Часть третья. ГОРОД МИРА (1948–1952)

ОДИНОЧКИ

1

— Аллилуйя, — донеслось с улицы в комнату Токиэ.

— Твой «почтальон» уже тут как тут, — насмешливо сообщила старшая сестра, — скажи ему, пусть наконец войдет в дом.

«Девушка с палочкой», прихрамывая, подошла к двери. У входа стоял Итиро Кавамото. Как всегда, он припас для Токиэ маленький подарочек. И, кроме того, разумеется, письмо. С некоторых пор они писали друг другу ежедневно. Но, поскольку почте для доставки писем требовалось гораздо больше времени, чем проходило между их встречами, они, прежде чем попрощаться, лично обменивались посланиями.

После крещения Токиэ не появлялась больше в школе. В один прекрасный день Итиро преодолел свою застенчивость и отправился к девушке. Предлогом послужила долгожданная библия на английском языке, которую наконец-то после долгих проволочек выдали ученикам школы иностранных языков. В оправдание своего визита Кавамото сослался на то, что счел своим долгом, проходя мимо дома бывшей соученицы, занести ей библию. Он тут же собрался было удалиться, но Токиэ нашла в себе достаточно присутствия духа, чтобы поговорить с гостем и тем самым задержать его, хотя неожиданный приход юноши смутил ее.

За этой первой беседой на улице, перед домом, последовало еще множество таких же бесед. Итиро начал приходить к девушке чуть ли не каждый вечер после конца работы. Однако промелькнул целый месяц, прежде чем юноша в первый раз переступил порог ее дома.

— Я не хочу смущать ваших родных, — извинялся Итиро. При его деликатности ему было ясно, что состоятельные в прошлом Уэмацу должны страшно стесняться своей бедности.

С начала 1948 года материальное положение семьи сильно ухудшилось.

— Правда, моя сестра зарабатывала немного шитьем, — вспоминает Токиэ, — но, за что бы ни брались отец с матерью, стараясь стать на ноги, все кончалось неудачами. Изо дня в день картошка была нашей единственной пищей. Чтобы внести в наше «меню» некоторое разнообразие, мы сами варили себе что-то вроде карамели из обыкновенного сахара. Иногда мне удавалось сэкономить немного самодельных конфет и обменять их на книги.

Однажды, когда в доме впервые за долгое время появилось несколько свободных иен, сестра Токиэ пригласила скромного Итиро к обеду. Стол накрыли в коридоре, на нем были две тарелки, две ложки и ваза с цветущей веткой. Но «девушка с палочкой» была так взволнована, оказавшись вдвоем с «незнакомым мужчиной», что не могла проглотить ни ложки пшеничной каши, приправленной пряностями.

— В этот вечер я записала в своем дневнике: «Спасибо, нэ-сан (старшая сестра)», — рассказывает Токиэ. — Все остальные обитатели нашего дома ушли погулять и оставили нас вдвоем.

— Ты каждый день ведешь дневник? — спросил меня Итиро.

— Да, каждый день, — ответила я.

— А ты могла бы показать дневник своему ни-тяну (брату)?

— Хорошо… Когда-нибудь я тебе покажу свой дневник. Но тогда и ты разреши мне взглянуть в твои записи.

— Дай подумать… Согласен, ты тоже можешь прочесть мой дневник.

Однако, прежде чем Токиэ действительно отдала свой дневник Итиро, ей пришлось его несколько подправить.

— Потому что там слишком часто встречалось имя «Итиро-сан», — говорит она. — В таком виде я не могла показать дневник. Мои мысли почти всецело были заняты Итиро. Но я никогда и не помышляла признаться ему в этом. Мне казалось, что такой больной девушке, как я, нельзя мечтать о любви. Я была убеждена, что Итиро-сан будет презирать меня, если он догадается о моем зарождающемся чувстве.

Нечто большее, чем обычная застенчивость, мешало Кавамото признаться в любви «девушке с палочкой». И Токиэ скрывала свои чувства от Итиро не только потому, что считала себя физически неполноценной и совершенно непривлекательной женщиной. Ко всему этому прибавлялось еще подсознательное действие страха перед жизнью и усталость, явственное отражение которых врачи Хиросимы различали после «пикадона» на лицах своих пациентов. Это выражение лица получило наименование «муёку-гамбо», «ничего больше не хочу». Если бы в настоящее время наряду с сотнями работ о физических последствиях атомной бомбардировки существовало такое же множество исследований о психике жертв «пикадона», мы наверняка могли бы установить, что «страх перед любовью», проявлявшийся в удивительной сдержанности обоих наших героев, стал в высшей степени типичным явлением для многих людей в Хиросиме.

Социолог Накано, который особенно серьезно занимался детьми жертв Хиросимы, ставшими тем временем взрослыми, установил, что страх перед любовными связями и потомством у большинства этих девушек и юношей поразительно велик. Накано объясняет его нежеланием из-за возможных лучевых поражений зародышевых клеток производить на свет уродов. На самом же деле этот страх имеет более глубокие корни.

Итиро Кавамото и Токиэ Уэмацу, равно как и бесчисленное множество других очевидцев атомного взрыва, пережили нечто большее, нежели просто бомбардировку, они пережили «светопреставление». И этот шок поколебал в них один из сильнейших человеческих импульсов — желание зачинать себе подобных, производить их на свет и тем самым продолжать свою жизнь в детях.

2

После своего крещения Кавамото начал регулярно посещать сборища «Христианского союза молодых людей» и уроки священного писания. Вскоре он взялся также развлекать детей сказками и разными забавными историями с помощью веселых рисованных картинок, которые демонстрировались через деревянную раму. В этих еженедельных «Ками-сибаи» (представления с рисованными куклами) Токиэ помогала ему. Итиро умел так хорошо подражать голосам всех животных, упоминавшихся в сказках, что быстро завоевал популярность у детворы Хиросимы.

Вскоре он начал давать свои «синсэй гакуэ» (представления) также в Сака и в сиротском доме. Дети никого так не любили, как его. И вот многие родители стали просить необразованного рабочего Кавамото поиграть с их ребятишками. Несмотря на то что все они были буддистами, они охотно разрешали Кавамото не только рассказывать сказки детям, но и обучать их священному писанию.

Правда, когда Итиро и его брат по крещению Фудзита разучивали христианские гимны, им приходилось уходить в самый дальний уголок территории электростанции, где никто не мог их услышать. Коллеги Итиро по работе утверждали, что классово сознательные рабочие не могут быть христианами, и насмехались над ним. — Иисус вступался за бедных и был против богатых, — оправдывал Кавамото свое обращение в христианство. — И еще: он сказал «возлюби своих врагов». Вы слишком многое ненавидите и думаете, что все знаете.

Пытаясь доказать, что добрый христианин вполне может быть хорошим членом профсоюза, Итиро стал одним из самых активных борцов за повышение заработной платы, против все усиливающегося урезывания демократических прав народа, предоставленных ему новой конституцией. На третьем году после окончания войны внутриполитическое положение в Японии вновь обострилось. Затяжная нехватка продуктов питания, дороговизна и инфляция приводили ко все новым боям из-за заработной платы, к демонстрациям и стачкам, которые не могли не коснуться также промышленных предприятий Хиросимы, находившихся в процессе восстановления. Бесконечные рабочие делегации являлись в ратушу с протестом против катастрофически прогрессирующего обесценения денег. Мэр Хамаи рассказывает:

«С раннего утра до позднего вечера, иногда даже далеко за полночь, к нам шли делегации, добираясь даже до моего кабинета. В иные дни делегаций было свыше ста и нам вообще не удавалось заняться своими делами. Зачастую требования, которые выставляли рабочие, местные власти при всем желании не могли удовлетворить. Случалось, что демонстранты вскакивали прямо в ботинках на мой письменный стол и пытались произносить речи…»

Чтобы покончить с брожением в стране, в Токио был принят «Закон об обеспечении общественной безопасности», который расширял полномочия полиции и запрещал проведение демонстраций и митингов без предварительного уведомления властей. Неукоснительное соблюдение этого чрезвычайного закона было возложено на местные власти. Характерно, что новый закон не был представлен на утверждение японского парламента.

Мэр Хиросимы, не принадлежавший ни к какой партии, на сей раз присоединился к мнению левых группировок, считавших, что полицейское подавление социальных недугов в стране не только не даст исцеления, но, наоборот, нанесет серьезнейший вред, нарушая гарантированные новой конституцией права — свободу мысли, слова и собрания. Хамаи был твердо убежден, что некоторые извращения конституционных прав, выразившиеся в ряде вторжений демонстрантов в ратушу, являются лишь преходящим явлением, в то время как «Закон об обеспечении общественной безопасности», в случае если его проведут в жизнь, поколеблет самый фундамент демократии, которая постепенно начала укрепляться в Японии. Кроме того, этот закон легко мог быть использован для дальнейших политических мер по подавлению свободы.

Встревоженным рабочим, которые приходили к Ха-маи поговорить насчет спорного закона, мэр заявлял:

— Я даже не думаю вводить у нас в Хиросиме такие порядки. Но при этом я рассчитываю на вашу сознательность.

Вскоре после этого главу городского самоуправления вызвали в штаб оккупационных войск в Курэ. Американцы были крайне рассержены проволочками с проведением закона, тем более что почти во всех японских городах мэры и муниципалитеты беспрекословно подчинились указаниям «сверху».

Хамаи, однако, остался твердым.

— Если я послушаюсь вас, я тем самым нанесу ущерб нашей новой конституции, — сказал он.

— Господин мэр, — ответил ему американский офицер, — ведущие японские правоведы уже разъяснили, что этот закон вполне соответствует конституции. Неужели вы считаете, что каждый мэр имеет право отстаивать какое-то свое особое мнение?

— На это можно по-разному смотреть. Во всяком случае, местные власти не имеют права так, запросто, проводить столь серьезные мероприятия. Если такой закон действительно необходим, пусть его без лишней спешки обсудят все выборные инстанции, соблюдая должное уважение к нашей конституции.

— Советую вам еще раз хорошенько подумать, — этой угрожающей репликой закончился разговор начальства с мэром Хиросимы.

Давление «сверху» отнюдь не ослабевало. Хамаи еще несколько раз вызывали в Курэ. В конце концов он почувствовал себя вынужденным внести компромиссное предложение. Согласно его предложению, граждане обязаны сообщать властям о готовящихся митингах и демонстрациях, а власти в этих случаях не вправе запрещать их.

Через несколько дней Хамаи вместе с председателем муниципалитета Нитогури вызвали в резиденцию оккупационных властей, находившуюся в здании префектуры Хиросимы. Навстречу ему вышел некий капитан Кэсу-элл и отрекомендовался специалистом-правоведом.

— Я уполномочен передать вам мнение вышестоящей инстанции, которой я подчиняюсь, — объявил офицер. — Мой комендант чрезвычайно разочарован отношением мэра к «Закону об обеспечении общественной безопасности». Это важнейшее мероприятие совершенно ложно истолковывается. Американцы начали сомневаться в доброй воле господина мэра. Оба представителя Хиросимы молчали. Капитан Кэсуэлл добавил:

— Я передал вам то, что поручил мне комендант. Не больше.

С полным сознанием своего достоинства мэр Хамаи ответил:

— У нас только одно желание — охранять демократию, дарованную нам после войны. Мы глубоко сожалеем, что наша искренность поставлена под сомнение.

Прежде чем возразить, капитан поколебался секунду, а затем медленно произнес, понизив голос почти до шепота:

— Я всего-навсего подчиненный и должен повиноваться распоряжениям начальства. Лично я считаю, что вы, господин мэр, правы. Но в данных обстоятельствах мне не остается ничего иного, как выполнять приказы коменданта.

Еще несколько дней мэр Хамаи боролся с собой. Должен ли он продолжать свое сопротивление или нет? С одной стороны, он взял на себя обязательство по отношению к рабочим и не хотел нарушать его, ибо разделял их опасения. С другой стороны, Хамаи было ясно, что, если он будет упорствовать, Хиросиме в дальнейшем нечего будет рассчитывать на получение какой-либо помощи от токийских властей.

Мэр решил уступить. Более того, ему самому пришлось публично высказаться за введение «Закона об обеспечении общественной безопасности». Правда, стремясь спасти свой престиж, он сделал оговорку, но она прозвучала весьма неубедительно, так как свелась лишь к малозначительному дополнению, что митинги и собрания должны «по возможности всегда разрешаться властями».

Практика показала, как легко было злоупотреблять этим «каучуковым параграфом», когда надо было запретить что-либо. Многие рабочие Хиросимы долго не могли простить Хамаи его соглашательской политики.

Позже Хамаи узнал, что мэр Хакодате в том же вопросе остался до конца непреклонен.

— У меня появилось тогда горькое чувство, что я вел себя как трус, — признается Хамаи.

3

Почти в то же самое время Хамаи поступил вопреки своим убеждениям и в другом, еще более важном и более чреватом последствиями вопросе. В середине 1947 года к мэру явились лейтенант Нил, молодой американский ученый, и японский врач, по имени Такэсима. Они сообщили, что американское правительство в сотрудничестве с компетентными японскими инстанциями решили создать в Хиросиме исследовательский институт, который будет изучать последствия атомной бомбардировки для здоровья людей. Несмотря на то что в то время почти во всех официальных сообщениях и инспирированных газетных статьях все еще утверждалось, будто взрывы атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки не имели долговременных отрицательных последствий для здоровья людей, в Хиросиме все знали, что множество мужчин, женщин и детей страдает от самых различных недугов, получивших в народе обобщающее название «атомной болезни». Какие бы цензурные рогатки ни ставили оккупационные власти, они, в конце кондов, все же не могли скрыть общеизвестные факты.

Мэр Хамаи был чрезвычайно обрадован тем, что американцы наконец-то займутся больными лучевой болезнью. Он сразу же поручил строительному ведомству подыскать удобную площадку для возведения здания новой клиники.

Предложение построить исследовательский институт в Касё, неподалеку от центра города, на месте, где до «пикадона» находился старый пороховой склад, нашло поначалу всеобщую поддержку. До клиники, расположенной в этом районе, больным было бы удобно добираться. Кроме того, сам факт строительства лечебного учреждения, ставящего себе целью исцеление ран, нанесенных войной, как раз на том месте, где в прошлом находился военный арсенал, был бы воспринят как убедительный символ.

Однако вышестоящие американские инстанции все еще не давали своего согласия на строительство. В один прекрасный день мэра Хамаи посетил еще один американский офицер, заявивший, что его правительство не устраивает предложенная для строительства площадка, поскольку здание, которое там будет воздвигнуто, не гарантировано от наводнений такого масштаба, как, например, сентябрьское 1945 года. В результате бесценные протоколы и записи клиники могут-де погибнуть. В качестве «доказательства» офицер принес с собой карту Хиросимы, весьма, впрочем, старую. Так, Хамаи припоминает, что дельта реки, уже много лет назад застроенная домами, была изображена на этой карте как часть моря. Американец разъяснил, что из соображений осторожности институту следует отвести более высокое место. Подходящей территорией он, в частности, считает холм Хидзи-яма на восточной окраине города. Хамаи с самого начала встретил в штыки предложение офицера.

— На этом холме, — сказал он, — разбит парк, к которому мои сограждане питают особые чувства. Когда-то в северной части парка находилась резиденция императора Мэйдзи, где он останавливался, приезжая в Хиросиму. С тех пор этот клочок земли считается у нас священным. На южном склоне холма расположено старое военное кладбище. Мы, японцы, с истинным благоговением относимся к могилам наших воинов. Если американские власти возведут свой институт на этом холме, все равно где — на кладбище или на территории бывшего дворца, они с самого начала восстановят против себя жителей Хиросимы.

Чтобы отговорить американцев от их планов, мэр повел офицеров на холм Футаба, расположенный недалеко от Хиросимы, и показал им пригород Иосида, которому также не угрожали никакие наводнения. Но американцы продолжали настаивать на том, что самой подходящей для строительства площадкой является холм Хидзи-яма. Тогда Хамаи заявил ясно и недвусмысленно:

— Я говорю от имени моих сограждан. Они никогда не одобрят вашего плана. Поэтому и я не могу с ним согласиться. Не думайте, что я такой упрямец. Я убежден, что ваш институт имеет огромное значение. Но для его нормальной работы необходимо, чтобы жители Хиросимы охотно сотрудничали с вами.

Казалось, что на этом инцидент исчерпан. В начале 1948 года АБКК («Атомик бомб кэжюэлти комишн», «Комиссия по изучению последствий атомных взрывов» временно приспособила для своих надобностей бывший Зал триумфа у гавани Удзина.

Но в конце декабря 1948 года, когда Хамаи уже почти забыл неприятный разговор о парке Хидзи-яма, к нему явился начальник отдела здравоохранения в «кабинете» Макартура и опять начал настаивать на том, чтобы муниципалитет Хиросимы предоставил в распоряжение АБКК спорный холм. Хамаи вновь отклонил требование американцев, повторив свои прежние аргументы. Тогда начальник отдела здравоохранения сообщил мэру, что у него в кармане лежит разрешение японского правительства на эту территорию и, поскольку земля является собственностью всей нации, город вряд ли может и дальше упорствовать. За этим визитом последовал еще один. В 1949 году к мэру явился крупный чиновник японского министерства общественного вспомоществования и начал читать нотации строптивому Хамаи:

— Если вы и дальше будете ставить палки в колеса, правительство попадет в крайне неприятное положение. И это не только нанесет урон всему нашему народу, но и повредит непосредственно Хиросиме.

Последний аргумент решил дело. Старому кладбищу пришлось потесниться. Именно там было решено строить новый институт. Однако события последующих лет показали, насколько справедливыми были опасения мэра.

4

Хиндзо Хамаи был бы, по всей вероятности, менее сговорчив в спорах по вопросу о «Public Security Law» («Законе об обеспечении общественной безопасности») и строительной площадке для клиники АБКК, если бы он не хотел спасти ценой своих уступок другой проект, являвшийся, так сказать, его любимым детищем. Речь шла о чрезвычайном законе, который должен был помочь Хиросиме выбраться из безнадежного финансового кризиса. Для того чтобы провести этот законопроект в Токио, мэру необходимо было заручиться расположением «дайити» — штаба Макартура — и либерально-демократического большинства в Токио, верой и правдой служившего американским политикам.

В апреле 1948 года в Хиросиме была создана «лига» из представителей всех слоев населения. Единственной целью «лиги» было добиться у правительства в Токио чрезвычайных кредитов на восстановление города, подвергшегося атомной бомбардировке. Однако, несмотря на то что сотни членов этого «народного собрания» ездили в столицу с петициями, стараясь оказать давление на министерства, в очередном годовом бюджете для Хиросимы опять были предусмотрены лишь обычные ассигнования.

Мэр Хиндзо Хамаи заявил, что он подает в отставку. Однако его политические друзья дали ему добрый совет: надо сделать так, чтобы в японский парламент был внесен специальный законопроект об «оказании помощи Хиросиме». Ибо только в том случае, если народные представители большинством голосов решат, что Хиросиме должно быть оказано предпочтение в ассигнованиях, можно надеяться на увеличение кредитов.

После этого Хамаи составил обширную докладную записку, в которой указал на «историческое значение хиросимской катастрофы» и объяснил, какую пользу извлечет Япония в том случае, если один из городов в стране будет официально объявлен «Меккой мира». Это не только укрепит веру всего человечества в стремление «страны восходящего солнца» жить со всеми в мире, но и принесет выгоду японской экономике благодаря притоку туристов из всех стран. Наконец, Хамаи указывал в своей записке, в которой ясно чувствовались отголоски проектов Комиссии по восстановлению, что «современный идеальный город» Хиросима послужит образцом для всех японских городов.

Болезнь помешала Хамаи самолично передать записку с пространным заглавием «Петиция об интегральной политике восстановления в отношении жертв атомного взрыва в Хиросиме» в кулуары парламента в ноябре 1948 года. Однако эта небольшая задержка оказалась весьма кстати. На выборах в январе 1949 года обнаружился явный поворот влево. В связи с этим умеренная правительственная партия, незыблемые позиции которой несколько поколебались, почувствовала, что в будущем она должна больше заботиться о своей популярности. Хамаи, явившемуся в феврале 1949 года в Токио, был неожиданно оказан горячий прием реакционным правительственным большинством. Как в верхней, так и в нижней палате быстро нашлись люди, которые согласились внести желаемый законопроект. Одновременно соответствующие министерства заявили, что они готовы уже сейчас, еще до принятия закона, подготовить пятнадцатилетний план восстановления Хиросимы.

Мэр взял на себя переговоры с оккупационными властями, которые должны были санкционировать закон. В сопровождении депутата Такидзо Мацумото, прожившего много лет в США, и председателя муниципалитета Хиросимы Нагури он отправился к мистеру Вильямсу — связному между Макартуром и японским парламентом. После того как Мацумото в общих чертах изложил существо вопроса, американец взял английский перевод законопроекта и начал столь же основательно, сколь и медленно изучать его.

Казалось, время остановилось. Пока Вильямс с совершенно бесстрастным лицом читал текст записки, он не проронил ни слова и ни единым жестом не дал понять, согласен ли он с проектом или отклонит его. Тот факт, что цензура оккупационного правительства делала до этого момента все возможное, чтобы заглушить воспоминание о Хиросиме, заставлял предполагать, что Вильямс скорее всего отвергнет проект. Но некоторая надежда все же оставалась. Ведь в памяти еще живо было воспоминание об официальном заявлении Макартура относительно первого «праздника мира», проводившегося 6 августа 1947 года, и о широком резонансе, который это заявление получило во всех странах.

Вспоминая тягостные минуты ожидания в кабинете американского чиновника, Хамаи рассказывал:

— Мне стало чуть ли не дурно; я уставился на Вильямса, стараясь угадать его настроение. Если бы он сказал «нет», наш план провалился бы в парламенте. Но вот американец оторвал наконец взгляд от записки и возвестил: «Великолепно! Ваш план имеет не только внутриполитическое, но и внешнеполитическое значение. Попытайтесь добиться, чтобы ваше предложение было поскорее обсуждено и принято. Как только представители парламента придут ко мне с законом, я сам отправлюсь к генералу Макартуру и добьюсь, чтобы он утвердил его».

Счастливые японцы пожимали друг другу руки. А потом, когда они выходили из американского штаба, председатель муниципалитета Хиросимы без конца повторял: «Дело в шляпе, наше дело в шляпе! Теперь закон будет наверняка принят».

И действительно, мысль о том, что Хиросима должна быть выделена из всех других городов, разрушенных войной, наконец-то нашла признание в японском парламенте. Даже премьер-министр Иосида, до того времени весьма сдержанно относившийся к Хиросиме (ни он, ни его предшественники ни разу не удосужились нанести городу официальный визит), сказал мэру:

— Разумеется, мы что-нибудь сделаем для вас. Когда я веду переговоры с представителями союзников, я всегда говорю им: «Вы можете сколько угодно кичиться своей гуманностью, но судьба Хиросимы заставляет видеть вас в совсем ином свете». В ответ они обычно машут рукой и говорят: «Лучше не будем упоминать об этом».

10—11 мая 1949 года японский парламент наконец-то принял закон, официально объявляющий Хиросиму «городом мира». Этот закон не только обеспечил Хиросиме чрезвычайные субсидии, но также передал в ее распоряжение один из двух принадлежавших ранее военным властям земельных участков, которых город уже давно домогался.

В последний момент, правда, возникло непредвиденное затруднение, чуть было не сорвавшее принятие законопроекта. Дело в том, что представители Нагасаки — второго города, где произошел атомный взрыв, — внезапно выступили с заявлением, что их город по меньшей мере с одинаковым правом может претендовать на то, чтобы стать «Меккой мира». Поэтому надо сразу же проголосовать закон о восстановлении как Хиросимы, так и Нагасаки. Если этого не произойдет, все депутаты либерально-демократической партии в округе Нагасаки единодушно выйдут из правительственной коалиции. Обращаясь к представителям Нагасаки, Бамбоку Оно, один из сторонников закона о Хиросиме, с возмущением сказал:

— Где это видано, чтобы так делалась политика? Сперва вы смотрели, как другие готовили лакомое блюдо, а потом, когда пришло время есть, заявляете: «Мы тоже хотим участвовать в трапезе!».

Депутаты спешно выработали компромиссное решение: Нагасаки было присвоено наименование «международного культурного центра». Таким образом, на долю второго разрушенного атомной бомбой города пришлась по крайней мере треть «кушанья», изготовленного на парламентской «кухне» в Токио.

5

Однако радость населения Хиросимы в связи с утверждением будущих субсидий была вскоре омрачена одним неприятным событием.

В начале июня вызванный из США для борьбы с инфляцией в Японии экономический советник Джозеф Додж предложил свой план «оздоровления японской экономики», который предусматривал немедленное, и притом значительное, сокращение всех расходных статей государственного бюджета, повсеместное замораживание заработной платы и различные мероприятия по «рационализации» японской промышленности. Тем самым пятилетний план экономического восстановления Японии, принятый только в предшествующем году, был на данном этапе сорван. Жители Хиросимы имели все основания предполагать, что проект возрождения их города, только что с большой помпой утвержденный парламентом, постигнет та же участь. Тем более что сверхосторожные защитники этого проекта не внесли в текст закона никаких точных данных о размерах помощи государства «городу мира».

В соответствии с планом Доджа в середине июня 1949 года предполагалось уволить почти треть рабочих на втором по величине предприятии Хиросимы, сталелитейном заводе «Ниппон сэйко Ко», насчитывавшем свыше двух тысяч рабочих, ибо руководство железными дорогами временно заморозило все заказы на рельсы, переданные этому заводу. Против увольнения рабочих выступили все профсоюзы в Хиросиме. Но, поскольку их жалобы ни к чему не привели, они призвали трудящихся к забастовке.

Коллектив электростанции в Сака присоединился к стачке сталелитейщиков. Все члены профсоюза этого предприятия приняли участие в крупной демонстрации, состоявшейся 15 июня на площади у сталелитейного завода. Итиро Кавамото был одним из знаменосцев своей колонны во время этой самой многочисленной и значительной манифестации трудящихся Хиросимы.

Когда на площадь прибыл коллектив рабочих из Сака, зазвонил большой колокол и тысячи людей, как это принято в Японии в таких случаях, зааплодировали. Но вскоре к месту демонстрации начали подтягиваться грузовики с полицейскими. Представитель властей зачитал заявление губернатора провинции Кусуносэ, содержавшее приказ немедленно распустить митинг протеста. Однако это заявление было встречено возмущенными выкриками, бранными словами, песнями и слитным гулом скандирующих голосов. Когда наступила ночь, демонстрантов начали донимать тучи мошкары. Но они не двинулись с места, только немного перестроились. Физически более выносливые члены корейского профсоюза заняли заводские ворота. Через некоторое время снова раздался звон колокола: была объявлена тревога. Задремавшие было демонстранты проснулись.

— Полиция наступает! Полиция наступает! — раздавались голоса.

Действительно, в неверном свете факелов появились люди в форме. Они приближались к заводу. Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что это были железнодорожники, присоединившиеся к манифестации после окончания работы. Они несли флаги и плакаты.

Полиция дожидалась рассвета. Только решив, что демонстранты достаточно измучены и голодны, полицейские перешли в наступление с целью «очистить» территорию завода. Они без труда заняли баррикаду, воздвигнутую перед заводскими воротами. Вот рассказ Кавамото о последующих событиях:

«Я услышал, как кто-то резко отдал команду: «Вперед!» Мы стояли тесными рядами, сцепив руки крест-накрест, так что каждый из нас крепко держался за пояс соседа, и пели так громко, что чуть было не сорвали себе голос. Полицейские шли прямо на нас. Ряд за рядом. Их бранные выкрики: «Преступники! Собаки!» — раздавались все ближе и ближе.

Я спрятал вымпел нашего профсоюза. Но, к сожалению, забыл спрятать свою самопишущую ручку, она торчала у меня из кармана пиджака. Прорвав ряд, стоявший впереди нас, полицейские приблизились к нашему. Они начали бить дубинками по сцепленным рукам и толкать демонстрантов в грудь. Но мы еще теснее прижались друг к другу… Внезапно один из полицейских выхватил у меня из кармана ручку и крикнул:

— Если хочешь получить ручку обратно, возьми ее из моих рук!

В ответ я отрицательно покачал головой, дав ему понять, что на эту глупую провокацию не попадусь. Тогда полицейский у меня на глазах разломал ручку на две части и изо всех сил ударил меня по голове.

К счастью, я предусмотрительно набил шапку травой и поэтому не потерял сознания, хотя и был оглушен. Окончательно придя в себя, я вновь поспешил к воротам, где стычка еще продолжалась. У ворот возвышался громадный гималайский кипарис, который, казалось, презрительно взирал на беспорядочную потасовку людей. Я бросился на подмогу последнему устоявшему ряду моих товарищей. Но и этот ряд смяли полицейские.

Несколько блюстителей порядка набросились на меня. Мне показалось, что они меня вот-вот задушат; невольно я схватился за кожаный ремешок каски под подбородком одного из полицейских.

— Это посягательство на общественный порядок! — крикнул он.

Не успел полицейский меня ударить, как двое-трое демонстрантов оттолкнули его в сторону и увлекли меня за ворота.

Постепенно все вокруг стихло. Красный флаг, развевавшийся на верхушке кипариса, начал гореть. Один из охранников вскарабкался на дерево и поджег флаг. Мы молча стояли у ворот и смотрели вверх до тех пор, пока последнее облачко дыма не растаяло в воздухе…

У меня болела грудь… Перед тем как идти на демонстрацию, я купил себе медный крест. Когда меня сбили с ног дубинкой, крест согнулся и впился в тело».

Далее Кавамото подчеркнул, что в то утро поражения он, как никогда раньше, почувствовал свою солидарность со всеми рабочими и необходимость совместной борьбы. И все-таки (сам Кавамото считает, что «именно поэтому») он в тот же вечер отправился на богослужение в свою церковь и попытался разъяснить другим прихожанам справедливость требований рабочих.

— После этого я начал молиться за благополучие рабочих, — рассказывает Итиро. — Но никто из членов моей общины не пожелал присоединиться к этой молитве.

6

Позиция христианской церкви глубоко разочаровала Кавамото.

— Правда, я и впредь регулярно посещал богослужения, но начал сомневаться в христианстве, — рассказывал он мне. — Равнодушие общины сильно обескуражило меня.

Новое чувство еще больше усилилось после второго случая «несостоятельности» общины — так по крайней мере Итиро оценил позицию верующих. Это произошло, когда через Хиросиму проезжали японские военнопленные.

В то время русские начали отпускать на родину солдат японских подразделений, взятых в плен в последние дни войны. Члены общины Матобатё, к которой принадлежал Итиро, решили явиться на вокзал и предложить своим согражданам, возвращавшимся домой, угощение. Но потом газеты сообщили, что военнопленные, прожившие почти четыре года в сибирских лагерях, вопреки всем ожиданиям заявили по прибытии на родину, что они считают себя коммунистами. Церковь тут же потеряла всякий интерес к этим своим «братьям». Около полуночи, когда поезд с бывшими военнопленными прибыл в Хиросиму, весь перрон был украшен красными флагами. Несмотря на поздний час, здесь собралось много сотен людей. Толпа, смешавшись с худыми и, видимо, до глубины души растроганными солдатами, запела «Интернационал». Эта сцена произвела на Кавамото сильнейшее впечатление, и он очень сожалел, что на вокзал не явились остальные члены его общины.

— Если вы будете прятаться в свою скорлупу, вы никогда не сможете привить людям любовь к ближнему, — упрекал он их. — Церкви не следует замыкаться в самой себе, она всегда должна стоять на стороне угнетенных! Почему вы не принесли людям, вернувшимся на родину, слово божье! Ведь Христос не гнушался проповедовать даже перед разбойниками.

После этого нового разочарования в христианстве Кавамото впервые совершенно серьезно задал себе вопрос: не стать ли ему коммунистом? Коммунисты уже давно старались привлечь его на свою сторону. Итиро в свою очередь считал, что коммунисты, с которыми он встречался, превосходят и христиан, и социалистов своими человеческими качествами. Каждый из них был готов принести любые жертвы во имя рабочего класса. С другой стороны, Кавамото отталкивала их надменность. Коммунисты, по его мнению, считали, что только они одни понимают все происходящее…

Эти личные наблюдения помешали Кавамото вступить в коммунистическую ячейку на своем предприятии.

Спустя несколько дней Кавамото встретил человека, помогшего ему преодолеть недовольство христианской религией и вселившего в него новые надежды. Это случилось в июле 1949 года на празднике по случаю принятия закона, объявляющего Хиросиму «Меккой мира».

Празднество началось с пения новой «Песни мира», которая в дальнейшем должна была стать официальным гимном, исполняемым на ежегодной церемонии 6 августа. По мнению Кавамото, песня была слишком «беззубой»: в тексте ни разу не встречалось слово «гэмбаку» (атомная бомба). В ней не было ничего, кроме общих трескучих фраз. Официальные речи все оказались на один лад — одинаково длинные и скучные.

Но вдруг на трибуне появилась совершенно седая американка и начала, запинаясь, говорить на ломаном японском языке вещи, которые еще ни разу не произносились в Хиросиме вслух; в частности, она заявила всем пережившим «пикадон», что считает сбрасывание атомной бомбы преступлением и, как американка, просит у японцев прощения за это чудовищное злодеяние.

Седая женщина — ее звали Мэри Макмиллан — оказалась миссионеркой методистской церкви. С конца 1947 года она с присущей ей энергией начала помогать многим несчастным в Хиросиме. Вскоре Кавамото познакомился с ней лично. Макмиллан вернула ему веру в то, что на свете есть христиане, «не мудрствующие лукаво», достаточно мужественные, для того чтобы критиковать преступления властей предержащих.

7

Спустя несколько недель в Хиросиму прибыл еще один американец, чьи слова и дела оказали большое влияние на жителей этого города. Квакеру Флойду Смое, профессору ботаники в Сиэтльском университете (штат Вашингтон), понадобилось два года, прежде чем ему наконец разрешили построить в Хиросиме несколько домов для людей, лишившихся крова из-за атомной бомбы.

Уже самый факт, что белый человек пожелал выразить свое участие в судьбе Хиросимы не денежными и всякими иными пожертвованиями, а делами рук своих, был в высшей степени удивителен. Крепко сложенный и физически сильный, хотя уже седой как лунь, ученый принял весть о гибели японского города особенно близко к сердцу. Во время войны он руководил лагерем для интернированных американских граждан японского происхождения и по роду свой деятельности сталкивался с японцами, а со многими даже подружился.

Почти одновременно с атомной бомбардировкой Хиросимы, когда там обрушились и сгорели десятки тысяч зданий, Смое закончил строительство своего нового дома на окраине Сиэтля. Теперь он стыдился своего комфортабельного жилища, сознавая, что в это самое время люди, пережившие атомный взрыв, ютятся в землянках или вообще под открытым небом. И вот в рождественских открытках, которые Флойд разослал знакомым, он высказал пожелание, чтобы частные лица сложились и собрали некоторую сумму на строительство домов в Хиросиме.

Однако, когда профессор обратился в соответствующую инстанцию, ему было сказано:

— Если уж вы обязательно хотите помочь японцам, работайте на ЛАРА (Licensed Agencies for Relief in Asia — Зарегистрированные агентства по оказанию помощи в странах Азии). Этот благотворительный «трест», основанный в 1946 году, когда в Японии был голод, ставил своей целью объединить усилия американских филантропов и оказать помощь голодающему японскому населению. ЛАРА посылали за океан одежду, продукты питания, фармацевтические товары и другие жизненно необходимые предметы. К индивидуальным филантропическим акциям штаб Макартура относился неодобрительно, хотя и не запретил их полностью. Ученый оказал себе, что он смог бы добиться своей цели, очутившись в Токио. Но в то время было почти невозможно без направления военного командования или правительственных учреждений получить место на судне, направляющемся в Японию. Тогда Смое нанялся ухаживать за стадом коз, которое перевозили на пароходе в Японию. Козы были подарком одной из протестантских благотворительных организаций японскому населению.

По сравнению с той энергией, какую профессору пришлось затратить на многонедельный уход за несколькими десятками животных, страдавших морской болезнью, все остальное, даже попытка проникнуть к «новому микадо Японии» — генералиссимусу Макартуру — и убедить его в своей правоте, оказалось детской игрой.

Как бы то ни было, Смое очутился в Японии. В начале августа 1949 года он в сопровождении Энди — молодого священника из Сиэтля, Рут — учительницы из Туксона и «Пинки» — веселой негритянки из Южной Каролины прибыл в Хиросиму. Специально созданный комитет под руководством губернатора Кусуносэ и мэра Хамаи, который хотел встретить профессора на вокзале в Хиросиме, чуть было не разминулся с ним. Смое и его сотрудники были первые иностранцы со времени окончания войны, приехавшие из Токио в Хиросиму в вагоне третьего класса.

Достигнув после всех мытарств места назначения, Смое очень быстро убедился в том, что формула бюрократов всего мира «Это невозможно!» уже снова действовала в Хиросиме. Казалось бы, в городе, где тысячи людей все еще были без крова, выстроить несколько домов и подарить их нуждающимся будет легче легкого. Однако важные чиновники в благотворительных организациях высказывали бесчисленное множество опасений.

— Если вы предоставите один из ваших домов какой-нибудь семье, то остальные четыре тысячи семей почувствуют зависть к счастливчикам. Соседи начнут питать к ним недоверие, даже ненависть. И еще одно: настоящие бедняки не смогут себе позволить жить в тех красивых домах, которые вы задумали построить. Им не под силу будет оплачивать даже расходы по ремонту и налоги.

Но заботливые «отцы города» Хиросимы тем не менее были готовы помочь добровольцам из Америки. Они только выдвинули свой контрпроект. Пусть Смое и его друзья построят не жилые дома, а библиотеку для юношества. Библиотека станет «символом американской щедрости» и займет подобающее место в уже запланированном новом центре «города мира».

Профессор не скрывал своего разочарования. Конечно, он согласен, что строительство библиотеки для подрастающего поколения — весьма важное дело. Возможно, что такого рода библиотека будет способствовать уменьшению детской преступности. Возможно также, что она заложит фундамент взаимопонимания между народами. Все это правильно! Но разве в Хиросиме нет пока еще более насущных задач?

— А какими книгами вы собираетесь укомплектовать вашу библиотеку? — спросил под конец Смое своих собеседников.

— За книгами дело не станет! Нам уже пожертвовали четыре тысячи томов, — ответили профессору.

Тогда Смое пожелал сам ознакомиться с пожертвованной литературой. Оказалось, что все четыре тысячи томов — дубликаты книг американской солдатской библиотеки, разумеется, на английском языке!

— С этого момента, — рассказывает Смое, — история с библиотекой для юношества была для нас исчерпана и мы снова вернулись к идее постройки жилых домов, Было нетрудно установить, что город в это время задумал воздвигнуть на городской территории сто домов для семей, не имеющих крова. Дома должны были оставаться собственностью муниципалитета. Город обязался содержать их в исправности и сдавать остро нуждающимся семьям за 700 иен в месяц (приблизительно 1 доллар 85 центов). Теперь мы знали, как поступать дальше. Нам просто надо было построить четыре жилых дома из запроектированных 100…

В ближайшие месяцы жители Хиросимы имели возможность наблюдать за тем, как профессор Флойд Смое, один из самых уважаемых граждан той нации, чье «новое оружие» буквально за несколько секунд сровняло с землей их родной город, неутомимо трудился, дабы ликвидировать хотя бы мельчайшую долю атомных разрушений и лично компенсировать хоть крохотную часть нанесенного Хиросиме ущерба.

Но какое разительное несоответствие обнаружилось между силами разрушения и силами восстановления! Миллиарды долларов были потрачены на осуществление «плана Манхэттен»[25], а строительство велось на медные деньги, на жалкие гроши, которые доброхотные деятели пожертвовали профессору. Лучшие ученые и практики были собраны для создания атомной бомбы, а дома строила небольшая кучка дилетантов, стремившихся обучиться строительному ремеслу. Чтобы произвести на свет «Литл бой» — так весьма ласково окрестили свое детище создатели атомной бомбы, уничтожившей Хиросиму, — была пущена в ход самая совершенная и самая сложная машина, какую можно было себе представить, а в распоряжении Флойда Смое оказалось лишь одно «чудо техники» — небольшая тачка. На ней он самолично перевозил балки от лесопилки к строительной площадке в районе Минимати. Но когда «сэйдзонся» — люди, пережившие атомный взрыв, — видели, как этот человек, которому уже перевалило за пятьдесят, день-деньской таскает строительные материалы, словно он их товарищ по несчастью, они с истинным почтением склоняли перед ним головы.

Наконец первые четыре дома с красивыми садиками в японском стиле, построенные профессором с помощью местного плотника, своих троих американских друзей и двенадцати японских добровольцев, могли быть переданы представителям города Хиросимы. Церемония передачи состоялась 1 октября 1949 года. В своей краткой речи на этой церемонии ученый сказал:

— Те чувства, которые обуревали нас в день, когда мы узнали о трагедии Хиросимы, нельзя было выразить одними только словами. Поэтому мы при первой возможности приехали к вам, чтобы строить дома для людей, лишившихся крова.

В годовой статистике крупного центра Хиросимы за 1949 год четыре вновь отстроенных дома были почти незаметны. Но в сердцах жертв атомного взрыва энтузиаст-одиночка «Доксумое», как они его называли, до сих пор занимает значительное место.


МАРАГУМА-ГУМИ

1

После стычки с австралийским унтер-офицером Кад-зуо М. долго оставался безработным. Его «слава» драчуна быстро облетела весь город, и ни один предприниматель не решался взять на работу этого «возмутителя спокойствия».

К счастью, отец Кадзуо, Сэцуэ М., наконец-то смог опять открыть маленькую патефонную мастерскую. Он занимался теперь не только ремонтом патефонов, но и продажей подержанных пластинок. Дело его процветало, ибо вся Япония была помешана на «рекорд крэйзи» («сумасшедших пластинках»). На четвертом году после атомной катастрофы это увлечение захватило также Хиросиму, превратившись в своего рода манию.

С раннего утра до поздней ночи в городе не смолкал визг патефонов. Люди отстукивали такт кулаками, подергивались всем телом в ритм модных песенок. Из бараков и даже из новых зелено-белых автобусов, битком набитых туристами, доносились любовные вопли чужеземных певиц и хныканье саксофонов, исполнявших «шопинг-буги». Музыка была тем хиропоном, который оказался доступным каждому; ее слушали в самых разнообразных, невероятных сочетаниях: за французской шансонеткой следовал квинтет Шуберта, его сменяла модная японская песенка, заглушавшаяся бурей звуков из «Гибели богов».

Кадзуо ненавидел музыкальный угар, охвативший его соплеменников. И все же он, так же как и все другие, не мог устоять перед ним. Сразу после атомной катастрофы юноша считал, что ужасы, обрушившиеся на людей, погрузят весь мир в молчание, в мертвую тишину, из которой, быть может, родится что-то новое, потрясающее. А вместо этого в Хиросиме гнусавили трубы, тренькали гитары, с притворной торжественностью гудели арфы, звенели и ухали ударные инструменты. Только не думать! Люди не желали ничего принимать всерьез. Апокалипсис они превратили о разменную монету, которую жаждали истратить на оглушающие увеселения.

«Слава» Кадзуо, считавшегося в Хиросиме сорвиголовой, привлекла к себе внимание господина Марагума, хозяина небольшого предприятия, которое уже на протяжении нескольких поколений занималось разборкой и перевозкой домов. По традиции рабочими в этой «гуми» были молодые, сильные и особо задиристые парни, которых «босс» обычно вербовал из числа бывших воспитанников исправительных заведений и отбывших свой срок заключенных. С конца войны, однако, все труднее становилось находить нужных людей, ибо банды гангстеров и «черный рынок» предоставляли «отчаянным парням» куда больше шансов хорошо заработать. А служить у Марагума было трудно и опасно.

Марагума пригласил Кадзуо в свою контору, чтобы познакомиться с ним поближе. Но когда безработный юноша явился к нему, то увидел в конторе не известного всему городу шефа фирмы, а девочку лет четырнадцати с кукольным личиком. Девочка сразу же окликнула его и завязала с ним разговор с необычной для молодой японки смелостью. В первую же минуту Кадзуо почувствовал к своей новой знакомой в школьной форме такое доверие, какого он уже давно ни к кому не испытывал. Юкико напомнила ему Сумико, девочку, умершую у него на руках на следующий день после «пикадона». Юноша начал выкладывать Юкико все, что уже много месяцев камнем лежало у него на сердце.

— Каждое слово, слетавшее тогда с моих уст, выражало злость и тоску, — вспоминал он позднее. — Но Юкико, слушая, как я высказывал свое отвращение к послевоенному миру, одобрительно кивала головой и даже посмеивалась.

Наконец по прошествии двух часов явился сам «босс». Он бросил весьма критический взгляд на худые руки Кадзуо, но, поколебавшись немного, предложил ему все же стать служащим Марагума-гуми. Кадзуо снова имел работу. Однако главным событием этого дня был не контракт, заключенный с хозяином фирмы, а встреча с девочкой Юкико. Кадзуо почувствовал это уже по дороге домой. На следующий день он узнал, что Юкико — младшая дочь его нового шефа.

До сих пор Кадзуо выполнял только физически легкую работу. Теперь ему пришлось напрячь все силы. Но сам «босс» и его «сигото-си» (помощники) терпеливо учили новичка. Они показывали ему, как вонзать острый конец «тоби» в дерево, как, ловко орудуя крючком, рушить стены и как потом, в последний момент, отскакивать в сторону. Они предупреждали его об опасностях, таящихся под грудами развалин, которые явились следствием атомного взрыва и для расчистки которых требовался упорный, терпеливый труд.

Прошло несколько месяцев, и Кадзуо уже ни в чем не уступал всем остальным членам «гуми». Он стал сильным и ловким и выработал в себе шестое чувство, спасавшее его от падающих обломков. Теперь юноша мог выбивать косяки окон и дверей, таскать тяжести и ему уже не становилось дурно, когда он натыкался на разлагающийся труп.

Принятие закона, официально объявляющего Хиросиму «городом мира», чрезвычайно благоприятно отразилось на делах фирмы. Правда, между городскими властями в Хиросиме и центральным строительным бюро в Токио пока еще шла бумажная война по вопросу об использовании чрезвычайных кредитов. Не было установлено также, что, собственно говоря, должен строить город на обещанные миллионы иен. Тем не менее работа по расчистке центра и привокзальных районов уже началась. Надо было прежде всего снести бесчисленные «бараку» и сараи, которые с молниеносной быстротой выросли там после «пикадона».

Часто фирма не могла приступить к работе без помощи полиции, выселявшей людей из трущоб. Если просьбы этих несчастных об отсрочке не помогали, дело иногда доходило до открытых столкновений. В нескольких случаях выселяемые нападали на представителей властей. Перспектива вновь оказаться на улице страшила отчаявшихся людей больше, чем тюремное заключение.

Много несчастий и бед повидал за эти месяцы Кадзуо. Внешне юноша никак не проявлял своих чувств. На самом же деле сердце у него разрывалось, когда он видел отчаяние, злость, бессилие и беззащитность людей, которых выгоняли из их временных жилищ. А когда стены домов, разрушаемых им или его товарищами, с шумом валились на землю, он вновь слышал грохот и крики «того дня» — их не могла заглушить самая громкая джазовая музыка. Воспоминание о великой трагедии просто невозможно было вытеснить из сознания.

2

И все же месяцы работы в Марагума-гуми были для Кадзуо самыми счастливыми месяцами после 1945 года. Как большинство служащих фирмы по сносу домов, он добровольно вступил в пожарную команду. Вот что он рассказывает об этом:

«Все пожарники были люди с запятнанной репутацией. Работу в пожарной команде они рассматривали как своего рода добровольное искупление грехов, как компенсацию за неблаговидные поступки. Мы вступали в ряды пожарников по собственному желанию. Никто не принуждал нас заниматься этим опасным делом, но и за труд свой мы не получали ни иены вознаграждения. Даже инвентарь пожарники приобретали за собственный счет и по тревоге доставляли его на место происшествия. Когда кто-нибудь из нас получал увечье, а то и вовсе погибал, семье не давали пособия. При первом звуке колокола мы набрасывали на себя защитную одежду и спешили к месту очередного пожара. Мы постоянно рисковали жизнью. Но я при этом думал: «Даже погибая в огне, я не стану ни в чем раскаиваться».

Занимаясь тушением пожаров, Кадзуо наконец-то мог дать волю своим агрессивным инстинктам, не вступая в конфликт ни с работодателями, ни с законом. Теперь им даже восхищались, теперь его почитали. Работа в пожарной команде значила для юноши гораздо больше, чем для любого из его товарищей. Он сам пишет:

«Наша «гуми» следует лозунгу «ги-ю», что означает не только «добровольно», но также «справедливо», «мужественно». «Город смерти» вновь возродился. Но люди живут в нем не так, как можно было предполагать. Конечно, я понимаю, что молодые юноши и девушки хотят танцевать, петь и радоваться жизни. Но все во мне противится этому; я стою в стороне от общего веселья, и меня все чаще охватывает чувство отвращения. Чтобы преодолеть это чувство, я следую лозунгу «ги-ю» и бросаюсь навстречу демонам огня. Я хочу спасти город хотя бы от них».

Сразу же за этой дневниковой записью следует еще. несколько строк, написанных мелким неразборчивым почерком:

«Моя теперешняя работа доставляет мне радость… Каждый день для меня удовольствие. И не только из-за самой работы. У меня появилась девушка; она знает, чего хочет. Умная и веселая. Мои товарищи завидуют мне. Но они говорят о нас: «Когда-нибудь они станут хорошей парой».

Девушка, которой Кадзуо так восхищался, была Юкико. Он познакомился с ней в день своего вступления в «гуми».

Через несколько месяцев Кадзуо записал в своем дневнике:

«Я заметил, что у Ю. — ямочки. Сказал ей это. Она ответила мне: «Какой вы невежливый! Неужели вы увидели их только сегодня? Я уже давно знаю, где у вас родинка. На мочке уха». Потом она нарочно улыбнулась мне, чтобы еще раз показать свои ямочки…»

Из дружбы Кадзуо с Юкико неизбежно должно было вырасти нечто большее. Это было очевидно для всех окружающих. Однако семьи молодых людей с самого начала отнеслись неодобрительно к их любви. Мать Кадзуо считала, что они слишком молоды для женитьбы, а старшая сестра Юкико была шокирована тем, что Кадзуо — служащий отца невесты. Согласно японским обычаям, такие браки недопустимы.

Почти ровно через год после того, как Кадзуо и Юкико познакомились, юноша записал в своем дневнике:

«Сопротивление родителей приводит нас в бешенство. Мы не позволим нас разлучить. Наоборот. Раз так, мы не будем ждать. Тогда уже никто не посмеет нам помешать».

3

Пятнадцатого января 1950 года в Хиросиме произошло событие, вызвавшее у жителей города гораздо больше сочувствия и воодушевления, нежели празднество 6 августа 1949 года, состоявшееся по случаю официального провозглашения Хиросимы «городом мира». В этот день был открыт новый стадион для игры в бейсбол. Одновременно была вновь создана популярная еще до войны городская бейсбольная команда «Карпы» (такое название она получила в честь «Замка карпов», разрушенного атомной бомбой).

Еще до войны эта национальная американская игра стала в Японии наряду со спортивной борьбой популярнейшим видом спорта. Хиросима всегда считалась «царством бейсбола». Мэр Хамаи, как явствует из его воспоминаний, содействовал возрождению этого излюбленного массового зрелища не только потому, что он хотел дать гражданам что-то такое, чем бы они могли сообща наслаждаться, но и потому, что надеялся извлечь из бейсбольных матчей материальную выгоду. Город, по его мнению, мог ежегодно рассчитывать на несколько миллионов иен от налогов на продажу билетов. Однако эти расчеты оказались несостоятельными. Когда все приготовления к открытию стадиона закончились, в Японии была проведена налоговая реформа, согласно которой доходы от спортивных мероприятий изымались из ведения муниципалитетов и передавались в ведение властей провинций. Тем не менее расчет Хамаи на то, что «Карпы» будут способствовать сплочению населения, оказался правильным. Местный спортивный патриотизм помог старым и новым гражданам Хиросимы найти общий язык. Наконец-то они могли вдохновляться одним и тем же делом. Правда, «Карпы» проигрывали большинство матчей; команда Хиросимы занимала одно из последних мест в своей подгруппе. Но все же бейсболисты стали кумирами большей части населения города. С одним из этих спортивных героев, по имени Ка-куда, Кадзуо был довольно близко знаком, так как они вместе учились в школе. Поэтому юноша иногда приглашал его к себе, хотя спортивная «звезда» не могла говорить ни о чем другом, кроме как о бейсболе.

Юкико, игравшая в бейсбол в составе команды своей школы, внимала хвастливым спортивным рассказам Какуда гораздо благосклоннее, нежели скучающий Кадзуо. Она, правда, как всегда, помалкивала, но ее глаза блестели, даже когда «чемпион» зачастую в четвертый, а то и в пятый раз повторял рассказ о ходе последнего матча. Кадзуо казалось, что они блестели совсем так же, как в тот памятный день, когда он в первый раз поведал ей о себе и о своей жизни.

Собственно говоря, Кадзуо должен был бы сразу почувствовать ревность к Какуда. Но он терпел присутствие спортивного героя и даже поощрял его визиты. С некоторого времени юноша догадывался, что его возлюбленная не очень-то дорожила своим романом с ним. Она была типичной представительницей японской послевоенной молодежи, любила «зажигательную» музыку, разнузданные танцы и массовые спортивные зрелища. Юкико глотала эротические романы и «разъясняющие жизнь» иллюстрированные журналы, такие, как «Либерал», «Ака то куро» («Красное и черное»), «Фуфу сэйка-цу» («Семейная жизнь»), в которых восхвалялась «сексуальная свобода». Кадзуо же все больше и больше отходил от своих сверстников, не признававших ничего, кроме дешевых удовольствий и развлечений. Тщетно юноша пытался увлечь Юкико старыми японскими идеалами.

Однажды знакомая девушка шепнула Кадзуо:

— Кадзуо-сан, неужели ты не замечаешь, что происходит между Юкико и Какуда?

Кадзуо рассердился, решив, что девушка клевещет на его подругу: недаром она уже несколько раз делала ему авансы. Однако вскоре он услышал то же самое от других людей и решил потребовать объяснений.

«Вначале она отмалчивалась, — рассказывает Кадзуо, — и старалась не смотреть на меня. Но потом вдруг разразилась слезами и призналась во всем. Она даже не стала оправдываться. Тогда я влепил ей пощечину. Я ударил ее раза два-три. А потом подумал: «Какой смысл наказывать такую девицу?» Я понял, что был слеп и глуп, и чувствовал себя глубоко пристыженным… Теперь мне стало ясно, что я полностью проиграл свою игру. «Мораль» нового поколения оказалась сильнее моих принципов. Я так мучился, что решил покончить жизнь самоубийством. Я отправился на могилу Ясудзи и Сумико и проглотил солидную дозу яду. Мне пришла в голову страшная мысль, что судьба Ясудзи и Сумико, погибших «в тот день», собственно говоря, сложилась счастливее, чем моя. Зачем я спасся? Чтобы влачить свои дни в этом насквозь прогнившем мире?..»

Тем временем у юноши начались невыносимые боли в желудке. Голова же оставалась совершенно ясной. «Что скажут люди? — спрашивал Кадзуо себя. — Самоубийство из-за несчастной любви? Нет, только не это. Я не собираюсь умереть из-за какой-то потаскухи. Все они будут вздыхать: «Какая любовь!» А ведь я принял яд совсем по другой причине. Просто мне опротивела жизнь. Я боялся, что она постепенно загрязнит и меня. Напрасно я хотел остаться чистым и справедливым. Слишком уж я был самонадеян. С этим теперь покончено…»

Внезапно юноша принял отчаянное решение. Он должен немедленно что-то предпринять. Нельзя, чтобы люди вообразили, будто он хотел умереть из-за пошлой ревности. Ведь Юкико была здесь ни при чем. Просто девушка вновь разбередила «келоид» в его сердце. Измученный воспоминаниями о «том дне», он в сотый раз задавал себе вопрос: «Неужели люди в наше время не способны противопоставить величию своих страданий величие лучшей жизни, неужели они не стремятся к чему-то новому, к чему-то хорошему?» Разочарование в людях — вот что губит его, Кадзуо. И он должен сказать это во всеуслышание. Собрав последние силы, Кадзуо потащился домой. А затем:

«Грудь у меня болит, словно кто-то давит на нее. Голова буквально раскалывается на части… Я слышу странный шум… Люди очень далеко от меня. Но потом они вдруг приближаются. Раздается чей-то громкий голос у самого моего уха. «Кадзуо!» — произносит он. Я прихожу в сознание. Перед глазами у меня нестерпимо яркий свет. Словно прямо на меня навалилось солнце. «Кадзуо-сан, ты спасен». Я лежу на операционном столе в больнице. Вокруг меня — отец, мать, наши соседи; их лица сливаются… «Теперь все в порядке. Он спасен», — говорит врач. Врачу лет сорок, и его голос звучит так самоуверенно, словно он и никто иной вырвал меня из когтей смерти. Это сердит меня.

Я громко кричу и сам удивляюсь своему крику:

— Кто сказал, что я хотел спастись? Добивайте меня! Убейте меня! Лучше уж конец!

УБИЙСТВО

1

Маленький блестящий стальной шарик пробирается сквозь лабиринт стальных шпеньков; его швыряет то влево, то вправо, то вперед, то назад. Но игрок все равно старается предугадать то, что едва ли можно предугадать. Если шарик оправдает его надежды, раздастся резкий звонок, из автомата с шумом посыплется целая куча серебристых жетонов, которые он либо обменяет на дешевые товары, либо снова поставит на кон.

Увы, игроки почти всегда проигрывают. Хозяева игорных салонов устанавливают автоматы так, что шансы на выигрыш предельно малы. Тем не менее каждый человек внушает себе, что он окажется ловчее и быстрее, чем игорный механизм. А потом, когда он, махнув рукой, уже собирается уходить, рядом с ним, у соседнего автомата, раздается возглас: «Выиграл!» Какому-то счастливчику удалось перехитрить судьбу; значит, и ему может повезти. Надо играть дальше. Он нажимает на рычаг. Новый шарик появляется на горизонте этого мира автоматов… и начинает пробираться сквозь лабиринт шпеньков…

Игра, околдовавшая после войны всю Японию, называется «патинко». Тысячи «патинко салонов» с десятками, а то и сотнями автоматов были открыты во всех японских городах. Эти игорные дома работали с утра до поздней ночи. Некоторые предприимчивые дельцы, стремясь увеличить притягательную силу своих заведений, пытались развлекать публику музыкой или даже бесплатным стриптизом. Но игроков эта затея не устраивала. Они не хотели отвлекаться.

В Хиросиме игорные дома «патинко» тоже очень скоро приобрели популярность. Народ толпился в них во всякое время дня и ночи. Особенно известным было заведение на вновь отстроенной центральной улице; оно называлось «Атомный гриб». В первое время после своей неудачной попытки покончить жизнь самоубийством туда захаживал и Кадзуо М. Раньше он презирал маниакальную страсть людей к «патинко», считая ее симптомом падения нравов. Теперь же юноша часами простаивал перед шумными автоматами в игорных домах. Как загипнотизированный, наблюдал он за кружащимся металлическим шариком, нажимал на рычаг то с заискивающей осторожностью, то грубо, изо всех сил. И ждал… Ждал, часто все утро, того счастливого мгновения, когда один-единственный «хороший» шарик попадет в лунку и из автомата с шумом низвергнется серебряный водопад жетонов. Выигравший не получал денег. Ему выдавали только «призы» — сигареты, шоколад, жевательную резинку. Впрочем, все эти «призы» можно было с легкостью реализовать на все еще процветавшем «черном рынке».

Но вскоре Кадзуо так же внезапно охладел к игорным автоматам, как и увлекся ими. В одном из увеселительных кварталов Хиросимы юноша познакомился с электромонтером по имени Наката, чей дом был местом сборищ всех тех молодых людей, которые гнались за дешевыми развлечениями, мимолетными любовными связями и легкими деньгами.

Благодаря Наката, уже имевшему судимость, Кадзуо сошелся с настоящими «фартовыми парнями» и «дзубэ-ко». «Дзубэ-ко», — объяснил мне Кадзуо в одном из писем, которые он посылал мне из тюрьмы, — это женщины, уже не заботящиеся о своей репутации. Среди них попадаются разведенные жены, кельнерши, танцовщицы, а также студентки, считающие себя эмансипированными… Все они приходили к Наката… Мораль, если таковая вообще существовала в послевоенной Японии, нас совершенно не интересовала. Мы вели совсем иную жизнь, чем все простые смертные. Это была поистине безумная жизнь!»

Вот разговор Кадзуо с одной из девушек этого сорта, собственноручно записанный юношей в дневнике:

«Эми сказала мне:

— Кадзу-сан, мне кажется, у меня будет от тебя ребенок.

Возможно, ребенок на самом деле мой. Но еще два месяца назад Эми была подругой Наката. Большинство «дзубэ-ко» живут одновременно со многими.

— Эми, ты уверена, что он мой? Только один человек на свете может знать, чей это ребенок. И этот человек — ты. А кроме тебя, разве только господь бог… Эми, не смотри на меня так своими рыбьими глазами. Подумай лучше, как нам избавиться от внебрачного ребенка. Он не нужен ни тебе, ни мне. Если хочешь денег, пожалуйста…

Я бросил ей пачку банкнот. На аборт здесь хватит. Быть может, она на это пойдет. Ну а если человек предпочитает умереть, я никогда не стану его удерживать…»

Более поздняя запись в дневнике:

«Я слышал, что Эми родила. А потом разнесся слух, будто она избавилась от ребенка. Все это, впрочем, одни разговоры, ничего определенного.

Точно известно только то, что она теперь подвизается в Осака. Значит, жива. А сейчас рядом со мной в кровати лежит другая дурочка. Ее зовут, кажется, Тиё. Как спокойно она дышит во сне!»

«Так я переходил от одной женщины к другой, — писал мне Кадзуо. — Стал завсегдатаем кабаре, все ночи напролет шатался по улицам и где только мог затевал драки. Мелкие жулики и воришки восхищались мною, я был для них Кадзуо Рианко[26]. В апреле я украл у родителей деньги и окончательно переселился к Наката. Как раз в то время его разыскивала полиция. Войдя в долю с несколькими богатыми шалопаями, он зарабатывал на махинациях с секундомерами. Когда дело выплыло наружу, Наката исчез. Его жена осталась с тремя детьми. Ей приходилось очень туго. Без хозяина мастерская не могла долго работать. Служащие разбегались, и госпожа Наката начала продавать мебель. Я не мог спокойно смотреть на это и все время одалживал ей мелкие суммы.

Примерно недели через две после того, как я поселился в этом доме, Тоёко — так звали жену Наката — пришла ко мне в комнату и сказала:

— На свете нет более одинокого существа, чем брошенная жена. Если хочешь, Кадзу-сан, приходи ко мне. Замужняя женщина! Это окончательно сбило меня с толку. Перевернуло все мои понятия о нравственности. Я спрашивал себя: «Неужели я один во всем виноват?» Нет, этого не может быть. Виновато общество, в котором царит такой разброд. А все это — следствие войны и атомной бомбы…» Люди уже погубили меня наполовину, — говорил я себе. — Пускай же они довершат свое дело. Туда мне и дорога!»

2

Деньги, деньги, деньги… Это слово стало боевым кличем Кадзуо. Он считал, что проник в суть вещей. Миром правят деньги, деньги и еще раз деньги! «Юкико бросила меня из-за денег, Тоёко спит со мной потому, что я даю ей деньги. А добываю я эти проклятые деньги, без зазрения совести шантажируя людей. Недаром говорят; «Если хочешь разбогатеть, не будь разборчивым». Эта поговорка как будто специально создана для меня».

Однако «мелкая работа», какой занимался Кадзуо, не приносила особых доходов. Одиночка-шантажист не мог запугать никого, кроме мелких торгашей; у них он и выманивал с помощью угроз по нескольку жалких иен. В поисках более крупного бизнеса Кадзуо совершенно случайно познакомился со спекулянтами валютчиками. Как-то к Кадзуо явился Дзео, один из электромонтеров, оставшихся без работы из-за бегства Наката. Дзео сказал ему:

— Послушай, в Хиросиму приехала целая группа «нисэй» (американцев японского происхождения). Они явились сюда в качестве туристов, и один из них хотел бы поменять на «черной бирже» двести долларов.

— Сколько же он хочет получить за них?

— От трехсот девяноста до четырехсот иен за доллар.

Кадзуо принялся искать человека, который интересовался бы «черными долларами». Юноша знал, что многие торговцы в Хиросиме жадно ищут валюту. За доллары они через родственников или посредников покупают в Соединенных Штатах и у военных интендантов в Японии американские товары. Вместе с неким Такэ-мото, «специалистом» по такого рода сделкам, уже имевшим несколько судимостей, Кадзуо посетил целый ряд заинтересованных лиц.

— Сожалеем, но курс на «черной бирже» ниже. За доллар дают от трехсот семидесяти пяти до трехсот восьмидесяти иен, — отвечали ему. — Если можете продать по этому курсу, — пожалуйста. Мы возьмем у вас даже вдесятеро большую сумму. И, само собой разумеется, немедленно заплатим наличными.

Сделка не состоялась, ибо предложенная цена не устраивала покупателей. Однако Кадзуо приобрел весьма ценный опыт. В частности, он узнал, какие крупные суммы втайне перекочевывают из одного кармана в другой при такого рода операциях.

3

Лето стояло на редкость жаркое. В первый раз после 1946 года в Хиросиме, которая уже опять «разбухла» и насчитывала около 280 тысяч жителей, не хватало воды. День за днем нещадно палило солнце. Город задыхался от пыли. Если не считать нескольких оазисов, в Хиросиме все еще почти не было зелени. Когда дул ветер, на улице тянуло гнилью. По-видимому, этот запах шел от обычно затопляемых, а сейчас пересохших низин с их наносными почвами или же поднимался со дна обнажившегося в результате засухи русла реки. По слухам, однако, вонь распространяли трупы, лежавшие среди развалин еще с «того дня». Жители благоустроенного городского квартала Мотомати, по соседству с которым были в свое время вырыты массовые могилы, по целым дням не могли открывать окна.

Социальная и внутриполитическая напряженность, приведшая в свое время к открытому взрыву — к беспорядкам на сталелитейном заводе «Ниппон», отнюдь не ослабевала. На заборах и стенах домов то и дело появлялись плакаты со стихотворением «Икари но ута» («Песня гнева»), в котором поэт Тогэ прославлял стачку сталелитейщиков. Коммунистов уже не удовлетворяли больше боевые лозунги; они собирались начать кампанию «прямых действий».

Со времени введения «плана Доджа» экономика всей страны переживала упадок. Безработица росла, многие мелкие предприятия обанкротились, вера в демократию была подорвана взяточничеством чиновников и аферами политиков.

Крупные чиновники в Хиросиме также оказались замешанными в скандальных сделках. В частности, чиновники в управлении провинцией были изобличены в растрате денег, собранных в фонд благотворительной организации «Красное перо». Губернатора провинции Кусуносэ некоторое время подозревали в том, что он не только покрывал своих подчиненных, но и сам наживался на их спекуляциях. Объединение «Производители пеньки, Хиросима» было обвинено в миллионной афере. Преступность, как сообщала 12 декабря 1950 года «Тюгоку пресс», достигла в Хиросиме рекордной цифры. Особенно заметно возросло число поджогов (60–80 процентов всех преступлений). Поджоги являлись актом мести и отчаяния. Судебные палаты, занимавшиеся бракоразводными процессами, сочли необходимым издать специальный отчет о своей деятельности, в котором указывали на резкое увеличение числа разводов, а также на рост преступности среди несовершеннолетних. Главным виновником этих явлений, согласно отчету, был «экономический хаос».

Война в Корее произвела на жителей Хиросимы особенно глубокое впечатление. Когда поэт Тогэ, до сих пор с верой взиравший в будущее, узнал о корейской войне, у него началось тяжелое кровохарканье. Кривая самоубийств круто полезла вверх. Если население других японских городов сравнительно быстро приспосабливалось к ожидаемой военной конъюнктуре, то у большинства жителей Хиросимы — города, подвергшегося атомной бомбардировке, — воспоминания об ужасах войны были еще настолько свежи в памяти, что в первое время их охватило чувство полной безнадежности.

Итиро Кавамото вспоминает об этих летних днях 1950 года:

«Одним ударом нас опять отбросило в прошлое. Каждый день и каждую ночь мы вновь могли оказаться в состоянии войны… На открытых платформах мимо нас проезжали танки, грузовики, тяжелые орудия. Целые составы с белыми и черными солдатами направлялись на запад Японии, где людей грузили на суда. А, когда спускались сумерки, в небе снова гудели самолеты. Они летели быстро, словно пытались догнать солнце, а потом исчезали за горизонтом. Нам казалось, что вот-вот начнется третья мировая война…»

В конце 1949 года, когда резко усилилась гонка атомных вооружений, в Хиросиме в кругах ученых, литераторов и деятелей искусства стихийно возникло внепартийное движение за мир. Участники его, напуганные затем событиями в соседней Корее, начали упорно агитировать за мир, выпуская соответствующие воззвания и листовки. После того как в газетах появились первые сообщения о том, что в Корее, возможно, будет применено атомное оружие, городские власти заявили, что они начнут собирать рассказы очевидцев о гибели Хиросимы, переводить их на английский язык и распространять по всему миру в качестве предостережения.

По городу ползли зловещие слухи. Уже давно паникеры утверждали, будто «магистраль шириной в сто метров» — гвоздь плана восстановления Хиросимы — является не чем иным, как стартовой дорожкой для реактивных истребителей, а новая набережная, по которой собирались гулять жители Хиросимы, на самом деле станет «дорогой бегства» на тот случай, если город опять подвергнется атомной бомбардировке. Эти слухи питались тем, что и магистраль и набережная строились особенно быстро — на деле, впрочем, по совсем иным причинам. Народ гадал: знают ли «отцы города» о наступающей войне? И простое ли это совпадение, что как раз теперь мэр Хамаи отправился в заграничную поездку?

4

В этой накаленной, лихорадочной атмосфере, когда подавляющее большинство людей уже не надеялись избегнуть неотвратимой войны и рисовали себе картины нового разрушения Хиросимы, Кадзуо М. наметил план собственной «военной кампании», направленной против ненавистного ему общества.

«Я хочу стать истинным злодеем, настоящим преступником. В этом выразится мой бунт против людей» — так дословно сформулировал Кадзуо свою цель, отдав сам себе приказ «действовать». И притом в письменном виде!

Конкретный «противник» был вскоре найден. В квартале Инаромати жил некий Ямадзи — спекулянт и ростовщик, снискавший всеобщую ненависть своей алчностью и жестокостью. Когда Ямадзи говорили, что он продает втридорога, этот кровосос приходил в ярость.

— Жаль, госпожа, что у вас так мало денег. Но меня это не касается. Раз вы считаете, что цена вам не подходит, можете уходить!

Случалось, что покупательница с тяжелым сердцем все же решалась заплатить требуемую сумму. Тогда Ямадзи начинал ее мучить.

— Нет, я не хочу вас грабить, — говорил он, — не желаю брать грех на совесть. Купите сгущенное молоко у кого-нибудь другого. У меня вы его, во всяком случае, не получите. Я не могу этого допустить.

При этом Ямадзи прекрасно знал, что ни у кого другого на складах нет банок со сгущенным молоком. Только он один нелегально получал этот товар от своего брата, работавшего у американцев.

Избрав Ямадзи своей жертвой, Кадзуо мог с полным правом сказать себе, что он действует отнюдь не из чистого корыстолюбия: ведь он устраняет опасного «вредителя», который к тому же еще обделывает разные темные делишки с презренными иностранными солдатами. И еще одно обстоятельство благоприятствовало Кадзуо М. Такэмото, тот самый посредник, которого он уже привлек к предыдущей неудачной операции с валютой, был школьным товарищем Ямадзи и потому пользовался у ростовщика полным доверием.

План Кадзуо состоял в том, чтобы подослать Такэ-мото к Ямадзи и предложить ему купить двести долларов. А когда спекулянт появится с соответствующей суммой в японской валюте, Кадзуо попросту нападет на него сзади и, отобрав деньги, бросится бежать. Кад-зуо не был знаком со своей жертвой, никто никогда не видел их вместе, поэтому подозрение падет не на него, а на Такэмото, уже трижды судившегося за ограбление. («Второй «вредитель» также будет устранен», — мысленно торжествовал юноша.) А он, Кадзуо, в это время совершенно спокойно будет обдумывать новый удар, который затем нанесет.

Однако все эти расчеты сразу же провалились. Ямад-зи передал через Такэмото, что он не заинтересован в «мелких операциях». В данный момент ему требуется по меньшей мере пятьсот долларов, и он готов заплатить за них от 170 тысяч до 200 тысяч иен — в зависимости от курса доллара на «черной бирже» в тот день, когда будет совершена сделка.

Двести тысяч… У Кадзуо прямо-таки закружилась голова, когда Такэмото назвал эту цифру. В один день он может получить целое состояние, пусть не очень большое. Однако уже тогда у Кадзуо зародилось множество сомнений. Поскольку сумма, названная Ямадзи, была намного больше той, на какую рассчитывал Кадзуо, дело осложнялось. Совершенно очевидно, что Ямадзи явится заключать сделку не один. Наверняка он приведет с собой какого-нибудь «телохранителя», возможно, даже нескольких. «Как же я справлюсь сразу со многими людьми?» — размышлял Кадзуо.

Долгие дни этот девятнадцатилетний юноша напряженно обдумывал, как бы ему заманить в ловушку Ямадзи и его свиту. Однажды Кадзуо натолкнулся в газете на сообщение о сенсационном процессе об ограблении банка Тэйкоку, который вот уже несколько месяцев проходил в Токио и вскоре должен был закончиться. В конце января 1948 года художник Хирасава, переодетый чиновником здравоохранения, явился в конце рабочего дня в филиал банкирского дома Тэйкоку и заявил директору, что весь персонал банка — сам директор и его пятнадцать сотрудников — должен для профилактики немедленно принять соответствующее лекарство. Лекарство он принес с собой, и оно, разумеется, будет выдано бесплатно. Шестнадцать человек, ни слова не говоря, подчинились предписанию мнимого чиновника: во времена, когда повсюду свирепствовали эпидемии, оно прозвучало весьма убедительно. После того как служащие банка выпили едкую на вкус жидкость, они тут же упали, потеряв сознание. Таким образом, грабитель мог спокойно приступить к своей настоящей «работе».

Кадзуо решил, что цианистый калий, фигурировавший на процессе Хиросава, является и для него наилучшим средством. Яд он мог достать относительно легко. Близкий друг семьи М., некий Фунабаси, упомянул как-то в разговоре, что ему для его работы (Фунабаси занимался позолотой рам и лакированных чаш) требуется цианистый калий. Намекая на известный процесс, он, между прочим, в шутку сказал, что этого яда у него столько, что он мог бы отравить всех банковских служащих в провинции Хиросима.

Кадзуо явился в мастерскую своего знакомого, когда там находились два клиента. Хозяин пространно разъяснял им, как пользоваться вентилятором, за которым они пришли, ибо господин Фунабаси занимался попутно и ремонтом вентиляторов. Кадзуо изо всех сил старался держаться спокойно, но ожидание быстро вывело его из равновесия. Когда он попросил Фунабаси, чтобы тот продал ему немного «кристалликов для позолоты», вид у него был настолько взволнованный, что мастер на мгновение насторожился и предостерег юношу:

— Если ты примешь хотя бы самую маленькую щепотку этого снадобья, — пальцем он показал, сколько именно, — то тебя через минуту не станет.

Возможно, что Фунабаси слышал о попытке Кадзуо покончить жизнь самоубийством и боялся, как бы юноша не повторил ее снова.

Теперь Кадзуо оставалось только договориться с Ямадзи о месте встречи. Под открытым небом такая крупная сделка, разумеется, не могла быть совершена; кафе также отпадали. Кадзуо тщетно пытался разы-скать подходящее помещение, но ему ничего не приходи-ло в голову. Тогда он поступил совершенно непостижимо: попросил Такэмото пригласить Ямадзи к нему в дом.

— Но не к Наката, а в Дэмбара-тё, то есть в дом к моим родителям.

В тот же день Кадзуо покинул свою любовницу и переехал к семье. Весьма возможно, что юноша не хотел впутывать в свои дела госпожу Наката. Возможно также, что ему доставляло известное злорадное удовольствие сделать дом своего строгого отца ареной преступления.

5

«Первая годовщина города мира»… «Охотники за электропроводами, перерезая линию высокого напряжения, погибли на месте»… «Запрещение газеты «Акахата»[27] и еще двухсот двадцати девяти периодических изданий»… «Вода на исходе!»… «Трамвайная компания в Хиросиме увольняет 131 служащего. Ожидается волна протестов»… «Мэр Хамаи вручает «Атомный крест» на съезде организации «Моральное разоружение» в Ко (Швейцария)»… «В Киото сгорел золотой храм. Поджог?»… «Открылся новый зоопарк»… «Распространители антиамериканских листовок приговорены к шести годам трудовых лагерей»… «Трумэн требует 2 миллиарда долларов для создания новой атомной бомбы»… «Кэнъити Ямамото (девятнадцати лет) заколол Хисао Дана (сорока двух лет) ножом».

Кадзуо просматривал один за другим старые номера «Тюгоку симбун», но время, казалось, не двигалось, Уже ровно одиннадцать. Собственно говоря, Ямадзи давно должен был прийти. Кадзуо начал читать печатавшийся в газете роман «Ядовитая трава большого города» — 147-е продолжение. Автор этого романа, Тайдзиро Тамура, создал себе имя книгой под названием «Дорога плоти» и тем самым положил начало пикантной «литературе плоти» в послевоенной Японии.

Одиннадцать часов пятнадцать минут… Остались только объявления. В кино «Кокусай» идет фильм «История одной гибели». Реклама завлекает зрителей: «Героиня этого фильма, сделанного по роману Тацудзо Исикава, совершает из-за любви одно преступление за другим и наконец гибнет. Море слез…» В кинотеатре «Футабэ» — «Меня убьют» с Барбарой Стенвик в главной роли. Наконец-то они явились, опоздав на полчаса.

Вот что рассказывает Кадзуо о дальнейшем ходе событий:

«Как я и предполагал, Ямадзи привел с собой двух «телохранителей», оба «кодло». Кроме них, пришел еще Такэмото. Я попросил всех присесть и, желая как-то объяснить им отсутствие моего мнимого партнера, сказал:

— Морита (это было вымышленное лицо, которое будто бы хотело продать доллары) еще не пришел, пожалуйста, подождите немножко.

Потом я удостоверился, что они принесли всю сумму наличными. Ямадзи показал мне толстую пачку банкнот — двести тысяч иен в тысячеиеновых бумажках. Деньги были завернуты в грязную газетную бумагу.

Обе стрелки на моих часах стояли на цифре двенадцать.

— Однако господин Морита изрядно опаздывает, — сказал Ямадзи. Вероятно, он произнес эту фразу без всякого умысла, но в моих ушах она прозвучала так, словно валютчик хотел сказать: «По-моему, здесь дело нечисто».

Мне показалось также, что оба «телохранителя» смотрят на меня с подозрением. С самого прихода парни не проронили ни звука. Они уставились на меня, глядя как-то странно, снизу вверх. «Надо поскорее кончать эту музыку», — подумал я. Теперь у меня было такое чувство, будто стрелки часов двигаются все скорее и скорее.

— Надеюсь, Морита-сан явится с минуты на минуту. Давно пора, — сказал я. — А пока что я принесу какое-нибудь питье, — я был рад хоть на минуту покинуть эту комнату, в которой атмосфера все накалялась. Через два-три дома от нас находилась маленькая лавчонка, где продавалось мороженое. Там я взял четыре бутылки лимонада «Кальпис» и незаметно всыпал в них заранее приготовленный цианистый калий.

Когда лимонад был разлит по стаканам, все четверо разом отхлебнули изрядный глоток. У одного из «телохранителей» сразу же началась рвота, и он с проклятиями выбежал из комнаты. После этого все остальные также выскочили на улицу. Я еще успел заметить, что пролитая жидкость выжгла на соломенной циновке светло-желтое пятно.

— Послушай, что это было за пойло? — Я почувствовал, как кто-то схватил меня железной рукой. Тот бандит, который выбежал первым, сжал мне плечо, как тисками.

— Что за пойло? Какое пойло? Ведь это «Кальпис». Что с вами случилось? — Я сделал вид, будто страшно изумлен. Но сам чувствовал, что голос у меня дрожит.

— Этот «Кальпис» горький как полынь! — кричал он. — Должно быть, испорченный. Пойдем, пожалуемся продавцу.

Он взял полупустую бутылку, и мы оба побежали к мороженщику.

— Какое безобразие, — сказал я. — Я только что купил у вас «Кальпис», а он, говорят, горчит.

— Не может быть. Мы не отпускаем плохого товара.

— Но он действительно совершенно горький. Спросите этого человека.

Пока мы препирались с мороженщиком, какая-то женщина на улице пронзительно закричала:

— Мертвый!.. Он умер… Мы выглянули в окно. Метрах в десяти от нас посреди улицы лежал Ямадзи.

Мы взяли его за голову и за ноги и потащили в дом. Когда мы переступали через порог, к моим ногам упал какой-то сверток. Из кармана Ямадзи вывалилась пачка банкнот — двести тысяч. Почти машинально я поднял ее и сунул к себе в карман. Итак, значит, я стал обладателем тех двухсот тысяч иен, которые так страстно желал получить.

Но я совсем не обрадовался. Я был в страшном замешательстве. «Убийца! — кричал во мне какой-то голос. — Убийца!» Я начал дрожать. Все кружилось у меня перед глазами. Потом мне стало легче, но голос все не смолкал: «Убийца!» Я попытался было заглушить этот голос, прижав руки к ушам и закрыв глаза. Но ничего не помогало.

— Скорее зовите врача! — закричал я, вскочив. Врач нужен был не мне — я хотел спасти Ямадзи. Мне стало страшно, не могу же я всю жизнь ходить с клеймом убийцы.

Какой-то зевака стоял, как прикованный, у распростертого тела Ямадзи и растерянно смотрел на него. Это ему я крикнул, что нужен врач. Зевака бросился бежать. Лицо Ямадзи стало пунцовым. Вид у него был ужасный, но дышал он ровно. Быть может, его еще можно спасти. Я принес воду и начал вливать ее Ямадзи в рот. Полстакана он проглотил, но больше пить не мог, его стошнило. Обнаженная грудь Ямадзи также стала багровой. Я положил ему на грудь мокрое полотенце. Я молил бога, чтобы валютчик остался в живых. Полотенце очень быстро нагрелось. Когда я хотел его сменить, то увидел, что краснота стала лиловой. Быть может, он уже умер?

Я начал изо всех сил трясти Ямадзи. Наконец появился врач. Он попытался сделать больному искусственное дыхание, — сел на него верхом. В моей голове беспрестанно звучало одно и то же слово, как привязавшийся мотив: «Убийца!.. Убийца!.. Убийца!..»

ШЕСТОЕ АВГУСТА

1

Тысячи падких на сенсацию жителей Хиросимы с жадностью проглатывали все подробности «убийства «Кальпис» — так оно именовалось по марке известного лимонада, в который Кадзуо подмешал цианистый калий. История девятнадцатилетнего юноши, с циничной откровенностью признавшегося на первом же допросе, что он был готов, если понадобится, убить четырех человек из-за двухсот тысяч иен, давала возможность каждому человеку, какими бы скользкими путями он ни шел, вообразить себя весьма добродетельным.

Кроме валютчика Ямадзи, умершего через 20 минут после отравления, сильно пострадал также продавец мороженого Терадзи, который по чистой случайности оказался впутанным в это дело. Когда покупатели пожаловались ему на горький вкус напитка, он решил доказать, что не верит их утверждениям, и одним глотком выпил весь остаток лимонада, возвращенный ему обратно. После этого жизнь его в течение многих дней висела на волоске.

Трое других отравленных, напротив, отделались весьма легко: после короткого пребывания в больнице Ёсидзаки они поправились, и их в тот же день выписали.

Убийца — Кадзуо М., — когда его схватили неподалеку от места происшествия, также производил впечатление человека, принявшего яд. Он плелся, низко опустив голову, время от времени пошатываясь, как пьяный. Видимо, он брел куда глаза глядят, безо всякой определенной цели. Полицейский Окамото, уже много лет работавший в этом районе и знавший Кадзуо еще ребенком, отвел юношу в амбулаторию. Он был уверен, что речь идет о пищевом отравлении.

И действительно, дежурный врач амбулатории, сделав пациенту выкачивание желудка, с. важным видом объявил, что он обнаружил следы яда. Эта версия держалась довольно долго, и газеты уверяли, что Кадзуо, стремясь заставить своих гостей пить, также отхлебнул глоток лимонада с цианистым калием.

В своих записках Кадзуо, однако, утверждает, что он не выпил «ни одной капли отравленного напитка». Почему же врач пришел к такому странному заключению? Возможно, он просто хотел показать свою ученость. Кадзуо сделали примерно двадцать инъекций, чтобы спасти от действия яда. Лежа на столе в амбулатории, он воспринял диагноз врача как еще одно доказательство недобросовестности людей, которых общество почтительно считает своими самыми полезными членами.

Яд, проникший в организм Кадзуо и завладевший всем его существом, нельзя было обнаружить в пробирках, — то был яд воспоминаний. Впервые юноша почувствовал действие этого яда, когда вливал воду в рот умирающего валютчика, понимая, что того уже не спасти. Точно так же он стоял на коленях возле своей умирающей подружки Сумико после «пикадона», точно так же вливал в ее окровавленный рот воду, о которой она молила, когда они вместе пробирались сквозь атомный ад.

Как похожи были лица обоих умирающих!.. Лицо Ямадзи, которого он ненавидел, и лицо Сумико, с которой он чувствовал себя так тесно связанным. «Быть может, и Ямадзи стал жертвой атомной бомбы?» — спрашивал себя Кадзуо. В невыносимо душные дни и ночи перед допросом — юноше пришлось провести их в камере, пахнущей аммиаком, прогорклым маслом и парашей, — прошлое в его мозгу причудливо перемешалось с настоящим.

Со времени атомного взрыва Кадзуо ни разу не осмеливался вызвать в памяти свой путь через горящий город. Теперь же, когда он судил себя, прошлое снова воскресло в его душе. Теперь он имел право припомнить все, даже самое ужасное. Быть может, вспоминая старое, он сумеет лучше объяснить свои поступки или даже искупить свою вину.

Вот что записано в его дневнике:

«Почему же я не убежал? Я совершил убийство. Как трудно в это поверить! Трудно поверить? Но ведь он мертв. И что в этом особенного? В день взрыва атомной бомбы я видел тысячи мертвецов; они лежали рядами, целыми грудами навалены друг на друга. Я слышал треск ломающихся костей, карабкаясь по телам мертвецов, и не был особенно потрясен этим. Как ни странно, но все мои чувства тогда притупились. Если бы я тогда крикнул себе: «Ты убил человека!», то тут же ответил бы: «Разве? Значит, одним мертвым больше…» Неужели я и впрямь так жаждал денег, что готов был убить человека? Нет, это невозможно. Что же заставило меня вступить на дорогу разбоя? Тот день, день 6 августа… Не меня одного он погубил. Он искромсал не только мясо и кости, но и сердца и души людей. С тех пор устои общества расшатались. Ничего удивительного, что слабые голодают, а сильные грабят. Какой мерзавец этот Ямадзи! Он почти открыто обделывал свои грязные делишки: ведь у него были связи с полицией.

Все произошло оттого, что в этом неправедном городе я хотел идти в одиночку путем справедливости… Старая поговорка гласит: «В одиночку праведник всегда в опасности». А теперь они делают вид, будто потрясены моим поступком, от удивления таращат глаза — и все из-за того, что я прикончил какого-то валютчика! Хороши же они! Ну а я? Я поступил правильно! И все же… Слезы навертываются у меня на глаза. Я не могу их сдержать. Почему я плачу? От беспомощности или от жалости к себе?»

2

На первом допросе следственные чиновники по обыкновению набросились на Кадзуо. Один из них ударил его в лицо, другой пнул ногой в живот.

— Выкладывай! Признавайся, не то получишь еще! — грозились они. — Не воображай, что мы намерены с тобой миндальничать только потому, что ты еще молокосос. Мы и так все знаем. Можешь не притворяться и не строить из себя невинного младенца.

Совсем другим тоном разговаривал с Кадзуо видный полицейский чиновник — начальник местной полиции. Это был спокойный, слоноподобный человек, и он обращался с заключенным мягко, пожалуй, даже с известным сочувствием. Начальник почти не расспрашивал юношу о его преступлении; битых два часа он заставлял Кадзуо рассказывать о своей жизни.

Необычайное участие, проявленное этим высокопоставленным чиновником, было вызвано неожиданным визитом, который ему нанесли накануне. К чиновнику явился человек по имени Сэцуо М. — отец убийцы. Назвавшись, он попросил немедленной аудиенции. «Обычная просьба о помиловании», — подумал полицейский начальник и заранее приготовил несколько трафаретных утешительных слов, ни к чему, впрочем, не обязывающих.

Но тощий человечек, сидевший напротив него, требовал совсем иного. Таких просьб начальник не слышал ни разу за все тридцать лет своей полицейской карьеры. Сэцуо М. просил, чтобы его оступившемуся сыну, который принес столько горя и бесчестья семье, непременно вынесли смертный приговор. Иначе позор не будет смыт. Отец Кадзуо предлагал также свою жизнь, дабы искупить грех, совершенный сыном.

После допроса в кабинете начальника полиции Кадзуо оказался под перекрестным огнем фоторепортеров; вспышки магния ослепили его. Тот факт, что его делом занялся самый крупный в Хиросиме чиновник по уголовным делам, вызвал повышенный интерес к юноше.

— Внешне, наверное, незаметно, но наш начальник — чемпион по дзюдо, — объяснил Кадзуо тюремный надзиратель. — В этом виде борьбы он достиг седьмой степени совершенства, что на одну степень выше, чем у большинства учителей дзюдо.

Кадзуо подумал, что в его теперешнем положении ему совершенно безразлично, кто его допрашивает и какой степени физического мастерства достиг следователь. Но все же некоторый отблеск высокого почтения, которое люди питали к начальнику полиции, падал и на него. Из следственной тюрьмы юношу перевели в большую, лучше оборудованную тюрьму Ямаита. Ему одному отвели обширную камеру. Обычно в таких камерах помещали по нескольку заключенных. Кадзуо разрешили также писать о своем прошлом — таково было распоряжение начальника. И вот Кадзуо в первый раз после «пикадона» рискнул рассказать о тех неизгладимых переживаниях, которые он в течение пяти лет тщетно пытался вытравить из своей памяти, — рассказать о дне 6 августа 1945 года.

3

Как трудно это оказалось даже сейчас! Юноша много раз мысленно возвращался к тем минутам, когда он бежал от заводов Мицубиси обратно в город, воскрешал в памяти безликих, совершенно обнаженных беглецов, кричавших ему на мосту через Тэмму: «Ни шагу дальше!», «Не иди в этот ад!» Но до сих пор у него не хватало мужества вспомнить о том, что произошло дальше.

Теперь, теперь он должен наконец собраться с силами. Кадзуо начал записывать все пережитое им в «тот день». Он писал с большими интервалами, все время прерывая свою работу. Руки у него дрожали.

«Мост уже был наполовину разрушен; от него отскакивали бревна и доски, объятые пламенем, и падали в реку. Я побежал к железнодорожному мосту, находившемуся в ста метрах ниже по течению реки. Деревянные шпалы здесь также горели, но, подтягиваясь на руках и перелезая через огонь, я продвигался вперед по раскаленным металлическим балкам. С другого берега ко мне навстречу бежали какие-то обезображенные существа. Они пытались перебраться через реку в противоположном направлении. Казалось, что это муравьиные полчища, согнанные с насиженного места. Их крики сливались в оглушительный рев. Посередине моста лежало четыре или пять человеческих тел, обезображенных до неузнаваемости. Но эти люди еще шевелились. Кожа висела на них клочьями. Она походила на темные морские водоросли! Вместо носов у них были черные впадины. Их губы, уши, руки так распухли, что превратились в бесформенную массу.

Вот один из них упал в воду. За ним второй! Теперь они один за другим срывались с моста, совершенно беспомощные и измученные. Они тонули, даже не пытаясь спастись. На мосту все еще оставалось человек пятьдесят-шестьдесят. В смертельном страхе они цеплялись за раскаленные рельсы. Глаза у них вылезали из орбит. Они спотыкались, карабкались друг на друга, сталкивали друг друга в реку. А крик все не умолкал.

Не знаю сам, как я перебрался по горящему железнодорожному мосту. На другом берегу я сразу же наткнулся на гору трупов, преграждавшую мне путь. Языки пламени, видимо, гнались за этими людьми и в конце концов пригвоздили их к месту. Люди все еще горели. В эту минуту они все еще горели! И вдруг те, кого я считал мертвыми, начали визжать. Какая-то женщина звала своего мужа. Мать — ребенка. А вновь ожившее пламя безжалостно лизало их. Брови у меня обгорели, руки и лицо были сожжены. Только бы выбраться из этой западни, только бы выбраться! Мне надо было во что бы то ни стало проложить себе дорогу сквозь трупы. Я начал отодвигать их в сторону. Схватил чью-то голову, чтобы убрать мертвого с дороги. «Дзуру… дзу-ру…» Какое ужасное ощущение: к ладоням прилипла человеческая кожа! А под ней что-то желтоватое. Я дрожу всем телом и выпускаю из рук голову мертвеца. Затем пытаюсь оттащить его за плечо, чтобы продвинуться вперед, и… вдруг вижу, как из-под обуглившегося мяса появляются кости, а чужая кожа все еще липнет к моим ладоням.

Я взбираюсь на гору трупов. Люди лежат штабелями. Некоторые еще шевелятся, они еще живы. Я должен выбраться отсюда, должен перелезть через эту гору. Другого выхода нет. Треск ломающихся костей до сих пор стоит у меня в ушах. Наконец гора трупов осталась позади. Но чем дальше, тем сильнее становятся пламя и дым пожарищ. Нога у меня невыносимо болит. Только сейчас я заметил, что потерял где-то туфлю. Голая ступня, израненная осколками стекла, кровоточит. Передо мною открытая цистерна с водой, ее поставили когда-то для целей противовоздушной обороны. Я всовываю в цистерну голову. Вода кипит. Голова у меня кружится. Меня мучает невыносимая жажда. Невыносимая! Тело высохло, на нем нет ни капли пота — только кровь и куски человеческой кожи. Меня качает, я чувствую позывы к рвоте. Беру себя в руки и машинально вынимаю камешки, прилипшие к ране на ногах, а потом шатаясь бреду дальше. Раны снова кровоточат и зловеще чернеют. Камешки опять липнут к ним. Нет смысла их вытаскивать. Раньше я хотя бы мог облегчить себе душу, громко жалуясь и крича. Теперь в горле у меня так пересохло, что я не в силах произнести ни звука. Когда я пытаюсь закричать, внутри у меня все болит, словно иголки втыкаются в свежую рану. Нельзя думать о боли! Бежать, бежать, бежать…

За что все эти муки? Я вспоминаю человека, который без конца повторял: «Эта война несправедливая». Неужели весь этот ужас — кара господняя за то, что Япония хотела обогатиться? Но сейчас нельзя думать о прошлом! Каждая секунда может решить мою судьбу. Тело мое разбухает, словно вот-вот разорвется на части. Вдруг на меня летит что-то огромное, какая-то черная громадина. Невольно отскакиваю в сторону. Оказывается, обрушился второй этаж дома; он летел, весь окутанный развевающейся огненной мантией. Злые духи хотят еще немного поиграть моей маленькой жизнью…

Спотыкаясь от смертельной усталости, я бреду дальше. Шаг за шагом пробираюсь сквозь лабиринт огня. В мозгу мелькает мысль: если сейчас остановлюсь, то уже никогда не сдвинусь с места. И вдруг совсем близко от меня раздается чей-то голос:

— Кадзуо-сан, пожалуйста, помоги мне! Этот некто знает, как меня зовут, значит, и я его знаю. Но кто это? Что это за существо? Девочка? Ее волосы сгорели. Она совсем голая. Уцелела только резинка, придерживавшая раньше трусики. Сейчас она, словно в насмешку, бесполезно болтается вокруг бедер. В нижней части живота, страшно измазанного кровью и грязью, зияет глубокая рана. В таком виде я не узнал бы даже свою родную сестру.

— Кто ты? — спрашиваю я.

— Сумико. Теперь я вспоминаю. Да, это Сумико! Она жила поблизости от нас. Нет, не может быть, что это Сумико! Сумико… Она была таким красивым ребенком, что мы прозвали ее Белой Лилией. Я спрашиваю Сумико:

— Неужели это ты? Крошка Суми-тян? Не бойся. Я отведу тебя домой. Соберись с духом! Пойдем!

Но девочка так ослабела, что не в силах сделать ни шагу. Я сорвал с себя рубашку, чтобы Сумико по крайней мере прикрыла свою наготу. Потом я отер с раны запекшуюся кровь. Рана оказалась более глубокой, чем я предполагал, но кровоточила не так уж сильно. Свежая светлая кровь стекала совсем тоненькой струйкой на дрожащие бедра девочки.

Я поддерживал Сумико. И все же каждый, даже самый маленький, шаг заставлял ее кричать от боли.

— Суми-тян, я знаю, как тебе больно, но ты должна терпеть.

Мы протащились еще шагов десять, а потом отдохнули у открытой цистерны, облив себя с головы до ног водой. Однако стояла такая невыносимая жара, что вода моментально высохла. Мне самому было достаточно трудно выбираться из этого пекла, а сейчас, вдвоем, это казалось непосильной задачей. Тут вдруг перед нами снова выросли целые горы тел. Люди свалились прямо на середине улицы. Мы попытались как-нибудь протиснуться, но запутались в электрических проводах. Столбы упали, и провода теперь валялись повсюду, словно металлические арканы…

Бывали минуты, когда я хотел сдаться. Возможно, я прекратил бы борьбу, но, призывая к мужеству Сумико, сам становился мужественнее. Да, я спасся в тот день только потому, что хотел спасти Сумико. В конце концов мы добрались до Добаси[28].

Почти все мертвые, которых мы увидели на этой площади, были школьницы. Здесь находились первая средняя школа Хиросимы, монастырская школа Сюдо, методическая женская гимназия. И все школьницы погибли. Почти без каких-либо исключений. Вместе с ними погибли и несколько крестьян. Они приехали сюда на повозках, запряженных лошадьми и волами, чтобы помочь эвакуировать девочек: их уже давно собирались вывезти из города.

Мы все чаще спотыкались и падали. Дым стал такой густой и едкий, что сквозь него невозможно было пробраться. С тяжелым сердцем я сказал:

— Суми-тян, дальше нам не пройти. Надо повернуть назад и бежать к Ёкогава.

Итак, нам пришлось отказаться от своей цели — попасть домой, к родителям. Трудно было принять это решение. Но ничего другого нам не оставалось. Улица стала шире и свободнее. Однако нам все еще попадались родители, которые звали своих детей, и плачущие дети, призывавшие матерей. Потом мы увидели целое подразделение солдат Второго западного полка. Все они были мертвы. Они лежали вытянувшись, как на параде. Поистине фантастическое зрелище! Видимо, они разом свалились замертво на землю, вернее, попадали, как ряды костяшек домино — каждый при своем падении увлек за собой соседа. Впереди лежал офицер: его можно было отличить по форменной одежде. В руке он держал обнаженную шпагу; от нижней половины его туловища остались одни только белые кости. Мы кое-как перебрались по мосту через Ёкогава, а потом повернули на север. Наконец мы оказались на берегу реки у Мисаса. Здесь ничего не горело; этот уголок не подвергся разрушению. Но после того, что мы пережили, мирная картина показалась нам невероятной, как ночной кошмар… Мы присели на берегу на опушке бамбуковой рощи. Там уже собралось много других беглецов. Тщетно я пытался понять, сколько часов прошло с того времени, как я покинул заводское бомбоубежище в Фуруэ. Часов пять? А может, все десять? Или это случилось вчера? В первый раз я ощутил голод.

Из ближайших кустов донесся чей-то голос:

— Эй, вы там! Здесь лекарство для обожженных! Кто может двигаться, идите сюда.

Раненые поползли к человеку, державшему канистру с какой-то густой жидкостью. Я тоже протянул руки, и он налил мне ее немного в раскрытые ладони. Это было растительное масло. Я намазал им стонущую Сумико, а потом вытер жирные руки о свое тело. После этого мы впали в тяжелое забытье.

С наступлением темноты бамбуковая роща ожила.

— Воды, воды… Пожалуйста… Дайте мне воды… Итаэ, итаэ![29] Мама! Убейте меня! Только бы не эта боль!..

Крики и стоны, доносившиеся из темноты, становились все громче.

— О, черт! Воды… Хоть каплю воды! Какая-то женщина вскочила и снова упала. Другая женщина, обезумев от горя, начала кричать душераздирающим голосом:

— Ха-ха-ха!.. Ми-тян!.. Посмотрите на мою Ми-тян… Она летает… Иди сюда, Митико… Я дам тебе молока.

Молодая женщина тянула себя за обожженную грудь, поднимала груди к равнодушному небу! Она громко хохотала; ее распущенные космы торчали во все стороны. Потом она бросилась к стволам бамбука и в отчаянии начала с силой трясти их, словно с верхушек мог упасть ей под ноги исчезнувший ребенок. Но на землю, кружась, слетали лишь бамбуковые листья. Они казались красными в далеком отблеске пожарищ Хиросимы. Чем гуще становилась тьма, тем ярче полыхали вдали языки пламени.

Сколько людей нашли здесь убежище? И сколько их умрет до того, как забрезжит рассвет? Возможно, среди них будет и Сумико, которая сейчас лежит, положив голову мне на грудь. Обнявшись, мы дожидаемся наступления дня…

Не помню точно, как это произошло, но мы наконец очутились на том месте, где стоял раньше мой дом. Теперь от него осталась лишь груда обугленных развалин. Моя комната с небольшой верандой (я так любил их!) бесследно исчезли. Ни матери, ни отца, ни сестер нигде не было видно. Я молча стоял, ничего не ощущая, не в силах пошевельнуться. Если они погибли, надо искать их останки: я должен похоронить своих близких. Я роюсь в том месте, где когда-то была кухня, и там, где была столовая. Руки у меня изранены, но я копаю как одержимый. Я нашел мамины часы и шкатулку, в которой отец всегда держал сигареты. Их я взял себе на память. Больше ничего не было. Неужели это все, что от них осталось?..

Потом мы бредем дальше, к дому Сумико.

— Воды, воды, — шепчет девочка, — пожалуйста, Кадзуо-сан, дай мне хоть глоток воды.

Но вокруг не было ни капли воды — все высохло.

— Кадзуо-сан! Пришел… мой конец… Спасибо… Спасибо за все… Оставь меня здесь… Ты должен искать свою маму.

Сумико сложила руки, словно хотела молиться. Но я прервал ее:

— Ты сошла с ума! Вставай! Неужели ты не хочешь увидеть своих родителей? Если ты поддашься боли, значит, все было напрасно. Понимаешь? Ты не должна умирать. Не должна! — Я схватил девочку и начал трясти ее.

Мимо нас проходила какая-то старуха.

— Обаасан (бабушка)! — закричал я, хотя мне не подобало обращаться таким образом к старой женщине. — Где здесь можно достать воды?

Старуха была рассержена моей невежливостью, но все же сердито махнула рукой.

— Вода там, вон там.

— Спасибо! — крикнул я ей и обратился к Сумико: — Суми-тян, ты слышала? Вода рядом с нами, питьевая вода. Суми-тян!

Девочка попыталась улыбнуться. Но, когда я вернулся к ней с водой, она уже не шевелилась. Тело ее начало холодеть.

— Сумико! — кричал я. — Суми-тян! Проснись! Ты должна жить.

Я обнял ее и начал лить воду на ее личико, на котором застыла улыбка, выражавшая, казалось, радость избавления от мук. Капли сбегали с губ Сумико. Вода, которой она так жаждала, бесполезно текла по ее шее».

4

В то время как Кадзуо, сидя в тюрьме, воскрешал в памяти события пятилетней давности, происшедшие сразу после взрыва атомной бомбы в Хиросиме, по ту сторону тюремных стен в первый раз были запрещены ежегодные празднества в память 6 августа. Оккупационные власти и министерство общественной безопасности опасались, что в этот день возникнут массовые демонстрации, направленные против войны в Корее. Всякого рода скопления людей 6 августа были строжайшим образом запрещены. О «том дне» жителям Хиросимы должен был напомнить только сигнал тревоги вновь установленных недавно противовоздушных сирен; его решено было дать ровно в 8 часов 15 минут утра. Для «обеспечения общественного порядка» из всех близлежащих районов в Хиросиму были стянуты полицейские силы. В это жаркое солнечное утро 6 августа город походил на большой военный лагерь.

Однако, несмотря на все полицейские меры, на улицу вышли колонны демонстрантов; тысячи листовок были сброшены с крыши вновь восстановленного здания универсального магазина Фукудза.

В рядах демонстрантов, разгоняемых полицией, шел Сэйитиро Тогэ. Бледный, еще не совсем оправившийся от кровотечения, он покинул санаторий, чтобы бороться за мир в «городе смерти».

Тогэ описал чувства людей, вышедших в этот день на улицу, в стихотворении, которое впоследствии читалось и цитировалось во всей Японии. Вот что написано там о 6 августа 1950 года в Хиросиме, «городе мира»:

Они идут на нас,

Идут на нас.

Слева,

Справа,

С пистолетами на боку.

Полицейские идут на нас

Шестого августа тысяча девятьсот пятидесятого…

У купола смерти, на выгоревшей дотла земле, —

Толпы людей.

Они принесли цветы.

Но, когда полицейские в касках с пропотевшими ремешками

Бросились на демонстрантов,

Цветы были смяты…

Дайте взлететь голубям,

Пусть зазвучит колокол мира!

Все мирные декларации мэра

Развеяны как дым.

Праздник мира

Превращен в ничто,

Сгорел, как фейерверк…


СОЛОМЕННЫЕ САНДАЛИИ

1

«…и прошу поэтому приговорить меня к смертной казни». На каждом допросе Кадзуо М. требовал у тех, кто подготавливал процесс, внести в протокол это его единственное последнее желание.

Упорство, с которым М. настаивал на своей необыкновенной просьбе, заставило чиновников юстиции насторожиться. Из сообщений тюремных смотрителей они уже давно знали, что заключенный Кадзуо М, оставшись один в своей камере, нервно расхаживает взад и вперед, мечется и стонет во сне, — словом, выказывает все обычные признаки страха смерти. Но лишь только юноша входил в кабинет прокурора, как напускал на себя вид закоренелого преступника, настойчиво подчеркивая, что единственным мотивом его преступления явилась жадность к деньгам. Были ли еще какие-нибудь мотивы? Нет, не было.

Однако показания самого обвиняемого противоречили картине, сложившейся на основе показаний всех свидетелей, более или менее близко знавших Кадзуо. Концы с концами здесь явно не сходились. И прокурор[30] решил непременно дознаться, почему заключенный в отличие от свидетелей хотел во что бы то ни стало оговорить себя.

Он еще раз допросил Кадзуо и сказал без всяких обиняков:

— Вы что-то от нас скрываете. Мне рассказали, что вы вступили добровольцем в пожарную команду, я узнал о ваших драках с оккупантами. Свидетели утверждают, что вы часто ходили на холм Хидзи-яма, на кладбище неизвестных жертв атомной бомбы, плакали там и громко разговаривали сами с собой. У меня такое чувство, что все эти факты не случайны, что они каким-то образом связаны с вашим преступлением…

Кадзуо упорно молчал и смотрел в окно, словно все это его не касалось. Он избегал встречаться взглядом с прокурором.

— Разве это случайность, что вашей жертвой оказался валютчик? Послушайте, Кадзуо, обвинитель не обязательно должен быть врагом обвиняемого. Говорите со мной начистоту. Облегчите свою душу… Расскажите мне все. как было. Если вы последуете моему совету, вам станет легче…

Но Кадзуо не произнес ни слова в ответ. На его красивом лице не отразилось никаких чувств. Тогда прокурор резко заметил:

— Если вы и впредь будете настаивать на своих показаниях, вам не смогут вынести никакого другого приговора, кроме смертной казни. Чтобы спасти свою жизнь, вы должны отныне говорить правду.

— Секунду мне казалось, что я действительно должен высказать этому человеку все, что у меня на душе, — вспоминал впоследствии Кадзуо. — Но, когда он произнес слова, «чтобы спасти свою жизнь», я пришел в ярость. Значит, он думал, что я боюсь смерти. Но я ее не боялся и хотел ему это доказать.

Соответственным образом Кадзуо и повел себя. Он спросил прокурора:

— Скажите, это точно, что мои показания будут приняты судом, если они останутся такими же, какими были?

— Да, точно! — коротко ответил выведенный из себя чиновник и посмотрел обвиняемому прямо в глаза. Он знал, что, подписав свои показания в том виде, в каком они были даны, Кадзуо тем самым подпишет себе смертный приговор.

И все же прокурор не хотел складывать оружия.

— Я выдам вам один секрет, — сказал он юноше. — Передо мной лежит пространное прошение о вашем помиловании. Если все то, что здесь написано, соответствует истине, вы не обычный преступник. Ребенком вы увлекались живописью. Вас считали «книжным червем». Вы были мягким и мечтательным юношей. Но после войны вы сразу изменились. Трудно поверить, что человек вашего склада мог совершить такое тяжелое преступление, говорится в прошении о помиловании. И у меня это тоже не укладывается в голове, с тех пор как я вас лично знаю. Мне сказали, что школьные товарищи любили вас. Говорят также, что как-то при встрече с прежними соучениками вы со слезами на глазах возмущались легкомыслием и распущенностью нынешней молодежи. Невозможно представить себе, что ваша любовь ко всему чистому и прекрасному бесследно исчезла… Преступление, в котором вы изобличены, совершено, его не скинешь со счетов. Но лично я стою за то, чтобы с ненавистью карать само преступление, а не того, кто сбился с пути… Смотрите на меня, пожалуйста, как на своего друга… Я хочу видеть в вас человека… Неужели вы этого не понимаете? Но Кадзуо остался непреклонным, хотя, как он мне позже признавался, слова прокурора его сильно тронули. Он поступил так, как велело ему его «своевольное сердце»: поставил свою подпись — отпечаток пальца — на протоколе, в котором сам давал себе уничтожающую характеристику, рисуя себя расчетливым и жестоким убийцей.

2

Прокурор был недалек от истины, предполагая, что Кадзуо, собственно говоря, решил использовать аппарат юстиции для того, чтобы свести счеты с собственной жизнью. Мысль о самоубийстве преследовала его уже давно — и тогда, когда он разорвал свою хрестоматию, и тогда, когда в первые недели после «пикадона» он писал свое стихотворение о дожде. Узнав о предательстве Юкико, юноша сразу же попытался покончить с собой.

Преступление, совершенное Кадзуо, было на редкость непродуманным, каким-то легкомысленным. Захватив добычу, юноша так и не предпринял серьезной попытки к бегству. Наконец, странным было его поведение и во время следствия. Все эти факты, вместе взятые, заставляли предположить, что и убил-то он из желания покончить — и притом наиболее верным способом — с собственной жизнью. Не валютчик Ямадзи, а сам Кадзуо М. был той жертвой, за которой он гнался и которую теперь наконец настиг…

Согласно японскому судопроизводству, публичный допрос обвиняемого и свидетелей происходит не на одном или нескольких примыкающих друг к другу по времени судебных заседаниях. Процесс тянется очень долго, с интервалами в недели, а зачастую и в месяцы; на отдельных заседаниях рассматриваются разные аспекты «дела». В результате с октября 1950 года по август 1951 года Кадзуо М. пришлось терпеливо снести не менее шести публичных допросов. В промежутках между заседаниями суда он вел свой дневник, в котором ясно отразились его душевные сомнения и страхи.

«День X, месяц X, 1950 год. Идет небольшой дождь. Сотни глаз смотрят на меня с любопытством, ненавистью, сочувствием (кто просил вас мне сочувствовать?)… Вспышки магния прожигают меня насквозь. Ну что ж, смотрите! Я не боюсь смертной казни. Будьте уверены! Показал им зубы. Они бросают на меня возмущенные взгляды. Чувствую себя превосходно. Слушайте, вы все! Неужели вы не знаете, что рукоятка топора сделана из того же дуба, который крушится под топором? Я хотел разбить все вдребезги… Да, все… Даже свою собственную жизнь… И я это сделал… Сделал… Сделал, как хотел!»

«День X, месяц X, 1950 год. Отец, отец! Я тоскую по отцу. Они снова уставились на меня. Все здесь в зале считают меня закоренелым преступником. И я делаю вид, будто я такой и есть. Разве они могут мне повредить? Хотя от них теперь все зависит. Под конец я, наверное, все же потеряю мужество. В действительности я совсем не такой железобетонный. Я ведь хотел быть ближе к людям, мечтал любить и быть любимым, но все уходили от меня. Чем сильнее я стремился подойти к людям, тем дальше они уходили от меня. Я всегда был одинок. Я жил один, наедине с самим собой. На самом деле я вовсе не хочу умереть! Я хотел бы жить и жить…»

3

Однажды ночью, когда Кадзуо, как обычно, ворочался без сна на нарах, у его двери раздался звон ключей — пришел тюремный надзиратель.

— Эй, ты, к тебе посетитель!

Кадзуо вскочил, натянул брюки, хотел было застегнуть пояс, но вспомнил, что пояс у него давно уже отобрали. Дурацкая необходимость придерживать брюки, когда он стоял или должен был пройти хотя бы шаг, унижала юношу больше, чем что бы то ни было на всем протяжении его долгой тюремной жизни.

Там, в углу комнаты для свиданий, сидел, согнувшись в три погибели, тот, кого он больше всех ждал и уже не надеялся увидеть, — его отец.

Они посмотрели друг на друга. В глазах Сэцуо М. застыло выражение печали и отчаяния, какое появлялось в «их в те редкие минуты, когда он, забыв о своей наигранной молодцеватости, признавался: «В семье моей жены все — люди уважаемые. А я? Я никуда не гожусь».

— Кадзуо, что ты наделал? — сказал отец. — Мне стыдно наших предков и всех окружающих… Я даже пытался покончить с собой, чтобы замолить твои грехи… Но… и тут мне не повезло.

Потом Сэцуо М. попытался придать своему тону надменность.

— Я искуплю твое преступление. Я буду работать на благо общества. Загоню себя до смерти.

Больше всего Кадзуо хотелось обнять отца. Но даже сейчас он не осмеливался подойти к нему. Сэцуо М. протянул сыну маленький сверток.

— Я трудился над этим всю ночь. Это — мой последний дар… Но я хочу сказать тебе еще несколько слов. Собственно говоря, виноват не ты. За все несем вину я и твоя мать. Прости мать. Она прилагала все силы, чтобы воспитать из тебя порядочного человека… Ты должен обратить свой гнев на меня, на твоего отца… Понял, Кадзуо?.. Все в порядке, Кадзуо! У меня к тебе только одна просьба: держись стойко, мой сын!

После ухода отца Кадзуо разрешили в присутствии надзирателя развернуть завернутый в газетную бумагу сверток. Он немного помедлил, ибо это было драгоценное мгновение: отец никогда ничего не дарил ему. Но надзиратель был нетерпелив, он торопил заключенного. Медленно разворачивал Кадзуо последний дар отца. В свертке лежали соломенные сандалии с черно-белыми ремешками.

На лице надзирателя появилось выражение ужаса. Посмотрев на него, Кадзуо осознал то, во что он в первую секунду не хотел поверить: отец подарил ему сандалии, какие надевают мертвецам на церемонии погребения.

«Сандалии смертника! — стучало в мозгу у Кадзуо. — Сандалии смертника. Он сказал мне, что я должен умереть. Вот какой у меня отец. Он всегда любил выражаться намеками и загадками, вместо того чтобы ясно сказать, что он думает и чего хочет. Своему собственному детищу он приказал умереть. Он хочет, чтобы его сын исчез, превратился в ничто, испарился, как капли крови на ноже гильотины. Другой человек поднял бы на ноги весь мир. Он кричал бы: «Спасите моего ребенка!» Но мой отец поступает иначе.

Накануне решающего заседания суда Кадзуо записал в своем дневнике:

«Всю предыдущую ночь я прижимал к сердцу сандалии, которые подарил мне отец… Когда я проснулся, они были мокры от слез. Как давно я не видел во сне мать и сестру! Отец, мысленно я уже ношу их, твои сандалии. Время от времени я полирую их о пол и разглаживаю. Я хочу, чтобы они стали совсем мягкие и были мне по ноге… Под ножом гильотины я буду стоять в этих сандалиях и гордиться ими. Ведь это единственное доказательство любви отца ко мне…»

4

Изучая в архиве окружной прокуратуры «дело Кадзуо М.» — объемистый том стенограмм допросов, я и мой помощник Каору Огура наткнулись на один факт, о котором Кадзуо М. не упоминал ни в разговорах со мной, ни в своих записях. Однако как раз этот факт решил судьбу обвиняемого.

28 июля 1950 года на допросе у прокурора Такаси Мориваки Кадзуо М. показал следующее:

«2 января с.г. я упал с лестницы и сломал себе обе руки и несколько ребер. Мне показалось, что я повредил себе также череп. С тех пор я стал очень нервным; люди даже утверждали, что я истеричен. Я очень сильно ушибся, на черепе у меня появилась небольшая трещина. Тем не менее я не потерял памяти. После выписки из больницы я с трудом двигал обеими руками, это привело меня в уныние. 14 февраля я выпил крысиный яд. пытаясь покончить жизнь самоубийством. Но в начале марта руки, ребра и голова у меня окончательно зажили. Несмотря на это, со времена попытки самоубийства я потерял всякую охоту работать».

Официальный защитник Дайкити Хонама построил на этом факте свою защиту. Проверить показания Кадзуо о несчастном случае было чрезвычайно легко: юноша упал на глазах у многочисленных свидетелей. Дело в том, что в большинстве японских городов каждое 6 января происходит общегородской смотр пожарников, их «стиля» работы — «дэдзомэ сики». Самые ловкие и храбрые пожарники демонстрируют на смотре смелые акробатические номера. Кульминационным пунктом этого зрелища под открытым небом являются акробатические трюки на бамбуковых лестницах. Балансируя на одном колене или уцепившись ступнями за легкую петлю, пожарные на большой высоте размахивают пестрыми флажками и раскрытыми яркими бумажными зонтиками.

Еще в декабре на одной из первых репетиций Кадзуо упал с большой высоты; правда, он остался невредимым, но с тех пор чувствовал себя неуверенно. А за четыре дня до смотра юноша получил серьезные увечья. Защитник привел высказывания родственников и знакомых подсудимого, которые в один голос утверждали, что после падения Кадзуо «вел себя странно». Кроме того, Дайкити Хонама представил соответствующие медицинские заключения. Особое впечатление произвела экспертиза д-ра Такаси Худзивара из университета в Окаяма; этот психиатр заявил, что в последующие шесть месяцев после несчастного случая и вызванного им сотрясения мозга в психике обвиняемого вполне могли произойти «серьезные изменения».

Ни М., ни его защитник ни разу не упомянули на суде о внутренних причинах, приведших юношу на скамью подсудимых. Душевное потрясение, которое Кадзуо перенес во время «пикадона», и его послевоенные переживания не фигурировали на суде в качестве смягчающих обстоятельств.

Обвиняемый не говорил о прошлом, потому что для него приговор был предопределен — приговор вынес ему отец. Что же касается защитника, то он не хотел пользоваться «психологическими» аргументами, так как знал, что, пойдя по этому пути, не встретит сочувствия у суда. Судьи будут опасаться признать прошлое юноши смягчающим обстоятельством; ведь тем самым они выдадут «охранную грамоту» тысячам людей, переживших атомный взрыв.

Шестнадцатого августа 1951 года прокурор Катаока, принявший дело Кадзуо М. от первого обвинителя, чью руку помощи юноша отклонил, потребовал для подсудимого смертной казни.

— Обвиняемый, — заявил прокурор, — хладнокровно подготовил свое преступление. По собственному признанию, он хотел из чистой алчности убить даже не одного человека, а сразу многих — грустный пример аморальности молодого поколения.

Защитник Хонама указывал в своей речи на частичную невменяемость подсудимого. Неожиданно для всех он сообщил новые установленные им факты: незадолго до преступления Кадзуо М. предпринял еще две попытки самоубийства, до сих пор неизвестные. В первый раз он несколько часов держал голову в отверстии дождеприемника, во второй раз его нашли лежащим на рельсах. По словам защитника, эти факты с еще большей определенностью показывают, что после падения с пожарной лестницы рассудок М. помутился.

5

Вынесение приговора по делу об «убийстве лимонадом «Кальпис» ожидалось 8 сентября 1951 года. Еще до начала заседания кулуары вновь отстроенного после атомной бомбардировки зала № 2, где должно было слушаться дело, оказались заполненными народом. Однако суд не мог начаться вовремя, ибо в зале еще шло другое заседание.

Среди ожидающих был и отец Кадзуо. Он отвернул лицо к стене, чтобы избежать взглядов любопытной публики.

Услышав чей-то голос, обращенный к нему, Сэцуо М. вздрогнул. Он надеялся, что ему удастся пережить в одиночестве свой позор и свою печаль.

— По-моему, вы отец того юноши… отец убийцы? Подняв глаза, Сэцуо М. увидел совершенно незнакомую ему пожилую женщину.

— Я пришла сюда, чтобы подбодрить вас, — начала женщина. — Говорят, что ваш сын «оя коко мусуко» — послушный сын. Я не считаю его преступником.

Эти слова тронули Сэцуо М. до глубины души. Но, прежде чем он успел поблагодарить незнакомую женщину, двери зала заседания открылись и люди начали проталкиваться вперед. В толпе он потерял незнакомку. «Как обычно, на таких открытых заседаниях я беспрестанно чувствовал взгляды людей, устремленные на меня со всех сторон, — рассказывает Кадзуо М. — От этих взглядов все внутри у меня переворачивалось. «Эй, вы, слушайте, я говорю это каждому из вас: да, я убийца. Смотрите на меня хорошенько! Не стесняйтесь! Будьте вы прокляты, дураки! Вы не пережили и сотой доли того, что пережил я».

А потом зачитали приговор. Сотни глаз где-то там, за моей спиной, расширились от ужаса. Приговор гласил: «Пожизненное заключение».

Был ли я «счастлив»?.. Нет, это не то слово. «Несчастен»? Тоже не то. «Неправильно рассчитал» — вот что промелькнуло у меня в голове в первую секунду. Означает ли «пожизненное заключение», что я буду жить дальше? Трудно перестроиться человеку, который так долго размышлял о близком конце, каждый день думал, что идет навстречу смерти, что все сильнее запутывается в ее сетях…

Весь зал гудел. Когда я шел из здания суда, в моем настроении произошел перелом: постепенно я начал радоваться приговору. Но к чувству радости примешивалась странная печаль… Да, теперь я знал: все, что я делал, было неправильно. Все…

Загрузка...