Первая «послеатомная» суровая зима еще не успела кончиться, а городскому управлению Хиросимы уже удалось добиться заметных успехов в борьбе против равнодушия и анархии.
Со времени «пикадона» в городе не работал водопровод. Предпринимая отчаянные и бесплодные попытки остановить огненный шквал, люди в тот кошмарный день 6 августа до отказа открыли все водопроводные краны в домах, так что в течение многих часов вода лилась безостановочно. Вскоре напор сильно уменьшился, и теперь действовали только водоразборные колонки на улицах. Но и в них во время пожара открыли все краны, и вода била, как из гейзеров, доходила до точки кипения, а потом испарялась. Так были бессмысленно растрачены последние запасы воды, и в первые дни после катастрофы люди, пережившие ее, не могли утолить мучившей их жажды.
Правда, водохранилища вскоре снова наполнились водой, но, чтобы добиться нормального напора и доставки драгоценной влаги населению, следовало отремонтировать поврежденные бомбой трубы. На это были брошены саперные части флота и аварийные команды: они должны были обнаружить поврежденные места, зачастую находившиеся под грудами развалин, и заделать пробоины. Но взамен одного повреждения, которое удавалось устранить, ночью появлялось два-три новых. Измученные жаждой люди сделали немаловажное открытие: оказалось, что, просверлив отверстие в подземной водопроводной сети, можно получить несколько капель влаги. Действуя на собственный страх и риск, жители Хиросимы открывали в «атомной пустыне» все новые и новые «источники».
Так началась неравная борьба между городскими властями и населением города. Прежде всего никто из жителей не подчинился официальному обращению, в котором населению предлагалось в своих же собственных интересах соблюдать дисциплину и брать воду только из немногих, далеко отстоящих друг от друга колонок. Несколько десятков городских служащих, которым полиция не оказывала никакой помощи, не могли противостоять десяткам тысяч готовых на все, изнывавших от жажды людей. Начальник водоснабжения Синохара явился к Хамаи и в отчаянии простонал:
— Мы бессильны! К счастью, среди горожан, вернувшихся в Хиросиму в январе 1946 года с отдаленных театров военных действий в юго-западной части Тихого океана, нашелся энергичный гражданский инженер, по имени Macao Тэраниси. Он заявил, что готов возглавить борьбу за воду. Растерявшимся «отцам города» он сказал:
— Весь вопрос в том, у кого окажется больше выдержки.
Заместитель мэра Синдзо Хамаи немедленно назначил смельчака начальником водоснабжения и предоставил ему полную свободу выбирать себе помощников. Среди уволенных из армии солдат оказалось много крепких молодых людей, не нашедших себе работы; Тэраниси в первую очередь вербовал тех, кто, как ему казалось, жаждал приключений. Он отнюдь не скрывал, что его людям предстоит опасная работа, что действовать придется по ночам и притом в районах города, где орудуют ненадежные элементы. И нельзя гарантировать даже, что на них не нападут, так как многие гангстеры уже успели организовать продажу воды и попытаются, пожалуй, помешать восстановлению нормального водоснабжения.
По ночам, когда жители Хиросимы спали, в затихшем городе раздавался монотонный стук: чинились водопроводные трубы. Люди Тэраниси были вооружены ножами и организованы в специальные хорошо охраняемые «ударные группы», поэтому никто не осмеливался им помешать. Уже через месяц были видны первые результаты: из кранов закапала вода.
— Это только начало, придется еще потерпеть, — говорил Тэраниси жителям Хиросимы. — Но теперь вы собственными глазами увидели, что дело идет на лад. Подождите немножко, вскоре у каждого из нас будет вдоволь воды.
Население Хиросимы прониклось доверием к молодому инженеру. Люди все реже покупали «нелегальную» воду, брали ее из колонок или из просверленных собственными силами отверстий в трубах. И вдруг из всех водопроводных кранов, захлебываясь, громко булькая, весело плещась, потекла вода.
Вода несла гражданам Хиросимы, пережившим атомную катастрофу, не только избавление от жажды и грязи. Для них это было нечто большее. Наконец-то они убедились в том, что на выжженной земле их родного города может возродиться нормальная, благоустроенная жизнь.
В начале января 1946 года при городском управлении Хиросимы была создана организация, основной задачей которой являлась подготовка к восстановлению города. Начальником ее стал гражданский инженер Тосио Накасима, имевший большой опыт градостроительства. В помощь Накасима была образована Дискуссионная комиссия по восстановлению, в которую вошли тридцать видных граждан Хиросимы, главным образом представители деловых кругов и политические деятели. Правда, эта комиссия не получила никаких полномочий, кроме права вносить свои предложения.
Приступила она к работе с большим воодушевлением, сразу же выдвинув множество прекрасных идей. Дело в том, что в Японии, если не считать города Саппоро (в северной части страны), до тех пор не существовало ни одного крупного населенного пункта, построенного по разработанным планам. Японские города росли стихийно и беспорядочно, планировка их не отвечала потребностям растущего населения и требованиям современного транспорта. Общий вид Хиросимы до катастрофы определяли кривые, узенькие, хоть и уютные улочки и маленькие домишки с садиками. Теперь же было решено проложить широкие проспекты, возвести многоэтажные дома, разбить общественные парки — одним словом, сделать Хиросиму «самым современным городом в Ниппоне». «Превратим неудачу в удачу» — такой лозунг, по славам Синдзо Хамаи, выдвинула комиссия.
Однако уже на первых заседаниях комиссии по восстановлению выявились резкие разногласия между ее членами. Прежде чем наметить основные положения проекта «новой Хиросимы», следовало выяснить, что, собственно, будет определять лицо города в послевоенное время. Ведь Хиросиме приходилось, если можно так выразиться, менять свою «профессию». Еще со времени китайско-японской войны 1894–1895 годов, когда император Мэйдзи расположил там свой «дай-хонъэй», то есть свою главную ставку, основным источником дохода Хиросимы стала война. Каждый новый вооруженный конфликт, в который вовлекалась Япония, — русско-японская война, захватнические кампании в Китае и, наконец, «великая азиатская война» 1941 года — приводил к росту численности городского населения и к подъему материального благосостояния граждан. В городе вырастали все новые и новые арсеналы и цейхгаузы, казармы, учебные плацы и военные заводы. Теперь же, после тотального поражения Японии и связанного с ним разоружения, со всей остротой возникал вопрос: как Хиросима будет жить в дальнейшем?
Вот что рассказывает об этой дискуссии по принципиальным проблемам Хамаи:
«Один из членов комиссии заявил, что в будущем Хиросима должна жить за счет туристов. Эту идею одобрили многие выступавшие. Некоторые члены комиссии считали, что Хиросима должна стать прежде всего административным центром, городом правительственных учреждений и школ. Это предложение не имело успеха. Любопытно, что в конце концов все присутствующие сошлись на том, что на месте старой Хиросимы должен вырасти город мира и культуры».
Некоторые члены комиссии вносили довольно-таки фантастические проекты. В частности, те, кто мечтал сделать из Хиросимы город туристов. Они, например, предлагали видоизменить речной пейзаж Хиросимы с помощью новых каналов, «мостов вздохов», живописных ресторанов на берегу и на воде и даже… гондол, которые предполагалось закупить в Италии. Хиросима должна была стать по их проекту «восточной Венецией». Кое-кто считал целесообразным превратить город в японский Монте-Карло, понастроив казино, набережных и пристаней для яхт. На бумаге вокзал Хиросимы уже перенесли с окраины в центр города. Члены комиссии мечтали о широких бульварах, о расширении университета путем постройки специальной библиотеки, посвященной проблемам всеобщего мира; кое-кто сгоряча предлагал даже создать в Хиросиме интернациональную колонию художников и картинную галерею, во главе которых стоял бы Пикассо.
Вскоре «лихорадка проектирования» заразила не только официальные инстанции, но и весь город. «Создать все заново! — провозглашала молодежь, возвращавшаяся на родину. — Пусть Хиросима, ставшая символом атомной войны, превратится в великий светоч мира».
Приступив к работе, Дискуссионная комиссия по восстановлению начала сразу же весьма серьезно обсуждать вопрос о том, не следует ли вовсе отказаться от старой Хиросимы, от ее проклятой богом, отравленной, выжженной и размытой бесчисленными наводнениями земли и заново выстроить город на новом месте. Однако противники этого весьма радикального предложения указывали на новостройки, выраставшие в городе на каждом шагу, и — хоть это были по преимуществу бараки — утверждали, что они являются своего рода выражением воли народа, желающего остаться на старом месте. К тому же при составлении смет очень быстро выяснилось, что «инфраструктура» города — лабиринт труб и проводов под выжженной землей — лишь отчасти разрушена и представляет большую ценность; строительство аналогичных новых подземных систем обошлось бы в условиях послевоенного времени чрезвычайно дорого, а потому не могло быть и речи о том, чтобы бросить все это на произвол судьбы.
Дискуссия была в полном разгаре, когда произошло событие, ободрившее даже тех, кто еще сомневался в возможности возрождения Хиросимы.
Около южной стены ратуши стояло несколько почерневших от гари вишневых деревьев; магистрат спас их от участи, постигшей почти все другие деревья Хиросимы, которые уже в первую зиму пошли на топливо.
Это были некрасивые деревья; в их причудливо изогнутых сучьях еще жило воспоминание о «большом огне». Тем не менее Синдзо Хамаи часто поглядывал из окон своего кабинета на вишни, пережившие катастрофу; в сумерках их болезненно искривленные силуэты казались привидениями.
А потом, в одно апрельское утро 1946 года, Хамаи, оторвавшись на минуту от своих бумаг, увидел то, на что перестал надеяться. Он поспешно спустился вниз и, уже стоя под самыми деревьями, понял, что не ошибся: на черных сучьях появился ослепительно белый молодой вишневый цвет.
Много сотен людей приходили в эти дни к убогим вишневым деревьям, ожившим за одну ночь. Только теперь они прониклись уверенностью в том, что их городу вовсе не суждено оставаться чуть ли не целое столетие атомной пустыней.
Когда Сатио Кано, эмигрант из Хиросимы, которого я посетил в одном из бесчисленных серых кварталов в пригороде Чикаго, вспоминал о той первой весне после гибели родного города, он внезапно преображался: плохое настроение исчезало, живое, симпатичное лицо светлело.
— Мы тогда действительно думали, что все человечество родилось заново и что нам, двадцатилетним, предстоит жить в справедливом, светлом и прекрасном мире — в оптимистических эпитетах у нас не было недостатка. Встречаясь в чайном домике «Музыка» на улице Энко-баси, мы предавались самым радужным мечтам. В этом чайном домике, внутреннее убранство которого подражало убранству швейцарской горной хижины, подавали жидкий чай и еще более жидкий кофе, зато в неограниченном количестве угощали классической музыкой, так как хозяину-китайцу удалось каким-то чудом спасти свою великолепную коллекцию пластинок. А какие там велись беседы! Длинные и возвышенные!
Я, так же как и большинство моих сверстников, был в то время уволен из армии. Там из меня готовили смертника — «живую торпеду». Это было, собственно, все, чему меня обучили. Теперь мне предстояло выбрать себе профессию, и я нашел ее совершенно случайно. В газете была напечатана статья поэта Хатта. Он сетовал на то, что, с тех пор как труппа «Сакура тай» погибла от атомной бомбы, в Хиросиме нет театра. Я всегда мечтал стать актером и тут же отправился к нему. С его помощью я собрал любительскую труппу. Мы назвали ее «Вешалкой». Ничем иным мы не хотели быть, только «вешалкой», чтобы можно было демонстрировать на ней пьесы современных, в первую очередь зарубежных, драматургов.
Вскоре наш коллектив был укомплектован. Мы раздобыли немного денег на покупку костюмов, грима, книг и плакатов. Правда, несколько странным, окольным путем. Один из членов нашей труппы узнал, что магистрат, заинтересованный в создании новых предприятий, выдает каждой вновь созданной фирме некоторое количество строго рационируемой рисовой водки: несколько бутылок сакэ считались теперь обязательным «инвентарем» любого японского предприятия.
Водку, ставшую редкостью, можно было моментально сбыть на «черном рынке» по спекулятивной цене. Прежде чем поставить первую пьесу, молодые любители драматического искусства «инсценировали» создание нескольких фиктивных фирм, используя при этом различные громкие имена. Фирмы эти держались на «сцене» лишь до тех пор, пока мы не получали и не продавали очередную порцию рисовой водки. В «новом мире» также приходилось прибегать к обману.
Члены нашего коллектива твердо решили ставить только западные пьесы, чтобы тем самым подчеркнуть свой отход от традиций «старой Японии». В доме Хатта, близ Хиросимы, мы репетировали «Привидения» Ибсена. Эту пьесу, в которой, как известно (правда, в сравнительно идиллических масштабах доатомного, XIX века), рассматривается ставшая столь важной для Хиросимы проблема наследственности, мы сыграли на вокзале в одном из наспех отремонтированных залов ожидания; на спектакле присутствовали несколько сот потрясенных зрителей. Это был первый спектакль после атомной бомбардировки.
Как во всех подобных любительских коллективах, главным для нас являлось не качество постановок, а сплочение молодежи, происходившее в процессе репетиций и работы на сцене. В Хиросиме члены нашего кружка первыми ввели новые формы общения между молодыми людьми, отличавшиеся гораздо большей свободой, большим подражанием «западному» образцу. Неженатые молодые люди и девушки в нашей труппе встречались, не прибегая к сложным церемониям и без всякой таинственности; женщины находились у нас в гораздо менее подчиненном положении, чем это было принято в провинциальном городе Хиросима даже после объявленной «сверху» эмансипации женщин. Однако вначале только одна молодая девушка отважилась вступить в нашу труппу, и при выборе пьес приходилось считаться с отсутствием женского персонала, так как молодые актеры не соглашались выступать — в соответствии с традицией японского театра — в женских ролях, поскольку это было бы нарушением их программы «модернизации». Но мало-помалу и другие девушки прониклись доверием к нам и вступили в наш маленький коллектив.
— Однажды, — вспоминает Сатио Кано, — в какой-то пьесе по ходу действия одна из наших начинающих актрис должна была появиться в платье без рукавов. Под всевозможными предлогами она отказывалась выйти в таком наряде на сцену. В конце концов ей пришлось со слезами подчиниться требованию режиссера и переодеться. Но, когда мы увидели эту молодую актрису во время репетиции на сцене, нам стало стыдно. Только теперь мы поняли причину ее отказа. Рука девушки была страшно обезображена огромным атомным «келоидом». «Я этого никому, кроме врача, не показывала, — сказала она, рыдая. — Но ведь вы… вы мои друзья!» Эта девушка стала нашей лучшей актрисой. Только в нашей среде она чувствовала себя здоровым, полноценным и свободным человеком.
А потом случилось неизбежное: злые языки стали болтать, что Сатио Кано «интересуется только девушками» и что на репетициях мы ведем себя непристойно. Распространялись также слухи, будто в наш коллектив проникли коммунисты, чтобы превратить наш театр в «театр пропаганды».
— Все это было клеветой, — уверяет Кано. — Мы играли лорда Дансэйни, Элмера Райса, Синга, Диккенса. Разве они большевики? Да нет же, все дело заключалось в том, что мы были бельмом на глазу у «стариков». Я, как видите, эмигрировал из Японии — это случилось году в пятидесятом, — тогда я окончательно убедился, что мои надежды на новый, лучший мир потерпели фиаско и что у нас в Японии вновь процветают почти те же люди, что и до войны.
Я расстался с Сатио Кано у грязно-белых, давно не крашенных ворот мясоупаковочного цеха в беспросветном «цветном квартале» Чикаго. Отрывая от заработка, едва хватающего на то, чтобы кое-как содержать себя и свою немногочисленную семью, Кано оплачивает право посещать в свободное время театральный факультет «Института искусств». И на чужбине он все еще цепляется за свою мечту о театре.
В ту полную надежд весну первого послевоенного года в Хиросиме среди посетителей чайного домика «Музыка» часто появлялся худой, болезненного вида поэт, по имени Санкити Тогэ, ставший вскоре духовным руководителем всех молодых литераторов города. Правда, Тогэ часто казался им чересчур «умеренным» как в политическом, так и в литературном отношении, однако все понимали, что это человек незаурядной моральной силы и неподкупный художник: творчество Тогэ выходило за рамки однодневных «агиток». В июле 1946 года поэт был избран председателем «Сэйнэн бунка рэммэй» («Объединения сторонников молодой культуры»), весьма левой организации, вокруг которой группировалось большинство художников и поэтов Хиросимы, переживших атомную катастрофу.
Тогэ родился в феврале 1917 года в семье, на протяжении многих лет боровшейся против японского милитаризма. Его старшие братья и сестры были участниками подпольного профсоюзного и антивоенного движения. Один из братьев попал в руки полиции и погиб в застенках. Санкити уже в юности заболел туберкулезом И часто бывал прикован к постели. В один из таких периодов в нем пробудился интерес к христианской религии, и в 1943 году, еще во время войны, когда сочувствовать западным идеям было далеко не безопасно, Тогэ принял христианство.
Страшное событие — «пикадон» — придало работе поэта новый смысл. Тогэ пытался выразить в своих стихах то непостижимое, что ему пришлось пережить. Для молодых дарований он стал мудрым и терпеливым другом. Он учил их изображать в стихах не только возвышенные, высокоторжественные мгновения, как этого требовала традиционная японская поэтика, учил искать «своеобразную красоту» в обыденной жизни со всеми ее трудностями и во всем ее многообразии.
Тогэ считал, что в каждом человеке живет поэт или художник, и призывал своих сограждан писать «стихи о повседневной жизни», так как всем людям присуще стремление к творчеству. Действительно, в то время в Хиросиме, как мне сообщил Каору Огура, сочинять стихи начали представители самых различных прослоек населения. В стихах без определенного размера и без рифмы эти люди пытались описывать свою повседневную жизнь и тем самым по-новому осмысливать ее.
Чтобы обеспечить себе постоянный заработок, но вместе с тем и доказать, что вопреки чудовищным разрушениям, порожденным человеческой гордыней, в мире еще живет божественная красота, Тогэ открыл осенью
1945 года первый цветочный магазин в Хиросиме. Магазин назывался «Мидори» (зелень). А в августе
1946 года поэт открыл один из первых книжных магазинов в послевоенной Хиросиме.
В книжном магазине «Под серебристой ивой» («Хакуё сёбо») нередко всю ночь напролет, до самого рассвета, обсуждались новые работы писателей. Особую сенсацию вызвало в то время появление дневника молодой Синоэ Сёда, отец которой был одним из воротил военной промышленности. Тоненький томик дневниковых записей назывался «Дзангэ» («Раскаяние»). Писательница признавала в дневнике вину своей семьи, способствовавшей развязыванию мировой бойни, которая кончилась атомной катастрофой и привела к гибели самой этой семьи. Всеобщее внимание привлекла также книга под названием «Нацу-но хана» («Летний цветок»). Видимо, это был первый роман о «пикадоне». Автор его, Тамики Хара переселился из Токио в Хиросиму только во время войны; свой роман он посвятил жене, погибшей во время атомной бомбардировки. Впоследствии, в марте 1951 года, Хара покончил с собой из страха, что война в Корее превратится в новую атомную бойню.
Наиболее ярким документальным свидетельством об атомной катастрофе жители Хиросимы считали в то время книгу «Город мертвых». Автор ее, писательница Юкио Ота бежала в июне 1945 года после одной из разрушительных бомбардировок Токио в Хиросиму, надеясь найти там безопасное убежище. После атомного взрыва она провела три ночи под открытым небом в окружении мертвецов. Потом ее с симптомами лучевой болезни отправили в больницу. Целый месяц Юкио Ота находилась между жизнью и смертью. В октябре — ноябре 1945 года, еще лежа в постели, она рассказала о своих переживаниях. Однако книга Ота до поры до времени не могла выйти в свет, так как оккупационные власти, ссылаясь на третий параграф изданного Макар-туром «Закона о печати», квалифицировали ее как сочинение, «направленное против интересов США». В «Городе мертвых» Ота писала, между прочим, что «самоуничтожение человека», свидетельницей которого она стала в Хиросиме, началось, в сущности, не с взрыва атомной бомбы, а гораздо раньше — с момента ее создания[17].
Среди многочисленных стихотворений, написанных в то время в Хиросиме и о Хиросиме, одно нашло особенно широкий отклик. Оно появилось в марте 1946 года в сборнике «Тюгоку бунка» («Культура Тюгоку»). В этом стихотворении, принадлежащем перу поэтессы Садако Курихара, с большой силой звучит «голос надежды в пучине отчаяния». Вот это стихотворение:
ВОЗРОЖДЕНИЕ
В подвале, где теснились лишь тени
живых и мертвых, чей-то крик
прорезал тьму. Не радости, а боли крик,
он все же утешенье нес
и заглушил те крики, что дотоле
не умолкая ни на миг, звучали.
И чья-то тень откликнулась. «Кричи, сестра,
кричи, — сказала тень. —
Я знаю все. Там на земле
моим призваньем было помогать
всем женщинам в тяжелый час».
И помогла она.
Невидимый во тьме родился новый человек.
Во тьме родился он,
из тьмы во тьму.
Хотя для света был он предназначен.
Но та, что помогла,
утешила и поддержала, —
ей света не увидеть. Не успел
свет утренней зари в подвал проникнуть —
она угасла.
Юкио Ота рассказала мне, что, выслушивая тогда, весной 1946 года, тот или иной фантастический проект возрождения Хиросимы, сочиненный кем-нибудь из ее друзей, она неизменно задавала отрезвляющий вопрос:
— А кто даст вам на это деньги?
Госпожа Ота — марксистка. Однако тот же самый вопрос задавал и Сигадзиро Мацуда, директор мотоциклетного завода «Тоё когё». один из крупнейших предпринимателей Хиросимы. Присутствуя на продолжительных дискуссиях Комиссии по восстановлению, он пытался привить ее членам что-то вроде чувства экономической реальности, без конца повторяя:
— Вы строите воздушные замки. Как ни хороши ваши планы на бумаге, вы прежде всего должны спросить себя, какими денежными ресурсами располагает город. Только тогда станет ясно, на что мы можем рассчитывать.
Один из предпринимателей предложил, чтобы город начал скупать земельные участки, пока цены на них еще невысоки. По мере восстановления цены на землю, несомненно, повысятся, тогда магистрат сможет употребить полученную прибыль на финансирование проектов коммунального строительства, связанных с большими затратами.
Для этого, однако, уже на первое время требовался хоть какой-то капитал, а в «казначействе» Хиросимы было пусто, хоть шаром покати. На финансовых и промышленных тузов пока также нечего было рассчитывать. Свой и без того скудный капитал они куда охотнее вкладывали в более надежные предприятия, нежели в проект возрождения опустошенного атомной бомбардировкой города. Что же касается не в меру осмотрительных финансистов Токио, то они, все еще веря легенде об «отравлении земли Хиросимы» и о невозможности жить здесь на протяжении жизни нескольких человеческих поколений, проявляли величайшую осторожность и сдержанность, когда речь заходила о предоставлении Хиросиме кредитов.
Ну а как вело себя японское правительство? Мэр Кихара, председатель муниципалитета Ямамото и делегация от городского управления ездили в Токио, чтобы добиться специальных ассигнований на восстановление Хиросимы. В ответ им сказали:
— Вся нация переживает в настоящее время тяжелый финансовый кризис. В результате вражеских воздушных налетов разрушены сто двадцать городов. Хиросима не может претендовать на особую помощь, основываясь лишь на том, что она была уничтожена не обычными взрывчатыми веществами, а атомной бомбой.
Таким образом, оставалась лишь надежда на помощь со стороны американцев, ибо казалось, что каждое упоминание о трагедии Хиросимы задевает особо чувствительную струнку в их душах.
В феврале 1946 года, воспользовавшись приездом иностранных репортеров, мэр Хиросимы Кихара попытался задеть эту струнку, заявив:
— То из ряда вон выходящее несчастье, которое мы пережили, обрушила на нас Америка. Поэтому Соединенные Штаты должны проявить особую заботу о восстановлении Хиросимы.
На это один из американских журналистов сердито возразил:
— А знаете ли вы, что натворила японская армия в Маниле и в Нанкине?
— Не знаю, — ответил Кихара. Тогда начался перекрестный допрос мэра:
— Кем вы были во время войны?
— Я был членом Верхней палаты.
— Никогда не поверю, чтобы человек, занимавший такое положение, ничего не знал об этом, — заявил один из корреспондентов.
Разговор пошел совсем не по тому руслу, по какому хотел направить его мэр; речь шла уже не о субсидиях на восстановление Хиросимы, а о зверствах японских войск. В пылу спора перечислялись вчерашние злодеяния, а сегодняшние беды были забыты.
Несмотря на эту первую неудачу, летом 1946 года, после того как японские власти отказались предоставить Хиросиме специальные ассигнования, мэр Кихара снова сделал попытку повлиять на американцев. На этот раз он решил быть осмотрительнее. Он просил не денег, а для начала лишь доброго совета, надеясь, что за советом последуют и деньги. Американцы действительно прислали магистрату советника — молодого лейтенанта по фамилии Монтгомери. Его позиция, вспоминает Синдзо Хамаи, «всегда отличалась умеренностью. Внимательно рассмотрев наши проекты, он заявлял, что они прямо-таки превосходны».
Однако лейтенанту Монтгомери не хватало опыта практической работы, а еще больше — веса в глазах представителей тех отделов главной ставки союзников в Токио, которые распоряжались долларами. Впрочем, он недолго оставался в Хиросиме. После отъезда Монтгомери в течение многих лет аккуратно присылал городу телеграммы в день 6 августа. И теперь еще многие в Хиросиме охотно вспоминают о молодом американце, так как он свободно изъяснялся по-японски и был человеком ненавязчивым и обходительным. Однако практически он вряд ли принес городу какую-нибудь пользу.
Монтгомери сменил другой иностранный советник по делам восстановления — австралиец майор С. А. Джервис. Джервис относился ко всему чрезвычайно серьезно, считая, что на него возложена весьма важная задача. Его планы «новой Хиросимы» были, пожалуй, еще грандиознее, чем планы, которые обсуждались во время дискуссий на заседаниях Комиссии по восстановлению. Он с ожесточением выступал против муниципалитета, представившего тем временем компромиссный проект восстановления, в котором почти ничего не осталось от первоначального широковещательного плана переустройства города, если не считать предложения разбить общественный парк и проложить бульвар шириной в сто метров. Майор Джервис прилагал огромные усилия, чтобы реализовать единственный, по его мнению, шанс на образцовое восстановление Хиросимы. Он не только совещался с ответственными лицами в ставке Макартура, но добился также аудиенции у брата японского императора, принца Такэмацу, ходатайствуя перед ним об оказании особой финансовой поддержки Хиросиме. Однако все оказалось напрасным. Японцев обстоятельства заставляли экономить, а политические деятели союзников считали, что предоставление Хиросиме специальных субсидий означало бы признание за собой неких особых обязательств в отношении этого города и, может быть, даже особой вины перед ним. Поэтому ни те ни другие ничего не желали сделать.
Разочарованный и больной австралиец вышел в конце концов в отставку. На прощание он выразил свои чувства в письме, адресованном городскому управлению:
«Я причинил мэру много огорчений, так как хотел добиться невозможного. Но во время моих поездок по Японии я увидел, что в стране нет ни одного крупного города, который был бы построен согласно принципам современного градостроительства, и я решил, что настала пора наверстать упущенное хотя бы в рамках одного города, но зато перестроив его кардинально. Впоследствии это пошло бы на пользу не только гражданам этого города, но и помогло бы всем другим городам, так как у них появился бы образец для подражания. Однако, чем ближе я знакомился с условиями Японии, тем яснее сознавал, как трудно здесь чего-нибудь добиться. Надеюсь, все поймут, что у меня были самые лучшие намерения».
А в Хиросиме между тем шло временное, «дикое» строительство. Отстраивались первые школы — о них «отцы города» особенно заботились, несмотря на то что дети уже учились на открытом воздухе, в школах, получивших название «школ под голубым небосводом». Очищались и восстанавливались улицы; в город, совершенно лишенный тени, завезли несколько свежих зеленых деревьев. Бездомные люди, не спрашивая о «праве собственности» и не считаясь с чертежами муниципалитета, которые предусматривали ширину улиц не менее 40 метров, где попало сколачивали хибару за хибарой. Облюбовав какой-нибудь участок, они вбивали столб, прикрепляли к нему дощечку со своей фамилией, а потом тянули к «дому» электрические провода, причем только самые робкие обращались предварительно за разрешением на электростанцию. Проходило три-четыре недели, и еще одна семья получала крышу над головой. Недаром один из корреспондентов американской солдатской газеты «Старз энд страйпс» сравнивал дальневосточную Хиросиму 1946 года с городом золотоискателей на так называемом Диком Западе.
Японское правительство запретило иногородним селиться в городах, особенно пострадавших от войны. Но этот запрет отнюдь не удерживал тех, кто решил обосноваться в Хиросиме.
Переселенцы недолго думая присоединялись к коренным жителям Хиросимы, возвращавшимся на родину, и ни у кого не хватало смелости, да и не было практических возможностей, для того чтобы изгнать их из города. Большей частью это были люди, уже второй раз терявшие родину, — мужчины, женщины и дети. которые бежали из оккупированных Японией заокеанских районов. Когда-то возомнив себя пионерами некоей подвластной японцам «новой Азии», представителями полновластной и высокомерной «элиты», они хозяйничали в Корее, Китае, Маньчжурии, Индокитае, Индонезии, Бирме, на Формозе и в Малайе. Теперь они, проскитавшись много недель по некогда порабощенным ими районам, возвращались в хиросимскую гавань Удзина, откуда всего несколько лет назад их, «солдат Ниппона». провожали в захватнические походы.
— В Хиросиме никто не смотрит на нас свысока, — так объясняли новые граждане свое малопонятное на первый взгляд решение поселиться навсегда в наиболее пострадавшем городе Японии. Другие с циничной откровенностью говорили:
— До войны здесь жили четыреста тысяч человек. А теперь осталось всего только сто пятьдесят тысяч. Значит, в конце концов и для нас найдется местечко.
Примерно так же рассуждали честолюбцы и любители легкой наживы, которые приезжали в Хиросиму главным образом из района Осаки. Дельцы этого крупного портового города славятся в Японии своей оборотистостью. Про них говорят: «Куда бы ни упал осакский купец, вставая, он обязательно что-нибудь да прихватит с собой». Эти люди, уповая на свою ловкость, считали, что в разрушенной Хиросиме добьются успеха скорее, чем где бы то ни было.
Вскоре многим из честолюбивых и энергичных дельцов, без году неделя живших в Хиросиме, удалось опередить коренных граждан города. Жителей провинции Тюгоку еще до войны считали медлительными, апатичными, лишенными воображения, в особенности по сравнению с жителями крупных городов центральной части Японии. К тому же большинство людей, переживших атомную катастрофу, даже по прошествии года после «пикадона» не сумели преодолеть шока, вызванного этим чудовищным событием; они просто не находили в себе сил, чтобы ринуться в борьбу против «новичков». Как писала в одной из своих передовых статей газета «Тюгоку симбун», они еще многие месяцы после катастрофы пребывали в состоянии своего рода прострации.
Таким образом, в Хиросиме с самых первых дней возник антагонизм между людьми, пережившими атомный взрыв и составлявшими сначала большинство, потом только половину, затем одну треть и в конце концов лишь четвертую часть населения, и предприимчивыми «новичками», роль и численность которых постоянно возрастали. Этот конфликт, хоть он и редко проявлялся открыто, вскоре стал характерной чертой «новой Хиросимы».
Один из «новичков», переселившихся в Хиросиму из Осаки, обуянный жаждой наживы, посягнул даже на то, чтобы захватить в свои руки продажу «сувениров», связанных с атомной бомбардировкой. Этим он лишал заработка жертву 6 августа — жителя Хиросимы Кик-каву, тело которого было сплошь покрыто рубцами от ожогов.
В результате возникла безобразная война плакатов: переселенец из Осаки издевательски спрашивал своего конкурента, коренного жителя Хиросимы, на чем основано его право называть себя «атомной жертвой № 1» (что тот действительно делал ради рекламы). Под конец эта междоусобная война под сенью «атомного купола» приняла такой характер, что в Хиросиме с горькой иронией говорили:
— Если бы это было в их силах, они с удовольствием забросали бы друг друга атомными бомбами.
Пилоты и пассажиры самолетов, пролетавших над Хиросимой в первые шесть месяцев после атомной бомбардировки, рассказывали, что их охватывало щемящее чувство стыда при виде огромного местами серо-черного, местами коричневого, как ржавчина, грязного пятна среди зелени полей и лесов. Однако весной и летом 1946 года Хиросима снова зазеленела. С высоты птичьего полета она казалась громадным садом. Каждый свободный клочок земли люди превратили в поля и огороды. Напротив ратуши росли хлебные злаки, а под «атомным куполом», где в стропилах гнездились ласточки, была посажена картошка, помидоры и капуста. Первые урожаи зерновых были скудными. Жители объясняли это тем, что радиоактивные лучи уничтожили полезные бактерии в почве. Зато урожай риса оказался более обильным, чем в обычное время, а некоторые корнеплоды выросли до таких гигантских размеров, что их демонстрировали друг другу в качестве диковин. Правда, скорее с тревогой, нежели с радостью.
Однако поля и огороды в самом городе не могли, разумеется, даже частично прокормить население Хиросимы, насчитывавшее уже около 200 тысяч человек. Запасы продовольствия, оставшиеся еще со времен войны, истощились, так что по карточкам теперь выдавали почти одну только травяную «муку», изготовлявшуюся из картофельной ботвы и сухой «железнодорожной травы».
«Женщины уверяют, что этой дрянью можно кормить только кроликов, — сообщала газета «Тюгоку сим-бун», — правда, они говорят так только на людях.
Дома же умудряются печь из горького порошка всевозможные «травяные пироги».
Все жители Хиросимы, у которых еще остался какой-то домашний скарб, тащили его в деревню, чтобы обменять на продукты питания. Для этой прозаической надобности было даже придумано поэтическое выражение, ставшее крылатым словом. Люди, едва сводившие концы с концами, не имевшие возможности подумать о завтрашнем дне, называли свою жизнь «такэноко-сэйкацу» — жизнью «за счет побегов бамбука». Дело в том, что верхушки молодых бамбуковых побегов состоят из множества нежных листочков, покрывающих друг друга; их едят как артишок, отрывая один листочек за другим, до тех пор пока ничего не останется…
В первые послевоенные годы в Японии, как, впрочем, и в послевоенной Западной Европе, дома крестьян буквально ломились от ценных вещей и денег. Недоверчивое деревенское население требовало, чтобы ему платили за все чистоганом, и собирало у себя в шкафах кучи бумажных денег. В деревнях в то время справлялись так называемые «иссоку-иваи» («однофутовые праздники»); во время этих праздников крестьяне складывали бумажные деньги кучками в фут высотой, чтобы похвастаться перед соседями своим вновь приобретенным богатством.
Сака, пригород Хиросимы, в котором жил Итиро Кавамото, являлся наполовину сельским районом. Многие рабочие электростанции занимались попутно сельским хозяйством. Кавамото часто наблюдал, как поспешно они прятали свое добро при появлении инспекторов, которым надлежало следить за аккуратной сдачей сельскохозяйственных продуктов, и как вытаскивали его опять, завидев «кацусия» — городских спекулянтов.
Некоторую помощь Хиросиме пытались оказать американцы, выдавая из своих запасов желтую кукурузную муку, до тех пор совершенно неизвестную японцам; но их помощь оказалась каплей в море, она не могла смягчить нужду, царившую в Хиросиме. Не только в Токио и Осаке, но и в Хиросиме майские празднества 1946 года, впервые разрешенные после долголетнего запрета милитаристским правительством Японии, проходили под знаком голодных демонстраций. На транспарантах, изготовленных из старых штор для затемнения, было белым по черному написано: «Мы голодаем!» Свободные субботние и воскресные часы — что также являлось завоеванием молодой демократии — большинство рабочих использовали лишь для того, чтобы собирать травы и древесную кору или же батрачить у крестьян за несколько горстей риса.
Оккупационные власти потребовали, чтобы Синдзо Хамаи, как видный чиновник, подал людям благой пример и публично заявил, что он впредь отказывается покупать на «черном рынке» рис. Хамаи подчинился приказу и в течение двух-трех недель переносил вместе с женой огромные лишения. В конце концов Хамаи прекратил эту демонстрацию гражданской доблести и снова стал покупать все необходимое на «черном рынке». Газеты поведали и другую аналогичную историю. Одному судье предложили на выбор: либо нарушать закон, чтобы быть сытым, либо медленно умереть голодной смертью. Судья избрал «третий путь» — самоубийство, считая это наилучшим выходом из положения.
Люди говорили, что голод можно заглушить курением: и стар и млад начали курить сигареты, свернутые из газетной бумаги. Стараясь забыть свои горести, многие напивались, как только представлялась возможность. При этом они пили что попало, в том числе и технический спирт. Кое-кто умирал от этого, многие слепли. Впоследствии они, как рассказывает Кавамото, выдавали себя за жертвы атомной бомбардировки. Это привело к тому, что людей, действительно потерявших зрение от «той» вспышки, нередко обзывали «пьяницами».
Небывалый спрос получил хиропон — отбивающий аппетит и вызывающий искусственное возбуждение наркотик, который давали в свое время «камикадзе» — летчикам-смертникам перед их полетами, а также солдатам десантных войск перед высадкой в тылу противника. Хиропон попал в руки торговцев наркотиками из разграбленных военных запасов.
На электростанции в Сака попойки также стали повседневным явлением. Рисовая водка и виски считались роскошью, которую можно было позволить себе только в исключительных случаях; вместо этого пили молочно-белую, отдававшую кислятиной жидкость, которую изготовляли из воды и ферментированных кусочков картофеля.
Кавамото никогда не участвовал в попойках. Но в конце концов ему надоели насмешки и приставания товарищей. Поднося ему чашку под самый нос, они подзуживали Итиро:
— Пей, малыш, тебе надо окрепнуть. Выпей залпом. Как-то раз пятеро или шестеро товарищей добились того, что Итиро, преодолев отвращение и зажмурив глаза, выпил налитую ему бурду.
— Смотрите-ка, он пьет! Наконец-то! Выпил! — кричали они наперебой. Ну как, понравилось? Сразу согревает, верно?
Кавамото задрожал от отвращения.
— Кислятина! Вы что-то там намешали! Еще отравишься!
Рабочие громко хохотали.
— Это и есть картофельная водка. Выпей-ка еще! В тот вечер Итиро Кавамото лег спать с тяжелой головой. Он поклялся, что больше не притронется к самогону. Утром у него снова засосало под ложечкой от голода.
Чтобы избавиться от этого неприятного ощущения, Кавамото выпил стакан воды и побежал с газетой к москательщику, где его уже ждали. Чтобы немного подработать и иметь возможность покупать себе хоть какую-нибудь еду, он нанялся разносить до начала работы газеты.
Работа была трудная. Большинство крестьянских дворов было расположено на холмах или среди полей. Когда шел дождь, Итиро промокал до нитки, так как зонтика у него не водилось. Центральные газеты зачастую поступали нерегулярно из-за опоздания поездов, а местные — из-за того, что в типографию не подавали тока. В такие дни Кавамото после окончания работы вынужден был еще раз проделывать тот же тяжелый путь.
После этого Итиро уже не успевал съездить в Хиросиму, где на заработанные деньги можно было купить на рынке около вокзала рисовых пирожков. Проголодавшись еще больше от нового физического напряжения, он засыпал с пустым желудком.
Работа разносчика газет имела, однако, одно преимущество: она давала Кавамото возможность бесплатно читать газеты и утолять свой жгучий духовный голод.
«Я садился под дерево и под стрекотание цикад читал…»
Так начинается в дневнике Кавамото абзац, повествующий о политическом и экономическом положении Хиросимы в первом послевоенном году.
В записях Кавамото за 1946 год бросается в глаза то обстоятельство, что его первоначальное преклонение перед американцами переросло мало-помалу в скептицизм. Он пишет о злоупотреблениях американских солдат, критически комментирует все возрастающее стремление оккупационных властей уничтожить свободу забастовок и сообщает об антиамериканских настроениях на электростанции. При этом сам Кавамото в основном все еще был настроен проамерикански. Он пытался даже заочно изучать английский язык. Однажды он обратился к некоему профессору Мацу-мото, явившемуся в Сака прочесть рабочим лекцию об «американском образе жизни», с просьбой помочь ему эмигрировать в США. Однако докладчик не слишком обнадежил Итиро: согласно американским иммиграционным законам, для въезда «азиатов» в страну была установлена ничтожно малая квота. В утешение профессор прислал Кавамото несколько номеров «Ридерс дайджест».
Когда вновь наступила зима, Кавамото попытался найти работу по обслуживанию оккупационных войск. Непосредственным толчком к такому решению послужила пропажа его монтерского инструмента — клещей, которые он днем и ночью носил у себя на поясе. Клещи Кавамото получил заимообразно. Они принадлежали не ему, а фирме, где он работал. И бедняга не осмеливался показаться на глаза мастеру до того, как разыщет клещи, ибо инструменты в то время почти невозможно было достать.
Сказавшись больным, Итиро приступил к лихорадочным поискам драгоценных клещей. Но, несмотря на то что он обошел все те места, где побывал накануне, в день пропажи, клещи так и не нашлись. Вероятно, их у него просто украли и уже давным-давно сбыли на «черном рынке».
— У меня остается только один выход, — сказал себе Итиро. — Я должен найти себе другую работу и заработать столько, чтобы можно было заплатить за утерянную вещь. А пока что я не могу показываться на глаза товарищам.
На другое утро он снова сказался больным и уехал по железной дороге в Курэ. Из газет он знал, что американцы все время набирают людей для обслуживания своих авиаэскадрилий в Хиро.
Едва войдя в ворота американского военного городка, молодой японец сразу почувствовал, что попал в иной, непривычный ему мир. Мимо него проезжали джипы и легковые машины с белыми звездочками, повсюду виднелась колючая проволока, плакаты, броские фотографии красоток, надписи на чужом языке. Хотя он проехал всего несколько километров по железной дороге, ему показалось, что он находится далеко, где-то очень далеко от родных мест.
Итиро послали в отдел по найму рабочей силы и дали анкету, которую нужно было аккуратно заполнить.
— Я спросил, будет ли мне предоставлено жилье, — рассказывает Кавамото. — Мне ответили, что меня могут устроить здесь же, в городке, но со своей постелью. Услышав это, я заколебался. Не мог же я явиться сюда с тем жидким, совершенно изодранным «футоном», который остался в Сака, а без постели в этих холодных бараках, где гулял ветер, нельзя было спать, даже если бы я не стал раздеваться…
— Ну что ж, с этой надеждой придется распроститься, — подумал я, глубоко разочарованный. — Тем не менее, не зная, как дальше поступить, я некоторое время потолкался в отделе найма, разглядывая людей, заполнявших анкеты, и человека в форме, который эти анкеты принимал… Прождав полчаса, а может быть, и целый час, я заметил, что пошел снег. Какой-то японский солдат средних лет, заявивший, что он служил в Маньчжурии, первым выдержал «экзамен». Потом американцы наняли рослого, здоровенного парня лет двадцати.
Недалеко от Кавамото стоял, переступая с ноги на ногу, незнакомый юноша. Он казался года на два старше Итиро. Незнакомец с первого взгляда вызвал у Кавамото симпатию. Шапки у него, видимо, не водилось, темные волосы были растрепаны, на локтях — заплаты. Молодой человек, как видно, также колебался, не зная, ждать ли ответа американцев. Но вдруг у него лопнуло терпение. Он резко повернулся и зашагал по направлению к вокзалу, не обращая внимания на хлопья снега, кружившиеся в воздухе. Сам не зная почему, Итиро последовал за молодым человеком, держась от него на расстоянии примерно тридцати метров.
Долгие зимние дожди и мокрый снег превратили дорогу, по которой они шли, в сплошное месиво. Только там, где проезжали джипы и армейские грузовики, шины немного утрамбовали землю. В этой узкой колее «Модзя-модзя сан» («господин Растрепа») — так Кава-мото мысленно окрестил его — балансировал с такой ловкостью, что не намочил и не запачкал ног, несмотря на ветхую обувь.
— Молодец! — сказал себе Итиро, стараясь ступать в следы, оставленные незнакомцем.
Им пришлось прождать почти два часа до отхода ближайшего поезда на Курэ и Хиросиму. Впятером они сидели в холодном и пустом зале ожидания: три женщины, слишком усталые и голодные даже для того, чтобы поболтать друг с другом, и двое молодых людей. Кавамото охотно заговорил бы со своим сверстником, но стеснялся обратиться к нему без всякого повода. Этот рослый парень пытался согреть свои покрасневшие от холода руки, натягивая на них рукава потертого пиджака. «Не дать ли ему мои рукавицы?..» — подумал Итиро.
Но когда он вытащил рукавицу, чтобы молча предложить ее незнакомцу, тот опустил голову, а когда незнакомый парень снова поднял глаза, Кавамото уже не нашел в себе смелости, чтобы повторить свое робкое предложение.
Оба они безмолвно наблюдали за серовато-белой метелью, за миллионами белых снежинок, каждая из которых тихо опускалась на холодную землю.
Наконец поезд прибыл. Народу оказалось довольно много, но Итиро нашел купе, где было два свободных места. Он невольно все время поглядывал на «господина Растрепу». Тот все время рылся в карманах. Вытащив оттуда одну, а затем и вторую бумажку в десять иен, он начал их скептически рассматривать и сравнивать между собой. Кавамото понимающе улыбнулся. Он знал, что незнакомец разглядывал рисунок новой бумажки в десять иен, выпущенной американцами. Императорский герб «хризантема» был обрамлен на ней орнаментом, который, по мнению многих японцев, смахивал на цепь от кандалов, а изображение здания парламента в Токио было окружено рамкой, якобы напоминавшей тюремную решетку. Иные японские патриоты отказывались даже принимать новые деньги, считая их символом «порабощения Японии».
Кавамото уже собирался завязать разговор на эту тему, но поезд как раз подошел к перрону станции Курэ. Пассажиры, которым надо было сходить, поспешили к дверям. Когда все уже вышли, незнакомый парень внезапно вскочил, бросился к выходу и в следующее мгновение оказался на перроне.
«Может, побежать за ним? — подумал Кавамото. — Но какое мне, собственно, до него дело? Почему мне так хочется познакомиться с этим «растрепой»?»
Кавамото встал и уже собрался было тоже сойти, как вдруг незнакомец, видимо передумав, снова вскочил в вагон, успевший уже тронуться.
«Модзя-модзя сан» снова сел на свое место и опять начал рыться в карманах. На его лице появилось выражение озабоченности и, пожалуй, даже отчаяния.
«Он так же несчастен, как и я, — подумал Итиро. — Его что-то мучает, и у него нет никого, с кем бы он мог поделиться своими горестями. Совсем как у меня».
В эту секунду у попутчика Кавамото из бокового кармана выпала тщательно сложенная бумажка. Кава-мото нагнулся, поднял бумажку и подал ее своему соседу.
— Спасибо, — сказал тот и спрятал бумажку в верхний наружный карман пиджака. Потом он признался:
— Я все время ее искал. Этот клочок бумаги мне… — он подбирал подходящее слово, — дорог… очень, очень дорог.
Поезд, громыхая, преодолевал кое-как отремонтированный участок пути.
— Хотите знать, что там написано? — спросил «господин Растрепа» и снова вытащил бумажку из кармана. — Вот, пожалуйста.
Это было «ёсэгаки» — записка с пожеланиями и утешениями. Такие записки по старой японской традиции дарят друзьям, отправляющимся в дальнюю дорогу. На помятой, уже несколько запачканной от частого развертывания бумажке было написано:
«В Китае было холодно. В Японии ледяной холод. Не забывай меня. Не давай себя в обиду.
Ноппо (Тонконогий)».
«Будь здоров. Не делай глупостей.
Минданао (Филиппины)».
«Я заранее радуюсь дню твоей первой получки в Хиросиме. Терпи, брат!
Куцукэн (Башмачок)».
И, наконец:
«В подарок я хочу получить от тебя немножко шоколада и жевательной резинки.
Тибико (Крошка)».
Вот что рассказал мне Кавамото:
— Я совсем забыл, что поезд тронулся. Напротив меня сидел «Модзя-модзя сан» и внимательно наблюдал за тем, как я без конца перечитывал его записку. Я уже не вспоминал о потерянном инструменте, не думал о постели и даже о голоде и холоде. «Господин Растрепа» объяснял мне с гордостью, что означают эти пожелания, а я время от времени вставлял лишь несколько слов: «Неужели?» или «Ах, вот как!» — или же просто молча вздыхал.
Настоящее имя «господина Растрепы» я не узнал ни тогда, ни после, но зато я узнал его прозвище. Его звали Куцухэй («Большой башмак»). О тех, кто писал записку, он также мне кое-что рассказал: Минданао, возвратившемуся с Филиппин, было двенадцать лет от роду, его другу сироте, по имени Нопоо, — на два года больше, он попал в Хиросиму из Китая. Восьмилетняя Тибико потеряла во время «пикадона» мать, а отец ее пропал без вести на войне. И, наконец, Куцукэн был младший брат моего нового знакомого Куцухэя, ему исполнилось пятнадцать лет.
Из рассказа «господина Растрепы» стало также понятно его странное поведение во время остановки поезда в Курэ. Он хотел там сойти, чтобы не возвращаться с пустыми руками в Хиросиму к своим подопечным.
— Я ведь, можно сказать, глава семьи, — заявил он. — И мне не удалось привезти даже самого крошечного кусочка шоколада для Тибико. Все они считали, что у американцев я наверняка получу работу. Но это оказалось невозможным: ведь у меня нет собственной постели.
Они проехали мимо холма Сака, но Кавамото этого даже не заметил. Затаив дыхание, он ловил каждое слово своего нового знакомого.
— Моего брата, — рассказывал Куцухэй, — я совершенно случайно встретил на вокзале в Хиросиме в октябре 1945 года. Он уже много недель разыскивал мать и сестру и все время околачивался на перроне, надеясь, что родные когда-нибудь да вернутся. Ведь не исключено, что они бежали в первую минуту испуга. Но они, видимо, отправились в путешествие, из которого не возвращаются. А я… я вернулся с фронта, хотя вся семья считала меня погибшим. Я уволился из армии, но у меня ничего не было, кроме одного-единственного одеяла. Его я делил с Куцукэном.
— А откуда взялись остальные ребята?..
— В армии я, собственно говоря, научился только одному — хорошо рыть окопы. И вот среди развалин я по всем правилам построил славную маленькую землянку для нас с братом. Свой паек риса мы зарабатывали чисткой сапог. Как-то вечером мы увидели маленькую девочку, очень славную, скажу я вам, просто прелесть. Она попрошайничала. Это была Тибико. Мы оставили ее у себя. Ведь за ней необходимо было присматривать. Как-то раз двое нахальных мальчишек вырвали у нее из рук рисовые шарики, которые она только что выпросила у какого-то пассажира. Мы сейчас же погнались за этими мерзавцами, схватили их за шиворот и поколотили, ну а они, конечно, завопили что есть силы. С тех пор они также живут с нами. Вы уже знаете их: это Ноппо и Минданао. Оба страшные нахалы. Надеюсь, вы познакомитесь с ними. Вы ведь скоро приедете к нам в гости, не правда ли?..
— Так получилось, что нас, круглых сирот, слишком бедных, чтобы иметь хотя бы собственную постель, свел клочок бумаги, — рассказывает Итиро. — Перед этим мы несколько часов молча просидели друг против друга, а теперь вдруг почувствовали себя старыми друзьями. Расстались мы на станции Кайтайти, так и не наговорившись досыта. Но я обещал в самом скором времени проведать «господина Растрепу» и его друзей. На другой день я с легким сердцем вернулся к своей старой работе и сразу же признался в пропаже инструмента. Я ожидал, что меня строго отчитают, но мастер и товарищи простили меня и, успокаивая, сказали, что я слишком трагически воспринял всю эту историю. Одного я не знал: простит ли мне безработный Куцухэй то, что я опять имею постоянную работу?
Этими словами Кавамото закончил свой рассказ о неудачной поездке в Хиро. Правда, там он нашел нечто более ценное, чем искал, — товарища по несчастью. «Мо-дзя-модзя сан» был его первый настоящий друг. И он это сразу понял.
Кадзуо М. также устроился в конце концов на работу. Долгое время — с самого «пикадона» — он слонялся без дела и почти ежедневно с наступлением темноты ввязывался в драки с американскими солдатами, которых встречал в обществе японских девушек.
Теперь его приняло на работу весьма солидное учреждение — хиросимская сберегательная касса. Юноша стал помощником бухгалтера. В этой должности Кадзуо мог использовать опыт, накопленный при отбывании трудовой повинности в последние месяцы войны. В шестнадцать лет он стал единственным «кормильцем» семьи.
Отец его, Сэцуэ, который в свое время настоял на том, чтобы мальчик не возобновлял «ненужную», по его мнению, учебу, прерванную войной, теперь обращался с сыном чуть-чуть приветливее, чем прежде.
Каждое утро в одно и то же время Кадзуо уходил из родительского дома на работу. Перекинув через плечо парусиновую сумку с завтраком, юноша быстро шагал между рядами лавчонок и возвращался домой обычно лишь с наступлением ночи.
Кадзуо был доволен и горд своей новой жизнью. Но однажды, недели через две-три, он вернулся домой еще днем.
— Что случилось, о-ни-тян (старший брат)? — встретила его удивленная сестра. — Ты такой бледный. Опять подрался?
Кадзуо не стал ей ничего объяснять. Когда встревоженная мать прибежала из кухни, он и ей ответил резко и односложно:
— Не беспокойся, мама. Он был рад, что с «того дня» мать его ни о чем не спрашивала. Хотя на этот раз ему, пожалуй, было бы приятнее, если бы она все же начала приставать с расспросами. Однако, смирившись с тем, что сын, как и многие другие, со времени «пикадона» часто бывал в подавленном состоянии и капризничал без причины, она и теперь оставила его в покое.
Час или два Кадзуо пролежал с закрытыми глазами на своем матраце. Пустую сумку он свернул и положил: себе под голову вместо подушки.
— Она нескоро мне понадобится, — сказал он себе. После Кадзуо признался, что в тот момент его подмывало крикнуть:
— Трусы! Преступники!
Но он взял себя в руки и по привычке, выработавшейся у него в последнее время, записал в дневнике о том, что с ним приключилось:
— Кадзу-тян[18], — окликнула меня девушка по имени Киёко.
А ведь я в сберегательной кассе еще совсем новичок. Но она назвала меня Кадзу-тян. Словно мы старые друзья. Она, кажется, года на два старше меня, так мне по крайней мере сказали. Не особенно красива, но задирает нос, стараясь показать, какое она получила хорошее воспитание.
Я терпеть не могу ее манеру разговаривать. А после сегодняшней истории она для меня вообще не существует. Впрочем, она, собственно говоря, мое начальство.
Это произошло в обеденный перерыв. Несколько девушек громко болтали; они просто-таки корчились от смеха, чуть ли не визжали.
— Кадзу-тян! Кадзу-тян! — кричала мне Киёко, но я притворился, будто не слышу. Мне не хотелось с ней разговаривать.
— Мой маленький Кадзу, что с тобой? — Девушка подошла ко мне совсем близко и встала лицом к лицу.
— Кадзу-тян, — спросила она тихонько, — хочешь немножко подработать?
Какие дурацкие вопросы задают эти девчонки!
— Конечно, деньги всегда нужны!
— Тогда нам нужно с тобой поговорить.
В ту же секунду меня окружили все остальные девушки.
— Ну, по рукам? — наседали они на меня.
В этот момент я вспомнил, до чего мы бедны. Мы даже не можем давать сестре «бэнто»[19], когда она уходит в школу.
— А что я должен делать? — спросил я.
— Ты ведь знаешь, в наше время без хитрости не проживешь, верно? — начала Киёко издалека.
Я промолчал, а она шепотом продолжала:
— Если хочешь, ты с легкостью можешь подработать. Тебе придется только разузнать, в каких семьях все погибли от атомной бомбы. В районе моста Аиойи и в квартале Добаси таких семей не оберешься. Здесь можно играть наверняка… А мы проверим, имели ли эти люди у нас вклады, и выдадим дубликаты их сберегательных книжек. Только выдадим не им, а себе. Контролеры ничего не заметят. Это ведь проще простого! Люди потеряли все, кроме своих сбережений, и теперь они хотят их получить, то есть на самом деле не они, а мы. Чего ты рот разинул! Мы все это уже проделывали не раз, и никто не попался… Что ты скажешь, Кадзу-тян? Не хочешь ли попытаться, маленький Кадзу?
Теперь я припомнил, что несколько дней назад краем уха слышал их болтовню:
— Скажи, какой у тебя был нынче улов?
— Жирный кусок!
— А мой улов был скудный…
— Зато ты совсем недавно отхватила изрядный куш…
— Да, верно. Хи-хи!
Прислушиваясь к их веселой болтовне, я тогда спрашивал себя, о чем, собственно, идет речь. Теперь я знал: они хвастались тем, что обирали мертвых.
Я взял себя в руки.
— Нет, это мне не подходит, — сказал я, взглянув каждой из них в отдельности прямо в лицо. Такого ответа они, как видно, не ожидали. На лицах девушек промелькнули недоумение и испуг.
А потом Киёко воскликнула:
— Ну конечно, ведь Кадзу-тян еще невинный мальчик. Вот он и боится каждого пустяка.
Девушки визгливо расхохотались, чтобы скрыть свое смущение.
— При чем тут моя невинность?
— Посмотрите, как он покраснел, наш малыш! Как он злится! Ах, какая душка!
Внезапно одна из девушек прильнула щекой к моему лицу и посмотрела на меня многообещающе. Ее глаза заблестели.
Я хотел отвести от нее взгляд. Не знаю почему. Знаю только, что это было бы плохо. Но потом я собрался с духом и поглядел ей прямо в глаза, а еще через секунду влепил ей пощечину.
— Я не вернусь! — крикнул я и выбежал из комнаты. Ошеломленные девушки смотрели мне вслед.
Ну, а что будет теперь? Отец и мать больны со дня атомного взрыва. Они ждут моей получки. Сестричке очень хочется получить алюминиевую коробку для завтрака. И вот все кончено. Впрочем, будь что будет, но в таких историях я участвовать не желаю…»
В первое же воскресенье в феврале 1947 года Кавамото уехал рано утром, семичасовым поездом, из Сака в Хиросиму. Так они условились с Куцухэем. Пассажирского поезда не было, так что ему пришлось сесть в товарный состав, перевозивший также пассажиров.
— Так как в вагоне не было окон, мы вынуждены были оставить открытой раздвижную дверь, — вспоминает он, — а то пришлось бы ехать в кромешной тьме. Дул ледяной ветер, и каждый из пассажиров пытался пробраться из середины вагона, где был страшный сквозняк, в переднюю часть его. Люди, стоявшие у стены, протягивали руки, чтобы за что-нибудь уцепиться. Пассажирам, оказавшимся в середине вагона, держаться было не за что. На каждом закруглении пути они валились друг на друга, наступали соседям на ноги, а потом начинали извиняться.
Несмотря на ранний час, площадь у вокзала была уже полна народу. Итиро поискал глазами чистильщика сапог, так как тот обещал его встретить. В чужой толпе на него снова напало чувство растерянности, как несколько дней назад, когда он смотрел на метель из барака в Хиро.
Но тут он вдруг заметил где-то вдалеке поднятую руку с сапожной щеткой. «Господин Растрепа» смеясь приближался к нему. Он тянул за собой маленькую Тибико. Девочка церемонно поклонилась, словно была не в драном момпэ, а в роскошном праздничном кимоно.
— Это ты, брат с Анд? — спросила она.
— Я уже успел похвастаться тем, что ты родился в Перу, — объяснил Куцухэй. — Мы гордимся, что у нас появился друг, который столько странствовал.
— Можно мне подержать твой сверток? — спросила Тибико, у которой в руках уже был кулек, свернутый из газетной бумаги.
— Да нет же, спасибо. Я сожалею, что вы в этот холод пришли меня встречать.
— Ничего, Тибико сегодня все равно уже пришлось поработать.
Подмигнув, он указал на ее кулек.
В это ледяное февральское утро при ярком солнечном свете Хиросима показалась Итиро совсем не такой, как всегда. Теперь она походила на огромный, наспех построенный ярмарочный городок. За последние двенадцать месяцев число увеселительных заведений в Хиросиме резко увеличилось; около вокзала и в центре города возникли целые кварталы баров, кабаре, публичных домов, дешевых кинотеатров и игорных притонов, над которыми развевались пестрые рекламные флажки, воздушные шары и привязные аэростаты. Самый крупный из увеселительных кварталов носил громкое название «Синтати» («Новый мир»). Карикатурный, сумасшедший новый мир!
В городе все еще ничего не предприняли для расселения множества бездомных людей, если не считать составления проекта многоквартирного жилого дома в районе Мотомати. Поэтому каждый бедняк старался на собственный страх и риск устроить себе хоть какой-нибудь приют.
— Мы выбрали на редкость аристократический квартал, — заявил «господин Растрепа», когда они все вместе двинулись в путь. — Говорят, что в Нобори-тё, где мы живем, когда-то помещались самые дорогие магазины.
Они шли по лабиринту, по обе стороны которого стояли сколоченные из гофрированного железа хибарки и деревянные лачуги, построенные без всякого плана и порядка. Наконец они остановились у невысокой загородки. Это жилище казалось, пожалуй, еще более причудливым, чем все остальные.
Кусок стены какого-то разрушенного здания был искусно соединен с листами ржавой жести, почерневшими от гари обрезками досок и истрепанными соломенными циновками, придававшими всему сооружению сходство с большой плетеной корзиной.
— Прошу, это наш «Химавари-дзё» («Замок подсолнечника»), — с подчеркнутой торжественностью сказал Куцухэй, приглашая гостя войти. — А если без хвастовства, то мы называем наш дом скромненько «Корзинкой с червями».
Изнутри раздались голоса:
— Входи, брат с Анд. Поскорее, а то ты напустишь холода. Нагнись! Да-да, будь осторожен. Тут рекомендуется быть поменьше ростом!
В этом жилище без окон было темно, как в пещере. Мало-помалу при свете свечи Кавамото различил несколько лиц.
Начались взаимные приветствия, так как вся «семья» придавала большое значение хорошим манерам. Когда, например, Куцукэн, который приходился «Модзя-модзя сан» братом, нарушил этикет, представляясь Итиро, Тибико тут же поставила ему это на вид.
— Надо говорить: я прихожусь младшим братом Куцухэю. Я прихожусь ему младшим братом. Этих слов ты не должен забывать, иначе ты будешь неучтив по отношению к гостю.
— Что у нас сегодня на завтрак?
Тибико развернула свой кулек. В нем оказались рис, рыба, морская трава и даже несколько кусков марино-ванной редьки.
— Хорошо постаралась, малышка!
«Семья» не считала зазорным попрошайничать у чужих. Но в собственном кругу строго соблюдалось правило, раз и навсегда преподанное «отцом семейства» Куцухэем: дома попрошайничать нельзя.
Кавамото также внес свою лепту в общий завтрак.
— Чуть было не забыл, — сказал он с притворной небрежностью и развязал свой старый красный фуросики[20]. Появился плоский «американский хлеб» из кукурузной муки, который он сам испек в котельной электростанции Сака.
Вскоре запах лепешки, подогретой на слабом огне, распространился по темной каморке. Разломав хлеб руками, вся компания принялась пить кипяток из старых консервных банок с хитроумно приделанными картонными ручками. При этом у друзей был такой вид, словно они наслаждались самым ароматным чаем.
Кавамото понемногу осмотрелся. Груды сухих листьев заменяли в этой хибарке постели. Раз в месяц ребята приносили свежие листья с гор.
— На них спать гораздо мягче, чем на настоящем «футоне», — похвастался Ноппо.
На стенах были аккуратно, в ряд, развешаны соломенные шляпы, военные фуражки и кое-какая одежонка. Куцухэй требовал, чтобы ребята держали свои вещи в порядке.
К одной стене была кнопками прикреплена фотография. Должно быть, кто-нибудь из детей вырвал ее из журнала. На фотографии был изображен мальчик, цеплявшийся за чью-то руку. Вероятно, это была женская рука, может быть, рука матери. Но это так и осталось неизвестным, поскольку на фотографии не было подписи, а в кадр попала только рука. Все остальное приходилось придумывать самим.
— Хорошая картинка, — заметил Итиро.
— Да, — проговорили дети. Больше они ничего не добавили.
Итиро Кавамото проводил со своими друзьями в «Замке подсолнечника» каждое воскресенье и по возможности свободные вечера в будние дни. Он вспоминает разговоры, которые там велись, рассказы детей о приключениях и шалостях, но особенно запечатлелся в его памяти тот день, когда он пригласил своих друзей в кино.
За вокзалом открылся новый кинотеатр. В зрительном зале еще пахло клеем, краской и свежевыструганными досками. Но на сей раз это вполне соответствовало тому, что происходило на экране. Шла картина Чарли Чаплина «Золотая лихорадка». Грубо сколоченные лачуги в калифорнийском городе золотоискателей, кабаки и драки — все это напоминало детям родную Хиросиму. Больше всего им понравились сцены, где маленького человечка с усиками и кривыми ногами преследовал гротескный голодный бред. Выйдя из темного зала кинотеатра, дети и Кавамото еще долго переживали «золотую лихорадку».
— Ох, ох… я умираю с голоду, — визжал тонконогий Ноппо, сопровождая свои слова дикими гримасами. — Какой чудесный нежный цыпленок! — Он пытался схватить Тибико, которая с криком и смехом «в ужасе» удирала от него. — Будет тебе махать крылышками, цыпленочек, — продолжал он дурачиться и, смешно переваливаясь, бежал за своей жертвой, которая с испуганным кудахтаньем пряталась за какой-нибудь лачугой.
Куцукэна — чистильщика сапог особенно поразила сцена, в которой Чарли с наслаждением уплетает сваренный сапог. Он даже начал стаскивать с левой ноги Кавамото сандалию.
— Ты не представляешь себе, какой из нее получится чудесный, сочный бифштекс, — соблазнял он приятеля. — Давай, ведь я заплачу тебе за нее целым слитком золота! Она того стоит.
И он сунул Кавамото покрытую сажей черепицу, валявшуюся на земле с «того самого дня». Вслед за этим Куцукэн исчез вместе с сандалией, а Итиро. смеясь, продолжал прыгать на одной ноге.
Но, когда они дошли до своей «Корзинки с червями», Куцухэй, самый старший из них и потому наиболее рассудительный, стал их увещевать:
— Да бросьте наконец дурачиться. Завтра вы, чего доброго, будете действительно голодны!
Из дневника Итиро Кавамото:
«6 августа 1947 года. Я купил плиточку шоколада для Тибико. Но, так как настоящий шоколад страшно дорог, пришлось удовольствоваться суррогатом. Тибико все же была очень довольна. Я ей не сказал, что сегодня годовщина того дня, когда была сброшена атомная бомба. Я только вскользь заметил:
— Мне захотелось тебе что-нибудь подарить.
Куцухэй же и Куцукэн были весь день в плохом настроении. Не стали есть даже жареной картошки. Хоть братья и не промолвили ни слова, я заметил, что они прекрасно знали, какой сегодня день… Ноппо и Минданао съели только половину своей порции картошки и потихоньку вышли, словно у них совесть нечиста. Я тоже вышел.
«Красная крыша на зеленом холме…»
Ноппо тихо запел песню о «холме, где звонит колокол».
Тибико побежала за нами. Ее голос звучал громче, чем робкий голос Ноппо:
Колокол звонит чин-кон-кан, Звонит, звонит, звонит. Мать с отцом говорят: «Берегитесь, дети!»
Тоненький голосок длинного Ноппо и громкий голос Тибико зазвучали слитно и проникли в «Замок подсолнечника».
— Куцукэн, Куцухэй, выходите, друзья, и пойте с нами! — позвал я. Но ответа не последовало. Я опять влез в темную лачужку.
— Что случилось? Неужели вы собираетесь хныкать, как малые дети?
— Братец с Анд, разве ты не чувствуешь себя одиноким? — сказал Куцукэн со слезами на глазах, в то время как ребята на улице продолжали петь.
— Одиноким? Почему же?
— Ведь у нас нет ни отца ни матери!
— Тут уж ничего не поделаешь. Но вы оба постоите за себя, — попытался я ободрить их. — Нельзя распускаться. Ты и Куцухэй должны взять себя в руки. Ноппо и Минданао совсем падут духом, если увидят вас в таком состоянии. Ведь это вы вселяете в них мужество. И, если хотите знать, вы даже меня ободрили.
— Спасибо, брат с Анд, — сказал Куцухэй. Но бывает, что больше нет мочи терпеть. Как бы мы ни вели себя, мы все равно оказываемся виноваты. Когда поблизости что-нибудь пропадает, или кто-нибудь разбивает оконное стекло, или случается еще какая-нибудь беда, полицейские и злые старухи обязательно говорят, будто мы одни могли это натворить. И все накидываются на нас. Они ругают нас и бросают в нас камнями. У самой нашей лачужки они выливают помои. Даже свои естественные потребности они отправляют именно здесь. А тебя люди тоже мучили?
— Конечно. Целых три месяца я жил в «хонкэ» (семейном доме), и каждый раз, когда мы садились есть, мои хозяева дурно говорили о моих покойных родителях. Это меня так оскорбляло, что мне не хотелось спать у них в доме. Я прятался в притворе ближайшего храма. Мне тогда часто ставились в вину проступки, которые на самом деле совершал не я, а кто-нибудь другой. Но в конце концов всегда находились люди, помогавшие мне выбраться из беды…
Они немного помолчали, а потом Куцухэй встал. Он казался гораздо взрослее, чем обычно.
— Куцукэн, стало жарко, почему бы нам не выкупаться?
— О' кэй… — Это выражение, как и многие другие, они переняли у американцев.
По каменным ступенькам мы спустились к реке Ота, по тем самым ступенькам, по которым бежали в день атомной катастрофы сотни почти обезумевших от страха людей, к той самой реке, в которой искали спасения горящие, словно факелы, жители Хиросимы.
Мы осторожно погрузились в воду. Вода была прохладная и приятная. Оба брата плавали как придется, вольным стилем или, вернее, без всякого стиля. А те двое ребят на берегу все еще пели…
— Нам тоже хочется поплавать! — Минданао и Ти-бико подбежали к реке и стали снимать свои рваные шаровары. С радостными криками они бросились в реку и начали брызгать друг на друга водой.
…Вот она течет — та самая река, в которой в ночь «пикадона» утонула мать Тибико. А теперь Тибико и Минданао весело плещутся в воде, а Куцухэй и Куцу-кэн стараются показать, как они отлично плавают. Только запах фимиамовых палочек, которые сегодня зажжены в память погибших, будит воспоминание о том, что люди уже почти успели забыть. После купания я пошел со своими друзьями на рынок у вокзала и купил для всех нас лапшу (она стоила возмутительно дорого!). Мы с жадностью набросились на еду.
— Значит, сколько же здесь всего картофелин, Тиби?
— Три. Правильно?
— Правильно! А теперь давайте есть. Ты получишь ровно столько же, сколько достанется Куцухэю, Куцукэну, Ноппо, Минданао и мне. Сколько же это будет?
Тибико начала считать, загибая свои маленькие пальцы и беззвучно шевеля губами.
— Подумай хорошенько, Тибико, одна…
— Вторая! Очень хорошо. Одна вторая. С сегодняшнего дня мы будем называть тебя Тибико-сан (мадемуазель Тибико). Как взрослую.
Когда у Кавамото находилось свободное время, он давал Тибико уроки. Она сама потребовала этого. В конце лета в Хиросиме снова начались занятия в школах — частью все еще под открытым небом, а кое-где в новых бараках, в подвалах или в полуразрушенных старых школьных зданиях. Увидев, что дети опять начали учиться писать, читать и считать, Тибико спросила Куцухэя, почему бы и ей не пойти в школу.
— Для «работы» осталось бы достаточно времени, — добавила она.
Старшие пытались объяснить девочке, что это не так-то просто. Если записать Тибико в школу, ее немедленно поместят в сиротский приют и ей нельзя будет оставаться у своих приятелей в «Корзинке с червями». О приютах же газеты рассказывали разные скверные истории. В некоторых будто бы завелись настоящие «боссы», как у гангстеров, и они заставляли детей отдавать им свой паек и работать на них.
— Мы научим тебя всему, что сами знаем, — заявил «господин Растрепа», и теперь все пятеро попеременно давали девочке уроки. Она научилась читать, узнавать на часах время и даже выводить на бумаге несколько японских письмен.
Особенно заботился о воспитании девочки Кавамото. Он показал ей, как надо умываться и причесываться, учил ее, как следует по-разному обращаться к людям в зависимости от их возраста и положения. Но любимыми уроками девочки были «уроки географии», которые давал ей Итиро, подробно рассказывая о своей юности в Южной Америке, о людях, живущих там, о тропических кушаньях и фруктах, которые он ел в детстве.
Кавамото почти каждый день приходил в «Замок подсолнечника», и дети всегда бежали ему навстречу, радостно приветствуя его. Тем более он поразился, когда они однажды вечером едва поздоровались с ним. Ребята стояли около лачуги расстроенные, с кислыми лицами.
Минданао отвел «брата с Анд» в сторонку и шепнул ему:
— Куцухэй привел девушку. Она сестра его приятеля. И, пока она здесь, нам нельзя войти в дом.
Куцукэн так рассердился на старшего брата, что не пожелал говорить даже с Итиро и только не переставая ворчал себе под нос:
— С тех пор как она появилась, у нас все стало совсем иначе. Совсем иначе. Только Тибико, видимо, находила в новой ситуации некоторую радость.
— Скоро Куцухэй будет женихом, — пропищала она. Рассвирепевший Куцукэн чуть не влепил ей пощечину, но девочка вовремя удрала.
Через несколько дней «господин Растрепа» вместе со своей подружкой исчез из Хиросимы. Он даже не оставил записки брату и друзьям.
Чтобы утешить Куцукэна, Кавамото в тот день не пошел на работу. Покинутые ребята в виде исключения также не пошли промышлять на вокзальную площадь.
— Куцукэн, отныне ты должен быть за старшего вместо Куцухэя! — уговаривал мальчика Итиро. — Отныне ты «глава семейства». Не унывай! Когда твой брат взял на себя заботу о вас, жить было гораздо труднее, чем теперь.
Но Куцукэн продолжал ворчать. Друзья, как могли, старались его развлечь. Они пели песни, строили гримасы и подражали походке Чарли Чаплина. Но даже это не могло развеселить мальчика. Тогда Тибико, глубоко вздохнув, приняла великое решение. Она полезла в угол, где лежал ее набитый листьями матрац, и вытащила из-под него свое ревниво оберегаемое сокровище: до сих пор к нему еще никто не смел притронуться, на него даже не разрешалось смотреть. Это была пачка аккуратно сложенных, тщательно разглаженных серебряных бумажек. Уже много месяцев, как Тибико жадно собирала валявшиеся на земле обертки от сигарет и шоколада. Нередко она часами вертелась около американских или австралийских солдат, надеясь, что они уронят блестящую бумажку. Когда какой-нибудь солдат дарил ей сладости, она зорко следила за тем, чтобы на них была серебряная бумага.
Не говоря ни слова, девочка протянула расстроенному Куцукэну свое сокровище. Это не могло не произвести на него впечатления, и он с благодарностью погладил Тибико, но вместе с тем все еще сердито спросил:
— Зачем нам это теперь? «Я вдруг вспомнил свое детство, — рассказывает Кавамото. — Мать не могла купить мне губную гармошку. Тогда я взял папиросную бумагу и начал дуть на нее. Бумага слегка затрепетала, и вскоре я научился извлекать из нее разные незамысловатые мелодии, прижимая губы то к одному месту, то к другому, дуя то сильнее, то слабее. Так я поступил и теперь. Взял серебряную бумажку от сигарет «Пис»[21] и стал выдувать мелодию песенки «Тот холм, где звонит колокол». Ребята смотрели не меня, широко раскрыв глаза.
— Правда, недурно? — спросил я.
— О, уандафуул! Вери, вери гууд, — воскликнула Тибико, подражая американским солдатам. Она тоже взяла одну из бумажек и попробовала дуть на нее. Но у Тибико ничего не получалось, сколько она ни пыхтела. Ноппо и Минданао также пытались подражать мне. Но и им не удавалось «выдуть» мелодию. Они слишком крепко прижимали бумажку к губам.
— Попробуйте еще, скоро дело пойдет на лад! А пока что пусть мальчишки посвистят, Тибико споет. А я буду вам аккомпанировать на гармошке из серебряной бумаги.
Наконец-то зазвучала наша песня о «колоколе на холме». Дня через три все, кроме Тибико, добились своего. Особенно удачно «играл» Куцукэн. Казалось, он примирился с уходом брата».
Однако несколько дней спустя произошло то, чего боялся Кавамото с тех самых пор, как исчез Куцухэй. Когда Итиро пришел в «Замок подсолнечника», там никого не оказалось.
Сначала он подумал, что над ним подшутили. Приподняв соломенные циновки у входа, он крикнул в темноту:
— Не прячьтесь, я все равно вас найду!
Ответа не последовало. Не было слышно и смеха. Кавамото зажег спичку и сразу увидел, что лачуга пуста. С низкого потолка свисала приколотая к подсвечнику записка. Кавамото вынес ее из хижины и прочел: «Больше так продолжаться не может. Брат с Анд не должен изо дня в день заботиться о нас. Куцухэй в Окаяме. Завтра я махну вслед за ним. Всего доброго! Куцукэн».
О том, куда делись Тибико, Ноппо и Минданао, в записке не было сказано ни слова. Взял ли их с собой Куцукэн или они остались в городе? Может быть, остались. Нет! Наверняка нет!
С этого дня Кавамото потерял покой: он только и думал о том, как бы разыскать ребят. Разве они могут существовать одни? Ежедневно после работы он бродил по возрождавшемуся городу, заглядывал в каждый уголок, расспрашивал спекулянтов и гангстеров, проституток и бесчисленных «фуродзи». Все было напрасно! Дети исчезли бесследно. В свободные от работы воскресенья Итиро добирался до Курэ. Он наводил справки в сиротских приютах, полагая, что исчезнувших ребят могли водворить туда органы призрения малолетних.
Когда Кавамото попадал в квартал, где находился «Замок подсолнечника», ему все время казалось, что в гуле толпы он вдруг услышит смех Тибико или тоненький мальчишеский голосок Ноппо, что из «Корзинки с червями» неожиданно покажется спутанная грива «господина Растрепы», что Куцукэн попытается в шутку стянуть у него с ноги сандалию.
И каждый раз Итиро видел, что «Замок» все больше и больше разваливается. Кто-то вынул доску из стены, потом стали исчезать циновки, и в конце концов даже жестяная крыша попала на «черный рынок». Милые соседи растащили все дочиста.
Мало-помалу «Замок» погиб. Так оно случается, когда листок за листком отрывают побеги бамбука. Остались только четырехугольная ямка очага и небольшой котлован, который вырыл возвратившийся из армии Куцухэй в октябре 1945 года, чтобы построить себе и брату землянку.
А потом пошел снег и накрыл все белой пеленой. Тысячи и тысячи снежинок, кружась, падали с серого неба на Хиросиму, и каждая из снежинок походила на маленькую звезду.
Первую годовщину «того дня», когда город в одну долю секунды был уничтожен, граждане Хиросимы отметили тихо и достойно. Много тысяч белых фонариков, на каждом из которых значилось имя погибшего или пропавшего без вести, поплыли вниз по Оте к океану. Некий Сэйитиро Какихара, человек никому не известный до «пикадона», не знатный и не занимавший высоких постов, вступился за память погибших. В шуме и сутолоке «новой Хиросимы» он первый напомнил живым о мертвых. По его инициативе летом 1946 года была построена простая, лишенная всякой вычурности «Башня душевного покоя», в которой отныне хранились имена всех жертв атомной бомбардировки.
Совсем по-иному было отмечено 6 августа 1947 года. Целых три дня народ пел, танцевал, пил. Маскарады, шествия, фейерверки следовали непрерывной чередой. На улицах было шумно с раннего утра и до поздней ночи.
Не удивительно, что иностранные наблюдатели, принимавшие участие в этом так называемом «празднике мира», были шокированы отсутствием деликатности и уважения к памяти погибших. Им возражали, что к японцам нельзя применять мерки Запада. На Дальнем Востоке приняты-де такие шумные празднества в память умерших.
Но не только западные наблюдатели осуждали шумиху, поднятую в день 6 августа 1947 года. Необузданное веселье в годовщину трагического события возмутило также тех, кто потерял своих близких. В самых резких выражениях они протестовали против превращения столь грустной годовщины в шумное народное гулянье.
Их суровые и, к сожалению, справедливые упреки сводились к тому, что в Хиросиме нашлись люди — имелись в виду купцы и торговцы, — которые решили нажиться на погибших. И действительно, идея пышного «праздника мира» возникла среди членов вновь созданной торговой палаты. Председатель палаты Тотаро Накамура еще в марте 1947 года предложил только что основанному «Обществу поощрения туризма» устроить международный праздник мира, чтобы снова привлечь внимание Японии и всего мира к Хиросиме. Против этого предложения высказался прежде всего заместитель мэра Хиросимы Синдзо Хамаи. Но через месяц его избрали первым мэром Хиросимы, и он, заняв этот пост, был вынужден вопреки своему желанию всемерно содействовать осуществлению проекта, поддерживаемого городом.
С трибуны, воздвигнутой у моста через Тэмму, 6 августа, ровно в 8 часов 15 минут, то есть в момент, когда два года назад была сброшена бомба, новый энергичный «отец города» открыл праздник под звон колокола мира. Сотни голубей взвились к небу. Потом была прочитана краткая молитва в память жертв атомной бомбардировки и оглашено обращение генерала Макартура. Вслед за тем начались речи; речей было великое множество, но все они прошли через американскую цензуру, и поэтому в них не оказалось ни одного упоминания об ужасах атомной бомбардировки. Наконец мэр Хамаи огласил весьма впечатляющую «Декларацию мира».
Весь день у Башни усопших, недалеко от трибуны, два буддийских жреца читали молитвы. Но их голоса вскоре заглушила громкая танцевальная музыка.
Вот как репортеры газеты «Тюгоку симбун» описывают этот зловещий карнавал: «То был дуэт тьмы и света в новом «сити» Хиросимы, бурлившем весельем. Люди, потерявшие близких, поминали их и проливали слезы, молились в буддийских храмах об усопших, читали у себя дома священные книги. Но, как только они выходили на улицу, навстречу им несся визг патефонов, мимо них дефилировали карнавальные шествия. Из квартала Синтэн-ти появилось семьдесят, а то и больше молодых девушек в сказочно красивых кимоно. В волосах у них были цветы. Они танцевали новый танец мира — «Хэйва-ондо», сочиненный на слова
«Пика-то хиккатта «Шар атома
Гэнси-э-но тама-ни выпустил острую молнию
Ёи яса Еи яса,
Тондэ агаттэ И взвился к небу
Хэйва-но хатоё…» голубь мира…»
Днем на улицах Хиросимы было по крайней мере в пять раз больше народу, чем обычно. В торговых кварталах купцы смекнули: «Вот когда можно заработать!» Они вывесили фонарики, на которых было написано: «Распродажа по случаю праздника мира». Молодые продавцы обливались потом. Они говорили: «Выручка сегодня в три раза больше, чем в обычные дни…» Всю эту летнюю ночь не прекращались танцы.
В числе тех, кто не принимал участия в празднестве и держался в стороне, возмущенный всем этим шумом и гамом, был Кадзуо М. В своем дневнике он написал: «Повсюду в городе играют джазы… Новые кинотеатры вырастают на каждом шагу, как бамбук после дождя. Хозяева танцевальных площадок загребают бешеные деньги. Иногда я спрашиваю себя, действительно ли это тот мир, о котором все мы мечтали. Чтобы по-настоящему возродить город, нужно нечто большее, нежели просто отстроить дома и проложить новые улицы (говорят, что они хотят сделать одну улицу шириной в сто метров!). Ну а что будет с духовным возрождением?.. Неожиданно для самого себя я очутился на дороге, ведущей к кладбищу безыменных у холма Хидзи-яма. У меня было такое чувство, будто мне необходимо посетить Ясудзи и Сумико…
Солнце уже заходило. На кладбище я увидел старую женщину, стоявшую на коленях; она причитала: «Хадзимэ, Хадзимэ!» Так, вероятно, звали ее сына или внука. Мне были понятны ее чувства. Я потихоньку ушел, чтобы не мешать ей. Над улицами Хиросимы подымалось алое зарево вечерних огней…»
Записи Кадзуо М. в 1947–1948 годах отражают еще большие душевные бури, чем его прежние заметки. Юноша все яснее понимает, что ему вряд ли удастся сохранить свою «чистоту» среди людей, лихорадочно прожигающих жизнь, в мире, который отталкивает его своей бессердечностью и коррупцией. Его протест против послевоенных нравов выливается в крик ненависти. В то же время неумение жить в изменившейся обстановке и мириться с нею вовлекает Кадзуо во все более острые конфликты, приводит к все более опасным ситуациям. Сам он называет этот период своей жизни «периодом странствований от профессии к профессии». Вот что мне довелось прочитать в его дневнике:
«Месяц X, день X, 1947 год. С сегодняшнего дня я работаю в небольшом кинотеатре «Асахи». В отделе рекламы. Эту работу я нашел по газетному объявлению. С детства я люблю рисовать и поэтому решил, что реклама для меня самое подходящее занятие. Буду прилагать все усилия, чтобы удержаться на этой работе.
Первый день: промыл шестьдесят кистей. Они склеились и затвердели от засохшей краски. Я подумал: как можно было так запустить прекрасные кисти? Вычистил их, как мог, тщательно. А потом начал расклеивать плакаты. Это совсем не просто. Но, в общем, сегодня у меня счастливый день. Начальник отдела рекламы, видно, очень милый человек».
«Месяц X, день X, 1947 год. Сегодня я имел стычку с киномехаником. Причиной спора был хиропон. Я сказал ему, что ночная работа меня утомляет. Тогда он посоветовал мне прибегнуть к хиропону. Вероятно, без всяких задних мыслей. Я ответил, что этот наркотик вреден для здоровья. Он обозлился и обозвал меня трусом. В ответ я крикнул: «Бакаяро!» («Дурак!»). Начальник отдела рекламы разнял нас, и спор прекратился. Но потом мой шеф сказал мне: «Я вас вполне понимаю. Но без хиропона ночью работать невозможно. Сейчас у вас еще хватает здравого смысла, но подождите, в один прекрасный день и вы захотите сделать себе несколько инъекций хиропона. Что говорить — вы еще очень молоды!»
«Месяц X, день X, 1947 год. Я все еще размышляю над тем, что сказал тогда мой начальник. Может быть, я действительно просто молокосос. Но ведь я разбираюсь, что хорошо и что дурно. Я подумал: если бы Ясудзи остался жив! С тех пор как я его потерял, я совсем одинок. По правде сказать, я и с ним часто ссорился. Нередко мы говорили друг другу колкости, но в глубине души каждый из нас знал: а все-таки он замечательный парень! Когда я чувствовал себя несчастным, ему всегда удавалось меня развеселить. Иногда мне кажется, что я потерял его только вчера. А иногда — что с тех пор прошло уже много, много лет. Я даже не знаю, что он думал в свои последние минуты. Если бы можно было крикнуть: «Эй, Ясудзи!» И чтобы он появился передо мной, тараща свои большие глазищи, и ответил: «Я здесь!» Если бы да кабы! Если бы он жил… Если бы он вернулся… Вздор! Ясудзи никогда не вернется. Спи спокойно, Ясудзи…»
«Месяц X, день X, 1947 год. Я поклялся себе, что не буду ввязываться в споры. Но не прошло и полугода, как я снова попался, затеяв политическую дискуссию со своим начальством…
Мой оппонент был не из тех, кто терпит возражения. Воспользовавшись правом начальника, он приказал мне явиться после киносеанса в зрительный зал. Ничто на свете не кажется таким печальным и сиротливым, как пустой кинозал. Я сел рядом с начальником. Ни слова не говоря, он смотрел на меня. А потом его губы задергались. Видно, он был в страшном гневе. Я сказал себе: «В этом споре я окажусь победителем». Но до этого дело не дошло. Начальник крикнул: «Дурак! Ничтожество!.. С завтрашнего дня… ты уволен…»
Все произошло мгновенно. Он уже давно вышел из зала, а я все еще не мог собраться с мыслями. Слова «с завтрашнего дня ты уволен» оглушили меня, как неожиданный нокаут. Совершенно разбитый, я сидел в пустом кинозале… Так я во второй раз испортил себе карьеру».
«Месяц X, день X, 1947 год. «Если на свете есть бог, который дает человеку упасть, то есть также кто-то, кто поднимает упавшего», — говорит пословица. Уже на третий день после моего увольнения я с помощью одного из наших соседей поступил на работу в фирму «Кирита и Ко». Эта фирма занимается коммунальным хозяйством. Я буду работать помощником инженера, проектирующего котельные установки. Фирма действительно солидная, не только на вид, но и по существу.
Всего помощников — человек пятнадцать-шестнадцать, и мы так самозабвенно чертим, что никто из нас даже не оглянется. Эта работа мне очень нравится, и я отношусь к ней с большим уважением… У нас часто бывает так тихо, что слышишь собственное дыхание. Инженер Тэрада — мои учитель — посвящает меня во все тонкости ремесла. А так как я уже в средней школе познакомился с основами черчения, то я быстро делаю успехи».
«Месяц X, день X, 1948 год. Наконец-то у меня оказалось несколько свободных дней, и я, как бывало раньше, бесцельно бродил по улицам. Все еще попадаются места, которые напоминают мне о «том страшном дне». Но «химемукаси-ёмоги»[22] уже нигде не растет. Процентов шестьдесят домов отстроено. Всюду слышен стук молотков, всюду возводятся новые здания… Перед мостом стоит какой-то бывший солдат в белом балахоне. На шее у него висит коробка, и он кричит прохожим: «Пожертвуйте, пожертвуйте…»
«Месяц X, день X, 1948 год. Уже месяц, как на нашем предприятии ходят слухи, что нас переведут в другое место. А сегодня нам это объявили официально. Меня посылают в лагерь оккупационных войск в Кайтайти. Начальник отдела заявил мне: «Нам поручено оборудовать отопительную систему в военном городке Кайтайти. Для этого нам потребуется пять-шесть истопников, два-три инженера и один помощник. Вы будете работать помощником…»
Во второй половине дня мы на грузовиках перевезли в наше новое чертежное бюро в Кайтайти письменные столы и чертежные принадлежности. В котельной, в проходной будке и в рабочих помещениях пахнет свежей краской… Когда мы устанавливали столы, вошел австралийский солдат и сказал: «Коннити-ва» («добрый день»). Меня удивило, что он говорил чисто, без всякого акцента. Солдат улыбнулся мне и выложил весь свой запас японских слов: «одзёсан» («девушка»), «аригато» («большое спасибо»), «икура дэс?» («сколько стоит?»), «Ханако-тян» (женское имя), «мо-такусандэсу» («довольно, довольно»). Все эти слова он сопровождал движениями рук и даже ног. Мы смеялись. Целых полдня он помогал нам перетаскивать письменные столы и стулья. Никогда не думал, что среди чужеземцев есть такие люди! Мое мнение об иностранцах начало меняться. Солдата зовут Джонни, а меня он окрестил Кассу-сан[23]. Мы недурно изъясняемся, хотя и на ломаном языке. Он даже подарил мне плитку шоколаду».
«Месяц X, день X, 1948 год. Джонни — это, по-видимому, не настоящее его имя. Он привел к нам еще одного унтер-офицера. Тот говорит, что его также зовут Джонни. Может быть, впрочем, у них одно и то же имя. Непонятно. Что ж, буду называть обоих Джонни. Второму Джонни восемнадцать лет, и рост у него шесть футов. Я рассказал обоим Джонни об атомной катастрофе. Рассказал им также про Ясудзи и Сумико. Жаль, что я так плохо объясняюсь по-английски. Тем не менее они прекрасно поняли, о чем идет речь. «Oh, Atom bomb, Hiroshima», — пробормотали они совсем тихо. А в конце, когда я сказал: «No more Hiroshimas!», они повторили мои слова.
Как помощник инженера, я должен проверять, попадает ли горячая вода в трубы на всей территории этого большого военного городка. Поэтому мне приходится работать и в той части городка, где перед входом написано: «Prohibited Area for Japanese Trespassing!» («Для японцев — запретная зона!»). В штабе мне выдали специальный пропуск. Но мне обидно, что я, японец, не имею права без особого разрешения ходить по японской земле. Еще больше я обозлился, когда прочел на обороте пропуска, что по окончании соответствующей работы мне надлежит немедленно покинуть запретную зону. Но ведь это же наша собственная страна!»
«День X, месяц X, 1948 год. Один из австралийских солдат с окладистой бородой, размахивая небольшим хлыстом, громко вопил: «No loitering!» («Хватит лодырничать!»). Истощенные японские поденщики работали так, словно за ними гнались с палкой. «Хаба-хаба![24] no loitering!» Становится не по себе, когда хлыст со свистом рассекает воздух.
Здесь не щадят даже тех крох человеческого достоинства, которые каждый победитель обязан признать за побежденным. С японцами обращаются, как с животными, притом как с самыми презренными животными: мы для американцев хуже свиней и пресмыкающихся. И нам, бедным японским парням, приходится сносить все унижения.
Когда после обычного обхода городка я вернулся в чертежное бюро, оказалось, что и там были неприятности. Один из истопников заявил, что у него украли наручные часы. Никто не сомневался, что это дело рук кого-нибудь из солдат. Они ведь не стесняются. Недавно к нашей машинистке один за другим приставали трое солдат. Я услышал также, что солдаты просто-напросто «похитили» прачку-японку и заперли ее на каком-то складе. Все вздыхают: «Они победители. Ничего не поделаешь».
Обычно жертвам только и остается, как у нас говорят, «поплакать в подушку». Я посоветовал истопнику пойти в штаб и заявить о пропаже. Сегодня весь день неприятные происшествия».
«Месяц X, день X, 1948 год. Я проверял вентили в солдатских спальнях. Вдруг откуда-то донесся женский голос. Женщина кричала… Я побежал туда, где слышался крик, чуть-чуть приоткрыл дверь и просунул голову. Я увидел совершенно голую женщину в объятиях мужчины. Впрочем, мне отнюдь не показалось, что он ее принуждает к чему-то. Ничего не понимая, я от изумления ахнул. Они отпрянули друг от друга, словно их ударило электрическим током. Потом уставились на меня. Когда женщина увидела, что я совсем молодой, она грязно ухмыльнулась.
Мне хотелось громко крикнуть: «Предательница!» Но от волнения я охрип и пробормотал что-то невнятное. Выражение лица женщины внезапно изменилось. Она схватила стакан, стоявший возле нее. «Сейчас она бросит стакан в меня!» — подумал я. И в ту же секунду стакан ударился о дверь и разбился вдребезги.
— Вон отсюда, негодяй! — взвизгнула женщина. Вскочив, она начала осыпать меня непристойной бранью. Кожа у нее была очень светлая. Я плюнул и убежал. А потаскуха орала что есть мочи.
Позже, сидя за своим чертежным столом, я никак не мог забыть ее странно белого тела и рук, похожих на змей».
«— Эй, ты, атом-бой!
В котельную вошел солдат. Это был Никсон. Он часто приходил к нам, бил истопников и, так как они не сопротивлялись, забавы ради бросал в них куски угля. Он был гибок, как змея, и притом неплохой боксер.
Никсон подошел ко мне, кивнув, показал на жестянку с пивом и начал что-то быстро лопотать. Я расслышал: «Beer… hot… boiler… shovel…» — и сообразил, что он хотел мне сказать: «Положи консервную банку на лопату и подогрей ее в котле». Если бы я лучше говорил по-английски, то ответил бы ему: «Я вам не лакей. А из любезности тоже не желаю ничего делать для вас, потому что вы всегда издеваетесь над истопниками». К сожалению, я не мог выразить все это на чужом языке. Поэтому я ответил коротко, но горячо: «No!» («Нет!»).
На его лице я прочел ярость и удивление.
— Молчать! — заорал он. При этом он подмигнул, словно хотел показать, что смеется надо мной. Правую руку он сжал в кулак и приложил к груди, а левой раза два-три замахнулся на меня.
Обычно я не обращал особого внимания на подобные унижения. Но на этот раз, все еще взволнованный сценой с той женщиной и солдатом, сказал себе: «Если он тронет меня хоть пальцем, я с ним рассчитаюсь».
Я схватил лопату, лежавшую возле меня. Почти в тот же момент Никсон ударил меня ногой. Он попал мне в локоть. Было так больно, что лопата выпала у меня из рук. «Дзи-и-ин!» Я чуть не потерял сознания. «Ах, черт!» Я поднял лопату и, ничего не видя, взмахнул ею в воздухе. Раз… Другой… На третий я почувствовал, что куда-то попал.
— Кадзуо-сан, вы, вы… Когда я пришел в себя, возле меня стояли несколько наших рабочих. Они крепко держали меня за руки. На руке я ощущал что-то липкое. Это была кровь. Всюду кровь… Даже на моем комбинезоне. Отвратительно. А у моих ног лежал Никсон. Очевидно, я его убил…
Я знаю: между моей стычкой с Никсоном и страшным атомным несчастьем нет прямой связи. Но в самой глубине моего сердца остался печальный след от ожога. Толстые рубцы от ожогов на лицах, руках и ногах до известной степени можно излечить с помощью хирургического вмешательства, но «келоид» в моей душе никогда не исчезнет… И каждый раз, когда я вижу чужеземца, рана снова открывается.
Так было и сейчас. Правда, Никсон не участвовал в разрушении Хиросимы. Не он убил Ясудзи и Сумико. Нет, не он. Но Никсон пользовался тем, что принадлежал к касте победителей, он унижал всех японцев, презирал нас. Этого я не мог ему простить. Пусть мое тело разрежут на куски, все равно я отомщу за гибель Хиросимы. Это чувство может понять только тот, кто сам стал жертвой атомной бомбардировки. И только его сердце может вместить такую слепую ярость, какая бушевала в моем».
«— Кадзуо-сан, беги скорей, спеши, не мешкай! — кричали мне товарищи по работе, и в их голосах слышался страх.
— Зачем мне бежать? — крикнул я. — Ведь я ни капли не жалею, что прикончил Никсона. Никсон хоть и не американец, но он чужой, он победитель.
— О'кэй, о'кэй… уходи скорее домой.
Я обернулся. Позади меня стояли оба Джонни. С радостным изумлением я заметил, что их лица не выражали злобы.
— А теперь, Кадзуо-сан, предоставь нам остальное. Мы все уладим. Если ты останешься, будет гораздо сложнее.
Конечно, удирать — это трусость! Но все были так взволнованы и встревожены. Я решил пойти домой.
Я тотчас же рассказал родителям обо всем случившемся.
— Если я действительно убил Никсона, военная полиция уже поставлена на ноги, чтобы арестовать меня, — заметил я.
Когда я кончил свой рассказ, мать громко заплакала; ее слезы капали на пол. Отец был бледен. Он вперил взгляд в угол комнаты…
— Перестань плакать! — резко приказал он матери. Отец делал вид, будто он вовсе не встревожен, в действительности, однако, это было не так.
— Кадзуо, — начал он, — ты один во всем виноват, и ты за все отвечаешь… Ты сейчас же должен явиться в свою фирму, поговорить с директорами и принять решение.
Я встал. Я слышал, как у нашего дома остановилась машина. «Это они», — подумал я.
Я сразу же вышел. На улице стояли оба Джонни, переводчик и один из директоров фирмы. Военной полиции не было видно.
— Коннити-ва, — сказал Джонни номер один и подмигнул мне… Тяжелое, давящее чувство, которое я испытывал, сразу исчезло: после подмигивания Джонни его словно ветром сдуло.
Переводчик сказал, что Никсон жив. Правда, его левая щека разодрана острым краем лопаты, щеку придется зашивать. Никсон рассвирепел и все время орет: «Jap! Jap!» («Япошка! Япошка!») Явиться завтра на работу мне будет опасно. Чтобы избавить фирму от неприятностей, лучше всего вообще подать заявление об уходе. Никсона из-за его грубости очень не любят собственные товарищи. Оба Джонни отчитали его и настояли на том, чтобы он не трезвонил повсюду о случившемся. Ко всему этому директор добавил еще несколько слов: — Сегодняшний инцидент нас удивил. Но мы вас не упрекаем. Вы показали, что у нас, японцев, тоже есть чувство собственного достоинства. Благодаря стараниям двух австралийских солдат это происшествие, к счастью, не получит огласки.
Я сейчас же написал заявление об уходе. Отец с матерью очень обрадовались, услышав, что дело будет улажено, если я уволюсь. Они без конца благодарили обоих Джонни.
Так я в третий раз потерял работу».
Итиро рассказывает:
«Прежде чем девушка входила в класс, мы уже слышали, что она идет. «Тук, тук, тук», — выстукивала палка, ударясь о цементный пол домика Куонсет, в котором помещалась «Школа иностранных языков Хиросимы» и три раза в неделю проходили занятия по английскому языку для начинающих. Фудзита, бывший матрос-смертник, толкал меня в бок.
— Внимание! Идет твоя «девушка с палочкой». Итиро уже издалека слышал стук палки по камням. С притворным равнодушием он смотрел в одну точку. Он надеялся, что девушка сядет в переднем ряду и тогда целый час ее толстые косы будут у него перед глазами! Он уже не жалел о том, что Фудзита, который, как и он сам, работал монтером на электростанции в Сака, уговорил его записаться на курсы английского языка. Итиро уступил настояниям товарища только потому, что ему очень хотелось заполнить чем-нибудь свой досуг и забыть об исчезновении друзей из «Замка подсолнечника». Но, войдя в первый раз в помещение школы и увидев крест над входом, он чуть было не повернул обратно. Неужели он добровольно полезет в сети, расставленные христианами? Ведь именно христиане в солдатской форме сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки.
Так рассуждали тогда многие в Хиросиме. Тем не менее именно в первые послевоенные годы христианские миссии в Японии, как протестантские, так и католические, пользовались большим успехом. Их школы и мероприятия по оказанию помощи населению привлекали японцев, которые использовали возможность учиться за небольшую плату, а то и вовсе бесплатно. Некоторые преследовали еще более конкретные цели. Зная, что церковные организации часто раздают деньги или вещи, они надеялись, что ученикам христианских школ, а тем более новообращенным «христианам» будет оказываться предпочтение. Крайние националисты и военные преступники, разыскиваемые оккупационными властями, охотно прятались у христианских священников. Так, например, капитану Кусуда, военному летчику, участвовавшему в нападении на Пирл-Харбор, удалось под вымышленным именем на время устроиться помощником известного протестантского священника в Хиросиме.
Итиро отнюдь не. хотел походить на тех своих сограждан, которые, стараясь быть «больше американцами, чем сами американцы», подражали победителям в языке, одежде и манерах. С другой стороны, ему не нравилось, что японцы осыпают своих противников-христиан грубыми насмешками, не нравилось, что вслед христианам издевательски кричат: «Аминь, аминь!», что над ними смеются только из-за их веры. Из недовольства недовольными Итиро в конце концов записался в христианскую школу иностранных языков. Он решил, что невредно побывать и там.
С тех пор как появилась «девушка с палочкой», Кава-мото аккуратно посещал вечерние курсы. Однако он не смел заговорить с ней. Украдкой он клал английский журнал на парту молодой девушки в надежде, что она заберет журнал домой и найдет вложенную между страницами записочку с анонимным приветом. Это было единственное, на что решался Итиро.
Как-то после урока Итиро остался сидеть, делая вид, будто ему надо еще что-то записать. На самом деле он наблюдал за тем, возьмет ли девушка журнал. И действительно «она» начала листать журнал и нашла записочку, в которой было сказано: «Журнал больше не нужен. Берите его смело!» «Ну что ж, значит, удалось», — подумал Кавамото и побежал вслед за Фудзитой, с которым он каждый вечер возвращался в Сака.
— Знаешь ли ты хоть, как ее зовут? — спросил бывший участник операций «Токкотай» (операций смертников). По его мнению, операция «Девушка с палочкой» развивалась слишком медленно.
— Понятия не имею. Ведь учитель никогда не называет нас по имени.
— Но ведь она приходит на каждый урок. Разве трудно заговорить с ней?
— Когда идет дождь, она не приходит, — поправил товарища Кавамото. — Вероятно, из-за больной ноги. В такие вечера я сам не свой. Давай лучше называть ее «Гэта-сан» («девушка в деревянных сандалиях»). Деревянные сандалии тоже стучат.
— Зачем менять ей имя?
— «Девушка с палочкой» плохо звучит. Ведь неизвестно, что с ней, бедняжкой, случилось.
— Этого я не знаю. Зато я знаю, что ты в нее влюблен, — заметил Фудзита и, чтобы насмешить товарища, округлил свои и без того круглые черные глаза.
— Вздор! — сказал Кавамото. — Я вообще не интересуюсь девушками.
До того как с двенадцатилетней Токиэ Уэмацу случилось несчастье, она собиралась стать танцовщицей. Учительницы, обучавшие Токиэ классическим японским танцам, были очарованы ее красотой, грацией и выдержкой. По случаю приезда члена императорской фамилии принца Такэмацу, который в 1943 году должен был принимать в Хиросиме парад войск и «патриотической молодежи», девочка получила в подарок от своих родителей новые спортивные туфли на резиновой подошве. Незадолго до начала парада она вспомнила, что оставила что-то в классе. Токиэ помчалась на второй этаж, но поскользнулась на лестнице. Ее привезли домой со сложным переломом бедра.
Отец Токиэ — кузнец, значительно расширивший во время войны свою кузницу, — истратил на лечение дочери целое состояние. Когда за одну из многочисленных мучительных операций, которым подвергалась дочь, ему пришлось заплатить тысячу иен, все соседи сбежались, чтобы взглянуть на тысячеиеновую бумажку и пощупать ее. Таких денег они еще никогда не видели.
Однако ни молитвы, ни добровольные посты семьи Уэмацу (одна из сестер поклялась не пить чаю до выздоровления Токиэ) не помогали девочке. Только один приехавший издалека профессор нашел в конце концов способ лечения, обещавший молодой девушке полное исцеление. Правда, ей пришлось бы еще много месяцев носить гипсовый «корсет» от груди до пальцев ног.
Токиэ уже делала первые осторожные шаги, как вдруг недалеко от ее дома засверкала «великая молния». Еще не понимая, что произошло, девочка услышала такой шум, «словно закричали тысячи, десятки тысяч людей».
— Казалось, — рассказывает Токиэ, — что обрушился горный хребет. У упала в саду. «Опять будет перелом кости!» — это было последнее, что я успела подумать.
Предчувствия Токиэ, к несчастью, оправдались. Новый двойной перелом бедра уничтожил надежду на окончательное выздоровление. В те августовские дни 1945 года немногие уцелевшие врачи были перегружены лечением более тяжелых увечий, чем перелом бедра. С помощью одной из своих сестер Токиэ начала лечиться собственными средствами. В конце концов она добилась того, что рана закрылась, гной перестал выделяться и кости начали срастаться, но срастались они неправильно. На всю жизнь Токиэ осталась калекой. Под впечатлением этого она писала в своем дневнике: «Мне теперь четырнадцать лет. Конечно, я не знаю, сколько проживу на свете, но я бы охотно перепрыгнула через счастливый семнадцати-восемнадцатилетний возраст, чтобы сразу превратиться в почтенную пожилую даму лет шестидесяти».
«Пикадон» полностью разрушил кузницу семьи Уэмацу, находившуюся в районе виноградников в Одзумати. Кузнецом отец так и не смог устроиться, так как пострадал от радиоактивного излучения и не был в силах заниматься своим прежним делом. На первых порах Уэмацу открыли недалеко от главного вокзала палатку, в которой они продавали носки и нижнее белье. Когда Уэмацу-сан стал поправляться и получил кое-что из своих сбережений, он начал понемногу перепродавать сырье. В конце концов он вложил все свои деньги в спекуляцию мылом. Он покупал мыло за наличные деньги оптом, крупными твердыми брусками, разрезал их на куски и продавал в розницу. Однажды Уэмацу отпустили товар в больших бочках. Когда он вскрыл бочки, оказалось, что в них упаковано не твердое мыло, как всегда, а жидкое, маслянистое, грязное месиво, которое он не мог сбыть. Так как Уэмацу заплатил за товар наличными, он потерял почти весь остаток своих сбережений.
«Мне тоже придется работать, чтобы семья могла существовать». К, этому выводу Токиэ пришла, прислушиваясь к разговорам встревоженных родителей, возвращавшихся поздно вечером домой после тщетных поисков заработка.
Девушка решила поступить в христианскую школу иностранных языков в Матоба-тё, чтобы изучить английский язык. Она надеялась со временем найти место секретарши.
Однако вначале Токиэ обуревали те же сомнения, что и Кавамото. Подобает ли ей изучать язык тех, кто обрушил на нее и ее семью такие несчастья?
Она посоветовалась с отцом, и он напомнил ей об одном разговоре, происшедшем еще в то счастливое время, когда Токиэ была веселой, полной надежд школьницей. Она училась тогда в четвертом классе. Однажды девочка вернулась домой с большой шишкой на лбу, с синяками, в разорванном платье. Она подралась с двадцатью школьниками из-за маленького корейца, которого японские ребята довели до слез, крича ему вслед, что от него несет чесноком. Токиэ уже много раз видела, как дети мучили корейского мальчугана, но на этот раз она не стерпела.
В тот вечер Уэмацу-сан сказал своей любимой дочери:
— Ты ведь знаешь, что девочкам драться нельзя. Пожалуйста, не делай этого. Но по существу ты была совершенно права: человек не может быть хуже других только потому, что он родился в другой стране.
— То, что я сказал тебе тогда, осталось в силе… — заметил отец Уэмацу, заканчивая разговор с дочерью о ее предполагаемом обучении английскому языку.
И вот Токиэ начала изучать язык тех, кого она ненавидела со дня «пикадона».
Чтобы испытать себя и проверить догадку Фудзиты о том, что ом влюблен в «девушку с палочкой», Итиро Кавамото попросился в морскую поездку в Симоносэки. Как-то он уже ездил от своего предприятия по морю: они закупали на островах продовольствие для рабочих. На этот раз предполагалось более дальнее и продолжительное путешествие. Самое меньшее неделю Итиро не сможет посещать школу иностранных языков. Заметит ли «она» его отсутствие?
Их было четверо. В шторм они вышли в море на моторной шлюпке «Кёэй мару», чтобы забрать огнеупорный кирпич для котельной электростанции. К полудню море успокоилось. Под косыми лучами зимнего солнца шлюпка, испытывая легкую килевую качку, пробиралась по проливу Миядзима. Вдали на бледно-лиловом небе вырисовывались красиво изогнутые, покрытые красным лаком «тории» в знаменитом святилище на острове. Снова поднялся ветер. Он гнал волны, увенчанные бесчисленными белоснежными барашками. Море походило на луг из стекла, где пышно расцветали и мгновенно разбивались вдребезги белые цветы.
С последними лучами заходящего солнца шлюпка «Кёэй мару» бросила якорь в гавани, названия которой Кавамото не знал. Домики с травяными крышами, приютившиеся на светлом песке берега, окаймленного вдали высокими соснами, и мирная тишина, царившая вокруг, глубоко тронули Итиро, которому уже казалось, что в мире нет ничего, кроме развалин и шумных лавчонок перекупщиков. Он вытащил тетрадку с рисунками Ти-бико (скелеты домов, покосившиеся хижины, развалины церкви Нагарекава, в которой не осталось ни одного целого окна) и набросал идиллическую картину, расстилавшуюся перед ним. Потом при свете лампы он написал несколько писем: преподавателю английского языка Цукусимо, своему приятелю Фудзита-сан и, наконец, после некоторого колебания, с тревожно бьющимся сердцем — «девушке с палочкой».
На следующий день маленькое судно попало в тяжелый шторм. После того как оно миновало остров Убэ, пошел дождь. А потом поднялся сильный ветер, превратившийся уже через несколько минут в бурю. Шлюпку «Кёэй мару» сильно качало. Но еще опаснее штормовых волн были черные заросли морской травы. Гигантские волны отрывали их от дна и выбрасывали на бурную поверхность моря. Трава цеплялась за винт шлюпки, несмотря на то что мотор работал на полную мощность. Объятия этих бледно-зеленых лиан оказались сильнее, нежели металл лопастей, неистово ударявших по ним.
Внезапно мотор умолк, и лодка начала беспомощно кружиться на волнах. Теперь осталась только одна возможность избегнуть крушения: надо было, не выходя из лодки, разрубить зеленые цепи, сковавшие суденышко. Кавамото, привязанный только узким кожаным ремнем, почти всем корпусом перегнулся через борт и начал борьбу с зеленой гидрой, орудуя длинным «тоби» — тем самым инструментом, который навсегда остался у него в памяти как атрибут страшных сцен сжигания трупов после «пикадона». Огромная волна вывела смельчака из строя. Теперь очередь была за самим капитаном. Ему наконец удалось освободить винт.
Но борьба с волнами высотой с гору и с подводными джунглями не прекращалась. Четыре раза винт застревал в водорослях, и четыре раза Кавамото прощался с жизнью.
Мысленно он писал «девушке с палочкой» множество прощальных писем, мысленно он сказал ей то, в чем до сих пор не смел признаться даже самому себе. Когда они наконец прибыли в порт Онода, Итиро, не успев снять с себя насквозь промокшую одежду, черкнул несколько строк любимой девушке. Но в этом письме не было ни слова о том, что он передумал в часы величайшей опасности.
На конверте Итиро написал: «Хиросима. Школа иностранных языков. Девушке с красивой еловой палкой».
Когда, вернувшись из своей поездки, Итиро Кавамото в первый раз явился в школу, «девушка с палочкой» не показала виду, что получила от него письмо. «Отважного искателя приключений» это несколько разочаровало. И в то же время он испытал чувство облегчения. «К счастью, письмо, кажется, пропало», — думал он, озабоченный единственно тем, чтобы предмет его обожания не обиделся на него за навязчивость. Он опасался, что девушка, стремясь избежать встреч с ним, вообще перестанет посещать занятия. Мало-помалу его надежда на халатность почты превратилась почти что в уверенность. Девушка регулярно приходила на уроки, однако по-прежнему держала себя с ним, как с чужим.
И все же Токиэ действительно нашла на своей парте открытку, всю исписанную английскими буквами. На оборотной стороне открытки был изображен красивый вид какого-то порта в час заката. Под открыткой стояла подпись — Итиро Кавамото.
— Я тогда понятия не имела, кто такой Итиро Кава-мото, — рассказала мне Токиэ, — и, к сожалению, должна признаться, что не поняла ни слова. Правда, я взялась за англо-японский словарь, но так и не нашла ни одного из незнакомых слов. А мне очень хотелось знать, что там написано. Поэтому я обратилась к нашему преподавателю и спросила его:
— Сэнсэй, не соизволите ли вы мне это перевести? Преподаватель минуту смотрел на открытку, а потом громко рассмеялся.
— Уэмацу-сан, неужели вы и вправду не можете это прочесть?
— Не могу. Но я приложу все старания, чтобы впредь заниматься лучше.
— Ха-ха… Письмо ведь написано по-японски, только английскими буквами.
Разбирая загадочные строки, Токиэ наконец поняла смысл письма. Но кто же этот Итиро Кавамото? Вероятно, он тот самый, кто регулярно кладет на ее парту журналы. Несколько раз в журналах оказывались даже конфеты. Тем не менее девушка терялась в догадках. Преподаватель никого не называл по имени, а сама она стеснялась спрашивать.
— После урока в классе всегда оставалось двое учеников, чтобы навести порядок, — рассказывает Токиэ. — Один из них преувеличенно громко пел и суетливо бегал по классу. Второй вел себя очень тихо и, по-видимому, был поглощен своим делом. Мало-помалу я решила, что Кавамото-сан — это юноша, который пытается обратить на себя внимание громким пением.
В то время я посещала не только школу иностранных языков, но также христианские богослужения. … Я решила посвятить свою жизнь религии и спросила учителя, можно ли мне креститься. Кроме меня, еще пятеро японцев должны были принять христианство.
В один прекрасный день веселый певец подошел ко мне и сунул мне в руки записку, в которой было сказано:
«Попытайтесь выучить эти слова к дню крещения. Кавамото».
— Итиро просил меня передать вам эту записку, — сказал «певец».
Я поняла, что ошибалась. Не его, а того, другого, кого я мысленно окрестила «тихоней», звали Кавамото.
В самом конце ноября священник обратился ко всем учащимся курсов иностранных языков:
— Если кто-нибудь из вас еще перед рождеством хочет принять крещение, пусть уже теперь заявит об этом.
— Что такое «крещение»? — спросил Кавамото своего товарища Фудзита.
— Крещение — это… для того чтобы стать христианином, — объяснил тот кратко.
Кроме немногих воспоминаний детства о перуанских алтарях с богатыми золотыми украшениями и нескольких воскресных богослужений в Хиросиме, на которых Итиро присутствовал главным образом для того, чтобы издали полюбоваться «девушкой с палочкой», Кавамото в то время ничего не знал о христианстве.
Тем не менее он решил креститься. Впоследствии он писал в своем дневнике:
«К крещению меня побуждала не вера, а какое-то мне самому неясное чувство. Мне хотелось возложить на себя бремя ответственности. И потом, мне казалось, что, если я когда-нибудь пойду по скользкой дорожке, факт моего крещения станет для меня опорой, своего рода незримым заветом, договором, который свяжет меня. Не могу сказать, что меня побуждали принять христианство какие-то глубокие чувства, связанные с этим учением, или что христианская вера меня особенно трогала и привлекала. Если бы вечернюю школу возглавляла какая-нибудь другая, совсем иная религиозная община, я, вероятно, примкнул бы и к ней».
В последнее предрождественское воскресенье шесть человек, которым предстояла церемония крещения, собрались в сколоченной из листов жести церкви Матобатё за вокзалом. Было страшно холодно. Ночью неизвестные злоумышленники снова вырезали дорогостоящие оконные стекла, которые так трудно было заменить. В помещении гулял ледяной ветер, и свечи все время гасли.
Вместе с Итиро Кавамото к «таинству крещения» готовились шестидесятилетний старик, по имени Нисикава, утверждавший, что он уступил настояниям жены, желая иметь дома покой; Миякэ — студент университета в Токио; Окамото — ученик высшей сельскохозяйственной школы в Санъё; бывший матрос-смертник Фудзита и «девушка с палочкой».
Всех вновь обращаемых ввели в церковь через левый придел. Потом они прошли вперед к алтарю, возле которого стояла большая рождественская елка.
Нужно было опуститься на колени. Но маленькая Токиэ не могла согнуть свою больную ногу.
Итиро, стоявший слева от нее, шепнул:
— Разрешите принести вам маленький стульчик? Впервые он обратился к ней прямо.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — прошептала девушка.
Она была так смущена, что с трудом произнесла заученные слова, которые требовала церемония крещения.
Когда все кончилось и вновь обращенные христиане должны были встретиться за совместной трапезой, Токиэ неожиданно исчезла. Ее искали повсюду. Наконец выяснилось, что она ушла, сославшись на необходимость срочно вернуться домой.
Итиро не получил никакого удовольствия от пиршества, хотя уже давно не ел таких вкусных яств. Он все время думал: «Быть может, я ее обидел, навязывая свою помощь?»
Только гораздо позднее Итиро узнал, почему «девушка с палочкой» так поспешно ушла. Ее глубоко тронули приветливые слова чужого человека, его забота о ней, обиженной судьбой калеке. Она давно смирилась со своей участью и считала, что ей предстоит одиночество, жизнь без дружбы и любви. А теперь? Неужели все складывается по-иному? Токиэ хотелось подумать об этом в тишине, вдали от людей. Ей необходимо было собраться с мыслями.
За церковью был кинотеатр. Тот самый, в котором Итиро со своими друзьями из «Замка подсолнечника» смотрел когда-то чаплинский фильм. Токиэ купила билет и уселась в темном зале.
— Я еще помню название фильма, — говорит она. — Словно в издевку, он назывался «Первая любовь». Но что происходило на экране, этого я сказать не могу, так как была поглощена собственными мыслями. За два часа я много передумала, очень много.