бесконечную пустоту: «Отана ва бака!» («Все люди дураки!»)

Сотни и сотни письмен. Сколько их втиснули в такую тоненькую книгу! На мгновение у Кадзуо опустились руки, внезапно его поразила бессмысленность и безнадежность его замысла. Но тут из соседнего подземелья у подножия холма Хидзи-яма донесся пронзительный, беспомощный крик: «Итай, итай!» («Больно, больно!») Это был голос ребенка, и он напомнил ему о маленькой Сумико, которую он нес на руках через объятый пламенем город.

Смерть словам! Пусть они сгинут! Белые клочья бумаги плясали над сожженной землей, как снежинки, неизвестно откуда появившиеся в этот знойный августовский день. Мальчик вскочил, чтобы побежать вслед за ними. Из его груди вырывались дикие, безумные крики.


АТОМНАЯ ПУСТЫНЯ

1

Есть на свете пустыни песчаные, каменные, ледяные. Хиросима, вернее, то место, на котором когда-то стоял этот город, стала в конце августа 1945 года пустыней нового, особого, небывалого рода — атомной пустыней, созданной homo sapiens. Под темно-серой поверхностью этой пустыни еще сохранились следы былой деятельности человека, жалкие остатки его поселения.

Мало-помалу те, кто пережил катастрофу, и десятки тысяч людей, пришедших из других городов и деревень, для того чтобы отыскать родственников и знакомых среди развалин, ушли из первого «круга смерти», простиравшегося на два, три, а то и четыре километра от точки наиболее сильного действия атомной бомбы. Все покинули этот страшный круг, как бы вкрапленный в поросшую зеленью дельту Оты — реки с семью рукавами, по которой в часы приливов и отливов по течению плыли, подобно опавшим листьям, мертвые тела: мужчины — почему-то все лицом кверху, а женщины — лицом вниз.

На первых порах считанные люди решались проникать на эту ничейную землю. Они разгребали развалины в поисках какого-нибудь добра, которое можно было бы обратить в деньги. Небольшие группки по три-четыре человека, предпринимавшие такие рейды, вскоре прекрасно изучили местность. Главное внимание они обращали на металл, так как после сборов и конфискаций металла, проводившихся в течение многих лет властями Японии, любой металлолом являлся редкостью. В первую очередь они искали под пеплом и закопченными балками ванные комнаты, вернее, то, что когда-то было ванными комнатами. Дело в том, что многим семьям удалось сохранить и в годы войны свои медные сидячие ванны «гуэмон-буро», которые теперь ценились на вес золота.

В числе разведчиков атомной пустыни был и стройный усатый человек в очках. Его белый лабораторный халат отнюдь не гармонировал с военной фуражкой и солдатскими обмотками. Он также усердно что-то собирал и только к концу дня возвращался с полным рюкзаком и туго набитой сумкой к своей семье в рыбачью деревушку Куба. Но, когда он выкладывал добычу на «татами»[2] оказывалось, что в ней нет ничего пригодного для продажи. Это были просто-напросто камни самых различных видов и размеров.

Профессор Сёго Нагаока был известный геолог в университете Хиросимы, и в том, что он и сейчас, по привычке вооружившись киркой, искал минералы и окаменелости, в сущности, не было ничего удивительного. Только на этот раз он разведывал не какой-нибудь неизведанный клочок земли, а терпеливо исследовал территорию, на которой еще несколько дней назад был расположен центр большого города.

Когда «искатели сокровищ» встречали ученого, они обращались к нему с вопросом, который на первых порах звучал вполне искренне, но потом превратился в своего рода привычную остроту: «Почему вы, собственно, не работаете с нами, профессор? Вы ведь знаете этот район, как свои пять пальцев. Скажите нам, когда набредете на металл, и вам тоже перепадет куча денег».

На это Нагаока отвечал:

— Подите-ка сюда, я вам расскажу, где надо искать.

Ученый, конечно, никогда не помышлял о том, чтобы войти в долю с торговцами металлом. Однако он требовал от своих «коллег» по раскопкам ответной услуги: сведений об отпечатках теней. В великой атомной пустыне его прежде всего интересовали тени. Как известно, необыкновенно яркая вспышка «пикадона» обесцветила все, что подверглось ее воздействию. Там, где на фоне гладкой поверхности находились растение, животное или человек, их тень нередко выделялась на «выцветшей» плоскости так ясно и четко, словно вырезанный из картона силуэт. Когда искатели металла обнаруживали на каком-нибудь обломке очертания листочка, руки, а то и головы, они приносили окаменелость ученому или приводили его самого к ней, а «взамен» получали нужные им сведения, например:

— Вот там, под грудой камней около третьего пня, лежит котел!

Или:

— Под развалинами второго дома слева от ближайшего перекрестка стоит покопать.

2

Профессор собирал не только «тени» одушевленных и неодушевленных предметов, сгоревших в огне атомного взрыва, но также сотни вещей, которые не были уничтожены в гигантской атомной плавильной печи, а лишь подверглись изменению. Например, необыкновенно блестящие глиняные кирпичи, причудливо изогнутые бутылки, наполовину обуглившиеся бамбуковые палки, обожженные клочки тканей и камни. Прежде всего камни. Но что это были за камни! Таких камней, наверное, никогда раньше не существовало на земле: под действием чудовищно высокой температуры во время атомного взрыва они «плакали» и «кровоточили». Это сразу бросалось в глаза, стоило поглядеть на разрез какой-нибудь каменной глыбы. Ее черное нутро, правда, сохранялось, но часть этого темного слоя просачивалась в наружные светло-серые слои так, что на поверхности появлялось нечто вроде лишая. Странным и больным казался такой камень, словно пораженный паршой или проказой. Удивительные изменения в камнях впервые привлекли внимание геолога, когда он на другой день после катастрофы пробирался по горящему городу, озабоченный лишь судьбою своих студентов и своей коллекции минералов, хранившейся в университете. Собственно говоря, Нагаока — об этом он сейчас рассказывает, смеясь над самим собой, — сначала даже не увидел, а только почувствовал те новые поразительные, никем дотоле не виданные изменения, которые произошли с камнями Хиросимы.

Как-то профессор, утомившись, присел около развалин храма Гокаку на цоколе старого уличного фонаря, но тут же вскочил, словно ужаленный, — в него впились сотни иголок.

То, что он увидел, было так удивительно, так необычайно, что он вскрикнул от неожиданности. Дело в том, что совершенно гладкий гранит выпустил бесчисленные мельчайшие шипы. Очевидно, под влиянием страшного жара камень на время перешел в полужидкое состояние; по волнистым линиям было еще видно, в каком направлении текли частицы размягченного гранита.

Ученый не знал в то время ничего определенного о характере сброшенной на Хиросиму бомбы, тем не менее он понял, что здесь произошло нечто совершенно новое, нечто в буквальном смысле этого слова потрясающее и что исследователю необходимо немедленно приступить к изучению этих феноменов.

Нагаока был вооружен небольшой киркой, какую геологи и минералоги привыкли брать с собой, отправляясь в свои экспедиции, самым обычным фотоаппаратом и так называемым «дипом», своего рода плотницким ватерпасом, при помощи которого можно было измерять углы наклона развалившихся стен, надгробных памятников, свай и деревьев. Кроме того, ученый всегда имел при себе несколько лоскутов материи и клочков бумаги, чтобы тщательно завертывать свои находки.

Нагаока собрал и описал, как он впоследствии сообщил в своей работе[3], изобилующей точными цифровыми данными, не менее 6542 обломков в тысячеметровой зоне вокруг эпицентра взрыва и отметил места своих находок на соответствующих картах. 829 обломков были затем подвергнуты более детальному изучению. Таким образом, профессору удалось не только точно описать различные степени плавки и изменений поверхностей многочисленных видов минералов, но также, определив углы теней, вычислить тригонометрически тщательно скрывавшуюся американцами высоту, на которой произошел взрыв бомбы. Новое оружие в течение доли секунды вернуло обработанный человеком камень — стены храмов и надгробные памятники — в то состояние, в каком он находился в давно минувшие эпохи истории Земли.

Вскоре круг изысканий профессора расширился. Нагаока начал собирать все, что имело какое-нибудь отношение к «тому дню». Геолог превратился в историка или, пожалуй, даже в археолога. Ведь теперь он тщательно откапывал останки людей и, как ученые, которые извлекли в свое время Помпею из ее сооруженной вулканом гробницы, находил скелеты в позах, свидетельствовавших о неудавшейся попытке бежать или о желании найти спасение в чьих-нибудь объятиях. Он собирал часы, стрелки которых остановились точно в момент катастрофы, собирал бумажные деньги и страницы книг, которые взрывная волна и огненный шквал унесли на километры от города. Особое внимание он обращал на кирпичи, где были запечатлены родовые гербы, нередко это было единственное, что осталось от целой семьи. В его доме росли груды обломков «машинной» цивилизации в стадии ее самоуничтожения: искореженные газовые плитки, погнувшиеся велосипеды, часть мотора в страшном сочетании с приварившимся к ней скелетом руки демиурга, одураченного и захваченного врасплох; печальный хлам, совершенно лишенный величия античных обломков, гротескные памятники бренной материи, изуродованной и истлевшей…

Профессор откопал примерно сорок трупов и оказал им последние почести. Он первый обнаружил также ясные признаки того, что жизнь в городе продолжается: ученый увидел густую щетку проросшей так называемой «железнодорожной травы» (привезенной в конце прошлого столетия из США для озеленения железнодорожных насыпей), проросшие семена и цветочную пыльцу, трубчатые красные горные цветы, каких никто еще не видывал в низине Хиросимы. Они пробивались из горной глины в обломках стен. Долгие годы семена лежали как бы запеченные в красноватой земле, привезенной с гор. Взрыв освободил их. Тепло и излучения заставили цветы расцвести. Даже на пруду около разрушенного замка над обгоревшими, увядшими листьями лотосов поднялись новые, молодые побеги.

Когда профессор, случалось, брал с собой в такие экспедиции своих домашних, они располагались на месте, где раньше находилась оживленная городская площадь, и раскладывали небольшой костер рядом с бывшей остановкой трамвая Камия-тё. Там они пекли сладкие, величиной с большой палец картофелины, которые Нагаока собирал у подножия памятника русско-японской войны. Это место он находил даже в темноте, так как поблизости в течение многих дней, словно гигантский факел, горел огромный кедр.

3

В тот момент, когда Сёго Нагаока стоял одинокий, всеми покинутый посреди обширной, доходящей до самого горизонта «обители страданий», он испытывал в сущности лишь чувство глубокой потерянности («сабисиса»): ему казалось, что он единственный и последний оставшийся в живых представитель рода человеческого в этом опустошенном мире. Но потом — так профессор описывает теперь свое тогдашнее состояние — он, к своему удивлению, почувствовал, что в глубине его души рождается воодушевление («кангэки»). Все более страшные подробности этой вызванной людьми катастрофы, обнаруживавшиеся каждый день, глубоко тревожили его и нередко доводили до отчаяния, но тем сильнее он ощущал пусть незначительные проявления порядочности и высоких моральных качеств у людей, за которыми ученый наблюдал во время своих скитаний. На первый взгляд, пожалуй, могло показаться бессмысленным и даже трагикомичным, когда люди, пережившие атомную катастрофу, или родственники жертв ее с достоинством отвешивали поклоны перед развалинами, чтя погибших там близких, или когда мать, поверженная в глубокий траур, после тщетных поисков останков дочери в конце концов удовлетворялась горсточкой пепла и торжественно хоронила ее, — Нагаока был однажды свидетелем и такой сцены. Эти обряды говорили о стремлении противопоставить разнузданности традиционные правила морали, хаосу — возвышенный порядок.

Из своей новой, столь необычной деятельности Нагаока также черпал «кангэки» — воодушевление. Ему казалось, что здесь, в атомной пустыне, он представляет человеческий интеллект, умеющий запоминать, способный к чувству раскаяния, интеллект, который, быть может, когда-нибудь образумится и начнет трезво мыслить. Пусть смеются над тем, что он возится с «ничего не стоящим старым хламом», вместо того чтобы добывать вещи, которые можно продать и превратить в еду. Кто-то ведь должен попытаться воссоздать для грядущих поколений наглядную картину гибели Хиросимы, кто-то должен поведать об этом глубочайшем провале в человеческой истории, чтобы предостеречь тех, у кого нет совести и воображения.

С каждым днем коллекция в домике профессора Нагаока все росла. Его жена с тревогой следила за тем, как ее чистенькие комнаты мало-помалу превращались в музей, где пахло дымом и тленом.

В конце августа, когда участились слухи о мнимом «отравлении» развалин Хиросимы и у профессора, хотя он 6 августа находился около Уэно-сики, на значительном расстоянии от места взрыва, появились первые симптомы лучевой болезни, его жена и старший сын потребовали, чтобы «вредный для здоровья хлам» был немедленно выброшен из дома.

В семье Нагаока вспыхнул небывало резкий спор, и в пылу негодования профессор бросил в лицо своим домашним:

— Эти вещи в конечном счете важнее и ценнее, чем вы сами!

Но затем он смирился и унес свои находки в сад.

— В моей семье я всего лишь угнетенное меньшинство, — говорит он теперь смеясь.

В действительности нечто другое привело ученого к убеждению, что в разговорах об «отраве» кроется зерно истины: решив как-то в плохую погоду проявить свои снимки, он обнаружил, что из двадцати пленок только четыре остались неповрежденными. Все остальные были полностью засвечены радиоактивными лучами, испускаемыми пеплом и развалинами.

4

Кадзуо M. записал своем дневнике конце августа 1945 года:

«В Хиросиме распространяется теперь множество слухов. Так, например, говорят, что в бомбе был яд. Кто дышал этим ядом, умрет в течение месяца. Вся трава, все деревья погибнут».

Этому слуху верили почти все, потому что многие люди, которые пострадали мало или совсем не пострадали от «пикадона», около 20 августа слегли, а некоторые из них вскоре умерли при явлениях, которые мы теперь называем симптомами лучевой болезни (в результате сильного радиоактивного облучения всего организма)[4].

Люди, приехавшие в город уже после катастрофы, чтобы эвакуировать раненых или отыскать среди развалин пропавших без вести, также тяжело заболели. Отсюда возникло неправильное предположение, что бомба содержала какой-то новый «ядовитый газ». Как сообщил доктор Хатия, директор больницы почтовых служащих, некоторые пациенты даже утверждали, что после взрыва бомбы они собственными глазами видели, как над землей расстилалось тонкое облако белого пара. Другой японский врач, доктор Кусано, пытался впоследствии объяснить этот феномен. Он писал, что вскоре после взрыва поблизости от эпицентра появилось страшно много радиоактивной пыли, которая в соединении с ионизированным воздухом в самом деле могла действовать подобно ядовитому газу. Ученые Сёно и Сакума установили, что при спасательных работах множество людей надышались этой отравленной нейтронами пылью. У них появились приступы удушья, понос, рвота, кровотечения. Тысячи жителей Хиросимы лишились волос, даже бровей.

Уже на третий день после катастрофы японцы начали тщательно изучать новую болезнь. Патолог доктор Тюта Тамагава, профессор университета в Окаяма и медицинского факультета университета Хиросимы, переведенного в Котати, очень скоро понял, что симптомы, обнаруженные у его больных, не имеют ничего общего с диагностическими данными медицинских учебников. Более точные сведения он надеялся получить после вскрытия нескольких жертв атомного взрыва. Приехав 9 августа в разрушенный город, Тамагава тотчас же обратился к своему товарищу по университету Китамура, начальнику отдела здравоохранения, и попросил у него разрешения на вскрытие. В то время тысячи трупов еще лежали непохороненными среди дымящихся развалин. Однако даже родственникам трупы выдавались для погребения лишь по особому разрешению. Люди, не решавшиеся действовать на собственный страх и риск и шедшие «законным путем», вскоре запутывались в дебрях бюрократической волокиты. Оставшиеся в живых чиновники — хоть их было и немного — упорно требовали справок и удостоверений, которые в тех условиях почти невозможно было раздобыть.

Тем труднее оказалось получить разрешение на анатомирование неопознанных трупов. Профессор Тамагава, человек горячий и вспыльчивый, вскоре сложил оружие и уехал, ничего не добившись. Большим успехом увенчались старания его коллеги, доктора Сэйси Охаси, который вместе с знаменитым японским физиком Ёсио Нисина по поручению военного ведомства уже 8 августа вылетел из Токио в Хиросиму, а 21 августа передал своему военному начальству первый медицинский отчет о лучевой болезни в Хиросиме[5], основанный на результатах вскрытия двенадцати жертв атомной бомбы. В этом отчете он, в частности, указывал на поражения костного мозга и лимфатических желез гамма— и бета-лучами.

Однако, несмотря на то что война, согласно объявленной императором готовности капитулировать, уже была официально проиграна, японские военные власти все еще рассматривали чрезвычайно важный отчет Охаси как «секретный документ». В результате врачи, боровшиеся в Хиросиме за жизнь многих тысяч больных, по-прежнему оставались в полном неведении. Не распознав на первых порах специфики симптомов лучевой болезни и не получив к тому же ни от друзей, ни от врагов никакой информации о побочном биологическом действии «новой бомбы», они совершенно неправильно лечили своих пациентов.

Историк Имахори, профессор университета в Хиросиме, так характеризует положение, создавшееся в результате неведения врачей:

«К сожалению, нужно констатировать, что при диагностировании новой болезни допускалась масса ошибок. После 10 августа у многих тысяч людей наблюдались лихорадочное состояние и кровавый понос. Всех их сочли больными дизентерией. В больнице почтовых служащих были оборудованы специальные бараки-изоляторы, чтобы предотвратить распространение эпидемии, однако число «дизентерийных» больных все возрастало. Подвалы универсального магазина Фукуя в центре Хиросимы были временно превращены в «больницу для заразных больных». Каждый день туда свозили сотни «подозрительных» больных, не спрашивая их согласия. В конце августа удалось установить, что ни у одного из этих больных не было дизентерийных палочек… Метод лечения изменили, но для многих это оказалось уже слишком поздно. Они погибли, потому что в результате неправильного диагноза их насильно подняли и заперли в бараках в ужасающих условиях…»

Тем временем профессор Тамагава, которого бюрократы заставили было отступить, услышав о новой вспышке странной болезни после 20 августа, решил вернуться в Хиросиму. На этот раз он не поддался уговорам властей и не отказался от попыток досконально изучить вопрос. 27 августа поздней ночью Тамагава поднял своего старого друга и коллегу доктора Хатия с постели и заявил ему коротко и ясно, что он твердо решил производить вскрытия независимо от того, получит ли он на это разрешение «идиотов, сидящих в окружном управлении»! Хатия, который за последние дни сам составил себе некоторое, хоть и довольно противоречивое, представление о «новой болезни», встретил слова друга с восторгом.

— Я счастлив, что вы пришли ко мне, — сказал он. — Никому другому я не был бы так рад, как вам. Только, ради бога, потише.

5

Решающую роль в постепенном рассеивании тумана, окружавшего «новую болезнь», невольно сыграла Мидори Нака, одна из самых красивых и выдающихся актрис Японии, особенно прославившаяся непревзойденным исполнением главной роли в «Даме с камелиями». Она была «звездой» всемирно известной драматической труппы «Сакура тай» («Цветущая вишня»), которая с начала июня 1945 года гастролировала в Хиросиме. К несчастью, артисты этой труппы поселились в доме, находившемся на расстоянии всего 700 метров от эпицентра взрыва атомной бомбы. Из семнадцати актеров и актрис тринадцать были 6 августа убиты на месте. Четверо еще оставались в живых, в том числе и Мидори Нака.

«В тот момент я как раз была на кухне, так как в это утро была моя очередь готовить завтрак для всей труппы, — рассказала актриса впоследствии. — На мне был легкий белый с красным халат, а голову я обвязала полотенцем. Когда внезапно все осветилось белым светом, я подумала, что взорвался кипятильник. В ту же секунду я потеряла сознание. Очнулась я в кромешной тьме и постепенно начала сознавать, что лежу под раз-валинами дома. Когда я попыталась освободиться то заметила, что на мне нет ничего, кроме коротеньких трусиков, Я ощупала свое лицо и спину: ран не оказа-лось! Только на руках и ногах было несколько царапин. Я побежала в чем была на берег реки, где все горело ярким пламенем. Прыгнула в воду. Течение отнесло меня на несколько сот метров. А потом солдаты вытащили меня из воды».

Рассказ актрисы мало чем отличается от бесчисленных аналогичных сообщений. Интерес ему придали лишь последующие события. Мидори Нака, хотя и чувствовала себя очень плохо, потребовала, чтобы ее возможно скорее отвезли в Токио. И, поскольку она являлась знаменитостью, ей волей-неволей пришлось предоставить место в битком набитом поезде, направлявшемся в столицу. В Токио — опять-таки благодаря своей известности — Нака сразу же попала под наблюдение лучших врачей. Один из них был Macao Цудзуки, пожалуй самый выдающийся японский специалист в области радиологии. На красавице Мидори он впервые изучал «новую болезнь», поразившую жителей Хиросимы. Однако для него одного во всей Японии эта болезнь отнюдь не была «новой». Дело в том, что на протяжении почти двадцати лет Цудзуки наблюдал действие «жестких рентгеновских лучей» на подопытных кроликах: во время своих экспериментов он уже видел большинство явлений, которые врачи Хиросимы впервые обнаружили теперь у людей, переживших атомную бомбардировку[6].

Сообщение о последних днях актрисы Мидори Нака гласит:

«16 августа Нака была доставлена в клинику Токийского университета. От ее прославленной красоты и благородной грации не осталось и следа. На следующий день после прибытия в больницу у актрисы начали выпадать волосы, число белых кровяных шариков упало до 300–400 (против нормы около 8 тысяч).

В больнице прилагали все усилия, чтобы спасти эту очаровательную женщину. Ей беспрестанно делали переливания крови. Сначала температура повышалась только до 37,8° при пульсе 80, но 21 августа подскочила до 41°, а 23 августа на теле больной в двенадцати или тринадцати местах внезапно появились лиловые пятна величиной в голубиное яйцо. На следующий день пульс доходил уже до 158. В то утро Мидори говорила, что чувствует себя лучше, но вскоре она угасла. На голове у нее оставалось всего лишь несколько тоненьких черных волосков, но, когда мертвую поднимали с постели, они тоже выпали и тихо опустились на пол…»

6

То обстоятельство, что Мидори Нака провела мучительные последние дни своей жизни не в безвестности среди таких же безвестных больных в одном из переполненных карантинных бараков Хиросимы, а находилась под постоянным тщательным наблюдением специалиста по лучевой болезни Macao Цудзуки и привлеченного им гематолога Дзин Миякэ, помогло спасти многих менее тяжелых больных в Хиросиме и Нагасаки. Ибо течение болезни и результаты вскрытия тела актрисы, усохшего и ставшего легким, как перышко, окончательно открыли глаза Цудзуки на истинный характер столь массового заболевания. До тех пор Цудзуки получал лишь случайные сведения о страданиях жертв атомных бомбардировок в двух японских городах, да и то из вторых и третьих рук. Теперь японский врач немедленно нажал на все педали, чтобы возможно скорее оповестить своих коллег в городах, опустошенных «пикадо-ном», о диагностике и наиболее успешных методах лечения лучевой болезни.

Первым делом Цудзуки обратился к военным властям Японии, которые только что старательно упрятали в сейф доклад доктора Охаси. Доктор Цудзуки объявил им, что факты лучевой болезни нельзя далее держать в секрете. Наоборот, необходимо принять все меры, чтобы он сам и его сотрудники могли отправиться в Хиросиму и открыть местным врачам всю правду.

Так как Цудзуки был в прошлом адмиралом императорского флота, ему беспрекословно повиновались.

Двадцать девятого августа Цудзуки и другие ученые из его клиники кое-как втиснулись в переполненный вагон; утром 30 августа они уже прибыли в Хиросиму. Некоторые биологи, которые также входили в состав группы Цудзуки, лишь неохотно согласились на такое путешествие: они яснее, чем кто-либо, сознавали опасности, поджидавшие их в пораженных радиоактивными лучами развалинах Хиросимы. Тем не менее они в конце концов отбросили всякие личные опасения и пошли на явный риск.

Третьего сентября 1945 года в два часа дня на первом этаже полуразрушенного здания, принадлежавшего какому-то банку, доктор Цудзуки выступил перед врачами Хиросимы с первым докладом о лучевой болезни.

Доктор Хатия, присутствовавший на этой встрече, рассказал:

«Меня поразило, что в зале собралось очень мало народа. Несколько человек, вероятно, не явились из-за дождя, однако в первую очередь малочисленность аудитории объяснялась тем фактом, что в Хиросиме осталось так мало врачей, что они не могли заполнить даже это небольшое помещение»[7].

После краткого вступительного слова на трибуну поднялся профессор Цудзуки. Почерневшие от огня стены зала являлись подходящим фоном для доклада об атомной бомбе. Оратор начал с изложения своей теории принципа действия атомной бомбы, потом остановился на ее разрушительной силе и характере причиняемых разрушений, особенно в результате непосредственного воздействия взрывной волны. Затем он остановился на поражениях организма, вызванных небывало высокой температурой, и на разрушительном внутреннем действии радиоактивных лучей. В конце доклада Цудзуки рассказал об опасности, грозящей человеческому организму от такого рода облучения.

Когда доктор Цудзуки закончил свой доклад, аудитории был представлен доктор Миякэ, который доложил о результатах вскрытия людей, погибших от лучевой болезни[8]. То, что он сообщил, полностью совпадало с нашими собственными наблюдениями. Сначала я был несколько обескуражен тем, что он первый публично сообщил об этих открытиях. Но, когда он упомянул о том, какого огромного труда ему стоило прийти к пра-вильным выводам, во мне проснулось доброе чувство к ученому: ведь он сталкивался с теми же трудностями, которые приходилось преодолевать и нам.

В своем известном дневнике доктор Хатия не упомянул, однако, о самой важной практической части обоих докладов: он ничего не сказал о мерах, предложенных для лечения больных лучевой болезнью.

Доктор Миякэ заявил, что больные в первую очередь нуждаются в покое и в пище, богатой протеинами, витаминами, солью и кальцием. Он сделал объективно вероятно, правильное, но потрясшее своей невольной жестокостью сообщение о том, что нет никакого смысла лечить больных, у которых число кровяных шариков упало ниже определенной нормы, так как в этих слу-чаях надежды на выздоровление нет. Лучше сосредоточить внимание на больных, которых еще можно спасти.

Доктор Цудзуки подчеркнул, что необходимо стимулировать деятельность кроветворных органов и вводить большие дозы витамина С. Как это ни странно, он рекомендовал также сжигать в палатах ароматические палочки. Чтобы разъяснить врачам действие ионизирующих лучей на внутренние органы человеческого организма, он сравнил его с действием «ядовитых газов». Эта по существу неверная аналогия, использованная японским врачом, вероятно, лишь для более популярного разъяснения непривычного феномена, навлекла на него резкие упреки оккупационных властей и в значительной степени способствовала тому, что в 1947 году он на время был отстранен от лечения людей, пораженных лучевой болезнью.

На докладе в разрушенной Хиросиме присутствовал также Катасима — репортер японского телеграфного агентства Домей. Его родители стали жертвами «пикадона», и их останки, найденные в куче пепла, Катасима всегда носил с собой, так как не мог найти подходящего места для погребения.

— Когда этот репортер бегал по городу, чтобы собрать материал для очередной информации, в металлической коробке, перекинутой у него через плечо, постукивали кости, — рассказывает очевидец.

Катасима решил передать по телефону содержание докладов, сделанных Цудзуки и Миякэ, представителю агентства Домей в Лиссабоне. Несмотря на то что Япония капитулировала, между агентствами и их отделениями в нейтральных странах еще существовала радиосвязь. Но, так как Катасима не осмеливался без помощи компетентного медика написать отчет, требовавший специальных медицинских знаний, он попросил профессора Тамагава помочь ему. Однако у профессора возникли, очевидно, различные опасения насчет полной истинности сообщений его коллег, и в результате отчет так и не был написан.

«Задним числом приходится сожалеть об этом, — говорит историк Имахори, — ибо уже через несколько дней, 14 сентября, деятельность агентства Домей по приказу главной ставки союзников была запрещена, а в октябре агентство вообще прекратило свое существование. С тех пор в течение пяти лет голос Японии, а вместе с тем и результаты исследований последствий атомных взрывов не могли проникнуть за пределы страны. Если бы сообщение репортера Катасима было опубликовано… весь мир с ужасом узнал бы о том, какие новые неожиданные последствия вызвала атомная бомба… Быть может, это помогло бы запретить дальнейшее производство ядерного оружия… Так была упущена возможность решающим образом повлиять на положение в мире».

7

У членов семьи М. также появились симптомы лучевой болезни. Сэцуэ М. жаловался на то, что у него пострадало зрение, у его жены начали выпадать волосы, а маленькую Хидэко по нескольку раз в день тошнило. Кадзуо часами сидел почти неподвижно у входа в бомбоубежище, устремив взгляд на широкую равнину, покрытую развалинами. Свое тогдашнее настроение он впоследствии попытался выразить в одном из стихотворений, которое переслал мне:

Дождь и дождь. Сижу

Под косым дождем.

Дождь бьет по голому черепу,

Ползет по бровям опаленным,

Течет в окровавленный рот.

Дождь на больных плечах,

Дождь в раненом сердце,

Дождь, дождь, дождь.

К чему жить дальше?

Во второй период, наступивший вслед за первыми днями непосредственно после «пикадона», когда в городе царил отчаянный хаос и неразбериха, врачи, практиковавшие в Хиросиме, констатировали, что многие люди, пережившие катастрофу, впали в полную апатию, потеряв всякий жизненный стимул. «Муёку-гамбо» — так называли этот симптом медики, и когда они замечали на лице тяжелобольного выражение безучастности, то теряли почти всякую надежду на его спасение.

Поэтесса Юкио Ота, очевидица атомного взрыва, описывает состояние жертв атомной бомбы следующим образом:

«Каждый из нас в течение некоторого времени совершал различные поступки, не сознавая, что он, собственно, делает. А потом однажды все мы проснулись и словно окаменели. Даже бродячие овчарки перестали лаять. Деревья, растения, все живое застыло в полной неподвижности, стало совершенно бесцветным. Хиросима походила не на город, разрушенный войной, а на фрагмент картины светопреставления. Человечество подвергло себя самоуничтожению, и люди, пережившие ядерный взрыв, чувствовали себя, как после неудавшегося самоубийства. Жертвы атомной бомбы потеряли желание жить».

В городе упорно циркулировал слух, будто земля Хиросимы, отравленная «ядовитым газом», останется необитаемой на протяжении жизни одного или двух поколений. Говорили, что ни животное, ни растение не смогут существовать в Хиросиме в ближайшем будущем. Правда, после «пикадона» цветы распустились пышнее, чем когда-либо раньше, а трава и сорняки буйно разрослись, но это необузданное плодородие рассматривалось населением как последняя вспышка воли к жизни, как своего рода эйфория природы. Когда в начале сентября американские газетчики впервые прибыли в Хиросиму, их непрестанно спрашивали, соответствует ли «легенда о ядах» действительности. К сожалению, они не были достаточно компетентны, чтобы решительно отрицать это, и, таким образом, лишь способствовали распространению все того же слуха.

Один из немногих, кто не хотел верить, что Хиросима «заражена» по меньшей мере лет на семьдесят пять, был отец Кадзуо, Сэцуэ М.

Этот жилистый честолюбивый человечек в свое время тяжело переживал, что его не взяли в армию из-за маленького роста и сильной близорукости. Ему хотелось показать своим соотечественникам, на что он способен, убедить их в том, что он принадлежит к числу немногих, которые даже теперь не признают себя побежденными. Всем, кто прислушивался к его словам, а также тем, кто пропускал их мимо ушей, Сэцуэ М. громогласно заявлял:

— Пусть весь мир утверждает, что город стал непригодным для жизни, моя семья и я сам останемся здесь.

Иногда он выражался еще более высокопарно:

— Страх мы обратим в бегство, а город смерти превратим в город жизни.

Скромный Кадзуо не был падок на такие выспренние речи, однако он не мог подавить чувства известного преклонения перед упрямством отца. Впервые он понял, что имели в виду соседи, называя старшего М. «фанатиком-дураком». Но не скрывалось ли за этими словами признание собственного бессилия, неспособности к самопожертвованию, отсутствия решительности?

Бесспорно, Сэцуэ М. никогда не пытался «ловчить», приноравливаться к обстоятельствам. Когда, согласно одному из многочисленных военно-экономических декретов, ему предложили закрыть его маленькую мастерскую, поскольку продажа и ремонт граммофонов были объявлены «роскошью», он подчинился этому приказу, разрушавшему основы его благополучия, не только безропотно, но даже с восторгом. Ибо теперь этот страстный патриот мог всецело посвятить себя деятельности, носившей все же какую-то военную окраску, а именно службе в противовоздушной обороне. Новой работе Сэцуэ предался так самозабвенно, что семья М., лишь только иссякли ее скромные сбережения, впала в тяжелую нужду.

— Нередко отец забывал дать денег на расходы, — рассказывает Кадзуо. — Тогда мать со слезами на глазах напоминала, что у него есть определенные обязательства и по отношению к семье.

Однако Хиросима, то есть тот участок «внутреннего фронта», на котором действовал жаждавший подвигов уполномоченный по противовоздушной обороне Сэцуэ М., как известно, очень долго оставалась невредимой. В то время как другие города Японии разрушались американской авиацией, Хиросиму почему-то щадили, и население города тешило себя иллюзией, что многочисленные эмигранты из Хиросимы, проживавшие на Гавайских островах и в США, добились поблажек для своего родного города.

Приказ о первой крупной «операции», которую должен был провести Сэцуэ М., он получил менее чем за две недели до атомного налета. Дело в том, что города, подвергшиеся бомбардировке напалмом, сильно пострадали от пожаров; поэтому 25 июля было решено проложить в центре Хиросимы широкие просеки, причем в жертву должно было быть принесено много сотен домов. Уполномоченный по противовоздушной обороне Сэцуэ М. также получил приказ основательно «расчистить» территорию вокруг армейского склада. Среди сотни домов, снесенных согласно приказу военных властей, оказался и его собственный. Отца Кадзуо это скорее обрадовало, нежели опечалило: наконец-то он мог принести своему отечеству вполне осязаемую жертву.

Семья М. нашла приют у другого уполномоченного по противовоздушной обороне. Эта перемена в нашей жизни, вспоминает Кадзуо, пробудила в душе матери недобрые предчувствия.

Японская поговорка гласит: «Если три дома стоят рядом, избегай среднего». Однако последующие события опровергли эту поговорку в отношении семьи М.: оба соседних дома были превращены атомной бомбой в груду щепок, а дом Кадзуо, стоявший между ними и защищенный ими, сжался и погнулся, как «танкири» (сахарный крендель), но устоял. Никто из М. не был погребен под развалинами — все отделались разве только несколькими ссадинами.

Три события наиболее страшны для человека, гласит японское предание: гнев земли (землетрясение), гнев неба (гром и молния) и гнев отца. Сэцуэ М. принадлежал к числу отцов, внушавших своим детям страх. Он был даже более строгим, чем большинство японских отцов, потому что старший его сын Кадзуо родился в день самого большого государственного праздника императорской Японии — 11 февраля. За 2590 лет до появления на свет Кадзуо император Дзимму, как повествуют японские учебники истории, основал Японию. Тот факт, что день рождения отечества совпадал с днем рождения сына, всегда вселял в Сэцуэ М., который в минуты слабости считал себя неудачником, гордость и смелые надежды. В этом духе надлежало жить и его наследнику Кадзуо.

— Довольно ходить с похоронной миной! Не распускайся! Давай, помоги мне построить новый дом!

Такими увещеваниями Сэцуэ удалось наконец вырвать сына из апатии и смертельной тоски, которая овладела им после капитуляции. Сначала против своей воли, а потом со все возрастающей готовностью и наконец даже с каким-то гневным воодушевлением Кадзуо подчинился приказаниям отца.

— Они с ума сошли! — говорили прохожие, глядя, как усердно отец и сын расчищали свой участок, вытаскивали из-под развалин обгоревшие доски, проверяли их крепость, вбивали в землю столбы и в конце концов еще до начала осенних дождей покрыли свой дом крышей. Кадзуо М. с торжеством занес в свой дневник:

«На тридцать второй день наш дом был возведен из материалов, которые мы нашли на выгоревшей земле. Это была в Хиросиме «новостройка номер один».

Когда семья впервые улеглась в новом доме, Хидэко шепнула брату:

— Погляди-ка, ни-тян (старший брат), через щели крыши светят звезды.

Кадзуо заметил с горькой иронией: — Тем, что тебе теперь придется жить в таких апартаментах, ты обязана американцам.

8

Доктор Митихико Хатия так описывает зрелище, представшее перед ним на третий день после атомной бомбардировки, когда он выглянул через оконные проемы своей больницы:

«На севере, востоке, юге и западе — повсюду простиралась пустыня. Казалось, что до побережья, находившегося за несколько километров от этого места, и даже до острова Ниносима — рукой подать! В центре города, примерно на расстоянии полутора километров, виднелись почерневшие развалины двух самых высоких зданий Хиросимы, а также дом «Тюгоку пресс». Наш священный холм Хидзи-яма в восточной части города, казалось, был так близок, что к нему можно было прикоснуться рукой. На севере мы не увидели ни единого дома. Тут я впервые ясно понял, что подразумевали мои друзья под словами «Хиросима уничтожена».

Тот, кто листает теперь подшивки крупной хиросимской газеты «Тюгоку симбун», удивляется, как быстро снова восстановился пульс опустошенного города на окраинах «атомной пустыни». Действуя вопреки голосу разума, десятки тысяч людей цеплялись за истерзанную землю своей родины. Ежедневно в Хиросиму возвращалось больше людей, чем уезжало. Местная газета явилась лучшим примером той безудержной воли к жизни, которой была исполнена вначале лишь небольшая часть жителей города. Уже 9 августа, то есть через три дня после катастрофы, газета была доставлена всем подписчикам, которых удалось разыскать. Правда, они получили, собственно говоря, провинциальные выпуски газет «Асахи» и «Майнити», которые на основании особой договоренности о взаимопомощи в случае катастрофы выходили под заголовком «Тюгоку симбун» и ввозились в Хиросиму из соседних городов. Тем временем оставшиеся в живых сотрудники газеты, здание которой почти полностью сгорело, работали не покладая рук, чтобы как можно скорее возродить собственную газету. Их первая попытка отпечатать краткий выпуск газеты на машинах в маленькой типографии Сагава не удалась из-за сопротивления начальника штаба провинции генерал-майора Мацумара, который, по всей видимости, опасался цензуры. Четыре редактора газеты «Тюгоку симбун» превратились на время в «городских глашатаев». Вооружившись мегафонами, они, стоя на грузовиках, выкликали важнейшие городские новости и объявления.

К счастью, в деревню Нукусима, расположенную в пяти километрах от разрушенного города, была предусмотрительно увезена огромная ротационная машина. Однако стены и окна фабричного здания, в котором стояла машина, не выдержали действия «пикадона» даже на таком далеком расстоянии. Обосновавшись в трех больших армейских палатках около типографской машины, оставшиеся в живых наборщики, электрики, машинисты, канцелярские служащие и редакторы — многие из них еще с повязками и лубками — с помощью нескольких рабочих построили временное здание типографии, сделали электропроводку, наскоро забив в землю столбы, и подвели контакты к металлическому колоссу. И, когда после ряда бесплодных попыток однажды вечером цилиндры машины дрогнули и начали вращаться с привычным шумом, присутствующие распили при свете луны «сури» (самогон), громогласно произнеся тост за будущее Хиросимы.

Тридцать первого августа, то есть всего лишь через три с лишним недели после «пикадона», в Хиросиме уже продавался первый составленный и отпечатанный собственными силами послевоенный номер газеты «Тюгоку симбун». С этого дня газета начала выходить регулярно, печатая, как прежде, объявления, даже с иллюстрациями.

— Для проявления снимков мы приспособили бомбоубежище, отрытое в горе, — рассказывает один из редакторов о днях в Нукусиме, полных разнообразных приключений, — но литеры приходилось отливать под открытым солнечным небом. Результаты обеих операций оказались весьма сходными: трудно было отличить иллюстрации от текста, так как снимки и набор практически получались одинаково черными. В дождливые дни вообще приходилось отказываться от фотографий. Подготовляя к печати бумагу, мы били по рулонам мокрыми бамбуковыми палками, а сушку производили над костром, сложенным из древесного угля…

Четвертого сентября 1945 года газета «Тюгоку сим-бун» довела до всеобщего сведения, что в Хиросиме прекращается бесплатное питание жителей, введенное после катастрофы, и что в городе открыто двадцать четыре временных продовольственных магазина.

Седьмого сентября газета впервые сообщила, что в черте города все еще находится 130 тысяч человек (перед катастрофой население Хиросимы, включая солдат гарнизона и эвакокоманды, составляло около 390 тысяч человек). Через три дня, то есть 10 сентября, было объявлено о частичном возобновлении подачи электроэнергии, а 13 сентября сообщалось, что городское управление будет бесплатно выдавать строительные материалы жителям, чьи дома полностью разрушены. Рабочие немедленно приступили к вырубке городской рощи Конганэ-яма, распилке стволов и раздаче лесных материалов всем желающим. Это было жизненно необходимое и мужественное решение, но впоследствии ни один чиновник не хотел брать на себя ответственность за него, так как некоторые местные политики с осуждением утверждали, что деревья были вырублены без «надлежащей санкции» и, следовательно, совершенно «незаконно».

На этом первом этапе восстановления работа шла ускоренным темпом ввиду приближавшегося осеннего равноденствия, которое в тех краях начинается в первые дни сентября и знаменуется проливными дождями и штормами. Иногда дождливая погода наступает даже в жаркие летние месяцы. Август 1945 года был сравнительно сухой; кратковременные дожди приносили людям, ютившимся среди развалин, скорее облегчение, так как ненастье спасало их хотя бы временно от роя комаров и мух, которые набрасывались и на живых, и на мертвых, чьи трупы разлагались под грудами пепла и развалин.

Правда, новые, наскоро сколоченные бараки почти сплошь находились на почтительном расстоянии от центра города, опустошенного атомной бомбой. Если плотность населения в пределах «адского круга» составляла даже в конце года лишь 3,1 процента по сравнению с плотностью населения до катастрофы, то все окраины Хиросимы были вскоре перенаселены. В трех километрах от эпицентра взрыва число жителей возросло до 128,5 процента по сравнению с «доатомной эрой», а за пределами этого круга ютилось почти вдвое больше людей, чем прежде (181,6 процента).

Некоторые из этих окраин, ставших теперь особенно популярными, были издавна предоставлены тысячам людей, которых их соотечественники считали «нечистыми» и старались отделить от остального населения, загоняя в специальные «гетто». В Хиросиме число «гетто», так называемых «бураку», было особенно велико, потому что этот город, веками считавшийся цитаделью буддизма, пользовался «нечистыми» (их называли «эта», что буквально означает «много грязи») для выполнения тех работ, которыми не хотели марать себе руки чувствительные и преданные букве высокой религии верующие. К числу таких работ принадлежали убой скота, обработка кож, уборка и использование отбросов. Отвращение к несчастным изгоям доходило до того, что даже произнесение слова «эта» считалось предосудительным. Вместо того чтобы произносить кличку «нечистых», буддисты обычно поднимали четыре пальца, намекая на то, что «эта» якобы общаются с четвероногими и сами стоят на одной ступени с животными.

То, что презренные обитатели «бураку», которых старались держать возможно дальше от центра города, пострадали от «пикадона» меньше, чем остальные жители Хиросимы, было своего рода справедливым вознаграждением за все прошлые унижения. Теперь они вдруг стали «привилегированными», так как у них по крайней мере осталась крыша над головой.

Впервые за много веков зашатались перегородки, воздвигнутые религиозным кастовым духом. Казалось, осуществлялось то, чего не удалось добиться даже с помощью законов, которые начиная с XIX века предоставляли «эта» равноправие, существовавшее, впрочем, лишь на бумаге. Теперь беженцы из центра Хиросимы нашли приют в кварталах «эта» — в Минами, Мисаса, Фукусима, в северном, среднем и южном пригородах. С другой стороны, несколько предприимчивых обитателей «бураку» впервые решили проникнуть в опустошенный, временно ничейный центр города и заняться там каким-нибудь промыслом. Но, по мере того как продвигалось восстановление Хиросимы, по мере того как из хаоса первых недель снова рождался все более твердый порядок, вокруг «эта» в Хиросиме вновь вырастали старые стены предрассудков и презрения. Некоторое время казалось, что страшное новое оружие хотя бы в одном совершило доброе дело — реабилитировало «эта». Атомная бомба, правда, несколько расшатала старые барьеры, но разрушить их не смогла. Даже ей это оказалось не под силу.

9

В начале сентября, когда установилась прохладная погода, перед местными властями в Хиросиме со всей остротой встал вопрос, как снабдить одеждой более ста тысяч человек, которых, за немногими исключениями, атомная бомба лишила всего их имущества. В теплые дни еще можно было прикрывать наготу лохмотьями, обходиться без обуви, теперь же ко всем остальным несчастьям прибавились еще бесконечные простуды: ослабевшие под тяжестью невзгод люди нередко, проболев каких-нибудь два-три дня, умирали.

В это время среди населения начали циркулировать слухи о том, что в окрестностях Хиросимы — некогда крупного гарнизонного города и военного порта, из которого отправлялись военные транспорты на фронты в Юго-Восточную Азию, — хранятся огромные запасы всевозможного армейского имущества. Вскоре какие-то ловкачи набрели на несколько мелких военных складов. Многие японские дельцы, тайком получавшие сведения от офицеров-снабженцев и к тому же еще ухитрявшиеся раздобывать транспорт для переброски найденных товаров, положили в то время начало своим весьма солидным послевоенным состояниям. Так, известно, что торговый дом С, и поныне являющийся ведущей обувной фирмой, раздобыл первую партию товара именно таким способом, обеспечив себе своего рода монополию на длительный срок.

Задача взять в свои руки не разграбленные еще запасы на армейских складах и использовать их для всего населения выпала на долю Синдзо Хамаи — городского чиновника, особенно отличившегося в первые недели после взрыва атомной бомбы в качестве начальника снабжения. Различные стихийные бедствия, подобно войнам и мятежам, зачастую нежданно-негаданно поднимают на своем гребне дотоле совершенно безвестных людей и делают их вожаками масс, попавших в беду. Так было и с Хамаи, всегда тщательно выбритым, широкоплечим, добродушным и общительным человеком лет тридцати, до 6 августа никому не известным за пределами узкого круга сослуживцев, а теперь превратившимся в самого уважаемого человека в Хиросиме не только в силу занимаемого им поста, но и благодаря энергии и хватке, которых в нем до сих пор никто не предполагал. Пока оставшиеся в живых представители правительственных учреждений и генерального штаба, потрясенные и впавшие в панику, отсиживались в старом храме Тамонин на окраине города и совещались о том, как бы справиться с небывалым и неслыханным бедствием, Хамаи прорвался через горящий город к развалинам ратуши — резиденции городского управления и, обосновавшись в единственных двух еще не совсем сгоревших комнатах, в течение многих дней «правил» Хиросимой. По инициативе Хамаи за одну ночь в окрестных деревнях были оборудованы походные кухни. Вслед за тем он занялся изысканием источников продовольствия. В хиросимском порту Ха-маи обнаружил танкер с растительным маслом. После этого он, несмотря на упорное бюрократическое противодействие, «освободил» содержимое огромного холодильника, поскольку из-за отсутствия электроэнергии продукты в холодильнике все равно погибли бы. Этот импровизированный полководец и мастер импровизации в борьбе против голода и жажды не знал ни сна, ни отдыха.

Самыми рьяными его помощниками стали курсанты школы танкистов в портовом квартале Уд-зина. Когда Хамаи впервые попросил их помочь при распределении продуктов, они ответили, что все это их, собственно говоря, не касается и что их дело — осваивать тактику моторизованной войны. Однако высокомерный ответ курсантов не отпугнул начальника снабжения. Он просто-напросто мобилизовал весь личный состав школы вместе с имевшимися в ней транспортными средствами, после чего незадачливые герои-танкисты с таким воодушевлением ринулись выполнять поставленную перед ними задачу, что от радости по поводу своих «снабженческих побед» перестали сознавать даже масштабы бедствия. Их клич не беспокойтесь, мы дадим вам все!» в первые, хаотические недели после «того дня» казался больным и умирающим неуместно веселым, но все же обнадеживал их, подобно звукам фанфар.

За свою новую миссию, заключавшуюся в том, чтобы одеть 130 тысяч жителей Хиросимы, Хамаи принялся со всем присущим ему пылом. Без особого труда ему удалось выведать у военных властей, где находятся склады. Правда, его тут же предупредили, с какими трудностями он столкнется при осуществлении своего плана.

— Действительно, у нас хранятся недалеко от Сайд-зё запасы белья, носков, сапог, мундиров, вообще всего необходимого для полной экипировки ста тысяч солдат, — сказали ему. — Нам будет приятнее, если вы заблаговременно конфискуете эти запасы, не то их придется передать в качестве трофеев оккупационным войскам. Забирайте все. Но как перевезти тряпье в город — это уж дело ваше.

Из-за недостатка бензина переправить в Хиросиму огромные запасы обмундирования на грузовиках было в то время совершенно невозможно. Поэтому Хамаи обратился к местному железнодорожному начальству. Но железнодорожники лишь покачали головой.

— На это понадобится не менее тридцати товарных вагонов, а мы не можем дать вам даже пятнадцати.

Однако Хамаи, который раньше всегда уклонялся от дискуссий, обнаружил в себе в дни катастрофы новое качество — умение убеждать людей. Перемежая хитроумные уговоры с упрямым молчанием, он всегда добивался своего. Постепенно Хамаи удалось уломать и начальство железнодорожной ветки Сайдзё — Хиросима, которое в конце концов уступило:

— Ладно. Как-нибудь высвободим для вас вагоны. Вероятно, железнодорожники думали, что Хамаи все равно не удастся в ближайшее время подвезти огромные запасы одежды к железнодорожной станции, ибо склад, где хранилось обмундирование и белье, находился на расстоянии многих километров от станции, в горах, около небольшого местечка Каваками.

— Лучше бы вам сразу отказаться от своей затеи, — попытался отпугнуть просителя из Хиросимы старший лейтенант Ф., начальник этого огромного склада. Как вы, собственно, представляете себе все дальнейшее, молодой человек? Шестьсот дюжих солдат работали полгода, чтобы перевезти это добро в горы. А вы хотите перебазировать его в предельно короткий срок — до наступления холодов. Немыслимо!

Однако, поскольку эти аргументы, по-видимому, не произвели на Хамаи должного впечатления, офицер рассвирепел.

— Запомните, мы проиграли войну! Вы, видно, ничего не соображаете. То, что вы задумали, — лишь пустая трата ценной рабочей силы.

С этими словами офицер, резко повернувшись на каблуках, стал спиной к просителю и устремил взгляд в окно. Всем своим видом он давал понять, что разговор надо считать оконченным.

А Хамаи между тем еще ни разу даже не раскрыл рта. «Тот, кто говорит, когда другой молчит, скоро выдохнется», — сказал он себе в ожидании новой вспышки гнева со стороны своего оппонента. Он ждал, а вместе о ним ждали десятки тысяч людей, которых необходимо было спасти от зимней стужи.

Но офицер поступил уж совершенно неожиданно. Выхватив резким движением револьвер из кобуры, он взвел курок. Хамаи инстинктивно отступил, думая уже о том, где бы найти укрытие. Но старший лейтенант, даже не взглянув на него, начал беспорядочно стрелять через открытое окно.

Разговор происходил в административном корпусе сельскохозяйственной академии в Сайдзё. Большинство зданий академии были заняты военными властями. У помещения, где находились Хамаи и офицер, была расположена спортивная площадка, и, когда Ха-маи полюбопытствовал, куда, собственно, целится взволнованный офицер, он увидал внизу среди турников и брусьев целые штабеля курток, брюк и шинелей, в которые старший лейтенант палил до тех пор, пока у него не кончились патроны.

Только тогда он снова обратился к посетителю. Его продолговатое монгольское лицо выражало скорее отчаяние, нежели гнев.

— Неужели вы не понимаете? Не могу же я так просто передать вам этот склад. Разве мы не будем больше воевать? Ни с того, ни с сего я должен от всего отказаться. Даже девушки из нашего штаба поклялись продолжать борьбу до конца.

Теперь офицер уже окончательно выдохся. Нерешительно, с отсутствующим видом играл он своим разряженным револьвером. А когда снова заговорил, голос его звучал надтреснуто. Он готов был расплакаться: ведь и этот последний его протест против очевидного поражения ни к чему не привел.

— Мы перенесли столько лишений за эти долгие годы, — вырвалось у него. — И все, оказывается, было напрасно!

Наконец он попытался овладеть собой.

— Ну ладно. Все-таки мы кое-чего достигнем, если поможем жителям Хиросимы. Когда-нибудь нам, возможно, пригодится каждый спасенный японец. Конечно, перетащить все эти вещи вниз будет стоить огромного труда. Но за мной дело не станет. Я не буду чинить вам никаких препятствий.

Вскоре Хамаи нашел себе помощников. Ученики школы лесоводов в Сайдзё в кратчайший срок перевезли на тачках, крестьянских телегах, велосипедах и даже в детских колясках «клад из Каваками» к железнодорожной станции. В результате не меньше половины запаса рубах, шуб, фуражек, сандалий, сапог, шинелей и одеял попало к разутым и раздетым жителям Хиросимы еще до наступления ненастной погоды. Тем временем Ха-маи — на этот раз без особых затруднений — «освободил» также крупный флотский склад, распределив среди населения и эти запасы, предназначавшиеся для военных действий в юго-западной части Тихого океана.

Приезжие, которые побывали в те дни в Хиросиме, рассказывали затем, что все население города, по-видимому, играет в солдатики. Дело в том, что не только мужчины, но и девушки, старики, почтенные матери семейств, дети и юноши щеголяли в новенькой форменной одежде, скомплектованной как попало и имевшей поэтому довольно-таки фантастический, но нередко все же залихватский вид! Так трагедия милитаризации Японии неожиданно закончилась фарсом с переодеванием-маскарадом, в котором участвовали все, вплоть до калек и умирающих.

В то время во всей Японии почти каждый, носивший когда-то военную форму, старался скинуть c себя эту компрометирующую одежду, опасаясь либо попасть в плен к иностранным оккупационным войскам, прибытие которых ожидалось со дня на день, либо угодить под суд за участие в жестоких расправах с противником и гражданским населением оккупированных районов. В Хиросиме же, наоборот, все штатские, пережившие атомную бомбардировку, безбоязненно напялили на себя одиозное хаки — форму японской военщины, которая еще вчера держала в страхе всю Азию, а теперь сама дрожала от страха. Казалось, люди прошедшие через кромешный ад «пикадона», считали, что уже искупили свою вину.

Особенно пригодились жителям Хиросимы сапоги военного образца, ибо осенний дождь, разразившийся с яростной силой, покрыл дорожки между бараками и развалинами огромными лужами и превратил пепел в вязкое месиво.

ПОСЛЕ ПОТОПА

1

В буквальном переводе слово «Хиросима» означает широкий (хиро) остров (сима). Центр города всегда находился на острове между двумя рукавами семиру-кавной реки Оты, а остальные кварталы города раскинулись на отвоеванных у моря, но все еще окруженных рекой илистых землях обширной речной дельты. Почти каждый второй год в период дождей текущая с гор река взламывает плотины, и нередко в довершение всего со стороны моря на районы, лежащие ниже его уровня, одновременно обрушивается еще и бушующая лавина волн, подхлестываемая тайфуном.

Самое страшное наводнение произошло в Хиросиме 6 августа 1653 года. Поэтому еще до роковой даты 6 августа 1945 года «шестое августа» запечатлелось в сознании людей как день несчастий. В XVII веке в этот день были снесены сотни домов и все городские мосты. В летописи говорится, что из всей Хиросимы уцелел фактически лишь расположенный на холме Рыбий Замок — резиденция местного феодала Асано, а жители спаслись от голодной смерти только потому, что феодал открыл собственные кладовые и в течение нескольких недель кормил своих подданных имевшимися там запасами риса. Но и этому наводнению, по-видимому, было далеко до того бедствия, которое обрушилось на несчастную Хиросиму менее чем через полтора месяца после атомного взрыва. 17 сентября 1945 года затяжной дождь, продолжавшийся с короткими перерывами несколько дней, превратился в ливень, и вдобавок к вечеру на море разыгрался шторм, сила которого возрастала с каждым часом до самой полуночи.

Городская электростанция, пущенная в ход всего только неделю назад, снова прекратила работу; большинство только что отремонтированных домов и наскоро построенных бараков либо обрушились под ударами урагана, либо были затоплены водой.

В кромешной тьме то и дело раздавались мольбы о помощи и крики ужаса. Но вот около часу ночи 19 сентября из рыбачьей деревушки Куба двинулось необычайное факельное шествие. Профессор Нагаока, бродя среди развалин, обнаружил вблизи бывших заводов Мицубиси осколки искусственного стекла, из которого изготовлялись кабины летчиков в военных самолетах. Ученый решил воспользоваться этим материалом, зная, что искусственное стекло отлично горит даже в ветреную погоду. При свете таких факелов он и повел десятки людей в Хиросиму.

Профессор надеялся, что, несмотря на тридцатикилометровое расстояние, он еще успеет вовремя пробраться к дому дочери, куда он перевез свою ценную геологическую библиотеку и уникальную коллекцию минералов. Цели своего путешествия профессор достиг только при дневном свете, и первое, что он увидел, были книги, плывущие по реке. Он подоспел как раз вовремя, чтобы спасти хотя бы несколько микроскопов и большую часть библиотеки.

Однако такое «счастье» в дни несчастья выпало на долю лишь немногих жителей Хиросимы. Тысячи людей потеряли во время великого потопа то немногое, что им удалось спасти от атомной бомбы. Почти все дома на берегах реки были сметены с лица земли. Если «пика-дон» разрушил десять мостов, то теперь из строя вышли двадцать, многие городские кварталы были полностью отрезаны друг от друга.

Даже у Синдзо Хамаи, который в первые недели после катастрофы своим личным примером спас многих людей от отчаяния, опустились руки перед лицом нового бедствия. Когда он вышел на плоскую крышу ратуши и взглянул оттуда на город, его впервые охватило чувство полной безнадежности.

— Город походил на огромное озеро, — вспоминал он впоследствии, — и у меня было такое чувство, что Хиросима окончательно погибла. «Почему именно жителям этого города выпали на долю такие страдания?

Пусть вода никогда не схлынет, пусть все, что затоплено ею, погибнет навсегда, тем лучше!» Это я повторял тогда вполне серьезно.

2

Однако население Хиросимы, дважды так тяжело пострадавшее, справилось с последствиями страшного наводнения гораздо скорее, чем предполагал впавший в отчаяние Хамаи. В конце концов наводнение было, так сказать, «нормальным» стихийным бедствием, одним из тех ударов судьбы, какие постигали многие поколения хиросимцев. С ним можно было совладать! После наводнения всегда бывали жертвы: люди оплакивали погибших, оказывали помощь раненым и больным, но все это не выходило за рамки обычных представлений и поэтому поддавалось постижению. Раны, наносимые разъяренными рекой и морем, испокон века были знакомы жителям окруженного водой города, между тем как многообразные, непонятно длительные последствия атомного взрыва, которые почти каждый человек испытывал теперь на себе, вызывали полное недоумение и растерянность.

Через несколько недель после «пикадона» Синдзо Хамаи также пришлось обратиться к врачу. 6 августа он был легко ранен в ногу, но ранка, сама по себе незначительная, никак не хотела заживать, К счастью, врач, к которому явился Хамаи, прослушал доклад профессора Судзуки и знал, как лечить своего пациента.

Обнаружив, что у Хамаи заметно уменьшилось количество белых кровяных шариков в крови, врач прописал начальнику снабжения покой, деревенский воздух и хорошее питание. Такое лечение при легких формах лучевой болезни приводило к благоприятным результатам, и вскоре Хамаи действительно стал на ноги. Но в тяжелых случаях врачи оказывались бессильными. В первый год после «пикадона» в Хиросиме ежемесячно умирали в среднем в 10–20 раз больше людей, чем до атомной катастрофы.

Во второй половине сентября на население Хиросимы обрушилась новая напасть. В самом начале следующего месяца, 3 октября, в этот район должны были вступить первые оккупационные войска, сначала американцы, а вслед за ними австралийцы[9]. Долголетняя пропаганда правительства, расписывавшего «зверства» иностранцев, равно как и предрассудки самого населения, веками отрезанного от внешнего мира, считавшего всех чужеземцев «бесовским отродьем», отнюдь не способствовали хорошему отношению к победителям. Тяжелую атмосферу не сумели разря-дить даже первые представители западного мира, например врачи, газетчики и ученые, державшиеся не только корректно, но и явно дружелюбно.

Впервые в истории Ниппона солдаты из-за моря должны были ступить на священную японскую землю. Но ведь те, кто победил народ, веками считавший себя непобедимым, могли быть либо сверхчеловеками, либо недочеловеками — в том и другом случае «демонами в образе человеческом». Тяжелобольные, которые до тех пор оставались в Хиросиме, чтобы умереть в родном краю, теперь умоляли отправить их в окрестные горные деревни. Даже такой образованный человек, как доктор Хатия, проводил долгие ночи без сна, мучительно размышляя, не увезти ли жену из города, невзирая на ее болезненное состояние, и не спрятать ли ее в глуши, в доме родителей. По распоряжению японского командующего провинцией Тюгоку, которого оккупационные власти пока что оставили на его посту, еще в сентябре было расклеено на афишных столбах и помещено в газетах объявление, в котором неудобочитаемым канцелярским слогом сообщалось:

«О женской одежде. Тонкие платья, цельнокроеные, какие наши женщины привыкли носить даже вне дома, иностранцы обычно принимают за ночные рубашки. Ношение их может привести к необдуманным поступкам со стороны солдат и повлечь за собой серьезные последствия. Носите по возможности момпэ[10]. Одевайтесь всегда скромно и ни в коем случае не обнажайте грудь!

Наручные часы. Они могут послужить ценными сувенирами. Поэтому не носите их открыто. Женщины, остающиеся одни в доме, должны быть особенно осторожны, они обязаны следить за тем, чтобы наружные двери были на надежном запоре.

Старайтесь не оголяться. Не плюйте на улице. Не отправляйте под открытым небом свои естественные надобности».

В Хиросиме, где, как и во всей Японии, двери домов были обычно открыты и днем и ночью, слесарей завалили теперь работой. Жители обзаводились замками и засовами. Это мероприятие вскоре оказалось весьма полезным. Правда, замки оберегали японцев не столько от иностранцев, желающих чинить насилия, сколько от собственного изголодавшегося населения, которое в войне потеряло все и теперь пыталось грабить своих соплеменников.

3

Весьма знаменательную «отвлекающую операцию» для защиты и успокоения встревоженных женщин Хиросимы провел Дадзаи, начальник службы безопасности префектуры. Уже 20 августа он пригласил целый ряд почтенных дельцов в свою временную канцелярию, находившуюся в развалинах банка Кангё-гинко, и заявил им:

— Господа! Вы снова должны оказать отечеству важную услугу. Готовы ли вы?

Приглашенные «столпы общества», большинство из которых, как это ни странно, благополучно пережили «пикадон», в один голос ответили, что при настоящих условиях это совершенно невозможно.

— Но власти пошли бы вам навстречу и материально, и во всех других отношениях, — уговаривал дельцов высокопоставленный полицейский чиновник. — Скажите только, чего вам не хватает, чтобы снова открыть ваши заведения.

Эти слова явно заинтересовали приглашенных. Однако Мотодзи Мино, один из участников встречи, которому я, кстати, обязан сведениями о переговорах, возразил:

— Но ведь у нас нет ни постелей, ни кимоно, нет решительно ничего, что необходимо для наших «предприятий». А самое главное — у нас нет девушек.

Господин Мино, так же как и остальные дельцы, которых власти так спешно вызвали из их укромных убежищ на совещание, являлся владельцем процветающего дома терпимости в Яёи-тё, известном во всей Японии квартале притонов, обслуживавших гарнизон и портовые районы Хиросимы.

— В то время, сразу же после «пикадона», — рассказывает Мино, изящно одетый человек лет семидесяти, — я походил на бродягу. Я был погребен под развалинами, и у меня на теле осталось пятьдесят-шестьдесят кровоточащих ран. Под левым глазом у меня был вырван целый клок мяса — как видите, рубец остался до сих пор. Руки мои были забинтованы, я ходил в стоптанных соломенных сандалиях, единственной обуви, которая у меня еще сохранилась. Что станет с моим предприятием — об этом я даже не думал, не до того мне было. В таком же состоянии находились, вероятно, и мои коллеги. Но этот самый Дадзаи продолжал уговаривать нас. Он взывал к нашей «преданности нации» и тому подобным вещам, говорил о необходимости создать соответствующие заведения, чтобы с самого начала помочь предупредить всякие неприятные инциденты с иностранцами. И все в том же возвышенном тоне.

Потом он перешел к практической стороне дела, и мы начали прислушиваться. Он заявил, что администрация провинции в данном случае не будет скупиться, что нам, несомненно, дадут два-три миллиона иен, а в то время, перед инфляцией, это были большие деньги. Мы, мол, не проиграем на этом деле, и вся прибыль пойдет к нам в карман.

Впоследствии все это оказалось блефом. Государство никому ничего не дарит. Оно потребовало, чтобы мы возвратили каждую взятую нами иену. Ну и, конечно же, с процентами. К сожалению, у нас не осталось никаких письменных документов для подтверждения всех тех прекрасных обещаний, которыми нас угощали. Мы люди доверчивые. И мы поддались на уговоры, создав одну большую фирму, получившую название «Общество домов утешения». Каждый из нас внес свой пай — 20 тысяч иен. Председателем нашего общества был избран Хисао Ямамото — вы его, конечно, знаете, впоследствии он стал заместителем мэра. Меня сделали заместителем председателя общества. Где помещалась наша контора? Полиция не возражала против того, чтобы мы на время обосновались у нее. Она ведь была заинтересована в нашем деле.

Таким образом, еще до того, как войска союзников вступили в район Хиросимы, была предпринята «операция иансё» (операция «дома утешения»). Полицейский баркас «Хоан мару» разъезжал весь сентябрь от одного японского острова к другому, от порта к порту, закупая девушек. В конце концов их набралось около пятисот. Некоторые из них уже прежде занимались этим ремеслом, других — и таких было, конечно, большинство — продали в дома терпимости их обнищавшие во время войны родители или близкие родственники за задаток наличными. Недостающие двести девушек для вновь создаваемых притонов были завербованы в самой Хиросиме.

Через месяц после совещания, созванного начальником службы безопасности, владельцы публичных домов сообщили господину лейтенанту полиции Дадзаи, что они выполнили свой «патриотический долг». В самой Хиросиме и в ее окрестностях они создали десять «иансё». То были первые после войны увеселительные заведения в этом районе, в них был даже какой-то намек на уют, на изысканность и роскошь.

Самый большой «дом утешения» (иансё № 1) открылся рядом с входом в казармы в предместье Кайта, где предполагалось разместить большую часть оккупационных войск. «Иансё № 2» был создан в Хиро, неподалеку от бывшей главной ставки японского флота в Курэ, которая стала теперь главной ставкой войск западных держав во всей Западной Японии.

За день до прихода 34-го пехотного полка 8-й армии «дома утешения» празднично украсили. Хозяева ждали «чужеземных чертей».

4

Вот как описывает приход американцев в Хиросиму Итиро Кавамото, молодой монтер, работавший на электростанции Сака близ города:

«Все небо было в тот день полно чужих самолетов. Люди, которые еще на уроках истории усвоили, какими жестокостями сопровождаются войны, заранее отправили своих жен и детей в глубь страны. Двери домов они заперли на замок. На работе все нервничали.

Снова подул осенний ветер. Вдоль всей дороги на расстоянии пятидесяти метров друг от друга стояли японские полицейские в черной форме. Поговаривали, что американские войска высадятся в Курэ и уже оттуда двинутся по направлению к Хиросиме. А расквартируют их якобы в Кайтати, бывшем японском арсенале.

В обеденный перерыв все мы кинулись к ограде электростанции, чтобы поглядеть на проходящие колонны янки. Мы увидели бесконечную вереницу джипов, к некоторым из них были прицеплены десантные лодки на колесах: на нас двигалась огромная механизированная армия… Войска шли до поздней ночи. Вечером два американских солдата явились в нашу столовую. Они были такого высокого роста, что чуть не ударились головой о низкую притолоку и не набили себе шишек. С японской стороны не отмечалось никаких враждебных выступлений».

Это весьма типичный рассказ очевидца о настроении, господствовавшем в Хиросиме в момент прихода американских войск. Для обеих сторон явилось неожиданностью, что оккупация этого района, особенно жестоко пострадавшего от войны, не вызвала никаких эксцессов. Как раз в Хиросиме «джи ай» — американские солдаты — ожидали вспышки ненависти, однако их встретили с обычной для японцев и даже, может быть, с большей, чем в других районах страны, вежливостью. Казалось, основное, буддийское население этого города, являвшегося еще в древности местом паломничества верующих, примирилось со своей необычной судьбой; в то время в Хиросиме находились еще люди, которые гордились тем, что им довелось увидеть и пережить взрыв «самой мощной бомбы во всей истории». Конечно, тогда никто не подозревал, что действие страшного атомного оружия может сказаться через много лет.

Вначале американцы почти не показывались в районах развалин. Только отдельные смельчаки решались проникнуть в «атомную пустыню» в центральной части города, чтобы сфотографировать друг друга на фоне развалин бывшего выставочного павильона, голый купол которого стал со временем символом разрушенной Хиросимы. Между прочим, на потрескавшейся стене этого здания, построенного в 1913 году австрийским архитектором Летцелем, в один прекрасный день нашли написанные сажей слова: «No more Hiroshimas!» («Хиросима никогда не должна повториться!»). Эти слова стали лозунгом борцов против атомного оружия во всем мире. И по сей день не известно, кто впервые сформулировал этот лозунг. Полагают, что автором был американец[11].

В сознании некоторых жителей Хиросимы — число их трудно установить — сдержанное поведение «чужеземных чертей» никак не вязалось с традиционным представлением о них. К числу этих людей принадлежал и Кадзуо М. Через несколько недель после вступления американцев в город он записал в своем дневнике:

«Белые, выхоленные американцы приятной наружности разгуливают рука об руку с маленькими чумазыми японскими девушками. Когда на дороге попадается лужа — а их сейчас великое множество на наших изрытых улицах, — американец ловко подхватывает свою «подружку» и ставит ее на сухую землю, а затем и сам одним махом перепрыгивает вслед за ней. Матросы расхаживают со своими японскими приятельницами, исполняя роль своего рода ходячих щитов, защищающих эти хрупкие создания от всевозможных столкновений. Девушки тронуты галантностью американских солдат. Сначала они начинают мнить о себе бог знает что, а потом рожают ребят смешанной крови. Лично мне эта преувеличенная любезность со стороны янки кажется просто смешной».

5

В первые недели оккупации сдержанность чужеземных завоевателей, видимо, несколько разочаровала даже некоторые административные органы префектуры Тюгоку и города Хиросимы. Они, вероятно, ожидали, что новые хозяева, коль скоро они уж появились, крепко возьмут в свои руки бразды правления.

В японских префектурах за долгие годы привыкли к тому, что все вплоть до мельчайших деталей предписывалось «сверху», «из Токио». Американцы обещали общинам более широкие права на самоуправление и самоопределение, и теперь казалось, что эти обещания были даны всерьез. Правда, в префектуриальном управлении, а также в ратуше появилось несколько иностранных советников, но они старались держаться в тени и нередко предоставляли японским чиновникам больше свободы и возлагали на них большую ответственность, чем те могли себе пожелать.

В начале октября 1945 года, когда оккупационные войска вступили в город, в Хиросиме еще не было мэра; бывший глава муниципалитета Курия с 6 августа числился погибшим или пропавшим без вести. Вскоре после «пикадона» городское управление направило нарочного в дом своего руководителя на берегу реки. Нарочный вернулся и сообщил, что он нашел в развалинах дома обуглившиеся останки взрослого человека и ребенка. Эти показания были, однако, недостаточно веским основанием, чтобы объявить мэра погибшим. Возможно, что он, как и многие другие, бежал в горы в одну из ближайших деревень, а теперь еще недостаточно окреп, чтобы связаться со своими коллегами.

Достоверные сведения о судьбе мэра были получены лишь позднее, когда в Хиросиму привезли для лечения его тяжело раненную жену.

— Мой муж, несомненно, погиб, — успела она сказать перед смертью. — В «тот день» он с утра сидел на солнечной террасе дома и разъяснял нашему младшему сыну мудрые изречения Будды. На коленях у него расположился один из внуков. Все мы были вместе в этот мирный час. И чувствовали себя как-то по особенному счастливыми… Горстка пепла, найденная у нас в доме, — это все, что осталось от трех поколений нашей семьи.

Располагая такой информацией, муниципалитет мог наконец подумать об избрании нового мэра. На первом же заседании, однако, выяснилось, что не менее одиннадцати членов муниципалитета погибли. К тому же большинство оставшихся в живых не могли явиться, так как страдали «атомной болезнью». Казалось целесообразным отложить выборы нового мэра до тех пор, пока хотя бы еще несколько членов муниципалитета смогут участвовать в совещаниях.

Но в конце концов избрание мэра стало настолько необходимым, что городские власти решили заполнить бреши в рядах муниципалитета оставшимися в живых городскими чиновниками. 22 октября 1945 года, то есть более чем через два с половиной месяца после атомной катастрофы, в одном из немногих уцелевших от пожара помещений ратуши был назначен новый мэр Хиросимы. В ратуше не было ни стульев, ни столов, а подушек и циновок явно не хватало: поэтому представителям населения Хиросимы пришлось расположиться на полу, покрытом брезентом.

— Это собрание самых именитых граждан города скорее смахивало на тайное сборище разбойничьей шайки, чем на совещание законно избранного и вновь созванного народного представительства, — вспоминает Синдзо Хамаи, которого в знак признания его выдающихся заслуг на посту начальника снабжения назначили заместителем мэра.

Мэром по предложению присутствующих был избран Кихара, пожилой и болезненный человек, долголетний депутат Хиросимы в японском парламенте. На первых порах оккупационные власти не возражали против его кандидатуры, несмотря на то что Кихара был много лет выразителем интересов крайне националистски-монархической группы Ёкусан в парламенте в Токио. Когда впоследствии этого первого послевоенного мэра Хиросимы пришлось сместить из-за его одиозного прошлого до истечения срока полномочий, он с полным правом мог сказать, что никогда не добивался назначения на этот пост, требовавший в те времена истинного самопожертвования.

— Мне кажется, что ни одному из многочисленных мэров города Хиросимы не приходилось работать в таких невыносимых условиях, как Кихара, — рассказывает Синдзо Хамаи. — В помещении, в котором мы разместились, не было ни дверей, ни оконных стекол. Ничего, кроме четырех покосившихся, почерневших от дыма стен. Даже полы — и те стали покатые… В кабинет мэра и в комнату его заместителя зимой залетал снег, покрывая столы и стулья сверкающей белой пеленой. В холодные дни мы сидели за письменными столами в шапках и пальто. Угля не хватало, и приходилось собирать всякий хлам, от которого, если он вообще загорался, все помещение наполнялось клубами черного дыма.

6

Наконец-то в Хиросиме вновь появилось что-то вроде городского самоуправления, однако это была организация без четких полномочий, почти без средств и, можно сказать, без исполнительных органов, которые могли бы добиваться осуществления изданных приказов. Дело в том, что большинство полицейских из страха перед оккупационными властями, заявившими, что они примут соответствующие меры против представителей старого режима, предпочли либо выйти в отставку, либо временно перекраситься в штатских.

5 ноября местная газета «Тюгоку симбун» дала критический обзор положения, создавшегося в городе. Газета писала:

«В учреждениях скапливаются кучи бумаг И документов, ожидающих своего рассмотрения. В том, что нам до сих пор не удается покончить со всеобщим хаосом, виноваты в первую очередь укоренившиеся бюрократические методы. Высшая инстанция города — мэрия — хранит молчание.

Строительство жилых домов. С 15 ноября город должен был приступить к массовому строительству. Запроектировано возведение 5000 домов ежегодно и одного магазина на каждые 25 семейств.

Газ. Никаких перспектив до конца года.

Рыба. Должна появиться на рынке в конце года.

Мосты. Типичный пример недопустимой медлительности властей.

Электричество. Плана все еще нет.

Городской транспорт. В настоящее время курсируют всего 10 трамвайных вагонов на главной магистрали; восемь вагонов ходят по направлению к Миядзиме; кроме того, функционируют пять городских автобусов. Таким образом, восемнадцать трамвайных вагонов И пять автобусов должны перевозить в среднем 42000 пассажиров в день. Городские власти надеются, что в скором времени к наличному транспорту прибавятся еще 5–6 вагонов».

Поздней осенью 1945 года появилась обманчивая надежда на то, что состояние больных лучевой болезнью улучшается. На вопросы представителей прессы врачи хиросимской больницы сообщили: «Число больных, находящихся на излечении после поражения атомной бомбой, снизилось в ноябре до трехсот. Все эти больные лечатся от ожогов или от заболеваний, которые не имеют отношения к радиоактивности».

Цензура, которую американцы ввели в сентябре для всех печатных органов, провозгласив одновременно «свободу печати», решительно запретила распространение какой бы то ни было информации о последствиях радиоактивного облучения людей, переживших бомбардировки в Хиросиме или Нагасаки. Тем охотнее она разрешала передачу из Токио за границу оптимистических заявлений, подобных сообщению газеты «Майнити симбун», о том, что число заболеваний так называемой «атомной болезнью» якобы снизилось «почти до нуля»[12].

В результате не только в самой Японии, но и во всем мире возник необоснованный оптимизм в отношении последствий атомных бомбардировок для человеческого организма. Однако уже весной 1946 года было установлено, что число больных лучевой болезнью в больницах уменьшилось в осенние и зимние месяцы только потому, что люди не могли оставаться в холодных больничных палатах без окон и дверей. Доктору Хатия пришлось даже закрыть временно, на декабрь месяц, свою больницу, но отнюдь не из-за отсутствия больных лучевой болезнью, а просто потому, что его пациенты удирали домой, как только их семьи находили хоть какое-нибудь пристанище.

Примерно в это же время, как явствует из материалов «Тюгоку симбун», в самой Хиросиме становилось все беспокойнее из-за всеобщей социальной и моральной деградации населения. Почти каждый день газета сообщала о кражах, драках, изнасилованиях, убийствах. Имущество граждан оказалось под угрозой. Злоумышленники взламывали даже импровизированные деревянные почтовые ящики: содержимое брали себе, а сами ящики использовали на топливо.

Наконец в начале декабря 1945 года газета попыталась обобщить данные о возросшей преступности, рассказать читателям об этом тревожном явлении и вскрыть его корни.

«Только в ноябре, — писала она, — в Хиросиме и ее окрестностях было совершено столько же преступлений, сколько за все военные годы, вместе взятые. Подростки, помещенные в воспитательный дом в Удзине, шатаются по городу без дела. Особо участились случаи изнасилований. Основным очагом преступности является, по слухам, «черный рынок», на котором хозяйничают спекулянты особого, послевоенного типа — предельно наглые и безжалостные.

Газеты вскрывали злоупотребления военной касты, правительства и плутократии. Все это возбудило ненависть к тем, кто еще вчера принадлежал к правящей верхушке. Теперь некоторые элементы пытаются оправдать свои собственные преступления ссылкой на старые грехи других… Зачастую они говорят: «Бывший господствующий класс вдоволь насладился своими привилегиями. А сейчас и мы хотим воспользоваться своим законным правом воровать».

СИРОТЫ И ГАНГСТЕРЫ

1

Однажды, проснувшись утром, Кадзуо М. обнаружил, что пропали его сапоги военного образца, которые он получил, как и все пережившие атомную катастрофу, из конфискованных военных запасов. Он тут же заподозрил «фуродзи» — бездомных сирот, бродивших тысячами в разрушенном центре и предместьях города. Только старшие ребята сами были очевидцами катастрофы. Почти всех детей моложе одиннадцати лет еще до атомного взрыва вывезли вместе с их учителями в отдаленные деревни. Когда первые вести об атомной бомбе проникли в эти места, от ребят скрыли правду. Но вскоре в горные деревушки и рыбацкие поселки начали прибывать толпы беженцев из атомного ада, И школьники поняли: дома стряслось что-то ужасное.

Затем к некоторым из эвакуированных детей пришли их родители, бабушки или дедушки и забрали своих малышей. Однако большинство ребят ждали напрасно. Им уже давно было невмоготу сидеть за партами. Долгие часы, а то и целые дни они в тревожном ожидании простаивали на вокзалах или на обочинах дорог, ведущих в Хиросиму, надеясь встретить своих близких.

В конце концов наиболее предприимчивые мальчишки потеряли терпение; они решили сами вернуться в родной город, чтобы разыскать своих родителей. За ними потянулись другие, менее смелые, а потом взбунтовались и девочки.

Пешком, на попутных машинах, краденых велосипедах или «зайцем» на поездах они добирались до разрушенного города.

Но лишь совсем немногие нашли отцов или матерей. Шесть тысяч, а по некоторым данным, даже десять тысяч детей Хиросимы остались круглыми сиротами. Теперь они пытались перебиваться собственными силами. Кое-кто из них обосновался у родственников, переживших атомный взрыв. Но все взрослые — бабушки, дедушки, дяди и тети — сами голодали. К тому же большинство из них были больны. Они требовали, чтобы подростки помогали им по хозяйству или приносили «с улицы» что-нибудь поесть. Ребята решили: лучше жить в одиночку!

Сироты становились разносчиками газет, чистильщиками сапог, торгашами, сводниками, чернорабочими, но большей частью ворами и грабителями. Разве трудно проникнуть ночью в один из многочисленных наполовину отстроенных домов, что-нибудь стащить и немедленно сбыть с рук? Скупщиков краденого найти легче легкого.

2

Пробродив целый день по городу в надежде случайно напасть на след вора, стащившего сапоги, Кадзуо М. к вечеру очутился на рынке недалеко от главного вокзала Хиросимы, куда в конце концов стекались почти все краденые вещи.

Уже издали слышался шум толпы и виднелся яркий свет: «эки» (вокзал) опоясывали целые кварталы лавчонок. Сотни людей сгрудились вокруг небольших костров, которые обычно горели почти всю ночь. Бездомные сироты время от времени подбрасывали в них щепки. Прохожие, подходившие поближе, чтобы погреться, должны были уплатить кому-нибудь из малышей две иены «за вход». Для круглых сирот это был один из наиболее верных (и наиболее честных) источников дохода.

Еще больше народу скапливалось в «лавках» и «ресторанах» — полуоткрытых, наскоро сколоченных деревянных бараках с электрическим освещением. 10 сентября в Хиросиме кое-где было включено электричество, но лампочек все еще не хватало. Поистине откровением и небывалым «техническим чудом» казался теперь этот холодный, ровный свет. В тесных проулках между бараками стоял едкий, назойливый чад харчевен; рыбу и рачков здесь жарили на всевозможных весьма подозрительных «маслах» вплоть до смазочного.

На открытых очагах китайцы варили мутную уху, грязноватую, похожую на стеклышки лапшу и овощи, сдобренные разными пряностями. Корейцы предлагали кусочки жареного мяса, нанизанные на вертелы; об этом мясе говорили, что его достают на собачьей живодерне, расположенной за железнодорожным полотном. В привокзальном квартале торговали всем — от «дзубуроку», чрезвычайно крепкого самогона из картофеля и метилового спирта, от которого многие слепли, до роскошных, но теперь никому не нужных свадебных кимоно и всевозможных полезных, но изрядно подержанных хозяйственных принадлежностей. Особенно велик был спрос на горшки и бутылки, нередко принявшие самые причудливые формы от «большого огня».

Толпа двигалась медленно. Людям хотелось вновь увидеть и ощутить жизнь, почувствовать ее запах и вкус. Нередко в этом густом потоке возникал затор. Вот подрались двое пьяных. А вот раздался чей-то крик: «Доробо, доробо!» («Вор, вор!»), хотя воришка, залезший в карман, уже давно успел скрыться в толпе.

Кадзуо медленно пробирался вперед. Около каждой лавчонки, где продавалась обувь, он останавливался и внимательно разглядывал «товар».

И действительно, там, вон там, стояли его сапоги. Тут не могло быть сомнений, он узнал их по размеру, по цвету, даже по складкам, образовавшимся на них.

— Эй, это мои сапоги. Мои! — сказал он, указывая на сапоги пальцем.

— Ну да, конечно, — ответил продавец. — За тридцать иен они будут твои — отдаю прямо-таки задаром.

— Эти сапоги у меня украли сегодня утром, а может, еще ночью. Не стану же я платить за свое же добро. Давай их сюда!

Лавочник, приземистый мужчина с длинными нечесаными патлами и со шрамом, никак не вязавшимся с его веселым лицом, по-видимому, ничуть не рассердился.

— Скажите пожалуйста! — сказал он, повысив голос, так как по опыту знал, что подобного рода инциденты привлекают покупателей. — Ты говоришь, у тебя украли сапоги? А как ты это докажешь?

Кадзуо протянул правую ногу.

— Да это же мои сапоги, девятый размер. Хочешь, я их примерю. — Но голос его звучал не совсем уверенно: на самом деле сапоги, которые он заполучил, когда бесплатно раздавали обувь, были ему с самого начала велики.

Однако лавочник, казалось, слушал его сочувственно.

— Только без скандала, — сказал он. — Можешь их получить. На!

Но, когда Кадзуо протянул руку к сапогам, скупщик краденого смеясь остановил его:

— Неужели и ты станешь воровать обувь? Заплати-ка тридцать иен!

Кадзуо покраснел от гнева.

— Говорю тебе, что это мои собственные сапоги. Мы с отцом носили их по очереди. Они самое ценное, что у нас осталось.

Ну, что же, раз вы их так цените, тридцать иен — это просто задаром, — заметил лавочник с усмешкой.

Кадзуо был не в силах больше сдерживаться. Чуть не плача от ярости, он кричал:

— Отдай мне мои сапоги, мои собственные сапоги!

Ища поддержки, он оглянулся; вокруг него собралась целая толпа, но никто даже не подумал заступиться за обокраденного человека. Зрителей интересовало только, чем кончится скандал.

Но тут лавочник дал понять, что смутьян ему надоел.

— Не могу же я столько времени возиться с тобой! — закричал он. — В последний раз: выкладывай тридцать иен или немедленно убирайся!

Кадзуо ошеломило нахальство продавца. Не помня себя, он заорал:

— Воровской рынок! Воровской народ! Вот до чего мы докатились! Весь народ — одна шайка воров!

Даже эти оскорбительные слова, по-видимому, не задели толпу. Она двинулась дальше, увлекая за собой рассвирепевшего Кадзуо. «Спектакль» кончился. Люди прохаживались в ожидании нового «представления».

3

В темном переулке среди развалин Кадзуо окликнул бездомный мальчуган. Словно издеваясь над Кад-зуо, горевавшим об утраченных сапогах, он предложил:

— Эй, братец, почистить тебе ботинки?

Кадзуо на ходу отмахнулся от него, но мальчишка побежал рядом с несговорчивым клиентом и насмешливо проговорил:

— Эй, онэ-тян (старушка), у тебя плохое настроение? Кадзуо показал на свои деревянные сандалии.

— Ты что, ослеп? — разозлился он. — Или хочешь посмеяться надо мной?

Он замахнулся, чтобы ударить мальчишку. Ведь такой вот малыш украл его сапоги. Может быть, даже этот самый. Мальчишка, привыкший ускользать от побоев, ловко отскочил. Когда Кадзуо встретился с его испуганным взглядом, он опустил руку.

— Сирота?

Мальчишка кивнул и опустил глаза.

— «Пикадон»? — спросил Кадзуо.

— Отец, мать, сестра, — заголосил мальчик, словно повторяя давно надоевшую присказку.

— Я знаю, что это значит. — Кадзуо похлопал мальчика по спине. — Я потерял своего лучшего друга. Его звали Ясудзи.

Он извлек из кармана бумажку в 10 иен и протянул ее мальчугану. Малыш тут же убежал, боясь, что Кадзуо одумается и отберет у него деньги.

— Береги себя, старина! — крикнул ему вдогонку Кадзуо, но тот уже не слышал его.

Так состоялось первое знакомство Кадзуо с «атомным сиротой». В ближайшие недели, однако, он познакомился еще с многими уличными мальчишками. Они разрешали ему участвовать в их ночных прогулках и разговаривали с ним, как со своим. Один из таких разговоров Кадзуо записал, считая его типичным.

«Я встретил четверых или пятерых «фуродзи». С ними были две совсем молоденькие «пан-пан»[13]. Они сидели вокруг костра, и я подошел к ним.

— Эй, ни-тян, если хочешь погреться, гони монету. Мы разводим огонь не для собственного удовольствия.

Я заплатил, как полагается, за «вход», и мне было разрешено присесть у самого огня.

Мой приход прервал их разговор. Но потом беседа возобновилась.

— Что ни говори, — заявил один из мальчуганов, по-видимому самый старший, — вам, девчонкам, хорошо. Если вам уж совсем туго, вы все же можете кое-что продать и от вас не убавится. А нам остается только одно — воровать.

— Глупости, — заметила одна из «пан-пан». — Конечно, мы еще держимся. Да нам иначе и нельзя. Но я должна сказать, что мне все осточертело до смерти. Если бы я могла выбирать, я в тысячу раз охотнее стала бы грабителем с большой дороги.

Другая девчонка добавила:

— Ты права. Вечно мужчины — один сменяет другого, — и они делают с нами все, что хотят. А в конце концов еще что-нибудь подцепишь. И всегда одно и то же, одно и то же.

— Ну да. А за нами они охотятся, как за дикими зверями. Говорят, что мы крадем для собственного развлечения. Если бы они только знали…

— Перестаньте спорить, сан-тян, — сказала младшая девчонка. — Всем нам одинаково плохо — и парням, и девчонкам. Я давно говорила, что мы пропащие. Нам не на что надеяться».

4

Но не только голод, на который маленькие бродяги жаловались в присутствии Кадзуо М., толкал осиротевших детей Хиросимы на преступления и проституцию. Еще многое другое сыграло тут свою роль: жажда неизведанного, жажда приключений и свободы и возможность утолить эту жажду — неожиданно представившаяся огромная, невиданная возможность. То были соблазны хаоса.

Впоследствии, когда положение в Хиросиме снова нормализовалось, большинство детей, потерявших отца и мать, были размещены в сиротских домах, но они терзались воспоминаниями о страшной, но чудесной жизни вне закона и всеми силами пытались вернуть себе былую свободу. А между тем в большинстве воспитательных домов с ними обращались хорошо и питались они гораздо лучше, чем рядовые жители Хиросимы. Но ни добрые слова, ни подарки, присылаемые из-за границы, не могли их удержать. В интервью с газетой «Тюгоку симбун» директор сиротского дома Камикури жаловался:

— Они убегают потому, что скучают по беспокойной, но свободной жизни улицы и не могут ее забыть. Некоторые дети удирали уже семь-восемь раз, даже самые робкие — и те раза два пытаются убежать.

И еще одно немаловажное обстоятельство: дети Хиросимы научились презирать взрослых. Во время паники они были очевидцами омерзительных сцен, когда люди ценою жестокости, эгоизма и беспардон-ности пытались спасти свою жизнь. Взрослые мужчины топтали ногами мальчиков и девочек, нередко отнимали у более слабых последний глоток воды. Ни с чем не считаясь, они пользовались своей силой. А после войны — об этом рассказывал один из директоров сиротского дома в Ниносима — часто случалось, что родственники присваивали себе то, что по праву принад-лежало детям погибших от «пикадона».

— Ребята считают, — сказал он, — что до катастрофы взрослые лишь притворялись. Они поклялись, что никогда больше не поверят громким словам[14].

С беспримерным терпением несколько человек в Хиросиме пытались в послевоенные годы вновь завоевать доверие детворы, утраченное по вине других взрослых. Так действовал, например, уже упомянутый директор Камикури. Как-то однажды он понял, что неспра-ведливо наказал одного из своих воспитанников; тогда Камикури созвал всех ребят и в их присутствии, не говоря ни слова, так глубоко порезал себе руку, что из раны хлынула кровь. Потом он сказал:

— Я причинил боль невиновному. Чтобы искупить свою вину, я причиняю себе боль вдвойне. Если один из вас, рассердившись, покинет меня, я никогда не перестану разыскивать его, чтобы еще раз попросить у него прощения.

К числу людей, боровшихся за души бездомных сирот, принадлежал также Есиомори Мори, молодой учитель гимнастики, романтик по натуре; его так глубоко взволновало горе осиротевших детей, что он по собственной инициативе создал на укрепленном острове Ниноси-ма, в трех километрах от города, приют для круглых сирот. Поначалу маленькие бродяги приезжали к нему отнюдь не добровольно. Мори приходилось их ловить в буквальном смысле этого слова и под охраной доставлять в их новый дом. Но вскоре ему удалось превратить печальные казематы острова, в которых после «пикадона» были размещены умирающие, в счастливое образцовое детское царство. Благодарности от властей он не дождался. В 1955 году местные политические интриганы обвинили Мори — как потом выяснилось, совершенно облыжно — в растрате общественных денег. Чтобы смыть этот позор, он в отчаянии покончил с собой на «сиротском острове», сделав себе харакири.

5

Только небольшая часть сирот нашла в первое время после атомной катастрофы поддержку и приют. Все остальные подростки были зачислены в особую «касту», обосновавшуюся в разрушенной Хиросиме, — в «касту» гангстеров. Бездомные сироты образовали низшую прослойку этой касты. Они добывали себе пропитание разными путями: некоторые стали карманными воришками или грабителями, другие — грузчиками, переносившими «черный рис», «черную рыбу», «черное масло». Подростки узнавали места, где можно было нелегально раздобыть спирт, попрошайничали, продавали сигареты, занимались сводничеством, толкая на проституцию малолетних, служили посредниками между покупателями и продавцами и находили не только все новые и новые «запасы сырья», но и новые «рынки сбыта».

Их хозяевами, повелителями и командирами были главари преступного мира. В те смутные времена они заняли место блюстителей закона. Не менее полугода вся власть в Хиросиме была в их руках.

Об этом господстве гангстеров в городе, перенесшем атомную бомбардировку, мне впервые рассказал доктор Хатия. Несмотря на то что Хатия очень резко отзывался о всеобщем разложении нравов, охватившем Хиросиму после «пикадона», он говорил о гангстерах, пожалуй, даже доброжелательно, так как они, по его мнению, некоторым образом заботились о порядке и принимали меры как против «случайных» воров, так и против матерых головорезов.

С одним из предводителей гангстеров доктора Хатия даже связывала, по его словам, своего рода дружба. Врач познакомился с Корэёси Дз. в кабаке, принадлежавшем его другу Кацутани, в рыбачьей деревушке Дзигодзен. За стаканом сакэ Дз. с гордостью поведал о своем высоком положении в преступном мире, хвастаясь тем, что он нахватал после «пикадона» уйму денег. Дело в том, что он регулярно взимал с бараков в привокзальном квартале своего рода «покровительственные пошлины».

Дз. уверял, что он отпрыск жрецов буддистской секты нитирэн и родился в храме. Он считал себя образованным человеком и действительно обладал даром речи. Во всяком случае, этот преступник умел весьма увлекательно рассказывать о «подвигах», совершенных им во время гангстерских междоусобиц. Его коронным номером, который запомнился доктору Хатия, был рассказ о том, как он победил когда-то целую свору конкурентов, гнавшихся за ним, потому что он пристрелил их предводителя. Дз. заманил своих преследователей в палатку цирка Яно, в котором он в то время «работал», и в конце концов спасся от них, выпустив из клеток всех львов.

Этот «большой начальник» неутомимо ковылял на своей деревяшке по «своим районам» в Хиросиме и ее окрестностях или трясся на мотоцикле по разбитым дорогам. Его деревянная нога так визгливо скрипела, что он получил прозвище «Дзи-дзи». Волосы Дз. стриг в соответствии с тогдашней модой. Как и другие гангстеры, он подражал американским солдатам. В то время все преступники в Хиросиме стригли себе волосы на американский манер и шили куртки по образцу тесно облегающих «эйзенхауэровских пиджаков», которые носили победители. Свою речь гангстеры сдабривали сленгом, усвоенным из кинокартин.

Дз. гордился тем, что он якобы не простой преступник, а преемник «кёкаку» — «рыцарей-разбойников» из народных преданий, которые помогали беднякам и грабили богачей. В один прекрасный день доктор Хатия поймал его на слове.

— Послушайте, — начал он, — вот уже несколько дней, как в наших краях орудуют воры. Они отнимают последние крохи у людей, и без того потерявших из-за атомной бомбы почти все. Это ведь ваши «ко-бун» (приятели), не так ли? Неужели вы не можете прекратить это безобразие?

Дз. ответил:

— Хорошо, что вы меня не стесняетесь, господин доктор. Со мной не пропадете! Если у вас что-нибудь стащат, сразу говорите мне. Вам немедленно вернут вашу вещь, а если я не смогу ее сразу разыскать, вы получите взамен что-нибудь еще получше.

Доктор Хатия считает, что гангстеры не только более или менее открыто сотрудничали с полицией, но и поддерживали связь с представителями оккупационных властей. В особенности когда дело касалось так называемых «третьих национальностей», под которыми подразумевались корейские и китайские эмигранты. Десятки лет японцы обращались с ними как с неполноценными людьми. Теперь же, борясь против них, полиция сговаривалась с фактически легализованными ею преступными шайками. Это объяснялось тем, что корейцы и китайцы были объявлены «освобожденными национальными меньшинствами», и немногочисленные японские блюстители порядка официально не могли против них ничего предпринять. Поэтому они использовали гангстеров как своего рода «заградительный» отряд. В районе вокзала нередко вспыхивали форменные сражения между преступными элементами Хиросимы и проезжими корейцами, пытавшимися наскоро, пересаживаясь с одного поезда на другой, поживиться чем-нибудь в лавчонках на «черном рынке».

Впрочем, гангстерам уже несколько сот лет жилось в Хиросиме весьма привольно. Испокон веку «ока-гуми» (слово «гуми» означает «шайка») верховодила на стройках, в особенности на строительстве дорог. Она вербовала рабочую силу среди уголовных элементов, число которых никогда не убывало. В руках «ока-гуми» до атомной бомбардировки был сосредоточен также контроль над весьма процветавшими увеселительными кварталами с их домами терпимости, барами, кабаре и игорными домами.

В послевоенное время еще одна группа гангстеров обеспечила себе власть и влияние в Хиросиме. То была «мураками-гуми» — шайка, в число главарей которой входил уже упомянутый выше «Дзи-дзи». «Мураками-гуми» взяла под свой контроль «черный рынок». Ее «боссы» стали, таким образом, «защитниками» спекулянтов и организаторами всех «побочных заработков», как, например, карманных краж, попрошайничества, торговли наркотиками и, наконец, проституции, особенно процветавшей в привокзальном квартале.

«Босс» Дз. принимал также участие в различных темных делах, связанных с восстановлением города. Характерно, что «почетным предводителем» «мураками-гуми» был назначен владелец завода торпед Исида, который стал во время войны миллионером. Предводителей гангстеров и разбогатевших на войне спекулянтов нельзя было обвинить в скупости. Когда им удавалось сорвать порядочный куш, они устраивали банкет для всех жителей близлежащей деревни, в которой до поры до времени скрывался господин Исида.

На этих пиршествах рисовая водка лилась рекой и каждый приглашенный находил в особой деревянной шкатулке лакомства, стоившие баснословно дорого, так как их почти невозможно было достать.

Выпив, Дз. начинал возмущаться тем, что мелкие карманники и случайные воришки, лишь после войны приобщившиеся к «почтенному ремеслу воровства», нарушали «кодекс чести» воровской «гильдии», который запрещал обкрадывать бедняков. При этом Дз. не допускал возможности, что «новички» подражали именно ему, популярному «боссу» и «герою», считая, что честным путем ничего не добьешься. Их преклонение перед ним вызывало у него отвращение, в лучшем случае презрительную усмешку.

ДОСКА УСОПШИХ

1

Как ни деморализовала «бомба» большинство населения Хиросимы, все же нашлись люди, в душе которых пережитые ужасы вызвали какие-то новые, сильные чувства. Таким человеком оказался Итиро Кавамото.

Я познакомился с ним лишь через двенадцать лет после «того дня». Кавамото был тогда «лягушкой»: незадолго перед этим он начал работать «сэндвичменом»[15], обслуживая одну из гостиниц Хиросимы, и ему в качестве спецодежды дали маску «каппа» — легендарного существа, наподобие лягушки, которое якобы пошаливает в прудах японских храмов, а на самом деле живет только в воображении специалистов по части рекламы.

— Вначале я думал, что недолго вынесу это занятие, — рассказывал он. — Когда я проходил по оживленным улицам центральной части города с плакатом на спине, который уже через час становился невыносимо тяжелым, мне казалось, что все люди смотрят только на меня, а не на текст рекламы. Сначала меня заставляли носить короткий желтый плащ и повязку на одном глазу. Словно я пират. Вид у меня был очень смешной, и мне было стыдно. Но в один прекрасный день ко мне подбежала девочка лет одиннадцати. Некоторое время она шла рядом со мной, мурлыча песенку о «сэндвичмене», которую Рё Икэбэ напевает в одном фильме. В песенке есть слова: «Сэндвичмен, сэндвичмен, ты действительно известен всем». Я погладил ее по головке и сказал: «Спасибо тебе! Спасибо!» С тех пор меня не смущало, что на меня все глазели, и я выполнял свою работу даже с охотой. Трачу я на нее всего четыре часа в день — по вторникам, четвергам, субботам и воскресеньям от шести часов пополудни до десяти вечера. Так что остается достаточно времени на все прочие дела.

Чтобы узнать подробнее о «прочих делах» Кавамото, мне захотелось встретиться с ним еще раз. Почти каждый человек в Хиросиме, которого я расспрашивал о последствиях атомной катастрофы и об истории восстановления города, обязательно упоминал этого простого поденщика. Его знают фактически все жители Хиросимы, и не потому, что четыре раза в неделю он пешком или на старом, покореженном велосипеде проносит по городу плакаты, а потому, что Кавамото дарит людям то, что в наши дни никто не отдает бесплатно, — свое время.

Если какой-нибудь больной и безработный человек, переживший «пикадон», нуждается в помощи, если кому-нибудь нужен совет, а то и мозолистые рабочие руки, если требуется посредник для разрешения спора или человек, который два-три часа мог бы посидеть с детьми, — Итиро Кавамото, тощий, маленький человечек с длинным носом и печальными глазами, оказывается тут как тут.

Он мог бы иметь хоть и скромную, но обеспеченную, спокойную жизнь, работая электромонтером. Быть может, он стал бы уже инженером, однако «бомба» опрокинула все его жизненные планы.

— Какой смысл «делать карьеру» в наше время — время, когда могло произойти это страшное событие? — говорит Итиро Кавамото. — Усилия людей следует наконец направить на то, чтобы помочь окружающим, чтобы служить им, просвещать их и бороться за предотвращение атомного кошмара в будущем, — пусть он никогда не повторится.

Кавамото говорил без всякого пафоса, с застенчивой улыбкой, словно прося прощения за свои громкие слова. Вероятно, он вообще не произнес бы этих слов, если бы я не стал расспрашивать его.

2

Мой «разговор» с поденщиком альтруистом Итиро Кавамото длится вот уже более двух лет. Мы начали его в ветхом доме под сенью «атомного купола», у входа в который высечена надпись «Atelier pour la paix et lamitie» («Павильон мира и дружбы»), и продолжали потом на бумаге, из недели в неделю обмениваясь письмами, в чем нам помог наш общий друг Каору Огура. Мало-помалу я узнал всю жизнь Кавамото. Только об одном ее периоде он долгое время ничего не хотел рассказывать — о дне 6 августа 1945 года и о времени, непосредственно следовавшем за этим днем.

Когда я спросил Огуру, чем это объясняется, он написал мне: «На ваш вопрос, почему Кавамото говорит, в сущности, лишь о том, что произошло начиная с 1948 года, он (Кавамото) отвечает, что о предыдущем периоде он сможет писать, только когда у него будет много свободного времени и когда он полностью овладеет собой. Ибо это были годы тяжелых страданий, и он не в силах говорить о них вскользь в конце напряженного дня».

Я уже ни на что не надеялся. Моя рукопись была закончена, и издатель объявил о предстоящем выходе книги. Но тут вдруг Кавамото прямо-таки «завалил» меня своими воспоминаниями о первых днях после атомного взрыва. У него появилось много свободного времени после того, как он попал под мотоцикл на одной из главных улиц Хиросимы и ему пришлось долгое время отлеживаться в клинике. Здесь, в больничной палате, он впервые рискнул вспомнить о начале послевоенного времени. Теперь он мог говорить даже о том потрясающем событии, которое, как он уже раньше намекал, перевернуло всю его жизнь.

Это произошло вскоре после «пикадона». Кавамото поступил добровольцем в одну из спасательных команд. Ему было всего шестнадцать лет. Рабочие и служащие электростанции Сака, издалека наблюдавшие за гибелью соседней Хиросимы, уже седьмого августа начали предпринимать регулярные рейды в разрушенный город: они спасали своих родственников и их домашний скарб. Несмотря на ужасы атомного взрыва, членов спасательных экспедиций охватила жажда приключений, своего рода нервный подъем. Это явление было характерным для тех дней. Многие люди, счастливо избежавшие гибели, впали в то время в странный экстаз, в непонятное воодушевление. Нередко ими овладевала почти истерическая веселость. Когда, например, грузовик спасательной команды из Сака, украшенный фирменным флажком, проезжал мимо какого-нибудь медленно тащившегося воинского подразделения и смертельно усталые солдаты испуганно отдавали честь, полагая, что они встретились с начальством, это недоразумение казалось молодым людям на грузовике невыразимо комичным, и они несколько минут хохотали до упаду.

Но потом их быстро отрезвляла «страшная вонь, от которой люди почти теряли сознание». Они видели трупы, «свернувшиеся клубком, как обезьяны и змеи в старых китайских аптеках», видели арестантов с синими повязками, которые специальными крючьями, похожими на гарпуны, вылавливали мертвецов из реки. Трупы нанизывали на эти крючья и бросали потом на что-то вроде железной решетки, как рыбу, приготовленную для жаренья.

Десятого августа, в день, повлиявший на всю дальнейшую судьбу Кавамото, спасательная команда из Сака возвращалась домой раньше, чем обычно. Рабочие, не говоря ни слова, опустив головы, закрыв платками носы, а некоторые и глаза, ехали домой в поселок, почти не пострадавший от бомбардировки.

Тут оно и произошло. Опасаясь прокола шин, шофер вел грузовик очень осторожно. Часто машина останавливалась, так как на дороге валялись осколки стекла, гвозди и прочий хлам. Грузовик шел так медленно, что Кавамото мог разглядеть неподвижные лица мертвецов, лежавших на обочинах дороги. Одно из них приковало его внимание. Одно-единственное. Глаза на нем вдруг раскрылись. Они смотрели на Кавамото. Тело «мертвеца» оставалось недвижимым, но белки его глаз медленно вращались слева направо, сверху вниз.

— Он жив. Там лежит живой человек! — крикнул Кавамото солдатам, которые своими длинными гарпунами очищали дорогу от трупов.

Несколько солдат подняли головы. По-видимому, они не расслышали слов Кавамото. Между тем водитель грузовика, обрадовавшись сравнительно чистому отрезку пути, дал газ и поехал быстрей.

— Не забирайте его, не сжигайте! Он жив! Там лежит живой человек! — снова крикнул Кавамото, но он был уже далеко, и люди с крючьями не могли его услышать. Они небрежно махнули рукой по направлению к удалявшемуся грузовику, думая, что их приветствуют, и снова принялись за свою печальную работу.

В ту ночь Кавамото не мог заснуть. Его непрестанно мучил вопрос: почему он не соскочил с грузовика? Может быть, ему удалось бы спасти человека! Ведь они, наверное, его живьем… — Он был не в силах додумать эту мысль до конца. Ночью он разбудил товарища, спавшего рядом с ним в общежитии электростанции, и начал шептать:

— Скажи, почему ты не остановил машину? Ты же слышал, как я кричал, все вы слышали. И ты тоже видел его, видел, что он лежал на обочине дороги.

— Оставь меня в покое, — ответил товарищ. — Можешь жаловаться «господину Б»[16], сбросившему атомную бомбу. Тот, кто лежал на дороге, все равно погиб бы. Сиката га-най — ничего не поделаешь. Спи, дружище.

3

«Сиката га-най…» Так говорили все в Сака. Но неужели и впрямь ничего нельзя было сделать, чтобы прекратить эти ужасы? Кто-то должен был начать. Но как? Воспоминания о Хиросиме и о временном госпитале в Сака неотвязно преследовали Итиро, словно демоны на картинках буддийских храмов, которые ему когда-то показывала мать.

Мать его была благочестивой буддисткой. Вероятно, поэтому после смерти своего мужа она с десятилетним Итиро вернулась на родину из Перу, куда семья в свое время эмигрировала.

— Тот, кто в своей прошлой жизни содеял зло, рождается вторично в образе лошади или быка, — наставляла мать сынишку. — Хозяева бьют их, а когда они старятся и не могут работать, отводят на живодерню. Иной злодей, правда, рождается вторично в обличье человека, но тогда его жизнь на этой земле складывается так, что с ним обращаются сурово и жестоко, как с рабочим скотом.

Переживания последних дней лишили Кавамото сна; ворочаясь на своем рваном «футоне» (матраце), он спрашивал себя:

— Чем же провинилось такое великое множество людей, перенесших неописуемые страдания в сожженной Хиросиме? Не может быть, чтобы все они были неисправимыми грешниками в прошлой жизни… Но почему тогда столько людей погибли ужаснейшей смертью от «пикадона»?

Много лет спустя, рассказывая о том, как он усомнился в религии матери, Кавамото говорил мне:

— Человек из другого мира, такой, как вы, будет, вероятно, смеяться над этим религиозным бредом. Но меня мои сомнения потрясли. Я ведь не знал никакой другой веры. И тут мне в голову пришла страшная мысль: если все, во что я верю, обман, значит, на свете вообще не существует божественной силы.

Вскоре после заключения перемирия объятый душевной тревогой юноша отправился в соседнее местечко Окоугайта, где в последние недели войны он проходил ускоренное военное обучение. Кавамото надеялся, что начальник училища поможет ему разобраться во всем.

— Начальник встретил меня приветливо, и мы поговорили с ним о самых разных вещах, — рассказывает Кавамото. — В конце концов он посоветовал мне два раза в день переписывать «императорский эдикт о воспитании». «Это, — сказал он, — придаст тебе уверенность и бодрость». Я так и поступил. Но через месяц я бросил переписку, так как стал замечать, что она мне не помогает.

Сам того не сознавая, Кавамото уже в то время вступил на новый путь. Два совершенно незнакомых человека помогли ему своим примером. Во время одной из поездок в Хиросиму вместе с товарищами из Сака Итиро увидел девушку, трогательно ухаживавшую за безнадежно больным. Через некоторое время он встретил полицейского, с необычайным терпением кормившего размоченным хлебом ребенка, мать которого свалилась на обочине дороги. Кавамото казалось, что среди дикого, бессмысленного хаоса по-настоящему имело смысл только то, что делали эти двое.

«Чем больше я размышлял о своих переживаниях, — пишет он, — тем явственнее слышал внутренний голос, внушавший мне: самое важное в жизни — помогать всем попавшим в беду, всем страждущим».

Шли дни, и Кавамото, чтобы забыть умирающего, которому он так и не подал руку помощи, ухаживал за всеми смертельно раненными людьми, размещенными в Сака — в школе и в детском саду.

О своей работе в тот период он рассказывает:

— Однажды я принес совершенно искалеченного человека во временный госпиталь, до которого было несколько километров пути. В госпитале было всего два-три санитара-добровольца, и работали мы нередко всю ночь при свечах. Вначале мы мыли руки где придется, но потом, когда пронесся слух, что бомба была отравлена, мы стали спускаться к морю и смывать гной соленой водой с песком, до тех пор пока от нас переставало пахнуть больницей. Нет, мы не хотели погибнуть той страшной смертью, какой гибли все эти несчастные. Мы хотели жить.

4

Целыми сутками Кавамото не спал и питался впроголодь. Он страшно исхудал и вскоре уже не мог работать, как прежде. Он до того ослабел, что все валилось у него из рук. Однажды он придавил себе ногу тяжелой электрической батареей подводной лодки, которую нужно было переправить из военно-морского склада на электростанцию. Несколько дней ему пришлось пролежать в постели. У товарищей по работе деятельность Кавамото в качестве санитара, ухаживавшего за больными и умирающими, эвакуированными в Сака, не вызывала никакого сочувствия. Они ругали его и осыпали насмешками:

— Заморыш! Недотепа! Урод! Тряпка несчастная! Отпусти! Лучше я сделаю сам. Противно смотреть, как ты берешься за дело.

Некоторое время Итиро молча сносил насмешки. Он по возможности избегал всякого общения с другими рабочими. Даже в баню шел крадучись, последним, когда свет был уже потушен, а вода почти совсем остывала: Итиро не хотел, чтобы товарищи увидели его исхудалое тело, покрытое со времени «пикадона» сыпью. Он чувствовал себя больным, безобразным, несчастным, презираемым всеми, одиноким: ведь на свете не было ни единого человека, с кем бы он мог поговорить по душам.

Однако все попытки Кавамото остаться незамеченным ни к чему не приводили, над ним вечно подтрунивали.

— Почему ты так мало ешь, Кавамото? Разве ты не хочешь окрепнуть? Почему ты такой тощий? — только и слышал он в час обеденного перерыва и в конце рабочего дня.

Гордость не позволяла юноше признаться в том, что он отдавал свои пайки больным, а сам неделями заглушал голод травами, водорослями или скорлупой крабов, которые находил на берегу моря и на скалах. Он коротко отвечал товарищам:

— Таким я родился.

— Уж лучше бы тебе вовсе не родиться, — сказал ему однажды инженер Ситахара, которого он до сих пор считал своим другом.

— Разве я этого просил? — крикнул Кавамото. — Я об этом не просил.

Его охватила безумная злоба против покойных родителей, ведь по их вине он очутился в этом мире — печальном, гнусном, бессердечном и бессмысленном. Потом он вскочил, побежал в общежитие и вытащил что-то из-под своего матраца. То была доска усопших с именами предков. Когда-то он сам ее вырезал и раскрасил. Изо всех сил он швырнул ее о стену. Но доска была из крепкого дерева. Она не раскололась, а лишь продырявила обитую бумагой раздвижную дверь.

Товарищи поняли, что на этот раз они зашли слишком далеко. Несколько человек побежали вслед за Кавамото, крича:

— Стой, Итиро, стой! Это кощунство! За это тебя бог покарает!

— К черту! — заорал Кавамото. — Лучше бы я не появлялся на свет. Тогда вы не могли бы издеваться надо мной и я никому на земле не был бы в тягость.

Его невозможно было удержать. Не помня себя он побежал в кухню, схватил топор и помчался с ним обратно в общежитие.

Рабочие разлетелись врассыпную. Они боялись, как бы Кавамото не кинулся на них с топором.

Но Кавамото не обращал на них никакого внимания. Стоя у окна, он рубил доску усопших, так что только щепки летели.

А потом он бросился на свой матрац, накрылся с головой и заснул мертвым сном.

Загрузка...