Я позвонила сестре и сказала:
— А на что похож выкидыш?
— Что? — переспросила она. — Ох… Похож на месячные, наверное. Сначала спазмы, потом кровь.
— И что с этим делают? — спросила я.
— С чем?
— С кровью и всем остальным.
— Не знаю, — нетерпеливо ответила она. — Я в таких вещах не разбираюсь, я же не врач. Если я и могу что-то подсказать, так только на кого подавать в суд.
— Извини, — сказала я.
— А почему ты об этом спрашиваешь? — поинтересовалась она.
— Просто я кое с кем поспорила. Думала, ты сможешь внести ясность.
— Что ж, надеюсь, ты выиграешь.
Я поехала домой, потому что так велела сестра.
Она позвонила и сказала:
— Сейчас твоя очередь.
— Нет, не может быть, я же вроде только что там была, — возразила я.
— Нет, в прошлый раз ездила я. Я все записываю, у меня неопровержимое доказательство, — сказала она. Она училась на юриста.
— Но, Мич… — Вообще-то ее имя было Мишель, но все звали ее Мич, все, кроме нашей матери, которая считала, что это звучит оскорбительно.
— Лайза, — сказала Мич, — хватит ныть.
Я слышала, как она что-то грызет, может, ручку. Я представила себе сестру — синие пятнышки на губах, и еще одна ручка воткнута в прическу.
— Скоро День благодарения, — напомнила я. — Почему бы нам не подождать и не приехать домой обеим?
— Ты что, забыла? Они же уезжают на праздники во Флориду, к Нэне.
— Мне сейчас некогда. У меня работа, ты же знаешь. У меня своя жизнь.
— А мне сейчас некогда ругаться, я готовлюсь к занятиям, — заявила Мич.
Я знала: она сидит на полу, вокруг разбросаны исписанные бумаги и высятся стопки книжек, из которых со всех сторон свисают, как лишайники, желтые липкие листочки. А Мич посреди всего этого широко раскинула ноги и делает балетные упражнения на растяжку.
Из трубки доносится приглушенное покашливание.
— Вовсе ты не готовишься, — возмутилась я. — У тебя там Нейл.
— Нейл мне не мешает, — сказала она. — Он тихонько сидит в уголке и ждет, когда я закончу. Так ведь, солнышко?
Раздалось послушное мычание.
— Ты зовешь его солнышком? — удивилась я.
— Так ты поедешь домой или нет?
— А я должна?
— Ну, я же не могу заявиться к тебе и вытолкать тебя насильно.
Дело вот в чем: мы с ней когда-то договорились, что будем ездить домой, проведывать родителей, по очереди. Вообще-то родители пока не нуждались в наших заботах, но Мич считала, что нам все равно пора привыкать. В будущем пригодится.
Помолчав минуту, Мич сказала:
— Они решат, что нам на них плевать.
— Иногда мне, наоборот, кажется: они хотят, чтобы мы оставили их в покое.
— Отлично. Отлично. Поступай как знаешь.
— Ох, ну ладно. Я поеду.
Я прилетела домой в четверг ночью. Хотя я заранее попросила родителей не встречать меня в аэропорту, когда я сошла с пандуса, они все равно были там, оба. Единственные неподвижные фигуры во всем терминале, а вокруг них сновали люди с багажом, спешили парочки торопливых стюардесс, катящих за собой крошечные чемоданчики.
На матери было коричневое пальто под цвет волос. Вид у нее был встревоженный. Рядом стоял отец, высокий, слегка покачивающийся на каблуках. На стеклах его очков плясали блики; его джинсам на вид было лет двадцать. Я была бы рада заметить их первой, подойти с непроницаемым лицом, ничем себя не выдавая, как чужая. Однако проделать этот трюк мне еще ни разу не удалось — они всегда замечали меня раньше, начинали улыбаться и раскидывали руки для объятий.
— Это все, что ты привезла? Всего одна сумка?
— Давай я понесу.
— Лайза, милая, ты неважно выглядишь. Как твои дела?
— Да, как дела? Видок у тебя ужасный.
— Ну спасибо, пап.
«Как дела?» — повторяли они снова и снова, дружно пытаясь вырвать сумку у меня из рук.
Дома мама принялась помешивать что-то на плите, а отец прислонился к дверному косяку в гостиной и глядел в окно на задний двор. Он всегда вот так приваливался к косяку, когда разговаривал с матерью.
— Я приготовила этот суп специально для тебя, — сказала мама. — Это тот самый, где надо снимать с помидоров шкурку и вручную вычищать зернышки.
— Мам, зря ты это затеяла.
— Хочешь сказать, суп тебе не нравится? Я думала, ты его любишь.
— Да люблю я, люблю. Но тебе не стоило хлопотать…
— Какие хлопоты?! Мне это в радость.
— Она не ложилась спать до двух часов, все снимала с помидоров кожу, — сообщил отец. — Я прямо слышал, как они кричат в агонии.
— Почем ты знаешь? Ты же спал, — проворчала мама.
— Я встал в полшестого, чтобы прибраться в саду перед работой, — сказал он.
Я выглянула в по-осеннему блеклый двор.
— Я подрезал кусты роз. Следующим летом они будут смотреться чудесно.
— Да, обязательно.
— Лайза, раз уж ты здесь, я хочу, чтобы ты завтра кое-что для меня сделала.
— Конечно. Что угодно.
— Я хочу, чтобы ты проводила мать на прием к врачу. И удостоверилась, что она туда попала.
— Хорошо.
— Вовсе она не обязана со мной идти, — возразила мама. — Глупая идея, ей же будет скучно.
— Ей положено делать маммографию каждые полгода, — объяснил отец, — но она все откладывала и откладывала.
— Я была занята, ты же знаешь.
— Она боится идти. Избегает осмотра уже целый год.
— Да прекрати же! Дело не в этом.
— Она вечно находит способ выкрутиться. Твоя мать — настоящий виртуоз по части уверток.
Она скрестила руки на груди. Это давняя история. И мамину мать, и тетю в свое время оперировали по поводу опухолей.
— У нее так со всеми врачами, — сказал отец. — Помнишь про линзы?
— Это совсем другой случай! Мне не нужны были новые линзы.
Она пятнадцать лет не показывалась окулисту. Все эти пятнадцать лет она носила одни и те же контактные линзы. Когда она наконец явилась на прием, врач был изумлен, он сказал, что за всю свою практику не видел ничего подобного, такие линзы уже давно сняли с производства. Он сперва подумал, что у нее в глазах розетки для варенья.
— Ты преувеличиваешь, — возмутилась мама.
— Мич, то есть Лайза, — начал отец. Он всегда путал наши имена; иногда, чтобы не ошибиться, произносит все три. — Она боится из-за последнего раза.
— А что случилось в последний раз? — спросила я.
— Мне сделали маммографию, — сказала мама, — а потом через пару дней перезвонили и сказали, что изображения получились нечеткие, и нужны повторные снимки. Я прошла процедуру еще раз, а результатов пришлось ждать несколько недель. Мне ничего не говорили, и все эти недели я не могла спать и твоему отцу не давала покоя, все пыталась представить, как это выглядит — опухоль. Метастазы — как прожилки синей плесени в дорогом сыре, думала я. У меня постоянно все болело, я считала собственный пульс ночи напролет. А потом они наконец позвонили и сказали, что все отлично, просто на первом снимке было размытое пятно, как будто я не вовремя пошевелилась.
— Ты небось во время процедуры не умолкала ни на минуту, — проворчал отец. — Учила врачей, как надо работать.
— Я небось дрожала! У них в кабинете всего градусов пять тепла, а они заставляют тебя сидеть на холоде в тонкой хлопковой рубашечке. Люди там не разговаривают с тобой и не улыбаются, а когда делают снимки, то раскатывают твою грудь между двух холодных стеклянных пластинок, словно блин.
Отец отвел взгляд. Подобные разговоры его смущали.
Мама переключилась на меня:
— Все эти ночи я непрестанно думала о своей матери, о том, как ее оперировали. Я ощупывала грудь, искала уплотнения и будила твоего отца, просила его тоже пощупать.
— Леа, — с укором произнес отец.
— Он не возражал. Может, ему даже нравилось.
— Пожалуйста, прекрати.
— А разве нет?
— Пообещай мне, что сходишь с ней, — сказал он мне.
— Она не пойдет, — отрезала мама.
На следующий день мы поехали в больницу на час раньше назначенного. Мама пододвинула сиденье так близко к рулю, как только возможно, и вцепилась в баранку обеими напряженными руками. На меня она поглядывала не реже, чем на дорогу.
По дороге нам попалось несколько раздавленных белок и опоссумов, на месте голов — красные пятна.
— Видимо, дело в погоде, — сказала мама, — что-то заставляет их выскакивать на дорогу по ночам.
— Ох.
— Мы слишком рано, — заметила она, — и как раз проезжаем мимо салона Рэнди. Почему бы не заскочить туда? Может, тебя успеют постричь и сделать укладку?
— Не сейчас.
— Думаю, он не станет возражать. Я всегда рассказываю ему о тебе, он будет рад познакомиться лично.
— Нет.
— Тебя всего-то и надо постричь с боков лесенкой и оставить челку…
— То есть как у тебя?
— Знаешь, я так сочувствую Рэнди, у него ужасный вид и постоянно круги под глазами, он говорит — его бойфренд угодил в больницу. Теперь при каждом удобном случае я стараюсь что-нибудь для него испечь, банановый хлеб или еще что. Но подозреваю, его помощницы съедают все вкусности быстрее, чем он успеет отнести их домой.
— Очень мило с твоей стороны.
— Я волнуюсь за него. О совсем себя не бережет.
— Да.
— Почему у тебя до сих пор прыщи? Тебе двадцать семь, почему ты все еще в прыщах, как подросток?
— Не у всех же такая идеальная кожа, как у тебя, — сказала я. — Зеленый свет. Поехали.
— У меня не идеальная кожа, — возразила она, поднеся ладони к лицу.
— Положи руки на руль, пожалуйста. Хочешь, я поведу?
— Нет, не хочу. Ты, наверное, устала.
Я прикоснулась ко лбу. Маленькие твердые бугорки, словно шрифт Брайля.
Она крутила руль. Я смотрела со стороны на ее лицо, на гладкую, подтянутую кожу. Интересно, когда у нее появятся морщинки. У меня-то они уже есть. На шее, например. Я вижу их в зеркале.
— Как у тебя с этим Петром?
— Все нормально.
— Он все еще играет… на этой, как ее? Гитаре?
— На бас-гитаре.
Она включила радио и стала перебирать станции.
— Может, попадется его песня, — радостно прокомментировала она.
— Я говорила, что он играет в группе. Но не говорила, что она достаточно хороша для радио.
— A-а. Ясно. Значит, группа любительская, для развлечения. А чем еще он занимается?
— Ничем. Пока.
— Вот как. А что это за имя такое — Пётр? Я правильно произношу?
— Польское, — объяснила я.
Я была не в настроении объяснять ей, что из Польши родом всего лишь его бабка, а родители родились в Милуоки, а сам он вырос в Чикаго и ни разу в жизни не бывал в Польше. Он сам взял себе имя Пётр, на самом-то деле он был никакой не Пётр, а Питер — с претензиями и длинными волосами. Я не стала ей этого говорить.
В поток перед нами вклинилась черная машина. Мама резко затормозила и выкинула в сторону правую руку, прикрывая мне грудь.
— Мама! Держи руки на руле!
— Извини, это я автоматически. С тех пор, как вы были маленькими…
— У меня же ремень пристегнут.
— Я знаю, милая, все равно ничего не могу с собой поделать. Я тебя не ударила?
— Нет, конечно, — сказала я.
Когда мы добрались до подземной парковки, мама опустила водительское стекло до упора, но все равно не могла дотянуться; ей пришлось отстегнуться и открыть дверцу, чтобы нажать на кнопку и получить парковочную квитанцию. Пока она выбиралась из машины, я смотрела на ее узкую спину, на этот изящный изгиб, на лопатки, напоминавшие сложенные под свитером крылья, на прядку темных волос, попавших в замочек ее золотой цепочки. Меня вдруг охватило желание скользнуть к ней поближе, обвиться вокруг нее. Это длилось ровно секунду.
Она развернулась и снова опустилась на сиденье, полосатая желто-черная планка шлагбаума пошла вверх, и я стала нетерпеливо притопывать, пока мама закрывала дверцу и поднимала стекло. Теперь она возилась с зеркалом заднего вида и поправляла юбку.
— Поехали, — попросила я, глядя на планку, которая зависла в поднятом состоянии, но при этом слегка подрагивала.
— Расслабься, милая. Эта штука нас не раздавит, обещаю.
— Знаю, — сказала я, закрыв глаза, и не открывала их до тех самых пор, пока мы не въехали в ворота и не завернули в темные, покрытые масляными разводами просторы парковки. Мне хотелось пересказать ей несколько юридических случаев, которые расписывала мне Мич: дурацкие происшествия; взбесившиеся молотилки; люди, угодившие внутрь гигантских механизмов или застрявшие на ленте транспортера и разрываемые на кусочки; руки, попавшие в хлеборезку; ненадежные мостки над цистернами с кислотой. Случаи в лифтах, случаи с трамплинами для прыжков в воду, случаи в поездах метро, случаи утонул-в-ванне, случаи ударило-током-от-миксера. А ведь были еще и такие случаи, о которых просто говорят: «На все воля Господня».
Я ей так и не рассказала.
— Запомни, где мы припарковались, — велела она.
— Ладно.
Но она не стала сразу вылезать из машины. Так и сидела, вцепившись в руль.
— Не понимаю, с чего это мы должны туда идти, — промолвила она. — Твой отец напрасно так беспокоится…
— Если ты не пойдешь, он будет беспокоиться гораздо больше, — сказала я, — кроме того, тебе нечего бояться, потому что все будет отлично. Верно? Верно.
— Если со мной что-то не в порядке, я бы предпочла не знать, — выдавила она, глядя на свои руки.
Мы вылезли и захлопнули дверцы, машина вздрогнула.
Она оказалась права насчет больницы. Там было холодно и мерзко. Она записалась в регистратуре, и мы сели ждать своей очереди. Комната для ожидания оказалась серой и пустой. Стулья были обтянуты старым винилом, прилипавшим к ногам. Лампы гудели и, если не смотреть прямо на них, как будто бы помаргивали.
Мы сидели совсем рядом и глядели в пространство прямо перед собой, как будто нам показывали невидимое кино.
В очереди сидела еще одна женщина. Грудь у нее была неимоверных размеров. Просто невозможно не обратить внимание.
Я взяла маму за руку. Пальцы были холодные, но вообще-то у нее всегда холодные руки, даже летом, прохладные и гладкие, с элегантно изгибающимися синими венами. Ее рука безжизненно лежала в моей. Я пошла на этот жест, думая, что так правильно, но теперь не знала, что делать дальше. Я похлопала по маминой ладони, повертела ее.
Мама странно на меня покосилась. Руки у меня вспотели.
Откуда-то раздавался шум, там что-то делали, до нас долетали голоса, звук шагов, лязг и грохот металла, отрывистые реплики людей, указывающих друг другу что делать. Но видно было только медсестру в окошке регистратуры и пациентку, которая словно уснула, развалившись на стуле и баюкая груди, как младенцев.
— Мне нужно в туалет, — сказала мама и выдернула руку.
Медсестра из регистратуры велела нам пройти по коридору и свернуть за угол. Мы вошли, наши шаги эхом разносились по выложенному кафелем помещению. Было пусто и разило аммиаком. Плитка под ногами влажно поблескивала.
— Вот, приведи себя в порядок, — сказала мама и вручила мне свою расческу. А сама направилась к отсеку с туалетными кабинками и закрыла за собой дверь на щеколду.
Я причесалась, вымыла руки и стала ждать.
Потом посмотрела на себя в зеркало. Освещение было того жесткого и безжалостного типа, что выставляет напоказ каждую деталь. Становятся видны угри и расширенные поры, о существовании которых ты даже и не подозреваешь. Начинает казаться, будто ты видишь собственные темные мысли, медленно проступающие под кожей, как синяки.
— Мама, — позвала я. Мне были видны ее ноги, топчущиеся в кабинке.
— Лайза, — сказала она, — тут в унитазе рыба.
— Ой, перестань!
— Нет, в самом деле. Она плавает.
— Мам, не выдумывай.
— Я и не выдумываю. Иди сюда и взгляни сама.
— Наверное, это аквариумная рыбка, которую кто-то пытался спустить в унитаз.
— Она слишком крупная для аквариумной. Больше похожа на карпа. Ярко-оранжевая. Почти красная.
— Тебе показалось. Может, это кровь или еще что, — предположила я и тут же пожалела о сказанном. Поликлиника была объединена с больничным корпусом. Мало ли что тут может плавать в унитазах: иглы от шприцов, аппендиксы, гланды.
— Да нет же, нет, это рыбка, очень красивая. У нее такие ажурные плавники, как вуаль. Непонятно, как она сюда попала. Она слишком велика чтобы пройти сквозь трубы. Плавает кругами, бедняжка.
— Тогда выходи и воспользуйся другой кабинкой, — сказала я, забеспокоившись. Вдруг она нарочно пытается избежать встречи с врачом. — Ты тянешь время.
— Подойди и посмотри. Надо ее спасти.
Я слышала, как она натягивает колготки и поправляет юбку. Затем она отперла и распахнула дверь. На губах улыбка.
— Взгляни, — сказала она.
Я последовала за ней в кабинку.
— Вот посмотри.
И мы вдвоем склонились над унитазом.
Я увидела лишь пустые белые недра унитаза и два наших похожих силуэта, отражающихся в воде.
— Куда же она подевалась? — недоумевала мама. — Ну не странно ли?
Мы смотрели на воду.
— Как ты думаешь, каким чудом ей удалось выбраться? — спросила мама. — Видишь, вода все еще колышется. Гляди, гляди — маленькие рыбьи какашки. Клянусь. Лайза, милая, посмотри.
«Мама сходит с ума», — подумала я, а вслух сказала:
— Давай вернемся в комнату для ожидания.
— Но мне все-таки нужно воспользоваться туалетом.
Я стояла возле раковины и ждала.
— Ты опоздаешь на прием, — напомнила я. Посмотрела на ее ноги. Тишина.
Наверное, она нервничает и не может облегчиться в моем присутствии.
— Подожду тебя в коридоре, — сказала я.
В общем, я вышла, прислонилась к стене и стала ждать. Все ждала и ждала. Она задерживалась. Я гадала, а вдруг у нее действительно галлюцинации. Вдруг с ней стряслось что-то серьезное: внутреннее кровотечение или нетипичная аллергическая реакция. Не думаю, чтобы она все это выдумала; она не умела врать, ее ложь сразу бросалась в глаза.
— Мама, — позвала я. — Мам!
Я вернулась в туалет.
Ее там не было.
Открытая дверца кабинки качалась, поскрипывая. Я проверила остальные кабинки на случай, если она взобралась на унитаз с ногами и нагнула голову — так мы прятались от учителей в старших классах. В той, первой кабинке вода до сих пор колебалась, будто кто-то недавно нажал на слив. Я даже заглянула в шкафчик под раковиной и запустила руку в мусорный контейнер.
Я стояла там и прикидывала. Должно быть, она каким-то образом выскользнула из туалета так, что я не заметила. Может быть, я на минуту закрыла глаза. Она могла двигаться очень проворно, когда хотела.
Или, может, она выбралась в окно? Наверху под потолком было небольшое закрытое окошко.
Как бы там ни было, она удрала.
Я медленно прошла по коридору, прислушиваясь и рассматривая кафельный пол.
Я думала о ее узкой спине, о разверстом зеве унитаза, представляла, как она проскальзывает туда, кружится и уносится прочь по трубам.
Я пытаюсь придумать разумно звучащий вопрос:
— Вы не видели мою мать? Женщину примерно моего роста с каштановыми волосами и зелеными глазами? У нее еще такой нервозный вид. Не видели?
Или глаза у нее светло-карие?
Когда я вернулась в комнату для ожидания, на языке у меня вертелся вопрос, я приготовилась сообщить об ее исчезновении. Но тут медсестра раздраженно высунулась в регистратурное окошко и окликнула меня:
— Мисс Салант? Мисс Салант? Врач ждет вас, мисс Салант.
Она открыла дверь в смотровую; медсестры и техники держали наготове тонкие хлопковые халаты, анкеты и стаканчики для сдачи мочи. «Мисс Салант, мисс Салант, мы вас ждем», — тараторили они. Все кругом нетерпеливо размахивали руками и повторяли мое имя.
Ну, я и вошла.
Позже я вышагивала туда-сюда вдоль белых полосок на парковке. Я забыла, где мама припарковала машину. Когда я наконец наткнулась на наш автомобиль, мама была там, прислонилась к бамперу. Мне на миг показалось, что она курит. Она не курила.
Когда я приблизилась, оказалось, что она грызет ручку.
Мы забрались в машину и поехали домой.
— Я вдруг сообразила, что мне хочется купить на ужин, — сказала она ни с того ни с сего.
— Рыбу? — спросила я.
Остаток пути мы проехали молча.
— Ну что, как все прошло, дамы? — спросил отец вечером.
Мама ничего не ответила.
— Ты сходила с ней? — обратился он ко мне.
— Угу, — сказала я.
— Значит, результаты будут через несколько дней, так? — уточнил он, приобняв маму.
Она отвела взгляд.
— Так, — подтвердила я.
Она странно на меня посмотрела, но ничего не сказала.
Я просила их не провожать меня, но в воскресенье вечером они оба поехали со мной в аэропорт.
— Позвони, когда получишь вести из больницы, хорошо? — сказала я.
— Хорошо, — откликнулась она.
Я хотела спросить ее про рыбку в туалете: правда ли она ее видела. И удрала ли она сама тем же самым путем, что и рыбка? Но у меня никак не выходило заговорить об этом. И темы подходящей не подворачивалось.
У входа в терминал мы попрощались. Мои объятия были неуклюжи. Я похлопала родителей по спине, как младенцев, которым надо срыгнуть.
Я велела им отправляться домой, но знала, что они останутся в аэропорту, пока самолет не взлетит. Они всегда так делали. По-моему, маме нравилось там задерживаться, на случай, если самолет упадет сразу после взлета. Тогда она помчится на взлетную полосу, сквозь пламя и взрывы, чтобы вытащить из обломков свое дитя.
А может, им просто нравилось в аэропорту. Там свой, особый запах.
Мне досталось место у окошка. Я затолкала свою сумку под переднее сиденье. Рядом со мной уселся толстый краснолицый мужчина в деловом костюме.
Я размышляла о том, осознавала ли мама, что я для нее сделала. Я стала ее соучастницей. Хотя в тот момент я думала иначе, точнее вообще не думала, просто назвали мое имя, и я вошла. Автоматическое послушание девочки-отличницы. Вошла туда, где были слепящие лампы, хлопковые халаты и люди, которые разминают твою грудь, как глину. Я почувствовала себя благородной и прекрасной. Как будто шла вместо нее на гильотину. Как Сидней Картон в диккенсовской «Повести о двух городах».
Очутившись дома, я позвонила Петру.
— Я вернулась, — сказала я.
— Давай я зайду, — предложил он, — приготовлю тебе завтрак.
— Сейчас вечер, полвосьмого.
— А я только что проснулся, — сказал он.
Моя квартирка казалась слишком маленькой, и в ней пахло затхлостью. Меня не было всего три дня, но казалось, что дольше. Пришел Пётр и принес яйца, молоко и свою собственную лопаточку; он знал, что на моей кухне приспособлений хватит разве что на приготовление бутербродов.
Он как будто вырос со времени нашей последней встречи, вырос и оброс. Я разглядывала волоски на тыльной стороне его ладоней и волосы, лезущие из-под ворота футболки.
Он занимал слишком много места. Когда он разговаривал, его нос и руки будто наскакивали на меня, огромные и искаженные, как будто я глядела на него сквозь фотообъектив «рыбий глаз». Он приблизился, чтобы поцеловать меня, и я видела, как его глаза делаются все больше и больше, расплываются, выходя из фокуса, и превращаются в один большой глаз над переносицей.
Я смутилась. Во рту после самолета остался отвратительный привкус.
— Какие блинчики ты хочешь? На что они должны быть похожи? — спросил он.
— На блинчики, — сказала я.
Он разбил два яйца одной рукой и процедил желтки сквозь пальцы.
— Я могу испечь их в форме снеговиков, — похвастался он, — или кроликов, или цветов.
Он смешивал тесто в миске, мука просыпалась через край, орошая столы и пол. «Потом придется убираться», — подумала я.
— Лучше круглые, — сказала я.
В сковородке пузырилось и скворчало масло. Была ли эта сковородка моей? Нет, скорее всего, он и ее принес с собой — огромная тяжелая сковорода с ручкой, такой запросто можно убить.
Он вылил на сковородку тесто, оно получилось густым, бледно-желтого оттенка, и шипение масла ненадолго утихло. Я заглянула в посудину. Там образовались две больших комковатых возвышенности, друг рядом с другом, они шевелились изнутри, как живые, темнея по краям.
Он перевернул блинчики, и я увидела хрустящую нижнюю сторону с рисунком как на поверхности луны; он прижал их лопаточкой ко дну, разгладил, чтобы стали плоскими, а масло снова стало плеваться и шипеть.
Запахло горелым.
— Знаешь, я что-то не очень голодна, — сказала я.
— Но я принес кленовый сироп, — возразил он. — По-моему, из самого Вермонта.
Содержимое сковородки начало дымиться. Я оттолкнула Петра в сторону, сняла сковородку с плиты и отправила ее в раковину. Она оказалась очень тяжелой; ко дну присохли два обугленных кружочка.
— У нас и без блинчиков найдется чем полакомиться, — сказал он, протягивая бутылку с сиропом. С этикетки мне улыбалась тетушка Джемайма. Только выглядела она как-то иначе. Видимо, производители обновили ее облик: новая прическа, новый наряд. А вот улыбка прежняя.
— С сиропом можно много чего сделать, — сказал он. — Это очень романтическая добавка к блюдам.
Он подступил ближе, потянулся и увернул мощность галогеновой лампы. В полумраке его лицо казалось еще более искаженным.
— Что? — сказала я. — Где это ты нахватался таких дурацких идей?
— Вычитал где-то.
— Прости, я сегодня не очень-то склонна к общению, — сказала я. — Питер, — сказала я.
— Да ладно тебе.
Внезапно я остро заскучала по родителям.
— Ты такой бесчувственный! — заявила я. — Проваливай.
— Эй, я очень даже чувствительный! Я сам мистер Чувствительность! Я подаю нищим милостыню. А от «Канона» Пахельбеля рыдаю как младенец.
— Как кто?!
— Почему ты на меня орешь? — спросил он.
— Смотри, чтобы дверь не дала тебе по заднице, когда будешь уходить, — предупредила я. Я думала, что выразилась хлестко и саркастично, но он понял меня буквально и закрыл за собой дверь со всеми предосторожностями.
Позже позвонила сестра.
— Ну, как они? — спросила она.
— Прекрасно, — ответила я. — Как и всегда.
— У тебя какой-то чудной голос, что случилось? — сказала она.
— Ничего.
— Нет, что-то не так. Почему ты никогда не говоришь мне, если что-то не так?
— Да все нормально, Мич.
— Ты никогда ничего мне не рассказываешь. Если тебе кажется, будто я могу расстроиться, ты скрываешь от меня правду.
— Я все тебе рассказываю.
— Ага, ну что ж, тогда расскажи, что с тобой творилось этой осенью.
— Ничего… Не знаю… тут и рассказывать нечего.
И это была святая истина. Только всего и произошло, что я временно устала от людей. Мне не хотелось выходить на улицу, принимать душ, я перестала брать телефонную трубку — разве что для звонка на работу с очередными изощренными отговорками. Меня стал успокаивать запах собственного тела, явный и ощутимый, неприятный, зато знакомый. Я лежала в постели и говорила себе, что это просто такой период, что это пройдет. Наконец моя галогеновая лампочка перегорела, и после двух дней тьмы я отправилась покупать новую. Солнечный свет, заливавший улицу, сотворил что-то с моей головой, или, может, все дело в том лысом мужике, что продал мне лампочку. Я вернулась на работу.
— А ты как? Как Нейл?
— Мы расстались, — сказала она. — Разругались в пух и прах, он не желал признать, что я права, а он ошибается. О, мы разыграли целое представление, дело было в ресторане, публика смотрела разинув рты, мы орали и все такое, а одна толстая официантка пыталась вклиниться между нами, орудуя подносом как щитом, и требовала, чтобы мы ушли. Так что пришлось заканчивать разговор на улице, я привела свои аргументы, один, второй, третий и, наконец, решающий довод. Если бы мы были в суде, я бы выиграла.
— Сочувствую, — сказала я. — Почему же ты сразу не рассказала?
— Ох, я не хочу, чтобы ты за меня переживала. Я довольна, что все так сложилось, в самом деле. Узколобый зануда. Я тебе не говорила, что у него вся спина была в волосах? Седые волосы как у гориллы, есть такая порода горилл с серебристой спиной.
— Да, ну что ж. Я тоже не знаю, буду ли дальше встречаться с Петром.
— Это плохо.
— А вот и нет.
Той ночью, лежа в постели, я думала о матери и ощупывала себя на предмет уплотнений, как обычно делала она. Я положила два пальца на горло. И думала о ней, о невыявленном раке, который незаметно распространяется по ее телу. Тут только до меня стало доходить, что я совершила большую глупость.
Я думала о том, что сейчас, в это самое время, она лежит рядом с моим отцом и не подозревает, что внутри нее могут разрастаться и уплотняться эти зловредные клетки — может, похожие на длинные прожилки, а может, на маленькие зернышки вроде овсяных. Она будет избегать мыслей об этом еще полгода, или год, или два; будет все отрицать, пока кожа ее не сделается серой, изо рта не полезут щупальца, а груди не отвалятся и не шмякнутся на пол как два куска влажной глины. Только когда все это случится, она наконец сдастся и скажет: «Хммм, может, со мной что-то не так? Может, мне все же стоит показаться врачу?»
Почти всю ночь я пролежала без сна.
В какой-то момент я встала, пошла в туалет и, сидя на толчке, вдруг прониклась уверенностью, что в воде подо мной плавает что-то ужасное. Я была убеждена на все сто. Живая крыса. Или кусок моего собственного кишечника, вывалившийся кровавым сгустком. Я сидела, боясь включить свет и посмотреть, и в то же время не могла уйти из туалета, не проверив.
Я сидела там с полчаса, изводясь от нерешительности. Кажется, даже ненадолго заснула.
А когда я наконец заставила себя включить свет, повернуться и посмотреть, то была настолько убеждена, будто там что-то плавает, что пустой унитаз стал для меня ужасным шоком.
Я вышла на работу во вторник.
— Я что-нибудь пропустила? — спросила я у одного из сослуживцев.
— А вы разве куда-то уезжали? — сказал он.
Я не знала его имени; все мужчины, работавшие там, выглядели одинаково. Они все были слишком шумные и слишком обильно брызгали слюной.
У меня был свой собственный отгороженный стенкой уголок, но я мечтала о личном кабинете, где можно было бы запереться.
Через несколько дней позвонил отец.
— Матери сообщили результаты обследования, — сказал он. — Маммограмма в порядке.
— Это здорово, — сказала я.
— Однако не похоже, чтобы она обрадовалась, — сказал он. — Ведет себя очень странно.
— Хм, — только и вымолвила я.
— Что происходит, Лайза? — спросил он. — Кажется, вокруг творится что-то подозрительное.
— Ничего не происходит, — сказала я. — Спроси лучше у своей жены, — сказала я. — Кстати, можно ее к телефону?
— Она только что умчалась на встречу, велела мне позвонить тебе. Сказала, ты испытаешь облегчение.
— Да уж.
— Сейчас позвоню твоей сестре, она тоже хотела знать новости. Или ты сама позвонишь?
— Я позвоню, — пообещала я.
Мне казалось таким странным, что Мич нужно звонить; телефонный звонок означал расстояние, но наше семейство было настолько сплоченным, все в нем были так крепко связаны друг с другом, что словно бы слились в единое целое. Зачем телефон, чтобы поговорить с кем-то, кто живет у тебя под кожей?
Мы обе приехали домой на Рождество.
Позже их навестила Мич.
Потом я.
Потом снова настала очередь Мич.
Когда я позвонила домой во время визита Мич, отец сказал:
— Твоей матери пора на очередную маммографию, так что я отправил Лайзу проводить ее.
— Ты имеешь в виду Мич? Лайза — это я.
— Да, правильно, ну, ты поняла.
Через несколько дней отец перезвонил, голос у него был напряженный.
— Твоя мать сегодня говорила с врачом, — сообщил он. — Но мне ничего не рассказывает. Она заперлась у себя в комнате и плакала. Потом позвонила твоей сестре и проговорила с ней целый час. Скорее всего, доктора что-то обнаружили. Я дам тебе знать, когда все прояснится.
— Хорошо.
Я повесила трубку и позвонила Мич.
— Привет, — сказала она. Звук такой, будто она грызет ручку и давится.
— Мич, — сказала я, — это твои результаты, ведь так?
Она вздохнула и промолвила:
— Смешно, но я думала, что оказываю ей услугу. Думала, избавляю ее от лишних тревог.
— Ты пошла на процедуру вместо нее?
— Знаешь, — сказала Мич, — теперь она волнуется больше, чем если бы уплотнение нашли у нее. Как будто это ее опухоль, как будто это она была предназначена для нее, но мать как-то ухитрилась свалить ее на меня.
— Глупости какие, — сказала я. У меня было чувство, будто я беседую сама с собой.
— Хотя, знаешь, если бы это было возможно, я бы так и сделала, — сказала Мич. — То есть если бы был какой-то магический способ изъять опухоль из ее груди и пересадить в мою, я не сомневалась бы ни секунды.
— А я бы хотела сделать это ради тебя, — сказала я.
— Да, мы могли бы разделить ее на всех.
— Один десерт и три вилки, — сказала я.
И потом, когда я сидела одна-одинешенька на полу в своей квартире, я вдруг перестала понимать, где заканчиваюсь я и начинаются другие люди. Я вспомнила, как стояла в белой комнате, с грудью, зажатой между челюстей гудящей машины, и чувствовала уплотнение, которое вроде было у меня, а вроде и у мамы. Я представляла себе маммографические снимки как лунный рельеф. А потом я уже не могла вспомнить, у кого из нас была опухоль, кажется, у всех, она была мамина, моей сестры и моя, а потом снова зазвонил телефон, я взяла трубку и услышала голос отца. Тот обратился ко мне как обычно: «Леа-Лайза-Мич».