Глава II Невероятное

В жизни человека умещается много жизней, не похожих одна на другую. Однажды судьба стучится в вашу дверь и берет за руку. Подчинитесь ей: настал неповторимый час, когда она занялась непосредственно вами. Случай больше не повторится. Слишком многие, забыв, что такое свобода, упускают его. Они смахивают на насекомых в банке: клянут свою участь, дерутся между собой и ничего не делают, чтобы выбраться на волю. Предложите им другую банку или, того лучше, выход на свежий воздух – они откажутся. Привычка с детства ведет их проторенными дорожками.

Вспышка в серой мгле

Случайность, невероятный сбой помог мне тогда трезво взглянуть на самого себя. Дело было 21 июля. Через две недели нам предстояла поездка к тестю и теще, жившим в имении на юго-западе: поправка здоровья, обновление организма, долгие прогулки с тестем Пьером Ивом, ученым агрономом, прославившимся еще в двадцать пять лет диссертацией о болезнях кипарисов, который будет, как водится, пичкать меня разговорами о биотехнологии и о вновь выведенных животных. Утром у меня в кабинете побывал атташе консульства в Чикаго, молодой пижон, недавний выпускник Национальной школы управления, краснолицый крикливый бонвиван, не скрывавший своих связей в Елисейском дворце. Перед уходом он ни с того ни с сего спросил:

– Знаете, в чем главное различие между Францией и Соединенными Штатами?

– Нет.

– В размерах дерьма. Стоит пристраститься к американской кухне – и уже через несколько дней начинаешь класть такие дубины, на которые раньше явно не был способен. Вот оно, чудо янки: гигантизм всюду, вплоть до кишок. Длинные змеи, ползущие из вашей задницы в унитаз, – это акт вашей натурализации, ни больше и ни меньше.

С тем мой собеседник и удалился. В тот же день у меня была назначена встреча в «Кафе де Пари» на площади Оперы с культурным атташе в Санкт-Петербурге, скачущим болванчиком, женившимся на местной художнице и восхвалявшим ее красоту из опасения, что мы забудем это сделать.

– Чудо русской женщины, – втолковывал он мне раньше, – заключается в том, что двадцатилетние девушки способны читать в оригинале Кретьена де Труа и английскую средневековую поэзию, толковать по-немецки Лейбница, брать уроки танца сальса и между двумя поцелуями беседовать с вами о Боге и о корриде.

Его супруга к этой категории, судя по всему, не принадлежала: на самом деле она была театральной гримершей, таскавшейся по дипломатическим приемам в поисках покровителя. Он называл ее ветреной за то, что она пожирала глазами каждого появлявшегося вблизи мужчину, и твердил, что она обязана хранить покорность, иначе он живо заменит ее другой. Двумя днями раньше он в панике позвонил мне и попросил о встрече вне стен нашего учреждения. Он стал жертвой мошенничества с недвижимостью: купил на имя жены дом, и теперь она затеяла бракоразводный процесс и наняла громил, которые вышвырнули его из дому.

Впрочем, этот бедняга по имени Жан-Луи Мондетур не явился на встречу со мной по причине, о которой я узнал позже: в его самолет угодила молния, и он был вынужден совершить экстренную посадку в Хельсинки.

Сидя на террасе кафе, я нервничал, поглядывал на часы, вытягивал шею, вертел вправо-влево головой. Я умирал от жары. Над правым берегом Сены зависла грозовая туча, все небо затянули свинцово-черные облака Я развязал галстук, расстегнул рубашку и сидел, обмахиваясь картой напитков.

– Она опаздывает?

Вопрос был задан сахарным голосом сзади, прямо мне в ухо. Я подскочил и обернулся, слегка напуганный. Меня разглядывала с видом гурмана представительная дама со слишком большим декольте, с растаявшим на крыльях носа гримом. От нее сильно пахло не то розой, не то фиалкой. Ее изрядно переделанное лицо полностью соответствовало тому пудингу под названием «Вторая империя», в который превратилось «Кафе де Пари» с его ложными потолками, золочеными колоннами, росписью под античность. Она сразу напомнила мне вдовушек с напудренными щеками и плотоядными зубами, что восседают в чайных салонах среди царства шоколадных эклеров и ромовых баб, гордясь тем, что свели в могилу по нескольку мужей. Струйка пота стекала с ее шеи в ложбинку между грудями, прокладывая себе русло среди складок кожи. Злоупотребление солнцем сослужило ей дурную службу: медный сожженный эпидермис, похожий на волокна горелого сахара, покрылся паутиной мелких трещинок.

– Вы ко мне обращаетесь?

– Конечно. Я спросила, не опаздывает ли та, кого вы ждете. Эта жара вас так замучила!

– Ошибаетесь, я жду коллегу по работе.

Я принял прежнюю позу с мыслью не допустить никакого излияния чувств. Но ее взгляд по-прежнему сверлил мне затылок, проникал в череп, словно буравчик. Пришлось мне еще раз повернуться в кресле. Ее мокрые губы в ярко-красной помаде оставались приоткрыты в улыбке. Ей удалось меня смутить.

– Что же у вас за работа, молодой человек?

Сидя к ней вполоборота, я коротко объяснил, чем занимаюсь. Время близилось к 16 часам Я оплатил счет, не желая продолжать болтовню со скучающей особой. Но она бесцеремонно засыпала меня вопросами, заставляла отвечать. Я гримасничал, по-прежнему сидя к ней боком. При всем неудобстве этой позы, я пустился в объяснения, которых предпочел бы избежать, но иначе ее любопытство было не утолить. За четверть часа я почти все ей про себя выложил и уже корил себя за легкомыслие. Вежливость меня погубит! Я смотрел на наслоения жира на лице докучливой соседки, толстые пласты, соперничавшие с загаром. Под этим углом – с раздутыми губами, с искусственными скулами – она выглядела довольно уродливой. Она мне бессовестно льстила, называя очаровательным и робким, демонстрировала необузданную страсть к международным вопросам, к роли Франции в мире. Она дошла в своей фамильярности до того, что самовольно уселась ко мне за столик и жестом велела официанту подать нам еще два напитка. Я умирал от смущения и молился, чтобы атташе по культуре вытащил меня, наконец, из этой ужасной западни. Его нелепые откровения я заранее предпочитал надоедливому вниманию этой незнакомки. Она уже позволяла себе нечто такое, чего я несколько минут назад и представить не мог: взяла и взъерошила мне волосы. Я вздрогнул от отвращения, сделал вид, что встаю, и зацепился ногами за ножки стола.

– Успокойтесь, мсье дипломат (я назвался этим пышным титулом), сохраняйте хладнокровие!

Я откинул голову назад, чтобы увернуться от ее беспардонных пальцев.

– Как насчет того, чтобы провести со мной немного времени?

– Благодарю, нет, и речи быть не может.

– Ну-ну, подумайте хорошенько. Не ребячьтесь.

– Нет, правда, это не в моем вкусе.

– Сама вижу, что я не в вашем вкусе: вы считаете меня староватой, да?

Я что-то бессвязно пробормотал и уронил голову.

– Но мнение можно поменять, тем более в тридцать лет.

– Дело не в этом.

– Не уверена. Как вас зовут?

– Себастьян.

– Какое милое имя, до чего допотопное! Так и вижу вас пронзенным стрелами амура!

– Не нахожу связи.

– Не упирайтесь, Себастьян. Меня зовут Флоранс Министерство иностранных дел – моя слабость.

Ничто не могло сбить ее с толку, наглость ее не знала пределов. Мы продолжили обмен банальностями. На конкурсе пошляков нам не было бы равных. Я был совершенно ошарашен, но то, что последовало, меня попросту потрясло. До этой минуты я считал, что имею дело со старой профессионалкой, ищущей клиентов. Есть ремесла, в которых не прощается нарушение возрастной границы, а моя соседка как будто забыла это золотое правило. Я уже привстал, решив откланяться, положить конец этому смехотворному недоразумению, когда Флоранс (придется дальше называть ее по имени) положила вдруг на стол две бумажки по сто евро. Я не поверил своим глазам и от изумления снова плюхнулся в кресло. Я таращился на нежно-зеленые купюры с изображениями ворот и арок, благородно хрустевшие в пальцах моей непрошеной собеседницы.

– Это вам. Берите!

Купюры были новенькие, еще с запахом типографской краски. Я не мог поверить, что это происходит со мной. Я отодвинул деньги к краю стола, прищурился, чтобы выглядеть решительнее, и проговорил:

– Этого хлеба я не ем!

В действительности я не издал ни звука: фраза так и осталась в стадии намерения. Надо было мне бежать со всех ног. А я вместо этого допустил, чтобы Флоранс наклонилась ко мне и выдала обернутую в облачко духов фразу:

– Я хочу вас!

Затем она взяла свои евро и положила их в карман моего пиджака с ловкостью, от которой я совсем оторопел. Официант подмигнул мне, звеня в кармане мелочью. Меня разбил паралич, я густо покраснел.

– Весьма сожалею, но я не изменяю жене. Это дело принципа.

Стоило мне произнести эти слова, как к величайшему своему стыду я испытал острое возбуждение. Прямо скажу, у меня вскочил член, и это была не механическая эрекция, как у потягивающегося сонного животного, а полноценная, максимально твердая – что называется, торчком. Флоранс тут же это заметила, благо на мне были легкие светло-бежевые брюки, и положила мне на бедро свою горячую ладонь, отчего у меня в паху случилось сладостное содрогание.

– Я понимаю, что с вами происходит. Первый раз, да? Это очень волнующе, можете не торопиться.

Ее пальцы скользили по моей ноге, ощупывая каждый миллиметр штанины, прикосновение было полно ласки. Я был в ужасе от своей реакции, внутри меня боролись две натуры, и я ненавидел себя за этот внутренний разлад, за то, что не смог предстать единой глыбой непреклонного отказа. Такого со мной никогда не бывало. Как бы я хотел оказаться дома, за тройным поясом безопасности: квартира, жена, дети!

– Знаешь, ты такая прелесть! Пойдем со мной.

Она уже посмела мне тыкать! Эта женщина собиралась сбыть мне гнусный товар. Ничего, сейчас я поставлю ее на место.

– Я с вами не пойду.

– Расхотелось?

С грубостью торговца скотом она положила на стол еще сто евро. За кого она меня принимает? Зелень купюры колебалась у меня перед глазами, как луг на ветру. Я почувствовал, что эрекция только усиливается, и постарался прикрыться полой пиджака.

– Мне хочется тебя раздеть, почувствовать всем телом твою наготу.

И она высоко задрала юбку, демонстрируя блестящие, словно полированные, ноги. Как она может так ошибаться? Я же совершенно из другого теста, разве я похож на молодчиков с напомаженными волосами, которые шляются по бульварам в поисках свежачка? Что за вопиющая, оскорбительная неразборчивость! Надо все ясно ей растолковать. Она тем временем отодвинула кресло и встала.

– Идем, довольно болтовни.

Я тоже встал, но мои брюки топорщились спереди, как подпертая шестом палатка, поэтому мне пришлось снова сесть. Флоранс без тени насмешки схватила с соседнего столика газету – кажется, «Фигаро» – и протянула ее мне:

– Закройся вот этим, должен же быть от прессы какой-то толк!

Я повиновался, как идиот, и покинул вместе с ней кафе, уверенный, что все посетители слышали наш разговор и теперь покатываются со смеху над моей трусостью. Я дал себе слово возобновить свою защитную речь и оправдаться вдали от свидетелей. Мы шли бок о бок, она, такая маленькая, шагала тяжело и выглядела безобидной. Хватило бы подножки, чтобы она растянулась на тротуаре. Соблазнительного в ней не было ровным счетом ничего. Это же смешно, мне надо было сразу уйти, и дело с концом! На нас глазели, мужчины косились на ее бесстыжее декольте, похожее на балкон из выжженной плоти. Все догадывались, что должно произойти, и меня провожали похотливые взгляды. Угораздило же меня появиться в обществе подобной особы! Я начал длинное объяснение, оттачивая свои доводы. Достаточно было найти убедительные слова, и она непременно оценит мое прямодушие, может, даже извинится за то, что пристала ко мне. Пожилая женщина, не избалованная природой, не должна просить услуг такого рода от мужчины, годящегося ей в сыновья. Даже за плату. Она ничего не отвечала и знай себе неспешно шла с загадочной улыбкой на лице. Один раз, правда, покосилась на мои брюки и бросила:

– Ты был бы убедительнее, если бы не поднял грот.

– Это автоматически, я не виноват.

– Знаю, что не виноват, и не насилуй себя. Твое тело говорит за тебя… и за меня.

Она заткнула мне рот. Через пять минут мы вошли под козырек «Гранд-отеля» на улице Скриб. Портье в сюртуках провожали нас улыбками, приподнимая шляпы. Они наверняка были с ней заодно, служили зазывалами и получали комиссионные. Она без слов схватила меня за руку и потащила через вестибюль, залитый ледяным светом, обогнула людный салон под стеклянным куполом, остановилась перед лифтом. На площадку из искусственного мрамора выходили двери четырех лифтовых шахт. Я не сопротивлялся, слишком был ошеломлен. К счастью, у дамы оказался при себе магнитный ключ, так что нам не пришлось идти к стойке администратора, где я бы сгорел от стыда под взглядами обслуги. Я молча шел, опустив глаза, твердя себе: я никого не вижу – и меня никто не видит. Флоранс, то тыкая мне, то обращаясь на «вы», тихо шептала упреки и слова ободрения, но я ее почти не слышал. Вместе с нами в лифте ехала дама в шляпке и два туриста в пляжных шортах, у которых покраснели от смущения не только лица, но и руки. Я боялся, как бы кто-нибудь из них не посмотрел мне в глаза и не воскликнул во весь голос: «Вам не стыдно?» Мы шли по нескончаемым коридорам, пока не остановились перед лакированной дверью, на которой красовался золоченый номер «480». Я сложил цифры, я ведь математический маньяк.

4 + 8 = 12, 1+2 = 3. Что означает тройка? Три дня счастья, три дня бед, новое трио? Стоило нам войти, женщина закрыла мне рот ладонью и приперла меня к стене.

– Да заткнись ты, наконец, надоел!

В номере трудился почем зря могучий кондиционер. Она положила сумочку, села на кровать и небрежно похлопала ладонью по подушкам.

– Иди ко мне, дурачок, покажи, что у тебя за душой. Не бойся, наказание будет легким. Я тебя не съем. Вернее, съем, конечно, но от тебя ничего не убудет.

Что за клоака меня затягивала! Еще не поздно сбежать, хлопнуть дверью.

– Раздень меня, пожалуйста. Прояви хотя бы немного вежливости. За это я тебе и плачу.

Мне пришлось аккуратно снять с нее бежевый льняной жакет, расстегнуть юбку, избавить от туфель на высоком каблуке, причинявших ей боль, от жары у нее распухли ноги. Она решила остаться в трусах и бюстгальтере еще на несколько минут, пока я приму душ. Без одежды Флоранс выглядела более изящно и привлекательно. Нагота ее молодила, ее тело старело не так стремительно, как лицо. Наверное, она была раньше красоткой, до сих пор вспоминала мужское восхищение. Я впервые собрался изменить Сюзан, да еще с женщиной по меньшей мере лет на двадцать старше меня. Это должно было меня угнетать, но я не чувствовал ни малейших угрызений совести. Происходившее казалось слишком невероятным, чтобы в него можно было поверить. Я оказался в параллельном мире, поступки в котором были не в счет. Тем временем разразилась гроза. Хлынул ливень, сотрясавший стены и двойные окна гостиничного номера, усугублявший нашу близость. Не буду врать, я был безумно возбужден, и Флоранс, оснастившей меня латексным чехлом, пришлось умерять мой пыл. Как только мы закончили, она включила телевизор и перестала обращать на меня внимание.

– Теперь можешь идти, я приму ванну. Сегодня вечером я встречаюсь с другом.

Эта встреча с «другом» меня оскорбила, словно я приобрел на нее права собственности. Из объекта вожделения я моментально превратился в использованный смятый стаканчик. В вежливости больше не было необходимости. Я молча оделся, нашел под кроватью носки, застегнул рубашку, но перед уходом замялся. Моя партнерша смотрела биржевые новости по каналу «Блумберг». Видя, что я кружу по номеру, она поцеловала меня на прощание, похлопала по заду и подтолкнула к двери. Я был в таком смятении, что забыл отдать ей деньги. Я выдавил застенчивое «До свидания, мадам» и очутился в широченном коридоре четвертого этажа, застланном таким пушистым ковром, что мне захотелось пройтись по нему босиком. Мне не было ни грустно, ни стыдно, наоборот. Я спустился вниз по лестнице, разглядывая по пути гобелены на сельские сюжеты, мебель в псевдоимперском стиле, изображения старого Парижа. Я был уверен, что никогда больше здесь не окажусь. И больше не походил на того трусишку, которого привели сюда часом раньше. Снаружи уже не было дождя, воздух стал немного прохладнее. Солнечные лучи, достигавшие Парижа, теряли силу, пройдя через слой смога и источаемого тротуарами пара. Город сам вырабатывал противоядие, защиту от летней духоты. Наступил час безмятежности, когда дневные заботы, как и зной, остаются позади, праздношатающиеся с закатанными рукавами облегченно рассаживаются на террасах. Я заметил свободное местечко в кафе, заказал пиво с лимонадом и с полуопущенными веками, ни о чем не думая, стал вкушать сладострастие сумерек.

Невозможная старая комедия

Возвращаться на службу было уже поздно, и я отправился домой, чувствуя себя слегка под хмельком, удивляясь, что почти не испытываю раскаяния. Для меня это было подтверждением, что случившаяся эскапада не получит продолжения. Даже самые завзятые домоседы хотя бы раз в жизни совершают такой резкий нырок в сторону. Я застал Сюзан за сменой лампочки, на верхней ступеньке стремянки. Даже в этой банальной позиции, в виде богини домашних искусств, я находил ее красивой и изящной. В нашей семье она была мастерицей, являвшей практическую сметку, которой я был лишен: умела чинить краны, орудовать молотком, тогда как я оторопевал перед самой мелкой бытовой поломкой, усматривая в нарушении привычного течения вещей приговор, не подлежащий обжалованию. В тот вечер моя жена была сильно взбудоражена: в восьмичасовых новостях должны были показать снятый ею репортаж. Сюжет был нетипичный: летняя вспышка гриппа у грудных детей и стариков. Опасный вирус, перед которым бессильна медицина, поражал с июня самых юных и самых старых. В залитом солнцем доме престарелых департамента Сена-и-Марна сняли старика с безразличным лицом, беспрерывно чихавшего на оконное стекло. Камера показала крупным планом стекающую на подоконник мокроту. Я мог полюбоваться творческой находкой Сюзан: в кадре появился, как в фантастическом кино, состав соплей, все эти волокна – этакий натуралистический витраж. Бесконечное увеличение вычленило сам грозный вирус, и серьезный голос провозгласил: вот что испортит вам отпуск и, возможно, поставит под угрозу саму вашу жизнь!

Меры предосторожности состояли всего лишь в ношении в разгар августа шарфа, в защите от сквозняков, в обильной вентиляции помещений. Ученый Пастеровского института, доктор Филанш, подробно поведал о тревожной статистике сезонной динамики заболеваний. Он предрек на ближайшую зиму вредное воздействие солнечных лучей даже в пасмурную погоду из-за исчезновения озонового слоя и советовал пользоваться сильным защитным кремом даже в декабре, даже в помещении. А болезненным людям он рекомендовал хорошенько укрываться и включать обогреватели с первого июля! Настоящий переворот в нашем образе жизни! Сюзан была вне себя от радости, тем более что главный редактор хвалил ее за постановку и за комментарий. Моя жена, совсем как я, раскрывалась от похвал, как цветок на свету.

Уже назавтра ее информация должна была вызвать небывалую панику среди пожилых людей. Врачебная братия осуждала телеканал за распространение ложных сведений и требовала официального опровержения, грозя судебным преследованием.

В резком коммюнике утверждалось, что в странах Северной Европы опасность солнечного удара с октября по май равна нулю, особенно под дождем. Но спор уже был затеян, и Сюзан несколько недель оставалась его героиней. В благодарность канал отправил ее в Египет, делать репортаж о новорожденной из каирского предместья, покрытой густыми черными волосами. Доктора теологии в университете Аль-Азар уже встали в связи с этим ребенком перед серьезной проблемой: нужна ли бородатым женщинам паранджа? Сюзан была в восторге. Пребывая в эйфории, мы с ней в тот вечер усердно занимались любовью. Нужно ли говорить, что дневная выходка только усилила мою страсть к жене? К сексу она относилась сурово: уклониться от него было невозможно, он представлял собой барометр состояния супружеской пары. Мой друг Жеральд придерживался странной теории женской сексуальности: это-де обман, приманка для мужчин, призванная привлечь их и привязать к домашнему очагу. Женщина рядится в неистовую Венеру, чтобы вернее поймать добычу и обеспечить размножение вида. Это суждение волновало меня, но не убеждало: я считал, что моя супруга вовсе не входит в эту категорию. Обнимаясь, мы с Сюзан не могли себе позволить отойти ко сну, так мы были жадны до продления приятных эмоций. Она принялась делать мне массаж под музыку в стиле нью-эйдж. Мне вспомнилась сцена в «Гранд-отеле», и я снова пришел в сильное возбуждение, которое моя партнерша приняла на свой счет. Но нет, мое желание адресовалось сцапавшей меня в кафе престарелой незнакомке, чьи увядшие прелести волновали меня в тот момент куда больше, чем безупречные формы жены.

Мне было остро необходимо облегчить душу, доверить мою тайну дружеским ушам! Огромное удовольствие любовного приключения в том и состоит, чтобы, пережив его, суметь красочно поведать о нем. Как раз на следующий день было назначено годовое собрание «Та Зоа Трекеи», ужин с участием непосвященных, имевший целью впрыснуть новую кровь в наше привилегированное сообщество. Заседание проходило в Военном клубе на площади Сен-Огюстен, арендованном нами на вечер. Соискатели, человек десять, томились в небольшой комнате, куда им заносили вино и крепкие напитки. Мы сидели в большом, довольно строгом зале по соседству, вокруг накрытого для нас стола. Меня всегда удивляло, как сильно здравомыслящие мужчины и женщины мечтают вступить в клуб вроде нашего, вплоть до того, что непринятые готовы попытать счастья спустя год. Ведь даже добившись членства, они все равно не могут надеяться попасть в центральное ядро, к нам, семи мушкетерам-основателям» они вынуждены прозябать во второй зоне, соблюдая всяческие ограничения и почти не имея прав, разве что право завидовать и подражать нам. Таков уж человек: всякая закрытая ассоциация рождает у тех, кто к ней не принадлежит, желание вступить в нее. Финансовый успех Марио, репутация Жюльена, скандальная жизнь Фанни плодили завистников. Нам приписывали необыкновенное влияние, помощь каких-то оккультных сил. Эти беспочвенные слухи льстили нам. Что ни говори, нас пьянило чувство принадлежности к касте, воображавшей, что она правит судьбами Франции. Ненависть, какую питают к Национальной школе управления и к другим привилегированным учебным заведениям те, кто в них не обучался, только укрепляла в нас чувство своей исключительности.

Я сгорал от нетерпения излить душу, лучше Жан-Марку, чем Жюльену. Мой лучший друг воображал себя нашим крестным отцом: убежденный холостяк, он считал своей семьей нас, приходил иногда в гости к завтраку, задаривал наших детей, ездил с нами в отпуск. Даже мои родители, не любившие его за политический консерватизм, ценили его преданность. Он никогда никого не оставлял на мели и воображал, что держит всю нашу группу в кулаке, как чистейшей воды бриллиант, на котором не найти ни пятнышка. Через равные промежутки времени он устраивал сеансы самокритики, на которых нам предлагалось громко говорить о том, что нас не устраивает в нем или в других. Он называл эту традицию «Огонь по центральному комитету» в память о лозунге Мао Цзэдуна во времена «культурной революции» – «Огонь по штабам». Это была могучая групповая терапия, позволявшая нашему маленькому сообществу дать волю страсти к сплетням и к сведению счетов. И все же я побаивался, как бы его, сурового пуританина, не шокировало мое чересчур интимное признание, как бы я от этого не оказался еще больше в его власти.

В тот вечер все пошло не так, как предполагалось. Экзамен кандидатов затянулся часа на три: ими оказались два врача-стоматолога, управляющий имением, адвокат, женщина-судья, женщина – комиссар полиции и три специалиста по рекламе. Все они отвечали по очереди в закрытой комнате на бесконечные вопросы. Мы проверяли бескорыстие их побуждений, их лояльность, смелость. Параллельно, без ведома кандидатов, их изучали Марио и Тео. Жюльен располагал в качестве председателя двумя голосами и мог всегда повлиять на результат голосования. Но к полуночи положение стало напряженным: Фанни поддерживала женщину-полицейского, Жюльен – адвоката, некоего Жан-Этьена Лаббе, толстячка с неприятной физиономией, к месту вставлявшего в самые изысканные фразы просторечные словечки. Человечьи группы – что звериные стаи: в них правит подчинение силе. Большинство поторопилось примкнуть к мнению Жюльена и побрело привычным, начертанным властью путем, как отъявленное панургово стадо. Но Фанни не уступала, она продолжала отстаивать свой выбор. Порой невообразимо легкомысленная: в своем возрасте она продолжала участвовать в конкурсах пожирателей жевательной резинки, рекламировала кисточку, устраняющую запах изо рта путем обработки сосочков на языке, – Фанни в вопросах власти оказывалась невероятно упорной. Удрученный ее упрямством, Жюльен, редко выходивший из терпения, пытался ее урезонить. Он напомнил, чем объясняется его предпочтение: этот Жан-Этьен Лаббе топтался у наших дверей уже три года, и пребывание вне клуба этого типа выглядело опаснее, чем его прием. У нас он был бы под контролем, к тому же Жюльен поручил бы ему щекотливое занятие: шпионить за членами второго круга, принятыми пять лет назад и являющимися таким же замкнутым товариществом, как наше. Жюльен, не выдавая своих опасений, побаивался внутреннего переворота, который сместил бы его с поста. Наш клуб функционировал по принципу разведывательной службы: каждый подглядывал за остальными и все доносил Жюльену, а тот следил за всеми сразу. Тридцать лет назад из него получился бы вождь-фанатик, бросающий свои толпы в побоище и пропагандирующий смерть хозяев и буржуа, после которых настал бы черед рыночных ханжей, ешивы[4] и Ватикана. Он допускал дискуссию, только если она подтверждала его точку зрения. Но Фанни не отступала и твердила, что ее кандидатка отвечает всем требованиям, она моложе и умнее этого безвестного провинциального стряпчего. Жюльен запустил пальцы в свою шевелюру и пронзил бунтарку взглядом. Было уже поздно, все мы устали, и он не любил, когда кто-то при свидетелях вставал ему поперек дороги. Он попробовал прибегнуть к иронии.

– Что сегодня происходит, Фанни? В тебе заговорила женская солидарность? Я думал, ты выше этого.

– А с тобой что происходит? Прилив тестостерона?

Жюльен не сумел скрыть недовольства. Он не ждал такого отпора, на его длинном лице выражение торжественности сменилось гневом Он судорожно откашлялся, позволил себе состроить гримасу, как бывало всегда, когда он нервничал. Положение становилось все хуже. Я счел нужным вмешаться и предложил вернуться к обсуждению завтра, на свежую голову. Наградив меня недобрым взглядом, Жюльен процедил сквозь зубы:

– Не лезь не в свое дело!

После этого он встал и вышел.

– Вы его оскорбили, надо его вернуть, – выдавил Жан-Марк, трепеща, как брошенная невеста.

– Успокойся! – приказала ему Фанни. – Он пошел пописать, сейчас вернется.

Она с мертвенно-бледным лицом выдерживала всеобщее немое неодобрение, только одергивала юбку, пытаясь прикрыть свои длинные голые ноги. Я взял ее за руку, чтобы подбодрить, но она чуть не вывихнула мне пальцы, потом оттолкнула меня. Фанни всегда оставалась на высоте, всегда демонстрировала неумолимую веселость. Заподозрить ее в слабости было равносильно непристойности. Даже намек на жалость был ненавистен ей.

Развенчанный деспот

Жюльен все не возвращался, вино согревалось у нас в бокалах, мы чувствовали себя глупо. Желая положить конец этой ссоре, мы отправились на поиски друга. Первым делом проверили туалет – там было пусто. Гардеробщица подтвердила недавнее бегство высокого бледного мужчины. Его мобильный телефон был выключен.

– Я тебе говорил! – крикнул Жан-Марк, обращаясь к Фанни. – Он взбесился! Ты ею довела своим несносным характером.

Он кипел от негодования. Я его успокоил, просил взяться за ум: пусть Жюльен у нас главный, это не значит, что он всегда прав. Посовещавшись, мы разделились на три группы и отправились на поиски беглеца. Вид у нас был до смешного растерянный – как у отряда скаутов, лишившегося предводителя. Моим напарником стал Жан-Марк: ему шло на пользу мое присутствие. Он слишком нервничал, поэтому я сел за руль его машины, «тойоты» RAV-4, похожей на долговязого теленка, гибрида джипа и трактора, предназначенной для подавления комплекса неполноценности ее владельца. Он весь извелся, клял Фанни и ее неуместную гордыню. Постепенно я успокоил его, доказав, что противоречить Жюльену само по себе еще не преступление. Я надеялся вывалить на него, наконец, свое покаяние, но, пока мы прочесывали окрестные улицы между церковью Мадлен и предместьем Сент-Оноре, он сам меня огорошил.

– Себастьян, мне надо кое-что рассказать тебе.

– И мне.

– Хорошо, валяй.

– Нет, ты первый.

Меня подвела моя вежливость. Собственно, я уже был в курсе дела: в таком кружке, как наш, новости перемещаются молниеносно, сплетни и злословие были частью нашей повседневной жизни. Жена Жюльена – Сабина ездила на Авиньонский фестиваль с сербом из Нови-Сада, любимцем своей страны молодым актером, восхитительным в амплуа первого любовника. Она сбегала так не первый год, но в этот раз ее гнала любовь. Жан-Марк снял на лето дом на океанском побережье у Аркашона, неподалеку от дома моих тестя и тещи. Один с детьми, погруженный в свое горе, он вынужден был сочинять небылицы, объясняя детям отсутствие их мамы.

– Знаю, что раздражаю Сабину, у нее не хватает на меня терпения. Когда мы остаемся с ней один на один, я отчетливо ощущаю ее презрение.

Это разговор мы с ним вели уже десятки раз. Жан-Марк обычно иллюстрировал брак метафорой из животного мира: он не уставал сравнивать горячую кобылицу, на которой можно далеко ускакать, но так и норовящую вас скинуть, с медленно бредущим верблюдом, который от вас никуда не денется. Как я понимал Сабину с ее желанием спрятаться от этого сравнения! Иногда мне казалось, что Жан-Марк мягок просто от неспособности быть злым. Это напомнило мне еще кое о чем: раньше Жюльен обладал правом первой ночи по отношению к нашим «невестам»: так он нас испытывал и ставил перед свершившимся фактом. Возражавшие подвергались публичному осмеянию и обвинялись в предпочтении своих пошлых увлечений благородной дружбе, которую они предают. Эта отвратительная практика прекратилась, когда нам было лет двадцать. Тем не менее я был уверен, что он переспал с Сабиной, хотя бы затем, чтобы спокойнее выносить Жан-Марка. Во всяком случае, он был единственным любовником, которого тот порекомендовал бы своей жене, даже гордился бы этим как знаком отличия. Пока мы медленно проезжали по улицам, проверяя каждый подъезд, каждый закоулок, я решился поговорить с ним начистоту.

– Так воспользуйся этим, познакомься с кем-нибудь. Ты свободен, действуй!

– Но я люблю ее, Себ, меня больше никто не привлекает.

– Тогда страдай и терпи, ты ведь сам этого хочешь.

– Как ты можешь так говорить со мной? Тебе бы понравилось, если бы Сюзан ушла от тебя вместе с детьми?

В порыве бахвальства я брякнул:

– Думаю, лучшей услуги она не могла бы мне оказать.

Я уже видел брешь, в которую мог бы протиснуться, чтобы рассказать о своем приключении, но тут Жан-Марк вскрикнул. На аллее, уходящей в сторону от сквера Анри Бергсона, двое людей пинали ногами третьего, лежавшего на земле. Возможно, это был наш друг. Я резко затормозил, Жан-Марк вызвал по мобильному телефону остальных. Перспектива дать бой двоим хулиганам мне не улыбалась: мой рыхлый, тучный спутник не годился в напарники. Но, увидев, как мы вылезаем из машины, негодяи в защитной одежде и в капюшонах ку-клукс-клана, немного помедлив, сами пустились наутек. В желтом свете фонаря я увидел, что у одного из них лицо в крови, он хромает и задыхается. На земле действительно лежал Жюльен: мы поспели вовремя. Осторожно подняв, мы отвели его к скамейке. Нашему другу повезло: лицо у него не пострадало, он удачно прикрыл его руками. Как человек, занимавшийся боевыми видами спорта, мог испугаться двух шалопаев? По словам Жюльена, они напали на него сзади с намерением ограбить. От неожиданности он растерялся. А почему он ушел из-за стола? Полулежа на скамейке, в разорванной одежде, с грязным лицом, с разбитыми пальцами, он пожал плечами.

– Фанни сделала из меня посмешище, она посмела мне перечить. А ты, Себастьян, встал на ее сторону.

Я запротестовал: это было просто обсуждение, обмен мнениями. Но Жюльен, погруженный в свое несчастье, и знать ничего не желал. Хотя он потерпел поражение, я отказывался каяться и обвинять Фанни. Мы уложили этого верзилу на заднее сиденье внедорожника и повезли к нему домой. Он очень просил, чтобы мы не звали остальных. Жюльен жил в девятом округе, на улице Фонтен, между турецкой закусочной, где подавали кебаб, и баром с проститутками, один в пустой холодной квартирке, где иногда принимал любовниц. Он не был большим любителем женского пола, однако чужим женщинам отдавал должное. Для него секс был второстепенным занятием, обслуживанием низких инстинктов. Простертый, как поверженный гладиатор или как преданный окружением герой, на кровати в углу неуютной комнаты, служившей ему спальней, он был воплощением унылой необходимости жить. Жан-Марк носил ему питье, вытирал лицо, его преданность только подчеркивала мое недостойное поведение. Мы хотели вызвать «скорую», но Жюльен яростно этому воспротивился и в конце концов уснул одетым. С моими поползновениями исповедаться было покончено. Если бы в тот вечер Жан-Марк выслушал меня, моя жизнь, быть может, сложилась по-другому; анекдотическое происшествие в «Кафе де Пари», превращенное признанием в банальность, не осталось бы сидеть во мне как заноза. Я уже хотел уйти, когда у Жан-Марка, снявшего с Жюльена ботинки, пиджак и рубашку с услужливостью слуги из старых времен, вдруг вырвался испуганный крик.

– Иди сюда, полюбуйся! – прошептал он мне, наклоняя лампу на тумбочке.

Кроме синяков, оставленных недавними обидчиками, мускулистый торс нашего друга был покрыт гнойными ранами, набухшими, почти лиловыми рубцами; казалось, по нему прошлись бороной. Кое-где чернели запекшиеся корки, кое-где виднелись пузыри. Воспаленная кожа походила на палимпсест:[5] свежие, только начинавшие гноиться порезы были нанесены поверх затянувшихся шрамов, как новый текст поверх стершегося на древнем пергаменте. Это ужасное зрелище не имело никакого отношения к ночной драке. Не успели мы толком осмотреть Жюльена, как он вдруг сел, как умирающий в агонии, обругал нас и заорал на Жан-Марка: по какому праву тот посмел его раздеть? Я испугался, что он сейчас его ударит. Жан-Марк был готов расплакаться. Но уже в следующий момент Жюльен с присущей ему наглостью привлек его к себе и отпустил ему невольный грех:

– Ты прощен. Я знаю, ты сделал это не нарочно.

Жан-Марк рассыпался в извинениях, я думал, что он сейчас плюхнется на колени.

– Послушайте, вы, оба, – обратился к нам Жюльен, – знайте, что в этой шайке вы – мои любимцы. Знайте, знайте!

Он ослепительно улыбнулся. Вот как он нас удерживал: гнусным поношением, за которым следовали преувеличенные похвалы, навсегда врезавшиеся в память.

– Я хочу, чтобы вы мне поклялись, что никому – слышите, никому! – не расскажете, что увидели сегодня вечером. Вы одни в курсе.

Мы пообещали. И тогда Жюльен, сначала неуверенно, потом обстоятельно, открыл нам правду. С некоторых пор он добровольно подвергал себя истязаниям, испытывая свою способность выдерживать боль. Он ежедневно причинял себе страдания, учась терпеливо их сносить. Он царапал себе живот и половой член колючими стеблями роз, спал на битом стекле, втыкал себе в соски кнопки и булавки, драл себе теркой торс, упивался своей способностью хладнокровно взирать, как хлещет его собственная кровь. Он опаливал пламенем свечи внутреннюю сторону бедер и подошвы, прижигал ляжки раскаленной добела кочергой. Совершая это, он натягивал перчатки, чтобы руки, причиняющие боль, казались чужими, а потом дезинфицировал раны. Обожженная кожа, воткнутое в тело лезвие были торжеством воли над страхом. У меня душа уходила в пятки. Он вспомнил стоиков, советовавших бороться такими способами со смертью и с несчастьями: надо каждый день готовиться к худшему, чтобы его наступление не застало тебя врасплох. Я испугался, что Жан-Марк упадет в обморок от обстоятельно изложенных Жюльеном подробностей. Чем больше он говорил, тем больше стыд уступал место гордости: он уже не объяснял, а ораторствовал. А ведь действительно, уже много лет я не видел его летом в плавках или голым по пояс. В тридцать лет от неспособности обуздать своих демонов он позволял им терзать себя. Теперь я подозревал его в том, что он намеренно спровоцировал двух оболтусов на драку, чтобы свалить побои на нас. Я уехал домой потрясенный, дрожа от возмущения. Жюльен, выставив напоказ свои стигматы, столкнул меня с верхней ступеньки пьедестала. Рядом с этой мерзостью мой легкомысленный поступок терял всякий вес. Жан-Марк остался с нашим страдальцем и уснул на полу у его кровати, подстелив под себя то, что попалось под руку. Он при любых обстоятельствах лип к нему как пластырь.

Рано утром Жюльен позвонил с извинениями: он вспылил по глупости, проявил грубость и обидчивость. Он еще раз попросил меня ничего не рассказывать о том, что я увидел. Он запинался, искал слова, словно хотел заговорить о чем-то совершенно другом Наконец Жюльен повесил трубку, произнеся загадочные слова:

– Я страдаю и из-за вас, потому что очень вас люблю…

Его пафос добил меня. Потом мне звонили все остальные, и каждый на свой манер распинался, до чего нежно ко мне относится. Согласно распространенной Жан-Марком версии, двоих мерзавцев обратил в бегство именно я. Меня смущали эти незаслркенные поздравления. Фанни подробно поведала мне о своем примирении с Жюльеном: он просил у нее прощения с таким юмором, что она согласилась на адвоката, отказавшись от женщины – комиссара полиции.

– Сам знаешь, ему никто не может сопротивляться.

В этом она ошибалась. Меня Жюльен разочаровал. Он долго нас дурачил, разыгрывая уверенность в себе, но теперь с этим покончено. Отныне он был недостоин роли, которую придумал себе. То, что я о нем узнал, неминуемо должно было отдалить нас друг от друга вернее, чем политические разногласия. Я сразу испытал едва ли не облегчение: теперь я мог взлететь на собственных крыльях. Ушла в прошлое необходимость добиваться одобрения этого заблудшего мелкого тирана, как и чьего-нибудь еще одобрения. Все вместе мы составляли один организм, в котором присутствовали свойства каждого. Но это единое тело меня стесняло, во мне исчерпался тот порыв, который сплачивал нас прежде, то стремление проживать наши жизни в едином стиле, сгорать на внутреннем огне. Всякая дружба имеет пределы, всякая семья – тюрьма, всякий брак – заточение. Если бы только мои товарищи смогли на мгновение забыть меня, как шляпу на стуле!

Я обращаюсь в другую веру

Есть у супружеской жизни одно замечательное достоинство – она ограждает нас от всего. Даже от любви. Моя совместная жизнь с Сюзан не была избавлена от рутины. Вот уже десять лет я наслаждался семейным счастьем, и вкушение день за днем одного и того же блюда, пусть даже царского, будило во мне мечты о разнообразии. Как все прочие мужья, я из-за своей верности, а вовсе не под воздействием ножа хирурга, превращался в евнуха. Упрекать Сюзан было не в чем: она неизменно оставалась безупречной, внимательной. Если бы я заболел, она ухаживала бы за мной с восхитительной преданностью, я полностью ей доверял. Но, занимаясь любовью, мы словно хранили целомудрие: секс больше не становился волнующим событием, он был в порядке вещей. Мы проделывали все необходимые процедуры чинно и нейтрально: два довольных каплуна, все позабывшие, даже свои первые волнения. Собственно, меня это положение устраивало: я предпочитал вялость банальной приязни крайностям страсти. Я человек порядка, а вовсе не бунтарь. Моя любовь к порядку просто не знает удержу. Даже моей разнузданности присуща определенная методичность.

Что до моих детей, то эти негодники лопались от здоровья, а их живучесть означала мое вырождение. Они сталкивали нас в могилу, рядом с ними мы попросту доживали свой век. Они без удержу пререкались и дрались со своими приятелями, такими же грязнулями и засранцами, как они. Их комнаты походили на пещеры пиратов, набитые добычей: всеми эти плюшевыми игрушками, машинками, мечами, прочим барахлом – дарами нашей родительской доброты. Они занимались бессовестным вымогательством, учиняя форменный грабеж наших кошельков, только чтобы свалить подарки в кучу и сразу о них забыть. Как на них за это сердиться? Они играли свою роль маленьких царей мироздания. Дочь Забо была моей любимицей потому, наверное, что, в отличие от старших братьев семи и восьми лет, маленьких сюсюкающих грубиянов, оставалась еще настоящим ребенком Перешагивая границу своей спальни, эта миниатюрная завоевательница в платьице с оборками отправлялась на штурм бескрайнего мира. В этой обезьянке меня восхищало все: хрупкое, но ладное тельце, кривлянье, волосы – шелковистый факел, который ее мать во время купания обматывала полотенцем, мягкий пушок на ее шейке и грудках – двух вулканах, смиренно ждавших извержения. Однажды, когда я качал ее на качелях, она изрекла:

– Знаешь, папа, сегодня я тебя очень люблю.

Это признание тронуло меня, оно свидетельствовало о зрелости чувств. Да, мы любим ближних, но не каждый день и не одинаково. Вот бы уметь по своему желанию испытывать чувства и освобождаться от них! Забо владела наукой чувств, которую большинство осваивает в лучшем случае лишь после тридцати лет.

И снова в мою жизнь вмешался случай, едва не сбив меня с ног. Вскоре после вечеринки в Военном клубе на площади Сен-Огюстен я случайно нашел между страницами толстой книги по истории религии Франции три купюры по сто евро, которые мне отдала Флоранс. Я сунул деньги туда, торопясь от них избавиться. Эта находка поразила меня словно электрическим током. Я нюхал, гладил эти деньги. Мое тело весьма живо реагировало на них. Нет, это не была корысть, просто эти деньги высвобождали во мне неведомую прежде воодушевляющую силу. Я никогда их не потрачу! Назавтра мы уезжали в отпуск. Мне было остро необходимо проверить, чем было то мое приключение – простой случайностью или первым признаком еще непонятной мне наклонности. Отговорившись срочной встречей по работе (администрация – славная девушка, она оправдывает многочисленные прогулы и отпуска по болезни), я ближе к четырем часам дня покинул министерство и ступил на бульвар Капуцинов у станции метро «Мадлен». Париж утопал в летней грязи. Почти растаявший асфальт шипел под подметками, как присоска. Воздух был насыщен ожиданием грозы, тучи тянулись, как воинственная колонна, издавая пугающий гул. У театра «Олимпия», где выступал еще один идол моего отца, Ван Моррисон, поднялся сильный ветер, погнавший ворохи бумаги и пластиковые бутылки. Закрывались ставни, от каштана отломилась ветка, распугавшая прохожих, которые торопились домой, придерживая шляпы и борясь с зонтиками. Потом все побежали, ища укрытия. За длинными зигзагами молний последовали оглушительные раскаты грома. То был один из редких периодов года, когда Париж превращается в Африку, и в фонтанах Трокадеро впору увидеть барахтающихся крокодилов. Дойдя до конца улицы Скриб и увидев издали суетящихся портье, принимающих клиентов отеля, и флаги, полощущиеся у его фронтона, я испытал приступ помутнения рассудка. Вроде того, что случилось со мной в двадцать лет. Симптомы те же: спазм в солнечном сплетении, удушье, сердцебиение, пляска ярких пятен перед глазами, заставившая меня зажмуриться. Вот бы так и умереть, пораженным молнией, в экстазе! Мне пришлось присесть на скамейку. Я отлично понимал, что это означает: в Париже женщины не приходят, а появляются, окруженные нимбом ужаса и притягательности. Они – царицы, покушающиеся на порядок в мире одним своим вторжением. Снова чрева их казались мне взывающими устами, а уста – дверями, которые я должен был тайно взламывать.

Облачный свод внезапно прохудился, вода хлынула вниз огромными горячими каплями, то были стрелы, пронзавшие меня и возвращавшие к жизни. Улица превратилась в теплую шумную лужу, полную пара, по которой лупили капли. На город обрушилась жидкая стена, сотрясаемая ураганом. Возбуждение мое было таково, что я отождествлял себя с этим климатическим неистовством. Бурные потоки остановили уличное движение, мгновенно забили стоки, стремительно понесли вдоль тротуаров кучи отбросов. Я сидел один на подвернувшейся мне скамейке, поливаемый дождем, глядя в лицо правде, от которой был больше не вправе уклоняться.

Когда ливень ослаб и симфония молний и грома доносилась уже откуда-то со стороны, а не над моей головой, я снял с себя всю одежду и, стоя в чем мать родила, с могучей эрекцией, словно олицетворяя собой тотем плодородия, выжимал воду из пиджака, рубашки, брюк. Шквал был таким сильным, кругом царил такой беспорядок, что на меня никто не обращал внимания: хватало столкнувшихся машин, разбитых оконных стекол. Несколько человек пострадали, им оказывали первую помощь. Посреди всеобщей катастрофы мое бесстыдство выглядело анекдотично. Я был готов пуститься в пляс, радостно вопить, мастурбировать, кататься по земле среди мусора. С виду я был псих психом, хотя твердо знал, что в своем безрассудстве мудрее самых благоразумных из людей. Я оделся и какой был, мокрый насквозь, всклокоченный, зашагал к «Кафе де Пари», превращенному в полевой госпиталь: там жертв потопа и легкораненых ждали машины «скорой помощи». Я пробился сквозь толпу взбудораженных посетителей. Судьба снова пришла мне на помощь: Флоранс, бывшая моя партнерша, была на месте, компанию ей составляла худая особа индокитайских кровей. Меня вело сюда целое созвездие примет. Флоранс узнала меня, дала мне платок, пригласила за свой столик.

– Я знала, что ты обязательно появишься, негодник! Я хотел было возразить, что это чистое совпадение, но передумал.

– Познакомься, это Анита, моя старая знакомая. Кстати, тебя как зовут?

Как выяснилось из разговора, Флоранс жила в Брюсселе, была замужем за промышленником, занимавшимся синтетическим каучуком, и в Париж приезжала развлечься, «для развития». Ей нравилось командовать, и уже через четверть часа она отправила меня с Анитой в другой номер того же отеля на улице Скриб, 302, 3 + 2 = 5, «что значит эта пятерка?» – спрашивал я себя, раздеваясь. Флоранс напутствовала подругу словами:

– Попробуй его, потом поделишься впечатлением Анита была более худа, в постели она щебетала по-вьетнамски, но отказывалась переводить мне свои возгласы. Вознаграждение оказалось в этот раз скромнее, но мне было наплевать.

Второе озарение неспроста снизошло на меня среди буйства стихии: само небо провоцировало меня на сладострастный бунт. Обрушившийся на Париж смерч сокрушил стены, препятствовавшие моему росту. Как давно я стремился к избавлению!

Я знал, что мне делать дальше.

Загрузка...