Ложбинина сидела у себя в беседке, над обрывом Вершаута, вся раздушенная и расфранченная, небрежно раскинувшись в кресле. Ее глаза мечтательно скользили по стенам беседки. Она о чем-то думала, порою поглядывая на Людмилочку. А Людмилочка расхаживала взад и вперед по беседке, игриво раскачивала плечами и, смешно выпятив свои розовые губки, насвистывала какую-то мелодию.
— Ты что это, грустишь, что ли? — неожиданно спросила она Ложбинину, на минуту останавливаясь у ее кресла. Та лениво шевельнула полными плечами.
— Немножко, — отвечала она с томной грацией.
— О чем?
Людмилочка снова заходила по беседке и, сложив назади руки, закачала плечами.
— Вот видишь ли, — шевельнулась Ложбинина, — вчера я получила письмо от подруги; она пишет мне о моем муже.
— Ну?
— Ведь ты знаешь, ему раньше совсем не везло по службе, а теперь фортуна ему улыбнулась, и он накануне губернаторства.
— О-о-о, — насмешливо протянула Людмилочка и добавила:
— И теперь ты не прочь вновь сойтись с мужем, чтоб стать губернаторшей? Да?
— Немножко, — рассмеялась Ложбинина красивым грудным смехом. — Но конечно же, — вновь повела она полными плечами, — идти к нему на поклон первой мне не хочется. С какой стати!
— Итак, может быть, ты скоро будешь губернаторшей? — спросила ее Людмилочка и перестала свистать.
— Может быть.
— Кого же ты возьмешь тогда к себе в чиновники особых поручений?
Людмилочка внезапно заглянула в глаза Ложбининой, и они обе сразу весело рассмеялись.
В то же время Кондарев лежал у себя в кабинете, на широкой тахте, бледный, с усталыми глазами и осунувшимся лицом, прикрыв ноги дорожным чапаном. Несмотря на теплый день, он постоянно ощущал приступы озноба и то и дело передергивал плечами, апатично поглядывая в окошко. Мысли лениво текли в его голове. Завтра он рассчитывал нанести Опалихину последний удар; он был твердо уверен в победе, но теперь это предвкушение победы как будто нисколько не радовало его.
«Завтра я его в бараний рог согну, — думал он совершенно равнодушно, — но для чего и для кого это нужно, и стоило ли так пачкать себе руки?» Он нервно передергивал плечами, апатично зевал и перевертывался на другой бок. «Победа меня не радует нисколько, — продолжал он свои размышления, — так зачем же я всю эту грязную канитель завел? Чтоб показать Опалихину, что его вера — поганая палка? А мне-то что до этого? Не все ли мне равно, каким богам люди молебны служат? Пусть их!»
И он снова зевал и нервно передергивал плечами.
Иногда же с тем же апатичным взором он думал об Опалихине: «А все-таки интересно будет послушать, какою молитвой он богов своих возблагодарит, когда они его самого же к позорному столбу подведут?» При этом он вспоминал слова Опалихина: «Вера в какую угодно критическую минуту человека выручит», и ему приходило в голову: «Ну, вот и посмотрим, как она тебя, голубчика, выручит. А минута будет для тебя поистине критической».
И, апатично повертываясь с боку на бок на своей тахте, он снова принимался взвешивать все обстоятельства предстоящей битвы. Мысленно он так и называл битвою то, что должно было произойти завтра. В победе он не сомневался ни на минуту; слишком уж старательно была предусмотрена им каждая мелочь. Слухи о банкротстве Опалихина всполошили всю губернию, на Опалихина посыпались иски; земство заволновалось об участи своих денег и надоедало ему с отчетом; и к довершению всего, в кабинете Кондарева стоял стол, представлявший собою точную копию опалихинского стола, и в ящике этого стола лежало сорок пять тысяч. О тождестве столов Кондарева и Опалихина тоже уже знали многие: и Столбунцов, и Грохотов, и Ложбинина, — им это было рассказано шуткой, с улыбочкой, как будто между прочим, они даже может быть уже и забыли об этом теперь, но завтра, в нужную минуту, они вспомнят о том, непременно вспомнят, Кондарев и не сомневался в этом. И тогда-то Опалихин будет потоплен. При этом Кондареву вспоминалось, с какой небрежностью Опалихин изъявил согласие принять от него сорок пять тысяч, если ему придется круто, и он думал о нем: «Ведь вот все эти господа от людской помощи не отказываются, а сами и толкнуть даже не соблаговолят. Напрасная трата энергии!» Вместе с этой мыслью в его сердце просыпалось раздражение, и ему приходило в голову:
«Сами себя, вы, господа, в победители записали, а всех нас к рабам сопричислили. Но что же будет с вами, если раб взбунтуется и ту же палку возьмет? Ведь вы же только тем и сильны, что в ваших руках дубина! А если эта дубина в наших руках очутится, тогда что?»
Кондарев повернулся лицом к двери. В его кабинет вошла жена; она опустилась около тахты в кресло и, с участием поглядывая на лицо мужа, спросила:
— Тебе нездоровится, что ли?
Он с равнодушным видом отвечал:
— Голова немного болит и озноб.
— А на завтра гостей позвал? — сказала она ему точно с упреком.
— До завтра пройдет.
Он поправил на ногах чапан, оперся на локоть и заглянул в лицо жены.
Та сидела потупившись и внимательно разглядывала кольца, сверкавшие на ее тонких пальцах.
— Знаешь, Таня, — внезапно заговорил Кондарев, — делать-то мне сейчас нечего, так вот я все лежу здесь и об опалихинской вере думаю. Поганая у них вера, Таня! — неожиданно повысил он голос и даже несколько оживился.
— Но что всего хуже, — продолжал он, — так это то, что они с этой своей верой, как павлин с хвостом фуфырятся. Глядите, дескать, люди, и любуйтесь. Мы вам это всемилостивейше не возбраняем! — Кондарев на минуту замолчал. Жена слушала его молча и не поднимала глаз.
— Я понимаю так, — заговорил Кондарев и огоньки зажглись в его глазах, — я понимаю так. Дошел я до такой веры и глаза закрывши на землю лег. Ухожу, дескать, я отсюда, люди добрые, моченьки моей больше нет, а вы живите, если можете. Это я понимаю, — вскрикнул Кондарев, — но ведь у них совсем не то. У них радость и ликование, словно они золотые россыпи нашли. И это-то в них и противно! И хочется мне другой раз, Таня, — снова резко вскрикнул он сиповатым голосом, — хочется мне эту самую веру их ногою в морду толкнуть, чтобы хоть на одну минуточку самодовольство с нее слетело! — Он замолчал в волнении; розовые пятна мерцали на его осунувшихся щеках.
— Да, — вздохнул он, — идет человек по людским головам, ясный, спокойный и светлый, и думает человек, что порфира антихристова у него за плечьми колышется, и не видит он, что это не порфира антихристова, а собачья шкура. Гнусно!
Кондарев снова замолчал, как бы разглядывая что-то вдали лихорадочно-горящими глазами. Татьяна Михайловна сидела молча, без движенья, с потупленным лицом. В комнате было тихо. Ясный день глядел в широкие окна, и было слышно порою, как стая голубей, играя, срывалась с железной крыши дома с шумом, похожим на встряхиванье ковра.
— Падающего толкни! Что может быть страшнее этого, Таня, — возбужденно заговорил Кондарев с лихорадочным румянцем на лице. — Ведь и собака собаке раны зализывает, а тут человек человека и вдруг… — Он не договорил и закрыл лицо руками.
— Да, — вздохнул он, отнимая от лица руки. — Тот, кто первый фразу эту выкрикнул, мог, пожалуй, и сильным человеком быть; он ее горбом своим заработать мог. А в молитвенник ее, как заповедь, записали дрянь и ничтожество. Это уж верно, Таня, потому что нет ничего легче, как самого себя по шерстке гладить. А если они с вида сильными кажутся, так это ничего не значит, Таня, так как наглость всегда при удаче всемогущей выглядывает, а ты погляди на нее при неудаче.
— Таня! — вдруг вскрикнул он, простирая со стоном руки.
Она бросилась к нему невольным порывом, придвигаясь к его мертвенно-бледному лицу. Его губы кривились, и глаза горели сухим блеском. Казалось, он хотел что-то сказать жене… и не решался. Колебания бегали по его лицу мелкими судорогами. Жена держала его руки и глядела в глаза, с трепетом поджидая его слова.
— Таня, — наконец заговорил он сиплым шепотом, — что если бы, Таня, эта вера живым человеком к тебе явилась, — он передохнул, пережидая судорогу, дергавшую его губы, — хватило бы у тебя силы и мужества, — продолжал он как бы через силу, — ударить этого человека в сердце… из-за угла? — добавил он чуть слышно.
С минуту она глядела в его глаза с недоумением, а затем тихо сняла с своих плеч его руки, безмолвно ушла от него и пересела в дальний угол в кресло. Ее лицо выражало волнение, и глаза светились туманным светом. Он подождал ее ответа, упираясь руками в тахту и не сводя с нее глаз.
В комнате стало тихо; только голуби летали над крышей, свистя крыльями. Кондарева сидела в своем кресле с убитым лицом. Наконец она поднялась с кресла и повернула к мужу голову; ее лицо уже выражало собою решимость и глаза глядели серьезно и мягко.
— Нет, — проговорила она твердо, — я никогда не ударила бы его. Я бы такого человека пожалела! — наконец добавила она.
И она тихо пошла вон из комнаты.
Кондарев припал к подушке лицом.
Только вечером он вышел из кабинета и долго бесцельно слонялся по двору с апатичным лицом. Порою он выходил из околицы и равнодушно глядел в поле, глубоко засовывая руки в карманы поддевки и подставляя лицо прохладе полей. В поле было свежо. Малиновая заря горела на западе, и зеленые бугры полей казались розовыми. И он глядел на эти бугры, устало жмуря глаза и что-то нашептывая бледными губами.
«Не все жалеть можно», — думал он и проходил дальше в поле. Но там он внезапно останавливался точно перед какою-то стеною, долго глядел себе под ноги, на траву межи, поседевшую от росы, как мех, и затем круто повертывал назад, на темнеющий двор.
Его звали ужинать, но он не пошел. Жена вышла к нему несколько встревоженная, с печальными глазами, попробовала его лоб рукою, ласково поговорила с ним и ушла спать, а он все ходил по двору, и странное беспокойство все росло и росло в его сердце. Наконец, когда уже весь двор погрузился во мрак, и розовые бугры погасли в поле, он внезапно подошел к людским избам, вызвал разоспавшегося конюха и приказал тотчас же оседлать себе лошадь. И он торопил конюха, беспокойно касаясь рукой его плеч, точно он собирался ехать к умирающему. А затем, усаживаясь уже в седло, он старательно застегнул все крючки своей поддевки и осторожным шагом выехал за ворота. Некоторое время он ехал тем же осторожным шагом, поглядывая вокруг с тревогой и беспокойством в глазах. Он и сам не знал, куда и зачем он едет теперь, он только чувствовал, что сейчас к нему подошло то, что требовалось разрешить немедленно же и раз навсегда. И он то и дело оправлял на себе поддевку, как бы приготовляясь к чему-то решительному. И вдруг он бешено ударил каблуками бока прыгнувшей от этого удара лошади. Его лицо осветилось смелостью и злобой; лошадь понесла, пригибая вниз голову и крутя шеей, а он злобно рвал повода и думал: «К черту всю эту грязную канитель! Переведаться с ним в честном бою и сейчас же! А там крышка!» Лошадь несла, и топот ее ног будил тишину поля звонкими ударами молота; ветер шумел в ушах Кондарева, а он бешено думал:
«В честном бою, и к черту!»
Он скакал к Опалихину. В самых воротах он осадил лошадь таким резким движением руки, что та сразу села на задние ноги.
А он тихо слез с седла и повел лошадь за собой к каретным сараям.
Лошадь тяжело раздувала бока и стряхивала с удил пену. Он привязал ее у столба к железному кольцу, и, снова оправив на себе поддевку, оглянулся на опалихинский дом. Он измерил его сверху донизу злобными глазами, как врага.
Весь дом спал; только из окна кабинета лился свет и белым пятном лежал на траве подорожника. Кондарев с спертым дыханием направился к этому окну. Тихо и осторожно, слыша биение своего сердца, он приложился лбом к холодному стеклу окна и заглянул в кабинет. Опалихин сидел за письменным столом и работал, подводя какие-то счета. Очевидно, он готовил отчет по обсеменению. Кондарев оглядел всю его сильную фигуру со вниманием, тихо стукнул в окно пальцем и, спрятавшись затем за косяк окна, стал наблюдать за Опалихиным из-за прозрачной ткани гардины. Его сердце громко стучало, наполняя голову туманом. Он увидел, как Опалихин, бросив перо, спокойным движением повернулся к окну; его глаза были светлы и холодны. Кондарева точно ударил этот ясный взор, и он с ненавистью подумал:
«На него иски, а он светел и спокоен, потому что уверен, что победит. Кто же сломит его уверенность?»
Между тем Опалихин продолжал глядеть на окно, и некоторое недоумение отразилось в его глазах. Кондарев решительнее стукнул в окно рукою и внезапно выдвинул свое побледневшее лицо из-за косяка навстречу Опалихину. Тот увидел его и, спокойно улыбаясь, поднялся с своего кресла. Однако, он не спешил двинуться навстречу Кондареву; его как будто что-то поразило в этих глазах, странно мерцавших по ту сторону стекла, и теперь полное недоумение отразилось на лице Опалихина. Он как будто колебался. Впрочем, это продолжалось одно мгновение. Недоумение тут же соскочило с его лица, и с ясной и спокойной улыбкой Опалихин двинулся к окну.
— Ты что? По делу? — спросил он, широко и смело распахивая окно.
Кондарев молчал, чувствуя, что что-то ушло из него, и он уже не сделает того, для чего он летел сюда сломя голову. Все его силы точно сокрушило бурей.
— Нет, я так, — наконец отвечал он, как бы снова начиная зябнуть, — я катался, да и заехал. Авось, думаю, не спит. — Он в замешательстве развел руками и тяжело вздохнул.
— Ну, спасибо, — отвечал Опалихин и уселся на подоконник вполоборота к Кондареву.
— На тебя иски? — спросил его Кондарев, жмуря глаза и облокачиваясь локтями на тот же подоконник. Его лицо уже глядело устало и страдальчески.
— Да, — отвечал тот.
— Это тебя волнует?
— Немножко.
Он улыбнулся светло и ясно.
— Ты уверен, что победишь все?
— Да.
Кондарев вздохнул, передернул плечами. Звук его голоса был мягок и задушевен.
— Готов ли у тебя отчет? — спросил он Опалихина через минуту.
— Нет еще, — отвечал тот, — хотя скоро я уже его закончу. — Внезапно он усмехнулся и добавил: — Неужто ты можешь подозревать, что я попользовался хотя единою копейкою земства?
Кондарев с живостью воскликнул:
— Я никогда этого не думал, клянусь тебе!
Его голос звучал искренно и правдиво. Он добавил:
— Но какие боги удерживают тебя от этого?
— Я могу работать, — вместо ответа проговорил Опалихин, — я могу работать, — повторил он, и зарабатывать столько, сколько мне нужно. Зачем же мне чужие деньги?
Он пожал плечами.
— Ты первый работник в губернии! — снова искренно и задушевно воскликнул Кондарев. — Но что бы было, если бы ты потерял способность к работе? — Он уставил на Опалихина горячий взор. — Что бы тебе подсказали твои боги? — добавил он. Опалихин молчал. На дворе было тихо. Синий мрак неподвижно стоял за околицей и ровное дыхание ночи струилось в комнату над головой Кондарева свежей волной. Он слышал, как лошадь грызла удила.
— Что бы было, если бы ничего не было? — вопросом же отвечал Опалихин и усмехнулся.
— Ну, ответь мне, ну, сделай милость! — вскрикнул Кондарев с горячностью.
— Я, право, не знаю, что сказать тебе, — отвечал Опалихин. Он подумал и добавил:
— Тогда, может быть.
— Скажи, что это вздор, — вскрикнул Кондарев.
— Тогда, может быть, — настойчиво повторил Опалихин, и холодный свет скользнул в его глазах.
— Так говорит Заратустра, — вздохнул Кондарев.
Он стоял все в той же позе, облокачиваясь обоими локтями на подоконник. Его лицо было все также бледно, а глаза зажглись резким и сухим блеском.
— А мужики подохли бы с голода? Да? — спросил он Опалихина холодно и резко.
— А мужики подохли бы с голода, — отвечал тот, — ведь я сам для себя нужнее, и кто мне они? Случайные попутчики в лодке? И если нас захватил шквал, что же? — презрительно усмехнулся он.
Кондарев схватил его за локоть.
— Так их нужно вышвырнуть за борт? Да? Откажись от своих слов, прошу тебя, — вскрикнул он с мучением на лице. — Откажись, ради Бога! — не выпускал он его локтя. — Ну, что тебе стоит отказаться! Ну, сделай же это, — повторял он с розовыми пятнами на щеках.
Опалихин усмехнулся.
— Во имя чего? — спросил он Кондарева.
Кондарев чуть не вскрикнул:
— Ты сам себя потопишь завтра этою фразой!
Он хрипло расхохотался, отпустил локоть Опалихина и, подражая ему, насмешливо произнес:
— Во имя чего? — И с хриплым смехом он добавил: — Так непременно же приезжай ко мне завтра.
— Непременно, непременно, — усмехнулся и Опалихин.
Кондарев пожал его за локоть и направился к лошади. Уже усаживаясь в седло, он холодно и насмешливо декламировал:
И слабым манием руки
На русских двинул он полки!