Солнце клонилось к закату, но в поле было еще совсем светло, и песни жаворонков доносились оттуда в усадьбу, как звон серебряных колокольчиков.
Татьяна Михайловна сидела на крыльце своего дома, слушала это живое и радостное пенье полей и глядела на бабу. А баба с коричневым лицом и коричневыми руками стояла прямо против нее, тыкала пальцем в свою ногу и говорила:
— И кто ее знает, отчего эта самая болезнь прикинулась, но только болит третий день. Ни тебе встать, ни тебе сесть, ни тебе ходить. Можжит, — и весь сказ. Пошла я третьеводни в клетушку за мучицей, и диви бы черным словом обмолвилась или еще что: а то даже ни Боже мой. А она, моя матушка, словно кто ее под коленку шилом ткнул. И свету не взвидеть!
Баба замолчала, печально покачивая головой. Татьяна Михайловна, поглядывая за ворота усадьбы, думала: «Опалихин обещал сегодня приехать, а сам не едет». «А, впрочем, мне-то больно нужно», — добавила она мысленно. И, заглянув в лицо бабы, она сказала:
— В больницу съезди, Матрена, а у меня, какие же у меня лекарства? — развела она руками.
— А великим постом давала, как тогда помогло! — вздохнула баба. — Скупишься ты! Вот что! Эх, матушка, и без того богата, на что тебе больше-то? И так сундуки полны.
— Да я не скуплюсь вовсе, а только я ведь тогда давала от горла, а теперь нога.
— Оно не только от горла, — говорила баба. — У Васютки головка болела, примочила я ему головку, — голове легче. У кума Захара к сердцу подкатывало, размешала я ему ложечку на стакан квасу — как тебе рукой сняло. Оно не только от горла. Дай ты мне его, сделай милость.
— Да ведь не поможет! — пожала плечом Татьяна Михайловна.
— Поможет. Дай, родная. Дай, золоченая. Дай, заставь за себя Бога молить, — вздыхала баба, кланяясь коричневым унылым лицом.
Татьяне Михайловне пришлось уступить; она поднялась с крыльца и вынесла то, что просила баба. Это был слабый раствор борной кислоты.
Баба, ковыляя, ушла, а Татьяна Михайловна осталась на крыльце.
«Обещал приехать, а сам не едет. И зачем ему нужно видеть меня?» — думала она об Опалихине. Эти думы преследовали ее, помимо ее воли, помимо ее желания, как стая надоедливых мух, и она тщетно пыталась уйти от них в какое-нибудь дело, в какую-нибудь книгу, в какое-нибудь занятие. Работа не клеилась, а книга не читалась, и целый день она бродила в странной тревоге и беспокойстве, точно отравленная каким-то напитком.
«И зачем ему нужно видеть меня?» — думала она, и ее глаза с недоумением глядели на окружающее. Однако, и на крыльце ей не сиделось, и она пошла в сад, полная замешательства и недоумения перед тем чувством, которое поднималось в ее сердце. По дороге она припоминала вчерашние слова Опалихина.
Целую неделю после разговора с нею в беседке он как будто избегал ее, а вчера во время разъезда с вечеринки от Ложбининой он внезапно подошел к ней и, побледнев всем лицом, шепнул:
— Завтра я приеду к вам. Не браните меня за это. — Он точно подождал ее ответа и тем же шепотом добавил: — Андрея Дмитрича завтра не будет дома; он уедет к Грохотову смотреть велосипед с бензиновым двигателем.
Чуть заметная усмешка скользнула по его надменным губам, и он торопливо ушел от нее.
Татьяна Михайловна вошла в сад. Дети с возбужденными лицами играли на луговине в какую-то игру; увидев ее, они со всех ног бросились к ней, весело крича: «Гудзонов залив, Гудзонов залив!» Но она отклонила их просьбы; ей совсем не хотелось играть, и они ушли от нее несколько опечаленные и удивленные. Мать раньше так редко отказывала им в их детских просьбах, что теперь это их озадачило. И, удаляясь, они переговаривались с некоторым беспокойством и взволнованными жестами, постоянно оглядываясь на мать. И странно было видеть замешательство и недоумение на милом розовом личике трехлетнего Юры. Он чаще всех оглядывался на мать и, прикладывая пальчик к губам, шептал:
— Тись-тись, мама бобо!
В переводе на язык взрослых это означало: «тише, тише, мама больна!»
Но мать не видела этого милого личика. Глазами, полными недоумения и тревоги, она глядела на сад и не видела ничего и никого.
И вдруг в ее глазах вспыхнули оживление и радость; она услыхала веселый говор бубенчиков и поняла, что это приехал Опалихин. Порывисто она приподнялась со скамьи, готовая идти туда, но не пошла; радость быстро сменилась в ее глазах выражением беспокойства и тревоги и некоторое время она стояла в странном замешательстве, не зная, что ей теперь надо делать, что предпринять, куда идти, что говорить. И она решила было уйти в глубь сада, чтобы несколько оттянуть момент встречи. Но уходить было уже поздно. Опалихин шел аллеей навстречу к ней, ясный и веселый, легкой и смелой походкой уверенного в своих силах человека. Рядом с ним плыла дородная тетушка Пелагея Семеновна. Опалихин увидел Татьяну Михайловну и, приподнимая с головы мягкую серую шляпу, весело и звонко крикнул:
— Здравствуйте, Татьяна Михайловна! Мне нужно было повидать Андрея Дмитрича, а его-то как раз и нет.
Он приблизился к ней, они поздоровались.
Вскоре Пелагея Семеновна степенно уплыла к дому, чтобы распорядиться чаем и было слышно, как она бряцала тяжеловесной связкой ключей, доставая ее по дороге из своего необъятного кармана. Наконец она скрылась в дверях. Они остались одни; они присели на скамью под тенью липы и заговорили о разных пустяках, о соседях, о Столбунцове, о Людмилочке. Говорили они с оживлением, перебивая друг друга, с веселыми и резкими жестами; но это оживление и эти жесты казались совсем неестественными, и было видно, что каждый из них ждет от своего соседа совсем не тех слов и не тех взглядов, но желает скрыть это даже от самого себя.
И вдруг разговор иссяк; в то же время взгляд Татьяны Михайловны упал на играющих детей, и странное, жуткое замешательство снова овладело ею; безотчетное желание уйти куда-нибудь, чтобы дети не видели их вместе, всколыхнулось в ней; по выражению ее лица он угадал ее желание, хотя он совсем не так объяснил его себе. И чтобы вывести ее из затруднения, он первый предложил ей пойти в осиновую рощу.
Она молча поднялась со скамьи и двинулась рядом с ним по желтому песку аллеи. Осиновая роща лежала тут же за садом, на берегу Вершаута, и вся состояла из нескольких десятков прямых и высоких осин, стройно вздымавшихся на веселых луговинах. Ранней весной здесь обыкновенно пасли телят, почему дети звали эту рощицу телячьим садом. Обогнув сад, они пришли сюда. Зеленые луговины рощи весело глянули на них. Они медленно двинулись узкой дорогой, опушенной кое-где лиловыми тюльпанами, и молчали с озабоченными лицами. Косые лучи солнца ярко сверкали на вершинах осин, пронизывая воздух приветливым теплом. Невидимые птицы позванивали в кустах шиповника, бузины и волчьей ягоды, разбросанных там и сям по полянам, и можно было подумать, что это весело перекликаются сами кусты, радуясь теплому вечеру.
— Вы знаете, зачем я приехал к вам сегодня? — внезапно спросил ее Опалихин, и она видела, как побледнело его лицо, опушенное белокурой бородкой.
Она не отвечала ни слова и только ниже опустила голову. Он подождал ее ответа и, досадливо качнув головой, продолжал:
— Вы отмалчиваетесь, Татьяна Михайловна, — это нехорошо. Я хочу знать правду о ваших чувствах ко мне, какою бы горькою ни оказалась эта правда, а вы уклоняетесь. Это нехорошо! — повторил он сердито.
— Слушайте, — продолжал он, и она услышала в его голосе звуки тревоги и страдания. — Слушайте. Я люблю вас, я не могу без вас жить, и мне нужно слышать от вас искренний и правдивый ответ. Не бойтесь же правды. Если вы не любите меня, скажите прямо, и клянусь вам, — почти вскрикнул он, — клянусь вам, я на этой же неделе продам имение и уеду отсюда навсегда. Я не буду стучаться в безнадежно закрытую дверь, клянусь вам! — повторил он в волнении. — Это не в моих правилах!
— А жить рядом с вами, видеть и слышать вас, и знать, что вы меня не любите, — заговорил он, — я не в силах, я не могу. Неужели же для меня нет и клочка счастья? За что? Не мучайте же меня больше и скажите хоть что-нибудь. Я и без того измучен уже достаточно.
Он досадливо передернул плечами; его движения, всегда плавные и спокойные, делались резкими.
— Верите ли вы, — снова вскрикнул он, как бы сердясь на самого себя, — верите ли вы, что я начинаю терять голову и самообладание, что я не могу порою работать, а вы знаете, как я люблю труд и как высоко ценю его.
Он замолчал, тяжело дыша; они двигались рядом по узкой дороге, в тепло нагретом воздухе ясного вечера. Низкорослые кусты весело перекликались на луговинах. Листья осин трепетали, как бьющиеся под окном бабочки, и шелест жизни носился по роще радостными и короткими вздохами.
Наконец Татьяна Михайловна прошептала:
— Я замужем. Я не должна даже слушать вас. Что вы говорите мне?
Он сердито вскрикнул:
— А я разве виноват, что встретил вас позже, чем ваш муж?
Он замолчал с резким жестом, и она увидела в его обыкновенно ясных и холодных глазах небывалые огни.
— И потом, — добавил он, — я первый раз слышу, что замужество есть причина калечить жизнь, есть отречение от счастья. Это вздор; дело не в этом, все дело в вашем чувстве!
Он снова замолчал, точно пережидая спазму, давившую его горло.
— Страсти, — наконец заговорил он взволнованно, — они сильнее нас, мы ничтожные аппараты, на одно мгновенье воспринимающие лишь отражение жизни, а страсти — это вечная мысль мира, это сама жизнь. Ничтожное и грязное чувство в ничтожном и грязном человеке — это блоха, которую можно раздавить одним пальцем, а страсть — бешеная и дикая лошадь, и каким мундштуком остановлю я ее разбег? И нужно ли останавливать?
Он замолчал, оглядывая ее; два розоватых пятна мерцали на ее бледных щеках, под самыми глазами, и он чувствовал горячий трепет ее глаз под опущенными ресницами. И этот трепет снова взволновал его несколько утомившееся сердце.
— Так что же вы молчите, — крикнул он сердито и резко, — любите ли вы меня? Да, или нет? Я жду, слышите ли, я жду и не уйду отсюда без ответа.
Внезапно она остановилась, повернулась к нему порывистым движением и подняла на него глаза; горячий трепет уже погас в них и они были тусклы; ее губы тихо дрогнули, готовясь дать ответ. Он притих, точно оцепенев, и ему показалось, что вокруг все оцепенело, замерло и притихло — и небо, и роща, и воздух, — точно течение жизни остановилось на одно мгновение. С трудом он переводил дыхание.
— Я вас не люблю, — наконец прошептала она, — уходите.
Но он не уходил. С минуту он глядел на нее с выражением страха и страдания в потемневших глазах; и затем, как бы сделав над собой усилие, он было двинулся прочь.
Но внезапно увидел на ее лице новое выражение, одну новую черточку, которая поразила его и совершенно изменила его намерение. Быстрой и решительной походкой он подошел к ней. И, заглядывая в ее бледное лицо, улыбающееся виноватой, жалкой улыбкой пристыженного человека, он прошептал:
— Завтра, ровно в 6 часов, я приду туда, к «Поющим ключам»? — И кивнул головою на ту сторону Вершаута.
Виноватая, бледная и пристыженная, она стояла перед ним. Но, однако, она прошептала:
— Я туда не приду. Но, ради Бога, не продавайте вашего имения. Ради Бога… Мне будет тяжко…
Опалихин внимательно оглядел всю ее словно сломленную фигуру, досадливо пожал плечами и, круто повернувшись, пошел от нее прочь.
— Хорошо-с, — словно обронил он по дороге, резко, — хорошо-с!