ДНИ, ПРОВЕДЕННЫЕ ЗДЕСЬ Келли Фини

1.

Отель называется «Лонгакр». Здесь не принято представляться. И разузнать имена других постояльцев можно одним-единственным способом: прислушаться, когда тех подзывают к телефону. Такое нечасто, но случается, и тогда резкий голос служащего сотрясает тишину пустой бежевой столовой.

Я ужинаю одна, еще при свете дня, глядя на теннисные корты, где никто никогда не играет. Иной раз принимаю за ужином таблетку снотворного. Таблетка действует на меня умиротворяюще. Мне нравится официант. Он приносит воду — комнатной температуры, безо льда — в чистом, совершенной цилиндрической формы стакане.

Иногда ужинаю в номере, сидя за столом. В ожидании официанта нервничаю. Навожу в комнате порядок, проверяю, есть ли мелочь, чтобы дать на чай. Смотрю на дверь, потом — на часы. Мне все кажется, что со стороны я выгляжу так, будто никогда ничего не заказывала в номер.

Номера в отеле очень даже ничего, но какие-то застывшие: старая деревянная мебель со скругленными углами, занавески в сеточку, не защищающие от любопытных глаз, слегка выгоревшее желто-бирюзовое покрывало… Такая же палитра присутствовала в убранстве знаменитого финского курорта в Паймио — считается, что эти цвета благотворно воздействуют на легочных больных. В лечении покоем важное место отводилось поддержанию чистоты. О чем я узнала из буклета «Легендарный „Лонгакр“». А вот еще одна отличительная черта «добровольно-принудительного» стиля — злоупотребление татами на полу. Ходить по ним одно мучение — до того щекотно ногам.

Помимо прочего в буклете указывают на разницу между диетой больных и диетой выздоравливающих, которая заключается в бульонах; предостерегают против неправильного сочетания продуктов и просительно напоминают: «Крошки в постели — первейший враг удобству пациента». Источники минеральной воды давным-давно иссякли, после чего исчезли и кинозвезды, прибывавшие на курорт на частных самолетах. Заброшенная взлетно-посадочная полоса поросла ковылем.

Стараясь проникнуться историческим духом места, я дважды в день принимаю ванну, а по вечерам жую в постели крекеры.

2.

Чего я только не перепробовала. Пробовала сосредоточиться на каком-нибудь удаленном предмете, пробовала писать свое имя в воздухе, пока не научилась выводить буквы слева направо и справа налево. Пробовала ходить на семинары, сменить прическу, пробовала даже найти себя в телефонной книге. В поисках средства излечения я удваивала усилия, но тем самым делала себе только хуже. Я так долго ждала ее смерти, и вот теперь не знаю, чего еще ждать. Я не могу смотреть на ее фотографии, не могу читать ее книги… Мне ну никак не удается привыкнуть.

Началось же все в феврале; так оно и случается. Стоит кому-нибудь забыть о моем дне рождения, как я даю себе обещание стать лучше.

Я начала пить какой-то чай, заваренный из веточек — восемнадцать долларов за фунт. Я готовила каши в скороварке. Ела невкусные, очищающие кровь овощи. «Пойте веселую песню каждый день», — гласил буклет.

А может, и не в феврале. Может, весной или осенью. Я не могла больше смотреть ни на машины, ни на здания, ни на закаты… ни на что; не в состоянии была сказать по поводу предметов моей ненависти что-нибудь смешное. Повсюду царила безвкусица, и с ней необходимо было бороться. Целые континенты поглощались океаном, все неизбежно тонуло.

Обычно после завтрака я не спеша поднималась на чердак — проверить, вдруг белка попалась. Частенько в клетке-ловушке сидело это вонючее существо с большими, красными глазами. Ловушка называлась «Имей жалость!» — мой личный девиз. Я запирала ловушку в багажник машины и отправлялась на работу. Однажды утром мой начальник приехал как раз тогда, когда я, балансируя на заснеженной полосе вдоль подъездной дороги, держала свою пленницу. Выскакивая из своего «сааба», начальник отпустил мне комплимент по поводу неприметного облачения. Казалось, при виде меня он смутился. Я выпустила белку на свободу; прежде чем прыгнуть из клетки, она взяла и плюнула в меня. Стоя на этой заснеженной полосе, я вдруг преисполнилась чувства праведности, и это вопреки нелюбви к грызунам и начальникам. На мгновение я стала доброй и бесстрашной, и это в двенадцати милях от своего чердака. Может, помогла диета.

Пять раз в неделю в обеденное время я ездила в городок, причем в большой спешке, торопясь проскочить все светофоры. Сидя в приемной детского центра, я читала прошлые номера «Оперных новостей». Я пробовала увлечься оперой. Интересно, вырасту ли я когда-нибудь настолько, чтобы не посещать детского психолога?

После приема я всегда испытывала желание купить что-нибудь в отделе товаров для младенцев. Продавщица в магазине улыбалась мне — за три года я приобрела у них целых семнадцать вещиц. Знакомы ли ей мучения бездетных? Однажды я купила маленький бархатный костюмчик — куртку и брюки в тон; куртка была с капюшоном. Размышляя, я пришла к выводу, что костюмчик подошел бы маленькому паше. Для себя взяла церковную свечу с изображением лестницы («La Escalera»)[65] в разноцветных блестках. Мне прописали жечь свечи и много дышать.

Теперь я соблюдала другой режим — ела изысканные блюда, всякие восточные соленья. Блюда подразделялись на те, которыми я могла баловать себя каждый день, изредка и никогда. Помимо соблюдения режима питания заняться было нечем. Разве что подчиняться безжалостным запретам: на кофе, алкоголь, ночные тени, субтропические фрукты и электричество. Я надеялась выздороветь. Обрести ясные, не имеющие голоса мысли.

3.

После утренней прогулки вокруг старого курорта я возвращалась в номер — постель была уже застлана. Белье выглядело накрахмаленным, покрывало подтыкали с особым тщанием. До чего же здорово, когда о тебе заботятся! Чтобы забраться в постель, приходилось отворачивать край покрывала и протискиваться внутрь. А потом лежать между выглаженных простыней без движения, едва дыша. Что ж, заключение на небольшой срок мне не повредит. Разве не пытали пуритане подозреваемых в колдовстве и прелюбодеянии тем, что клали им на грудь доску, на которую потом наваливали тяжелые камни — пока не вырывали признание? Подкладывали валуны и задавали вопросы, постепенно ломая ребра и давя легкие.

4.

Начальник признался мне, что у них с женой не все хорошо. Что они не ладят. Я не хотела слышать об этом, не хотела знать, как именно они не ладят и что именно у них нехорошо. Но, будучи от природы мягкой и отзывчивой, вынуждена была слушать. Начальник пребывал в раздражении — ударился головой о копировальный аппарат. Из-под рукава его пиджака свободного покроя виднелась манжета с вышитой монограммой. В тот раз у него был день желтого галстука. (Про себя я подсчитываю, сколько галстуков он сменил за месяц.) Откинувшись в кресле, я надеялась выглядеть умней, чем себе казалась. Сидела и смотрела на пухлые губы начальника, на выпученные глаза. Его толстая шея готова была лопнуть. Я слушала столько, сколько сочла приличным, на самом деле думая о канцтоварах.

Сидя на своем рабочем месте, я чего только не ждала. Ждала FedEx[66] и UPS,[67] ждала доставку почты, ждала одиннадцати часов и затем трех, ждала предлога сбежать с работы пораньше. Но в основном ждала смерти миссис Альбрехт.

5.

Приходящий в упадок отель напоминает мне о том, чего я не могу видеть, чего не могу желать. Я брожу вокруг заброшенного бассейна, прокладывая дорожку между давно пустующих кабинок для переодевания. Ветка розы царапает руку — отель пользуется тем, что я пребываю в нервном оцепенении. Ближе к вечеру в воздухе разливается мягкий розовый свет, сообщающий всему оттенок торжественности — такой, как известно, говорит об упущенных возможностях.

Я приехала сюда, я решила приехать на спор с самой собой, шутки ради. У меня болела спина, и я искала местечко, где можно лежать без движения дни напролет. Но никто не верил в реальность моей боли. Никто не считал обслуживание в номер оправданным.

Возможно, администрация за стойкой не принимает меня за человека добропорядочного, желающего выздороветь. Они видят, как я, в попытке сродниться с отелем, то и дело спрашиваю — не пришло ли чего на мой адрес.

Служащий смотрит на меня поверх очков для чтения. Он не одобряет того, что каждую субботу я засиживаюсь в комнате отдыха, буквально приклеившись к салатовому дивану, и с преувеличенным интересом гляжу в экран, где на канале Пи-би-эс известные шеф-повары делятся своими секретами. Оказывается, в слоеном пирожке 729 слоев теста.

Однажды вечером, лежа у себя в номере, я вздрогнула от неожиданности — по кровати метнулись отсветы фар. Преломленный свет прошелся по моей груди и правой стороне лица. Кто-то прибыл? Нет, машина едет дальше. Отсветы фар исчезают в окне — так же внезапно, как и появились.

6.

Я пытаюсь представить, что происходит на работе, когда меня там нет. По-прежнему ли все бегают из кабинета в кабинет, хлопая дверьми? Сидят ли у себя подолгу, разгибая и сгибая скрепки?

Работа — иными словами, фонд — находится за городом, на небольшом возвышении. Когда открываешь дверь, видишь одновременно лестницу, ведущую вверх, к кухне, и другую лестницу — вниз, прямо в кабинет. Глядя на дом, поневоле замечаешь, до чего же он зауряден. Мне всегда казалось, что в этом, да еще в желтом знаке «Тупик» поперек дороги и кроется причина неудач. Еще одна неудача в том, что я проработала в фонде тринадцать лет: кое-кто поговаривал, будто я выгляжу точь-в-точь как жена начальника, только стройнее.

Сейчас, когда на работе меня нет, я парю над ступеньками лестницы, над шаткими металлическими перилами и выглядываю за угол: интересно, кто там? Спальню миссис Альбрехт переделали в кабинет для нового сотрудника. На месте кровати стоит стол. Я проплываю в кухню, где в хромированном чайнике отражаются выпуклыми миниатюрами картины на стене позади меня. Целый мир желтых квадратиков. Я передвигаюсь тихо, подобно облаку, плыву вдоль коридора и оказываюсь в комнате, где раньше жила медсестра, а теперь обосновался мой начальник. Комната пустует — днем у начальника свидание за игрой в теннис. На столе скопилась почта — кипы бумаг даже покачиваются, готовые упасть. Экран компьютера светится текстом очерка, который пишет начальник. После смерти мужа миссис Альбрехт медсестра, полячка Ядвига, с криком выбежала из этой комнаты и больше уже не возвращалась — ее напугало привидение.

Телефон мигает лампочкой — на нижнем этаже кто-то набирает номер.

7.

Миссис Альбрехт, та самая, которая взяла на себя руководство фондом мужа, все цеплялась за жизнь. В прошлом году мы уже в который раз решили, что теперь-то ей наверняка конец — температура у девяностотрехлетней миссис Альбрехт подскочила до 42 градусов. И даже отправили фотографии и черновик некролога с курьером в «Таймс». Уверенные, что ничуть не торопимся. Когда же, наконец, миссис Альбрехт действительно умерла — а уже начало казаться, что старуха будет усыхать в своей кровати наверху вечно — она умерла во сне. Надеюсь, миссис Альбрехт не звала тех, кого не было рядом.

Журналистка, отвечавшая за колонку новостей из мира искусства, обычно писала про антиквариат. Звали ее Эйлит; она осведомилась о причине смерти.

— Умерла во сне, — ответила я. — В возрасте девяносто четырех лет; с каждым годом ей становилось все хуже.

— Мы всегда указываем причину смерти. А что в полицейском отчете?

— В полицейском отчете? — переспросила я.

— Вы разве не вызывали полицию? В Нью-Йорке всегда вызывают. Есть ли у вас свидетельство о смерти?

Я видела, что произвожу совсем даже не благоприятное впечатление на эту Эйлит, которую обязали писать некрологи про деятелей искусства.

— В свидетельстве о смерти указана естественная причина — старость.

Эйлит попросила соединить ее с начальством.

— Да, конечно, — ответила я. — А что с фотографией? Вы ведь напечатаете, правда?

— Нет. Видите ли, когда умер ее муж, мы не публиковали его фотографию. А он был куда как известнее. Мы бы предпочли оставаться последовательными в своих действиях.

Я набрала телефон начальника. Мне стало жаль всех сколько-нибудь знаменитых вдов, о чьих кончинах сообщается в колонке Эйлит.

Болезнь Шарко-Маритута заключается в передающихся по наследству нарушениях периферической нервной системы; ее симптомы — слабость и атрофия. Но миссис Альбрехт умерла не от этого. Она страдала лимфомой и в возрасте семидесяти семи полностью облысела. Впрочем, и это не привело к смерти. В прошлом году у миссис Альбрехт поднялась рекордно высокая температура. И опять же, миссис Альбрехт выкарабкалась.

Лихорадку она пережила. Неизвестно как, но ей это удалось.

Помню, я заходила в комнату миссис Альбрехт, пока ожидали распорядителя из похоронного бюро, вот только не помню, целовала ли ее. Однако мне всегда казалось, что я вполне могла поцеловать. Помню пятьдесят четыре белых блузы из быстро сохнущей, не требующей глажки ткани, висевшие в стенном шкафу. И два длинных ряда сделанных на заказ замшевых полуботинок, тех, что с оборчатым язычком поверх шнуровки. Тяжелые полуботинки тянули к земле ее высохшие ноги, которые она еле переставляла. Они не давали миссис Альбрехт взмыть вверх.

8.

В отеле я просыпаюсь рано — все думаю о миссис Альбрехт. Но спи — не спи, а размышления ни к чему не приводят. В чем заключалась история ее жизни, почему я вспоминаю ее, кем она была для меня, эта миссис Альбрехт?

Что вы хотите о ней узнать? Что она была знаменита? Отличалась дисциплинированностью? Ходила, прихрамывая? Или, наоборот, не хромая? Миссис Альбрехт обладала достаточной известностью, чтобы ее сфотографировали, вот только для публикации фотографии известности не хватило. Да, она в самом деле была человеком большой дисциплины, терпеть не могла прерываться на обеденный перерыв. Она действительно припадала на одну ногу (ходили слухи, будто у нее рахит) и не принимала участия ни в одном танцевальном вечере в Баухаусе. Миссис Альбрехт не умела подняться по лестнице беззвучно, так что никогда не подкрадывалась тайком, чтобы подслушать. Она предпочитала выступление оркестра, игравшего перед представлением, нежели само представление. Ей нравилось, что в Америке в стакан с водой всегда клали лед, а на наволочки никогда не пришивали пуговицы. Она не верила в выборы и закаты, предпочитая вести счет извержениям вулканов и убийствам. Миссис Альбрехт понимала, что не в состоянии обладать всем, чем стоит обладать в жизни, и не стремилась к этому.

Не помню, что я сказала ей, не помню, попрощалась ли в последний раз, когда видела ее живой. Однажды миссис Альбрехт рассказала мне о путешествии по воде, но, помнится, позднее кто-то заметил, что она частенько сочиняла на этот счет. Я мало что запомнила из рассказа, только то, что ее постоянно рвало, что на море штормило, а переезд затянулся. Когда они прибыли на место, миссис Альбрехт предстала перед встречающими стройной второразрядной знаменитостью в меховой шубке. Несколько минут репортеры осаждали ее мужа, пока наконец кто-то не воскликнул: «Эй, а давайте снимем его с женой!» Как будто это что-то новенькое — сфотографировать вместе мужчину и женщину, стоящих на палубе корабля.

9.

Слышно, как в номере по соседству принимают душ, а еще громко включают телевизор: по утрам и вечерам. Голоса какие-то прерывистые: гипсоцементная стена и тонкий слой стеклопластика душевой кабинки искажают их. Струя воды в пустой ванной льется с грохотом. Это так знакомо и все же каждый раз неожиданно. Я хотела было помыть голову, но вспомнила, что уже мыла, всего несколько часов назад, задумав дробить день на части — дел оставалось все меньше и меньше.

В тусклом свете дня я иду через рощу и чувствую себя прозрачной, бесплотной, лишь временами голая ветка хлещет по рукаву плаща. Я представляю себя на фоне пейзажа, в панораме бездействия.

Предполагается, что речь о женщине и об отеле, о том, почему она ушла, что делала там. Как туда попала? Имелось ли в виду путешествие? Ее серый плащ, прямые черные волосы, слегка прикрытые глаза… что с ней станется?

Каждый день что-нибудь да теряет свою суть: воздух, свет, возможность рассказать или пережить историю, отметить про себя скуку… Почему мы говорим: «Скучно, хоть плачь»? Что оплакиваем?

Я представляю фильм про собственную жизнь, где-нибудь в обрамлении будущего, ничто не разбито, все так и продолжается, посреди вертящегося волчком пейзажа, или утопает в прохладном зеленом бассейне после обеда.

10.

Миссис Альбрехт переносила меня ровно в той степени, в какой способна была переносить особу молодую, женщину и к тому же ходячую. Она считала меня чересчур шумной и говорила, что, мол, настоящее мое имя «Бум-Бум». По утрам миссис Альбрехт сидела в кресле-каталке, завернувшись в необъятных размеров белый махровый халат, и гипнотизировала вареное яйцо. Маленький пластиковый стаканчик кофе с разведенными питательными добавками дрожал у нее в руке. Преодолевая невероятное сопротивление, стаканчик, наконец, оказывался у рта. Миссис Альбрехт отпивала. Глотала. Несколько раз натужно кашляла, но я уже привыкла к этому ее кашлю и не волновалась. Я стояла справа от нее и смотрела на свои туфли, надеясь, что старуха не прицепится к ним. Говорила ей: «Доброе утро! Как вы себя чувствуете?» — и ждала ответа.

Даже при открытых окнах в комнате все равно оставался слабый запах мочи. Уши, нос, руки миссис Альбрехт раз от раза все увеличивались. Впрочем, может, это только казалось, потому что сама она усыхала.

— Что вам так не нравится? — спрашивала я у нее.

— Эта твоя юбка.

— Что ж, мне очень жаль. — В тот день на мне была короткая джинсовая юбка с леопардовыми пятнами; я купила ее на распродаже за девять долларов.

— Привет, милашка! — выдала миссис Альбрехт.

11.

Я слышала, что, когда умираешь, не можешь дышать, даже через соломинку. Есть кое-что, чего я никогда не смогу повторить, что я делала, не отдавая себе отчета. Время больше не бесконечно и не туманно. С этих пор время станет безумно узким и неудобным коридором, соединяющим с ничем. А вместо тех романтических теней я увижу лишь вызывающий головную боль ослепительный блеск.

Настоящее очень близко, зачастую у меня даже кружится голова. Я вижу, как мельтешат те яркие точки. Куда бы ни посмотрела, точки перемещаются следом. Постепенно я свыкаюсь с ними. Вот на что похожи поиски будущего.

12.

Дорогая миссис Альбрехт!

Письменные принадлежности в отеле настраивают на романтический лад. Сама идея полна романтики. Вам бы понравились тонкие, словно косточки, строчные буквы внизу листа: отель «Лонгакр»

Прошлой ночью мне снился сон: я не могла уснуть, оттого что вы лежали в другой кровати и под спину вам было подложено огромное количество рукавиц, а сами вы были в белом махровом халате, том самом, в котором вас похоронили. Я боялась закрыть глаза. Мне страшно было приблизиться к вам. Усилием воли я проснулась, уверенная, что вина целиком и полностью на мне.

Помню, мне было пять; однажды вечером я пожаловалась маме, что боюсь заснуть: вдруг настанет конец света, а я так и не проснусь. Мама стала меня успокаивать, мол, я даже не успею ничего понять, как окажусь на небесах. Чуть позже, когда я все еще лежала в ее кровати с открытыми глазами — мысли о таком страшном месте, как небеса, ничуть не успокаивали, — мама сказала: «Доченька, ты уж постарайся поспать — надо отдохнуть».

Дело не в том, что я думаю о вас как о спящей — на самом деле смерть никакой не сон. Просто когда врач объявил, что вы умерли «во сне», я вдруг подумала: а как узнать, так ли это на самом деле? Вдруг вы проснулись, почувствовав себя плохо, и только потом уже умерли. Может, вы лежали и смотрели на картину, которая висит напротив кровати, ту самую, что Джозеф нарисовал в сороковых, и которая должна была обозначать абстрактную аллегорию вашей свадьбы. (Жаль, что картина написана именно в черном, белом и сером, а не в каких-нибудь других тонах.) Вдруг в это время в комнате медсестры работал телевизор, и никто вас не услышал?

Чаще всего умирают по понедельникам. Обещания выходных остаются в прошлом, впереди — ужас еще одной недели. Как-то вы были в штате Северная Каролина и шли полем; вы тогда учили английский и в этот ясный день растолковывали Джозефу, что слово «солнечный» противоположно слову «тучный». Я все время об этом думаю.

В вашем доме я больше не бываю. И вообще объезжаю его стороной. Ключ от входной двери у меня все еще с собой, я помню, где что находится. Бобровая шуба, та самая, которая была на вас, когда вы стояли на палубе океанского лайнера, все так же висит в холле, в платяном шкафу. И хотя из вашей спальни сделали кабинет, маленькая статуя Ириды по-прежнему стоит на книжной полке.

Да, верно, время от времени я езжу на кладбище. Сижу в машине, опустив окна, просматриваю почту или привожу в порядок чековую книжку. Но из машины не выхожу. Впрочем, я знаю — вы не стали бы возражать.

Интересно, прощается ли кто с картинами? Ни один из проезжающих мимо дома, этой коробки из-под обуви, не сказал бы, что по адресу Ларчвуд-драйв, 818 находится богатейшая коллекция современного искусства. Я пробовала запомнить нарисованные вашим мужем картины, похожие одна на другую как пасхальные яйца — разноцветные квадратики в гнезде. Это вы говорили мне, что они напоминают вам удары сердца? Ваши собственные работы похожи на античное письмо, на причудливо переплетенные знаки, вытканные с превеликим тщанием. Торжественные и лишенные изысканности, утяжеленные плетением и совершенно не запоминающиеся.

В тот день, когда я ушла из фонда, для себя я решила, что когда-нибудь вернусь, что частичка меня всегда будет сидеть на своем прежнем месте, задрав голову к окну цокольного этажа. Или останется в вашей студии, за рабочим столом из алюминия, тем самым, за которым мы сидели, когда я держала вашу дрожащую руку, пока вы ставили подпись — не одну сотню раз. Иногда я представляю вас в кресле-каталке у лестницы на верхнем этаже: на вас наряд от Шанель, вы благоухаете духами «Л’Ориган», а между тем до прихода гостя еще целый час. Именно с того самого наблюдательного пункта над балюстрадой вы обычно и звали нас, находившихся внизу. Именно оттуда вы однажды распорядились спилить ветку дерева на переднем дворе, загораживавшую вам почтовый ящик.

В свой последний день в фонде я раскладывала кое-какие ваши старые письма на столе в белой кухне, дышащей покоем. Напротив висели четыре маленьких картины: желтые и оранжевые квадраты, вписанные в другие квадраты. Мне они нравились, я чувствовала между ними и собой какую-то связь, однако никогда больше не встречала другие такие картины, не выражавшие абсолютно ничего.

Мне всегда нравилась почта, пересылаемая по воздуху — будто призраки путешествуют. Некоторые конверты были бледно-голубыми с синими и красными полосками по краям. Аэрограммы из Бразилии приходили с экзотическими, желто-зелеными косыми чертами. В них вы писали о покраске кухни, о днях, которые все тянутся и тянутся, о неприятных ощущениях при работе с шерстью в августе. Вы интересовались, не забывает ли Джозеф в прохладную погоду надевать шляпу, принимает ли витамины. По-английски вы говорили своеобразно: тембр голоса у вас становился низким, и вы тщательно выговаривали слова. Как-то пришло письмо, состоявшее из одного только «Никаких новостей…».

Я прикоснулась к разрисованной под льняную ткань пластиковой поверхности стола, к виниловым стульям столовой и к тому, что вы называете «первой в США кофеваркой „Чемекс“»; радостно сознавать, что если уж не люди, то хотя бы вещи живут вечно.

13.

Если в отеле я обедаю рано, то считай весь день насмарку, впрочем, тут уж ничего не поделаешь. Раз день с самого начала не задался, постарайтесь просто-напросто пережить его. Пораньше обедайте, пораньше ужинайте и пораньше укладывайтесь спать.

В номере отеля находиться приятнее, чем в квартире или конторе. В отеле от вас не ждут активных действий: вы смотрите по телевизору «Куджо»,[68] дублированный на голландский, или любуетесь видом из окна, если, конечно, он есть, этот вид, который вы себе можете либо не можете позволить. От вас не ждут, что вы будете сами застилать кровать и убираться. Ждут, что вы снимете телефонную трубку и попросите тех, кто на том конце провода, принести вам минеральную воду или корзину с фруктами. Жалуйтесь, если персики окажутся недозревшими, а булочки — черствыми. А где банный халат, который вы просили принести еще вчера?

Когда-то я останавливалась и в других отелях, видела другие, гораздо более оживленные места, чем это. Я успела пожить во множестве номеров, пытаясь забыть, что я там делаю. В Испании или Италии я слишком налегала на горячительные напитки и говорила такое, что у многих хорошо одетых посетителей вызывало смех. Обычно на следующий день я уже не могла вспомнить шутку.

Мне хотелось бы рассказать вам, как я танцевала в кругах света от ламп — в Нюрнберге, рядом с Конгресс-холлом, как в Стамбуле ползла дорогой паломников к Софийскому собору, как в Алжире, чтобы не потерять сознание от расплавленного воздуха, подставляла запястья под кран с холодной водой. Однако ничего этого не было. Я сидела в номере кельнского отеля и ужинала целым тортом из кондитерской, боясь выйти в ресторан.

Я скольжу, проносясь через города, здания, площади и горные хребты, ни с кем не заговаривая. Выходит, конечно, дешевле, но и тоскливей. Никакого утешения. Так все и начинается.

перевод О. Дементиевской

Загрузка...