Наблюдая — разрушаешь.
Для начала позвольте сказать, что, принимаясь строить обсерваторию, я вовсе не собирался заглядывать в прошлое. Точнее, я вообще не собирался ее строить — это выросло само из паутины обстоятельств, как вырастают грибы из дождя и полумрака. Сначала был мартовский ураган — из тех, что воспринимаются как личное и умышленное оскорбление, как разговор с вымогателем, не показывавшимся три недели, а потом звонящим среди ночи, дабы сообщить, что никакой последней отсрочки не будет — сейчас или никогда. Небо сделалось сперва серым, потом черным. Оно плевалось градинами, те сбивали насмерть птиц с веток и оставляли выбоины на жестяных городских крышах. Упав на землю, град превращался в лед, снегоочистители завалили снегом припаркованные машины, не оставив никому возможности никуда уехать. Моя подружка вышла из подъезда бросить в ящик письма, поскользнулась и сломала руку — медицинской бригаде пришлось обуваться в специальные башмаки на ребристой подошве, чтобы забрать ее с тротуара. Газеты назвали этот ураган fin-de-sicle,[15] при том, что метеобюро, где я работал, его проморгало. Как только почистили дороги, мне было поручено придумать слоган для кампании по спасению репутации нашего бюро.
— Суть должна быть в том, что ошибиться может всякий, — сказал руководитель креативного отдела. — Мы должны им объяснить: дожди неизбежны в жизни каждого человека.
Я промучился целый день, силясь сочинить что-нибудь философское и оптимистичное. В голове крутились раздолбанные машины, побитые крыши и вмерзшие в землю трупики ласточек. Когда шеф явился за результатом моего труда, я лишь покачал головой.
— Ну, что вы нам покажете?
Я протянул ему листок с единственным слоганом, который смог придумать: «И приметы бывают не правы»
— Что это? Что за мудацкие шутки? — шеф порвал лист на четыре части и бросил на пол.
На следующий день на городских автобусах красовался слоган «ДОЖДИК ПУЩЕ — ЦВЕТЫ ГУЩЕ», а я остался без работы. Свою историю я рассказал подружке.
— Ну, ты и влип, — прокомментировала она.
Я попытался объяснить: что-то и в самом деле идет неправильно, ураган был знаком именно этой неправильности. Вот что я сказал:
— Нельзя делать вид, будто мы умеем заглядывать в будущее — будущее над нами смеется.
— Возможно, — она укачивала загипсованную руку. — Но что ты теперь будешь делать?
Я ответил, что придумаю. Вместо этого я целыми днями смотрел по телевизору исторические программы и мечтал, как стану святым, гангстером, ковбоем или астронавтом — подойдет любая профессия, чем проще, тем лучше, только бы где-нибудь подальше. Моя подружка, работавшая фонотиписткой, проявляла заботу о своей руке и о множестве близких друзей — о последних по телефону до поздней ночи. Она сказала, что нельзя просидеть так всю жизнь, тратя накопленные деньги на еду из забегаловок и на телеящик. Я не поднял глаз.
— Знаешь, оказывается, в Риме был не один император по имени Нерон, а целая куча.
Первого июня она позвонила мне с незнакомого номера — он начинался кодом, добавленным недавно, чтобы охватить растущее население Кливленда, — и наговорила всяких слов на автоответчик. Без нее я не мог платить за квартиру, а потому упаковал свои пожитки и отправился на север в Коммонсток, где в нашем старом доме до сих пор жил мой отец. Дом был для него слишком велик, но отец не хотел расставаться с вязами, лужайкой во дворе, видом на озеро Коммонсток и рыбами, которых каждый день выбрасывало на берег, — жертвами кислотных дождей. Я вновь поселился в комнате моего детства. Ничего с тех пор не изменилось, разве только летом после первого курса я сам сорвал висевшую над кроватью афишу к «Ветру в ивах»[16] и водрузил на ее месте фотографию дамы с вуалью и сигаретой «Голуаз». В колледже она казалась мне загадочной, теперь — в лучшем случае, холодной и немного пресной, из тех женщин, что вместо «да» говорят «несомненно». Я снял ее и повесил Лягушку и Жабу в старых канонических позах, потом убрал с полок учебники за первый курс и поставил на их место детские книжки. Неделю я нежился в лучах последнего безоговорочно счастливого периода моей жизни — примерно от двенадцати до пятнадцати лет, когда худшая часть детства уже позади, а ты, пережив ее, чувствуешь себя весьма оперившимся и способным на все. Затем я наткнулся на свой дневник тех времен. Двадцать пятого января — в день, когда мне стукнуло пятнадцать, — я записал: «Мы напрасно тратим время, жалея животных, на самом деле животные должны жалеть нас». В тот же вечер я снял со стены Жабу с Лягушкой и отнес детские книжки обратно на чердак.
В колледже я изучал философию, ибо еще верил, будто мир можно понять, если о нем думать. Это оказалось заблуждением, я забыл почти все, о чем читал, но кое-что осталось при мне — один момент, та часть в самом конце «Пира», где Сократ говорит: «Начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по небесной лестнице, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям» и так далее. Небесная лестница. До чего же красивая мысль: просто о чем-то думая, можно возвыситься над привычным, подняться от земли к небу, а потом выше, выше и выше.
Обведя взглядом пустую комнату, отец спросил, что я намерен делать дальше.
— А что, — ответил я, — построю обсерваторию. — Ни о чем подобном я раньше не думал. Звезды вообще никогда меня особенно не интересовали. После ночевок в палатке и прочих турпоходов полагается уметь различать среди них какие-то фигуры. У меня даже имелась одна из иллюстрированных книг, в которых обычно рисуют очертания зверей, охотников и так далее, а рядом другие картинки, совсем не похожие на первые, с разрозненными звездами и линиями между ними. Аналогию между двумя типами фигур было довольно сложно ухватить даже в книге, а для тех же самых фигур, развернутых во всю ширь ночного неба, это представлялось и вовсе невозможным. Я так и не научился распознавать ничего мельче Млечного Пути, Луны и ее отражения в озере Коммонсток. И все же именно из тех времен мне в голову проникла мысль построить обсерваторию. Это будет мое собственное сооружение — небольшое, закрытое со всех сторон, лишенное окон, не считая узкой прорези в крыше для телескопа, — и построю его я сам.
— А-а, — сказал отец.
— Хочу что-то сделать своими руками. Я ведь никогда ничего не строил.
— А как же модели самолетов?
Еще бы ему не знать. Самолеты — его идея, нужно было чем-то занять маленького мальчика, которому, похоже, начало надоедать все, что предлагала жизнь из реестра «правильных» занятий.
— Это были игрушки. А теперь по-настоящему. Настоящая рабочая обсерватория. — Я представил, как это будет выглядеть. — Крыша должна поворачиваться. Чтобы можно было смотреть на звезды в разных частях неба.
— Зачем тебе смотреть на звезды?
— А что плохого в звездах?
— Подожди, я хочу разобраться. Тебе хочется чего-то необычного, новых свершений?
— Еще бывают кометы и туманности.
— Но так, чтобы не слишком сложно.
— Черные дыры, пульсары и квазары.
— А давай возьмем палатку и куда-нибудь уедем? — В моем детстве это было еще одним отцовским увлечением. — Заберемся на Гору-Голову, поболтаемся пару деньков. Вдвоем. Звезд там — знаешь сколько? Ну как?
— Я читал пару дней назад, будто ученые открыли новую планету. В отличие от остальных, она не движется.
Отец покинул комнату, склонив голову в знак поражения.
Разумеется, он не мог не приложить руку к проекту. Вместе мы облазили вдоль и поперек весь участок, вооружившись старым секстантом, валявшимся без дела на каминной полке с тех пор, как мы переехали в Коммонсток. По словам отца, секстант принадлежал жившему до нас в этом доме капитану, но, поскольку предыдущим хозяином на самом деле был страховой брокер, я всегда подозревал, что сей прибор — просто декоративная побрякушка, доставленная с барахолки в Мистике ради удовлетворения чьих-то представлений об оседлой жизни в Новой Англии. Отец устроил целое представление, подводя один конец этой штуки к глазу и наклоняя другой, пока в перспективе он не совпадал с верхушками деревьев; после этого отец показывал мне инструмент и записывал показания в градусах. Так ли полагается использовать секстант, я не знаю; в любом случае, на участке имелось только одно подходящее место для обсерватории — что-то вроде бугра на пол пути от дома до воды, с которого можно было беспрепятственно обозревать озеро, соседские дома и совсем вдалеке изящные очертания Горы-Головы. Если смотреть из дома, бугор располагался точно на линии обзора — если построить там обсерваторию, она заслонит озеро. Тем не менее, отец, в восторге от своей новообретенной способности обращаться с секстантом, выдал мне разрешение на строительство в этом месте и даже потребовал, сверившись с таблицей измерений, чтобы я строил именно там.
В ту ночь, когда небо сделалось цвета синих чернил, я вышел посидеть на бугре. Луна еще не взошла, и воздух был неподвижен — над головой у меня, наверное, тысячи видимых звезд. Ни одну из них я не знал по имени. Имена звездам давали арабы много лет назад в своей пустыне, отделяя невооруженным взглядом бесчисленное множество безымянных светил от горстки, которую они успели сделать своей собственностью. Звезды сливались и путались у меня в голове, зато арабов я представлял достаточно ясно. Они сидели с прямыми спинами на песчаных дюнах, пили чашками арабский кофе, а их кони в это время терпеливо ждали под деревьями. Арабы продавали золотые кольца, допивали кофе, затем, как будто спохватившись, давали имена звездам.
В публичной библиотеке Коммонстока хранилась большая коллекция старых номеров соответствующей периодики: «Скай», «Телескоп-Мэйкинг», «Зенит» и «Азимут». С их помощью я начал свое погружение в мир полуанонимных личностей, объединенных особым отношением к небу. Я читал о телескопах Ньютона, телескопах-рефракторах, кассегреновских телескопах и видел, точно воочию, размытые увеличением небеса, почти бесцветные, но с болью и во всех подробностях врезающиеся в память, словно каждый небесный объект представлял собой чрезвычайно важное слово, произнесенное на пределе слышимости. Я читал об обсерваториях и семейных раздорах, два этих явления были одинаково сложны и прочно связаны друг с другом. Никогда прежде мне не приходило в голову, что так много людей сбегают от мира в маленькие комнатки, одни на всю ночь. От их записок: «7 июля. В 23:17 великолепный Сатурн. Уговаривал жену посмотреть», — у меня теплело на душе, и я улыбался ангельской улыбкой другим посетителям читального зала библиотеки Коммонстока. Не все журнальные новости были хорошими: с учетом стоимости материалов и моего ничтожного опыта в возведении больших конструкций, обсерватория с крышей, которую я представлял вначале, оказалась непрактичной. Листая схемы, я наткнулся на модель под названием «обсерватория со скатывающейся крышей»; изобретение Роберта Э. Рейзенвебера из Эри, Пенсильвания. Она была похожа на большую караульную будку, крышу которой можно сдвинуть на вбитые рядом подпорки, и таким образом открыть телескопу звезды. Для строительства не требовалось специальных приспособлений, от начала до конца это будет стоить меньше тысячи долларов. На стену своей комнаты я повесил фотографию обсерватории со скатывающейся крышей, и долгое время она была там единственным украшением.
— Вы когда-нибудь работали с деревом? — спросил продавец стройматериалов. Всем своим видом он выражал привычный скепсис. Коммонсток — летний поселок, и продавцу, должно быть, надоели посетители, являвшиеся к нему по выходным с планами веранд, мансард и пристроек, которые все равно никогда не воплотятся.
— У меня много времени, — сказал я. — Здесь живет мой отец.
Продавец стройматериалов хмыкнул.
— Какой у вас фундамент?
— Пока никакого.
— М-да, а какой будет?
Мне не приходило в голову, что понадобится фундамент. Заглянув еще раз в схему, я понял, что Роберт Э. Рейзенвебер построил свою обсерваторию на уже стоявшей у него во дворе бетонной плите — предположительно, это были остатки построек древней цивилизации, существовавшей когда-то в Эри, Пенсильвания.
— Очевидно, бетонный.
— Нужно, чтобы кто-то вам его залил. — Продавец написал «Джордж» и телефонный номер на обратной стороне своей визитной карточки. — Вы вообще откуда?
— Из Нью-Йорка.
— Ну и как вам там?
— Слишком много фонарей на улицах, — сказал я. — Ночью ни черта не видно.
— А-а, — продавец пожал плечами, его подозрения насчет ньюйоркцев полностью подтвердились. — Ладно, звоните Джорджу, если вам нужен бетон.
Я думал сделать фундамент десять на восемь футов, но Джордж сказал, что надо больше.
— Там даже кошке будет не развернуться.
Я попробовал объяснить, что мой план строительства обсерватории не предусматривает разворачивания кошек.
— Меньше чем двенадцать на двенадцать я делать не буду, — объявил Джордж, на том и порешили.
За день до его приезда мы с отцом взяли лопаты и отправились копать яму, подобно археологам, исследующим древний курган. Мне было приятно опять над чем-то работать. Яркое солнце висело прямо у нас над головами, в воздухе пахло чистой водой. Мы с отцом радостно хмыкали, с довольным видом поглядывая друг на друга. Джордж не сказал, какой глубины должен быть фундамент, так что мы прикинули сами. Когда яма стала глубиной по пояс, мы устало отложили лопаты и уселись лицом к лицу на холмике свеженасыпанной земли.
— Ты никогда не был трудным ребенком, — сказал отец. — Только очень замкнутым.
Я уперся ногой во что-то твердое.
— Это череп?
Отец оттер землю.
— Камень, — сказал он. — Ты был настолько погружен в себя, что мы волновались, все ли с тобой в порядке.
— Что за камень?
— Обычный камень. Потом ты вроде бы выровнялся, — он грустно смотрел на меня. — Слыхал, что Джули Эйсенман опять вышла замуж?
— А она уже была замужем?
— Ага, хирург-ветеринар какой-то.
— А-а.
— Она ведь тебе нравилась.
— Правда? — Вполне возможно, так оно и было. Мне вообще нравились люди, даже в детстве. Хотя это могла быть очередная отцовская фантазия. Достоевский в «Братьях Карамазовых» пишет, что дьявол существует для того, чтобы в нашей жизни хоть что-то происходило. Вовсе нет, для этого у нас есть родители.
— Когда была свадьба?
Отец меня уже не слушал. Он потянул мышцу спины, и мне пришлось в буквальном смысле слова оттаскивать его от раскопок.
Джордж, представлявшийся мне по телефонным разговорам большим и жизнерадостным, оказался тощим мужичком с длинной шеей, голубиными лапками и острым хищным личиком. Увидев нашу яму, он рассмеялся.
— Слишком глубокая?
— Смотря что вы собираетесь строить — обсерваторию или бункер.
Он ушел, посмеиваясь, и вернулся на цементовозе со словом «ПУЛИАДИС» на боку, намалеванным выцветшей красной краской. Машина оставила на траве глубокую грязную колею. Отец наблюдал из садового кресла, как мы мешок за мешком высыпаем цемент в яму. Вскоре стало ясно, что ничего не выходит: когда кончился цемент, фундамент — который заодно будет служить обсерватории полом — на три фута не доставал до края. Значит, придется мастерить лестницу, о которой в плане не говорилось ни слова. У меня не было инструкции, как строить лестницу, и я обратил к отцу беспомощный взгляд, наверняка знакомый ему со времен моделей. Он помахал мне с лужайки рукой.
— Отличная работа! — прокричал отец. — Всего-то пару футов не хватило!
Джордж заметил, что до звезд и без того далеко, так что несколько лишних футов ничего не решат. Справедливое замечание, но мне от этого легче не стало. Я всегда считал обсерваторию чем-то высоким, а теперь, чтобы попасть в мою, придется спускаться вниз. Как-то это неправильно.
— По пиву? — предложил Джордж.
Я думал, пиво у него в машине, но когда подошел поближе, Джордж скомандовал:
— Полезайте в кабину. Вот и отлично.
Мы приехали в бар; я пил пиво, а Джордж рассказывал о полукриминальных делах, которыми он зарабатывал на жизнь.
— Слышите птиц? — спросил он.
— Конечно.
— Это мои.
Выяснилось, что целлюлозный комбинат платил Джорджу, и тот ездил в какую-то глушь, где воздух до сих пор чист, ловил сетями птиц и возил их обратно в Коммонсток, в котором почти все они умирали от грязно-желтого выхлопа этого же самого комбината. Джордж также время от времени снабжал озера рыбой, оттаскивал ядовитый ил в морскую лабораторию Нью-Лондона и даже, если верить его словам, красил из пульверизатора листья в желтый и красный цвет для японских туристов-автобусников, являвшихся в начале года любоваться новоанглийской осенью, когда до осени еще очень далеко. Можно сказать, он, не покладая рук, создавал видимость того, что природа функционирует по-прежнему, как в былые времена. Мы пили пиво, курили сигареты и швыряли бычки в озеро. Солнце грело мне плечи и руки. Что за глупость — переживать из-за обсерватории. Несколько ступенек вверх или вниз ничего не изменят, а если изменят, я запросто с этим справлюсь. Развалившись в кресле, я слушал доносившуюся из бара песню о том, что птицы свободны, но на два доллара выпивку уже не купишь. Все это неправда, радостно думал я, по крайней мере, по части птиц.
Лето вступало в свои права, а я набирался сил, словно впитывая в себя прочность моей конструкции. Я еще раз встретился с продавцом стройматериалов, купил у него доски, гвозди, металлические фланцы, шайбы и болты, резьбовые шпильки и шлифовальные круги, ролики, переключатели, муфты и красные лампы для внутреннего освещения. Я купил клей, настолько прочный, что на нем забуксовал бы небольшой грузовик, электродрель, отвертку и машинку для извлечения сорванных болтов, переносную электропилу, пояс для инструментов и фартук с карманами для всяких штук, которому я не знал названия. На ночь я убирал инструменты в гараж, а днем доставал и раскладывал их на земле рядом со строительной площадкой в надежде, что всякий прохожий незнакомец, увидев, как сияют на солнце металлические приспособления, подумает: ого, какие у этого семейства инструменты! Вот что значит практичные люди! Заглядывал Джордж Пулиадис — посмотреть, как идут дела, и всякий раз, заслышав шум его подъезжающей машины, я проникался чем-то вроде товарищеского духа, словно мы с ним, каждый на свой лад, возвращали этот мир в его прежнее, более счастливое состояние.
Как и любой человек, впервые потративший деньги на механические приспособления, я задумался о конце цивилизации и о том, как к нему подготовиться. Я отправился в магазин и купил там сухофруктов, растворимого какао, портативную плиту, бинты, пластыри и пузырек йода. Отцу я сказал, что это для непредвиденных случаев и холодных ночей, в действительности же мое воображение занимали самые мрачные картины: беспорядки, война, эпидемия неизвестной болезни, превращающей человеческие кости в желе, а сердца в лед. Уцелею я один, в своей обсерватории, с какао и йодом, буду хладнокровно вести хронику бедствия и транслировать ее звездам. Я поехал в Мистик и забрал телескоп — восьмидюймовый ньютоновский, предлагавший оптимальное увеличение за разумную цену. В этом старом морском порту я не был уже несколько лет, с тех пор дома отреставрировали, и теперь он выглядел как в прежние времена, когда оттуда уплывали, ощетинившись гарпунами, корабли, чтобы вернуться домой с грузом ворвани и амбры, китового уса, китовой шкуры и морских историй. Трехмачтовые корабли, деревянные тротуары, в витринах солоноватые ириски, свечи, провизия и парусина — все это поразило меня своим оптимизмом. Еще не поздно повернуть назад — говорили вывески «Канатов на любой вкус», «Неботорга», «Бережка слоновой кости» и кафе «Рогатый мыс». Я шел к машине, насвистывая и взгромоздив на плечо телескоп, смутно напоминавший орудийный ствол.
Джордж Пулиадис был прав: когда я закончил вбивать гвозди в наружную обшивку, обсерватория, вопреки посулам доброго мистера Рейзенвебера, больше всего напоминала низенькую крепость для защиты дома от захватчиков. Я был вне себя от счастья и, не дожидаясь ночи, решил заглянуть в телескоп прямо сейчас. Его основание я прикрутил болтами к закрепленной на полу металлической опоре, затянул как следует гайки, после чего взмахом руки — таким жестом дирижер пробуждает к жизни оркестр — отвернул крышу и предоставил лучам света впервые коснуться открытого объектива телескопа. Вот какие откровения ждали меня, когда я наклонил телескоп пониже над водой: первое — сфокусироваться на чем-то почти невозможно, и второе — в телескопе все перевернуто вверх ногами. Деревья махали ветвями под озером, а еще ниже утопали в бездонной синеве горы. Сперва я изучил именно их, поскольку горы располагались дальше всего. Вот гора Давид, а вот Красная Колючка, а между ними каменная корона Горы-Головы. Переместившись ниже, то есть, конечно, выше, телескоп отправил меня в полет над осенним лесом. Затем размытое белое пятно. Я подкрутил болты и, мягко касаясь ручек, умудрился поймать фокус. Это был дом на другой стороне озера, на крыльце стояла девушка. Она собирала на затылке длинные каштановые волосы, затягивала их в хвост, и мне было видно ее лицо со всеми его черточками, так же четко прорисованы крошечные города на задних планах картин Северного Возрождения. Дом я не узнал, хотя вид у него был вполне коммонстокский: белые доски, зеленые наличники и ставни; крыльцо, по-видимому, соорудили дачники — объект презрения продавца стройматериалов. Девушка опустила руки к небу. Свет словно искал путь сквозь ее тело, отчего девушка казалась более плотной, более трехмерной, чем все женщины, которых я обнимал, касался и знал. Она повернулась, и на какой-то миг я рассмотрел — или мне показалось, что рассмотрел, — тени по обеим сторонам позвоночника. Затем она ушла из поля зрения телескопа, не очень вообще-то широкого, и, пока я ослаблял болты на треноге и наводил прибор на резкость, исчезла окончательно. Крыльцо опустело, и дом издалека казался безмолвным. Я отвел глаза от телескопа, но мои мысли еще долго не могли вернуться в обсерваторию, а когда, наконец, вернулись, все здесь показалось мне странным — слишком большим и слишком тихим. Я поднялся по ступенькам на лужайку и надолго застыл, моргая от солнечного света.
Этим вечером она сидела у себя в спальне, шторы были отодвинуты, окно приоткрыто. Она играла сама с собой в карты. По тому, как она мотала головой, я догадался, что в комнате включено радио. Каждые две-три минуты она поглядывала на дверь, словно кого-то ждала. Затем снова тасовала колоду, раскладывала, замирала, опять смотрела на дверь. Я вдруг испугался, что обижаю столь сильный телескоп слишком близкими целями, а потому ослабил болты и предоставил прибору бродить среди звезд. Там не было ничего, кроме темноты. Изредка проплывали яркие дрожащие объекты, и я пытался на них сфокусироваться. Оказалось, даже в телескопе звезды плоские, бесцветные и еще менее реальные, чем значки, изображающие их на картах. В поисках музыки я покрутил радио, надеясь придать небесному зрелищу остроты. Но музыки в эфире не было, только разговаривали какие-то люди, приятные голоса, помехи с другой стороны планеты, невозможность уснуть у себя дома.
На следующее утро было облачно, небо угрожающе нависло над головой, словно подыскивая слова, перед тем как сообщить неприятную новость. Я проехал на машине вокруг озера, мимо Бендетсенов, Хоффманов, Ротштейнов, мимо пустого дома Дональда Патрисса, знаменитого дрессировщика (он приезжал в Коммонсток только на лето), мимо домов соседей, знакомых, друзей и совсем посторонних. Белого дома с зелеными ставнями нигде не было. Конечно, в телескопных делах я был всего лишь любителем. Даже разглядев нечто весьма далекое, я понятия не имел, на что смотрю и где его искать в не увеличенном мире.
Вернувшись, я встретил Джорджа, показывавшего обсерваторию полудюжине ребятишек в шерстяных свитерах и жестких, негнущихся ботинках.
— Не самая худшая постройка в округе, — сказал Джордж, потирая подбородок.
— Спасибо.
— Надеюсь, вы не против.
Проигнорировав телескоп и предусмотрительно придавленную чем-то тяжелым крышу, дети направились прямо к какао.
— Ничего не трогайте! — рявкнул на них Джордж, но чуть ли не половина пакетиков «Свисс-Мисс» все-таки осела у пацанов в карманах.
— Извините, — сказал Джордж. — Это немцы. — Он объяснил, что подрядился сводить детей в воскресный поход в парк «Хайуош». — Мы ищем окаменелости, — признался он.
— Я и не знал, что они тут есть.
— Wie viele Asteroide kennen Sie? — спросил ребенок. — Ich, dreißig.[17]
— Я не понимаю по-немецки, к сожалению.
— Целое кладбище трилобитов, — Джордж подмигнул.
Я представил, как он засевает холмы доисторическими рыбами и папоротниками, возможно, купленными в сувенирной лавке при музее. Дети будут рады.
— Принесите одну штуку мне, — попросил я.
— Raus, Kinder, — окликнул он детей. — Alle Kinder raus![18]
Он уехал в парк, и вскоре после этого пошел снег. Я отправился в супермаркет пополнить запасы какао, потыренного немецкими детьми. Там мы встретились с Джули Эйсенман — жена ветеринара-хирурга толкала перед собой тележку с убогим до странности набором: овощи, бумажные полотенца, жидкость для чистки ковров — ничего веселого и приятного на вид, или хотя бы яркого.
— Давно ждала, когда ты объявишься, — сказала Джули. — Твой отец сказал, что ты приехал.
— Мне он сказал, что ты вышла замуж.
— Так и есть.
— Ну и?
Джули пожала плечами.
— Приходи как-нибудь на ужин. Карл будет рад.
Она потянулась за бутылкой со стеклоочистителем. В миг, когда ее рука оказалась впереди, голова откинулась назад, а воротник блузки отстал от шеи, Джули стала поразительно похожа на девушку в телескопе. У нее были глубже посажены глаза, волосы она зачесывала наверх, однако во всем остальном эти две женщины были словно два кадра одного фильма, разделенные всего лишь временем.
— Джули, — мягко сказал я, — ты потрясающе выглядишь.
— Скажешь тоже!
— Нет, — сказал я, — действительно потрясающе.
Она схватила меня за руку и затащила в пустой проход, где были сложены ручки и бумага.
— Отец за тебя волнуется, — пробормотала Джули.
— С чего бы это?
— Он думает, тебе нужно больше разговаривать с людьми. Тогда ты почувствуешь себя лучше.
— Он может думать все что угодно.
— Так говорят все ненормальные.
— Я вполне нормален.
— Я слышала про твою подругу. Сочувствую.
Подошел какой-то мальчик спросить, не знаем ли мы, где тут у них блокноты с замочками.
— Все здесь, мой хороший, — сказала Джули. Затем мне: — Хотя я слышала, это не такая уж большая потеря.
Мальчик смотрел на нас.
— Давай-ка приходи прямо сегодня, — предложила Джули.
— Хорошо.
Она продиктовала мне адрес: на той стороне озера.
Я вывалился из супермаркета в мир, вдруг потерявший свою прозрачность. Снег налип на деревьях, машинах и моих бровях. Я шел по улице с полузакрытыми глазами и открытым ртом. Я искал разницу во вкусе снежинок, силясь понять каждую по отдельности, выяснить, во что они складываются все вместе.
В четырнадцать лет мы с Джули Эйсенман искали в озере Коммонсток сокровища. Мы старались нырнуть как можно глубже и запустить руки в тягучие водоросли. Мы добывали оттуда ракушки, ботинки и пивные бутылки, которые ребята постарше бросали в воду. Однажды, выбравшись из озера, я отдал Джули найденный там белый камень. Она поцеловала меня в губы и обняла так, что я почувствовал своим животом ее голый живот.
— Пошли ко мне, — предложила она.
— Потом, — ответил я, опасаясь, что от меня потребуется что-то красивое и страшное.
— Приходи вечером, — она помахала мне с крыльца рукой, и я заметил, как в такт дыханию втягиваются и выпирают ее ребра. Я шел домой по обочине дороги, специально наступая на острые края камней, чтобы поранить ноги. Вечером я никуда не пошел — боялся незаметно выбираться из дому, боялся пробираться в темноте вокруг озера, боялся того, что произойдет, если я к ней приду.
Белизну за окном назвали по радио снежной бурей. Школьников распустили по домам, по радио прозвучало штормовое предупреждение. Я приготовил отцу чай и сказал, что поеду в город к Джули Эйсенман. Я попробовал рассказать ему о своем открытии.
— В телескоп можно увидеть то, что было много лет назад, — сказал я. — Как будто все когда-то происходившее происходит сейчас где-то очень далеко. То есть, конечно, не сейчас, ведь на самом деле мы видим в небе все очень старое. — Я принес ему статью из «Азимута», самого литературного из всех журналов для небесных энтузиастов. Статья называлась «Телескоп: Окно в затерянный мир?». Автор объяснял, что если на достаточно большом расстоянии от земли поднять в космос достаточно мощный объектив, то взгляду станут доступны предполагаемые события, и прямо сейчас можно будет увидеть нашу планету в далеком прошлом. — В такой телескоп можно было бы наблюдать за Платоном и Сократом, Микеланджело и Ван Гогом и, наверное, узнать о них больше, чем мы знаем сейчас.
— Зачем инопланетянам смотреть на Платона?
— Не в этом дело. А в том, что телескоп всегда смотрит в прошлое.
Отец одарил меня взглядом, который я помнил еще по летним дням моего детства. Каждый август он по несколько недель проводил в специальном лагере для учителей, откуда возвращался обожженный солнцем, искусанный комарами и с далеким рассеянным взглядом человека, взобравшегося на настоящую гору и заглянувшего за воображаемый горизонт. В мое пятнадцатое лето, пока он был в своем лагере, мать уехала в Огайо. После этого отцовский взгляд становился все пристальнее, ближе, и можно было даже подумать, что он доберется и до меня, но этого не произошло. Просто мир далеких вещей вокруг моего отца вдруг сделался ближе, сместив все, что до сих пор было от него скрыто.
— Это как-то связано с гравитационными волнами. Гравитационные волны изгибают свет и направляют его обратно к Земле.
— Когда ты был маленьким, мы ни в чем тебе не отказывали, — сказал отец. — Мы тебя очень любили.
— Ты мне не веришь? Приходи, сам увидишь.
— Мы очень сильно тебя любили, — сказал он, глядя мимо меня в окно на обсерваторию. Заваленная снегом, она напоминала эскимосскую хижину. Отец смотрел на нее так, будто не мог понять, с какой стати эта эскимосская хижина, этот бункер, эта непроницаемая штука оказалась у него во дворе, между ним и его обожаемым озером, которое, впрочем, все равно было не разглядеть из-за снега.
Джули с мужем жили в старом фермерском доме, переделанном изнутри так, что он стал похож на галерею, демонстрирующую быт Новой Англии. Разнокалиберные лампы, керамическая супница, островок кухни, где Карл шинковал овощи. Маленький и чисто выбритый, он подозрительно напоминал тех внешне жизнерадостных людей, которые, когда их никто не видит, любят давить руками мелкие предметы. Джули, наоборот, была воплощением красоты и спокойствия. Она распустила волосы и, вопреки погоде, надела летнее цветастое платье. Мы что-то пили в тесной комнатке и говорили о буране, как теперь называло этот снегопад радио. Выяснилось, что таких сильных и ранних снегопадов не было с 1915 года.
— Мифическая погода, — пошутил Карл. — Значит, скоро конец.
— Конец чего?
— Это еще ерунда по сравнению с весенним ураганом в Нью-Йорке.
— Именно это я и хотел сказать. Великаны вырвались из Йотунхейма,[19] — сказал Карл.
— Из Йотунхейма?
— Карл, ты говоришь загадками.
— Тот ураган в Нью-Йорке тоже был ужасный.
— У тебя там вода не кипит?
Карл ушел проверять кастрюлю. Мы с Джули остались на диване, я подвинулся поближе и как бы невзначай коснулся ее руки.
— Я без тебя скучал, — сказал я. Секунду она смотрела на меня с нежностью, затем отодвинулась на другой край дивана и так там и просидела, пока мы не пошли ужинать.
Карлу захотелось узнать, тяжело ли было строить обсерваторию.
— Не очень, — сказал я. — Нужны всего-то элементарные навыки.
— Готов спорить, этого мало.
— Мне немного помогли с фундаментом. Но все остальное я сделал сам.
— И она не рухнет? — спросила Джули.
— А почему она должна рухнуть?
— Никто в тебе не сомневается, — пояснила Джули. Карл заверил меня, что он сам никогда бы ничего подобного не сделал.
— Что значит, не сделали бы? Вы считаете обсерваторию глупой затеей?
— Карл просто хотел сказать, что ты посвятил ей много времени.
— Очень многие люди строят собственные обсерватории. Обычные люди, из Пенсильвании и других штатов.
— Ну да, конечно.
— Вы считаете их всех ненормальными?
— Успокойся, никто ничего подобного не говорит.
Я задал Карлу несколько вопросов о ветеринарной хирургии. Он словно бы растерялся и ответил, что вообще-то в этом не разбирается — его работа придумывать названия новым сортам растений, которые выводят в лаборатории Миссури.
Не помню, о чем там дальше шел разговор.
После ужина Карл ушел на кухню мыть посуду, а Джули ущипнула меня за руку.
— Скотина, — прошипела она, — как ты мог?
Я не понял, что я сказал обидного. По-моему, лечение больных животных — одна из самых благородных профессий, которые только можно себе представить, благороднее даже, чем лечить больных людей, поскольку с животными трудно рассчитывать на благодарность.
— Ветеринарным хирургом, — объяснила Джули, — был мой первый муж.
— Как его звали?
— Ансельм.
— А чем он был плох?
— Он мог разговаривать только о животных.
— Джули, — спросил я, — а я тебе когда-нибудь нравился?
— Нет.
— И тебе никогда не хотелось, чтобы я еще раз тебя поцеловал?
— Мы никогда не целовались.
— Неправда. — Я рассказал ей о камне, и об озере, и о том, как она звала меня к себе. — В ту ночь ты ждала меня и раскладывала карты. Но я не пришел.
— Ты пьян, — сказала она.
— Не в этом дело. — Я объяснил, что в мой телескоп, купленный в «Неботорге» в Мистике, Коннектикут, можно увидеть прошлое. Я рассказал о возрасте звезд, о гигантском объективе в космосе, о том, как с помощью системы зеркал, линз, трубок и механизмов телескоп может принимать световые сигналы, покинувшие Землю много лет назад. — Я видел тебя в твоей комнате, когда тебе было четырнадцать лет, — сказал я. — Я видел все так, словно это происходит сейчас.
— Ты совсем пьян, — сказала Джули.
— Ты была очень красива, — сказал я.
— Карл, отвези его домой. Он не может вести машину.
Не помню, как мы ехали вокруг озера. Оказывается, меня затошнило, и я попросил Карла остановиться. Оказывается — по словам Карла — я долго стоял на коленях, то блюя, то просто глядя в воду.
После того вечера жалюзи на окне Джули были все время опущены. Но зато я сделал другое открытие: на Горе-Голове горел костер. Вокруг огня двигались маленькие тени, одни быстрее, другие медленнее. Сначала я не мог разобрать, кто это, потом прямо у меня на глазах тени превратились в фигуры, а фигуры — в детей. Они махали руками, прыгали и бегали вокруг костра. Что они там делают? Родители знают, где их дети, или те просто улизнули из дому и заняты сейчас чем-то предосудительным? Например, пьют пиво, а когда им надоест танцевать, отправятся в кусты тискаться. Я ликовал. Точно так, думалось мне, чувствуют себя астрономы, когда в их тщательно вымеренном участке ночного неба появляется комета — что за немыслимая честь, пусть только на одно мгновение, стать единоличным владельцем, что там говорить, небесного тела! Нечто подобное я чувствовал по отношению к этим детям. Ибо за ними наблюдал я один, они были моими, даже более моими, чем если бы в этот самый миг заявились ко мне в обсерваторию — на самом деле их физическое воплощение только разрушило бы все мои к ним теплые чувства, такие в тот момент сильные, что пришлось вытереть глаза, чтобы не замочить окуляр.
Счастливые дети, думал я, закрывая крышу обсерватории. Я сварил на спиртовке какао, стал пить и думать о Джули, молодой и старой: годы выжигают людей, и вместо танцев вокруг костра они ходят по магазинам или выходят замуж за мужчин-головешек с именами Карл или Ансельм. Разумеется, то же самое можно сказать о звездах. Если бы звезда открылась нашим глазам такой, какая она сейчас, а не тысячу лет назад, вышла бы печальная картина: обращающаяся в ничто огромная черная глыба — ком, которого вы и знать не захотите.
На следующую ночь дети были там же и танцевали с еще большей энергией, хотя их костер казался с виду немного меньше. Может, они заблудились? Может, то, что я считал танцами, было сигналом и просьбой о помощи, может, они размахивали руками и кричали, чтобы пришли взрослые и увели их с этой непривычной для них высоты? Но что я мог поделать? Они заблудились не только во времени, но и в пространстве — то, что я видел в телескоп, происходило много лет назад и, может быть, совсем в другом месте. Кто-то из детей, кажется, махал флагом. Я вспомнил прочитанную давным-давно историю о том, как дети играли на острове посреди озера. Кажется, она плохо кончилась. Но у детей на той горе был вполне довольный вид. Это невозможно, я знаю, но в тишине обсерватории я словно слышал их восторженные крики.
В День благодарения опять шел снег, и я поехал в Коммонсток в кино. Показывали фильм-катастрофу — о том, как в Лос-Анджелесе разразилась эпидемия чумы, а принесли ее загадочные существа, возможно, инопланетяне, чьи тела были извлечены при раскопках из доисторических отложений. В финале умненькая симпатичная биологиня и саркастичный поп-расстрига спасают мир, установив контакт с хорошими инопланетянами, явившимися на землю с вакциной и мешком тысячелетних тайн на хлипких красноватых плечах.
Шагая к оставленной машине, я встретил Джорджа Пулиадиса. Он словно постарел на десять лет — помятое лицо обросло щетиной, которая совершенно ему не шла.
— Есть пятьдесят долларов? — спросил он меня.
— Для чего?
— Отдам, как только увижу вас в другой раз.
— Конечно. — Уж эту-то малость я мог для него сделать в благодарность за всю его помощь.
— Как прошел поход? Много нашли ископаемых?
— Тсс!
— В чем дело? Я думал, вы любите природу.
— Природа, — сказал Джордж, — будет лупить вас под зад при каждом удобном случае. При каждом. — Он забрался в свою машину, укатил прочь и, насколько мне известно, никто его с тех пор в Коммонстоке не видел.
Отец заглянул в обсерваторию меня навестить. Стал разглядывать фотографии детей, которые я сделал фотоприставкой к телескопу. На одной было отчетливо видно, как они прыгают на фоне костра. На другой они держались за руки, хотя, возможно, двое, стоявшие прямо, несли третьего, лежавшего у них на руках.
— Что это?
— Что-то в небе.
— Это галактики? — он указал на языки пламени.
— Скорее туманность, — ответил я.
— Господи, какая еще туманность. А это что? — он показал на верхнюю часть туловища одного из детей.
— Темное вещество.
Отец присвистнул.
— Надо показать астрономам. Готов спорить, им не каждый день доводится смотреть на такие фотографии.
— Это точно.
— В этих фотографиях что-то есть.
— А то.
— Между прочим, ты давно видел Джорджа?
— Давно. А что?
Он покачал головой.
— Говорят, что-то с ним стало не то с тех пор, как он вырыл нам этот слишком глубокий фундамент.
Я напомнил отцу, что фундамент — наша работа, а не Джорджа.
— Гм, — ответил он. — В этих фотографиях что-то есть.
— Да, конечно.
— Ты себя нормально чувствуешь?
— Как никогда лучше.
После снега в День благодарения дети исчезли с вершины горы. Я искал их ночь за ночью, на Горе-Голове и ближайших холмах, но их костер погас, а танец закончился. Мне трудно было смириться с мыслью, что их больше нет. Целыми днями я валялся на диване, читал журналы, а когда темнело, понемногу гулял вдоль озера. Однажды вечером совершенно случайно я заметил что-то вроде планеты, зависшей над зубцами деревьев. Она казалась размытой и как бы пунктирной, неподвижной и почти совсем неинтересной по сравнению с тем, что я видел раньше, но, по крайней мере, она напомнила мне, что не стоит бросать наблюдения. Мы болтаемся без дела, словно уже наступил конец света и ничего нельзя исправить, а оказывается, сами того не ведая, мы все это время заселяли небеса собственными ошибками.
В январе я уехал из Коммонстока обратно в Нью-Йорк, где нашел работу в рекламном агентстве, занимающемся исследованием рынка на предмет выпуска водосточных труб нового типа. Я снял квартиру в Озон-парке, высоко над разбросанными по улицам фонарями, и установил свой телескоп на самодельное переносное основание. Я редко в него смотрю, но иными ночами все-таки засиживаюсь допоздна, грядя через окуляр на северо-запад. Я спрашиваю себя, что стало с моими детьми, как они спустились с горы и когда же, когда же они придут ко мне.