— Господа! — громко заговорил Опалихин, когда после обильного ужина хозяйка хотела было вставать из-за стола. — Господа! Андрей Дмитрич Кондарев сообщил мне, что он привез с собою сказочку собственного своего сочинения, которую он желал бы прочесть всем нам. Не правда ли, пусть прочтет?
— Пусть прочтет, пусть прочтет! — закричали Ложбинина и Людмилочка, хлопая в ладоши.
Людмилочка, злоупотребившая на этот раз наливкой, даже почему-то добавила:
— Браво, браво!
— Пусть прочтет! — повторили все.
Кондарев, устало жмуря глаза, вынул из бокового кармана пиджака маленькую тетрадочку, передохнул от нервной дрожи и громко произнес:
— Весною, — начал он, — в 1900 году от рождества Вильяма Нельсона, великого изобретателя усовершенствованного воздухоплавательного велосипеда, в царстве Разума все обстояло благополучно. Этот год выдался каким-то особенно удачным. За весь год не случилось ни одного преступления против собственности и личности граждан. Такие преступления, впрочем, вообще, совершались здесь редко, так как общественный механизм был свинчен с такою математической точностью, с таким удивительным расчетом, что вредить соседу значило вредить себе, и обокрасть его — обокрасть себя. Должность ночных караульщиков была упразднена, и только некоторые из ревнивцев нанимали их для своих жен. Итак, все обстояло благополучно. Алкоголики были все вылечены, хронически больным найдены подходящие работы, причем часть безнадежно слепых занимали должности судей, так как все равно им никогда не приходилось рыться в законах, за отсутствием преступлений. По той же самой причине косноязычные сделались адвокатами. Даже семейных драм в этот год не произошло. Работою целых веков характер людей до того сгладился, до того был пригнан к известному желательному для разума шаблону, что люди стали похожи друг на друга, как ерш на ерша. А при таком положения вещей, об отвергнутой любви, например, не могло быть и речи; Матрене было все равно, кого бы ни любить: Петра или Семена. А для Семена и Матрена, и Марья являлись все одним и тем же ершом. Разум восторжествовал и убил чувства, все до единого: высокомерие и кротость, жалость и ненависть, любовь и враждебность. Только одно равнодушие разносилось человеческой кровью по уравновешенным и спокойным мышцам. Три божества, три идеала — «выгодно», «разумно» и «полезно» — сделали то, что самая буйная область человеческой сущности была обуздана и порабощена навеки. Человек никогда, ни в чем не вредил соседу, но он был безжалостен как зверь. Царство Разума было «царством просвещенных зверей».
Кондарев передохнул, оглядел Опалихина усталым взором и продолжал:
«Но люди не сознавали этого; они не сознавали, что они звери, что они хуже зверей, у которых все же есть намеки на чувства, в то время, как у них не было ничего, ничего, кроме инстинкта самосохранения, инстинкта искусно сложенного каменного сооружения, противополагающего удару молота свою крепость и за себя, и за соседа. И люди неустанно трудились над созданием этого каменного бегемота целые века, совершенствуя бесчисленные винтики и колеса, напрягая весь свой разум и все усилия, тогда как во имя того же самосохранения, им нужно было разнести все это нелепое здание по камню. Они наслаждались покоем и счастьем, воображая, что это счастье прочно, между тем, как в мире не было ничего более опасного и более ужасного самого этого колосса. И было достаточно одного камня, брошенного под колесо машины, чтобы произошла катастрофа со всею свирепостью, на которую только способна машина. Однако, по наружному виду трудно было угадать о ее близости. Весна стояла теплая, благодатная, урожай обещал быть баснословным, и поля, удобренные азотом, добытым непосредственно из воздуха, зеленели своей тучной щетиной, как непролазные дебри болота. А, между тем, камешек был так близок.
И вот, в Великий город, являвшийся центром царства Разума, внезапно проник слух, что в одном из маленьких городков царства на людях появилась неслыханная, ужасная болезнь, не поддающаяся никаким средствам медиков, от которой люди мрут, как мухи, в неимоверном количестве и с изумительною быстротою. Великий город слегка заволновался. Лучшие медицинские силы были отправлены в городок, пораженный ужасным мором. Но силы возвратились и дали ответ, что борьба с неизвестной болезнью — бесполезна. Болезнь не поддается никакому лечению, и ее исход — смерть. Наука в настоящем ее положении, несмотря на весь свой великолепный багаж, является здесь бессильной и может дать только один совет: строжайший карантин. Это единственное средство: других, к сожалению, нет.
Великий город поволновался и успокоился. Ну, что же? Карантин, так карантин. Городок обречен на смерть, но что же делать? Строжайший карантин обложил городок, с наказом, чтобы и мышь не пробежала. А пытающихся прорваться — сжигать, благо средства к тому наукою выработаны. Но, несмотря на ужасный карантин, новое страшное известие вскоре вновь взволновало Великий город. Болезнь перекинуло, как в пожар перекидывает головешки, еще в один соседний городок, а затем в другой и третий, а почему, и отчего, — неизвестно.
Снова были посланы медицинские силы, и силы снова дали ответ: никакой карантин не поможет и помочь не может. Ужасные зерна болезни сохраняются в почве неопределенное время здравыми, невредимыми и вполне годными к жизни, а затем они разносятся по воздуху ветрами. В таком смысле высказались медицинские силы, и сообщение это было тотчас же обнародовано. Город заволновался. В первый раз в царство Разума заглянул ужас. Толпы народа загудели по улицам города, как волны моря под натиском бури. Люди поняли, что хотя наука узнала многое, но неизвестные земли все же существуют и для нее. Великий город загудел, как гигантский улей, всполошенный горящею головнею. А лучшие умы всей страны три дня и три ночи почти без сна и пищи сидели в храме науки, производили опыты и совещались. Наконец, результат их самоотверженной работы был объявлен забушевавшему городу. Вот что узнал он:
Зерна болезни гибнут только в огне, плавящем железо, а потому, чтобы прекратить дальнейшее распространение мора, надо сжечь всю охваченную болезнью область, со всем, что заключается в ней, прокалив даже самую почву. Техника обладает нужными для того средствами, но жечь ли? Не выждать ли? Охваченная мором область, одна из хороших житниц царства, и подписать ей смертный приговор, не взвесив всех обстоятельств, не совсем разумно. А, между тем, через неделю, через две, может быть, будет найдено более целесообразное средство. Но и выжидать, впрочем, не безопасно. Итак: жечь, или выжидать?
Толпа заревела как исполинский зверь:
— Жечь!
Инстинкт самосохранения сказался.
Город немедля приступил к сооружению десяти гигантских башен, с вершины которых должны были быть направлены на несчастную область жестокие лучи тепловых солнц. Работа шла с головокружительной быстротой и скоро десять чудовищных исполинов высоко подняли свои металлические головы над крышами города. Между тем, пронырливые и ловкие антрепренеры устраивали громаднейшие амфитеатры, откуда любопытная публика могла бы созерцать величественное зрелище пожара целой области. И вот, наконец, настал назначенный для этого день. Великий город гудел и волновался с утра, переполняя чудовищных размеров амфитеатры, куда то и дело подъезжали экипажи, с мило болтающими женщинами и сдержанными, спокойно рассудительными мужчинами. Роковой момент приближался; уже с металлических голов высоко вздымавшихся чудовищ зловеще мигнули зеленые глаза тепловых солнц, управляемых умелыми руками, и переполненные народом бесчисленные ярусы многоэтажных амфитеатров затаили дыхание, как вдруг ужасающий рев всколыхнул окрестность. Амфитеатры внезапно увидели в небе зеленые столбы теплового света, направляемые откуда-то и, очевидно, столь же искусными руками на самый Великий город. И они поняли все. Обреченная на сожжение область узнала о готовящейся ей участи и соорудила точно такие же чудовища, решившись на отчаянную борьбу за жизнь. Область взбунтовалась. И борьба началась. Бесчисленные зеленые лучи, как скрещенные мечи, сверкнули в небе, озаряя окрестности зловещим зеленым светом. Зеленые пятна света замелькали по крышам многоэтажных зданий… И вдруг Великий город испустил мучительный рев обожженного раскаленным железом быка. Бросив смертоносные копья тепловых лучей в грудь пораженной области, он принял и сам ее смертельный удар. Столбы дыма и пламени, как взрывавшиеся бомбы, показывались то там, то сям с ужасным шипеньем. Зажженные амфитеатры с грохотом рушились, и исступленный вой бешеного зверя, запертого в ловушку, носился в воздухе. А на горизонте вздымались такие же точно столбы дыма и пламени. Это горела обреченная на смерть область. Царство разума погибало. Камень был брошен, равновесие нарушено, и ловко свинченная машина поедала самое себя, с жестокостью попорченной машины, в диком реве и гуле, в дыму и пламени».
Кондарев замолчал и спрятал тетрадочку обратно в свой карман.
— Сказочка ничего себе, — сказал Опалихин, — жаль только, что в ней масса неточностей. Ты, например, совершенно исключаешь в гражданах Царства Разума жалость, а, между тем, в этом царстве каждый сосед должен будет жалеть соседа, ну, хотя бы вот так же, как хозяин жалеет домашний скот. И потом эта ужасная развязка, — продолжал он, — чтобы устроить ее, тебе потребовалось призвать на помощь какой-то удивительный мор. А это натяжка. При таком море едва ли возможен порядок в каком угодно благоустроенном царстве. И, следовательно, сказочка решительно ничего не доказывает. А, впрочем, она ничего себе! — заключил Опалихин с ясной улыбкой.
«А не прочитать ли мне вслух письмо Евстигнея Федотова? — вдруг пришло в голову Кондарева. — Ну, хоть как образец крестьянского изложения мыслей. Вот подскочит-то», — думал он об Опалихине. Он побелел, как полотно; мучительная улыбка искривила его губы. Горячий вихорь дикого желания наскочил на него и закружил в своем бешеном водовороте. Его рука снова полезла в боковой карман пиджака.
Людмилочка взвизгнула.
— Да что ты делаешь! — вдруг крикнул Опалихин, бросаясь к Кондареву и ловя его за локти.
Кондарев с качающейся на плечах головой сползал с своего стула под стол.
— Обморок, — проговорил Опалихин, — ублажил самого себя сказочкой. Ну, люди! — И он поднес к побелевшим губам Кондарева стакан воды.
— Хочешь, Таня, немножко прокатиться со мною? — спросил Кондарев жену, когда они уже сидели рядом в фаэтоне, уезжая с вечеринки Ложбининой.
Татьяна Михайловна безмолвно кивнула головою.
— Так провези нас сначала полем, а затем домой. Да потише, — сказал Кондарев кучеру.
И покойнее усаживаясь в угол экипажа, с тем расчетом, чтобы ему было видно лицо жены, он заговорил:
— Я хочу рассказать тебе, Таня, крошечную, крошечную сказочку. Я слышал ее от одного плутоватого татарина в пыльном степном городке, на конной ярмарке. Татарин называл свою сказочку «сказкой о Христе и Магомете», и когда он говорил ее, его узенькие и раскосые глазки лукаво светились от удовольствия. Ему казалось, что этой сказочкой Магомет очерчен куда величественнее, чем Христос, и чувство удовольствия, светившееся при этом в его глазах, делало честь его религиозности.
Кондарев замолчал, приваливаясь в угол экипажа. Татьяна Михайловна смотрела на мужа своими мерцающими глазами и видела, как тени разнородных чувств скользили по этому белевшему во мраке лицу, освещая его как бы вспышками какого-то огня.
Они уже въезжали в поле; слабые звуки сельской жизни едва достигали сюда, обещая впереди благоговейную тишину. Татьяна Михайловна внезапно схватила руку мужа и сдавила ее нервным и коротким пожатием.
— Ну, что же ты замолчал? — спросила она.
Кондарев точно очнулся от сна.
— Татарин говорил мне так, — начал он. — Однажды в одной пустыне Бог свел Христа и Магомета, и выпустил на них двух диких львов, для того, чтобы Пророки показали Ему свою силу. И когда лев подбежал к Магомету, Пророк перерубил его пополам своею саблей, а Христос обласкал подбежавшего к нему льва рукою и поехал на нем верхом. Этого льва, говорил татарин, люди долго показывали по городам в клетке, но когда человек однажды вошел к нему, лев задрал его насмерть. Что можно Христу, пояснял татарин, того нельзя человеку, — и с лукавой улыбкой он добавлял — Магомет лучше! А иногда он заключал свою сказку так: и ваша верэ и наша верэ — одно. Только у вас ад горячий, у нас — калудный. «Калудный» означало холодный.
Кондарев замолчал. Татьяна Михайловна слабо улыбнулась. Они уже давно ехали полем. Последние отголоски сельской жизни остались далеко позади, и ни один звук не врывался сюда. Одна бесконечная равнина высокой ржи, вся оцепеневшая под ночным небом, лежала перед ними в могучей красоте. Дыхание ее великой груди проносилось порою из края в край теплой и легкой волною, оставляя за собой мягкий и протяжный шелест. Здесь не было ничего лишнего. Здесь было только небо и звезды, да бесконечное море ржи, да вот этот протяжный шелест. И только. Но все это было так удивительно красиво и просто. Так просто, что, казалось, и лошади чувствовали всю божественную прелесть этой простоты, и они шли, чуть колыхая крупами и кивая умными мордами, шли каким-то особенным степенным шагом, как будто гордые сознанием того, что и их коснулась эта святейшая благость.
Кондарев оглянулся на жену и не узнал ее лица. Она глядела прямо перед собою скорбными мерцающими глазами, и все ее побледневшее лицо трепетало в молитвенном созерцании и муках покаяния.
Муж понял ее. Он слишком хорошо знал весь склад ее мыслей. Она думала. «Господи Боже наш! Светлый и чистый! Жертва и Сила! Кротость и Слава! Взгляни на муки наши и порази зверя, сидящего в нас, саблей». Кондарев взял руку жены и тихо пожал. Он умышленно рассказал ей сейчас эту сказочку.
— А вот что, Таня, — внезапно спросил он ее ласково и укоризненно, — почему ты детей сегодня на ночь не благословила? Это так нехорошо!
Он видел, какой мукою дрогнули ее губы. У него замерло сердце. Она прошептала:
— Забыла.
Но он понял по ее лицу, что она не забыла, а не смела. Он тихо сказал кучеру: «домой!» и с мучительной тоскою подумал: «О, как я ее ударил, как я больно ее ударил, и неужели же у меня хватит и сил и мужества ударить ее еще больнее? Для кого же и для чего же все это нужно?»