От нормальной, привычной жизни никогда не уходишь сразу. С конца лета я позволил себе еще несколько приключений. Раньше я хранил верность Сюзан – из уважения и от лени. Сложности адюльтера отпугивали меня. Я был неуклюж и малоопытен. И предпочел бы, чтобы некая тираническая сила при встрече с любой красавицей приказывала мне: соблазни ее, иначе будет худо! Тем не менее ни одна из интрижек не удовлетворила меня: измена всегда остается сестрой-близнецом брака, предохранительным клапаном, не позволяющим сосуществованию сделаться невыносимым. Провоцируя расставание, она только укрепляет супружеские узы. У меня не было никакого желания заводить длительную связь с женщиной, которая через год-другой бросит меня, если раньше этого не сделает супруга. Мне не подходила роль ни пресного супруга, ни волокиты.
Итак, мою жизнь разрезала надвое демаркационная линия. Я вступил в новый мир, не покинув прошлого. Весь август, исполняя на аквитанском берегу роль примерного папаши и зятя, я обдумывал это открытие. Мне хотелось проверить, не ошибся ли я. Не я ли утверждал: ненавижу анархию, импровизацию. Прошлое со своими церемониями не отступало: мне хотелось фантазировать не о совокуплении в машине, а о приеме в апартаментах, о поклонах, недомолвках, о принятом в таких случаях ритуале. Понятно, что мне была нужна надежная, уютная гавань, где бы я принимал многочисленных претенденток. Я хотел соблюсти пресловутое правило единства времени, места и действия, все свести воедино в ограниченном пространстве. Однако я был в одиночестве, не имел опыта и средств. Пока что мне надо было найти квартиру в хорошем районе, достаточно далеко от моего семейного гнезда. Париж мал и чрезвычайно плотен: расстояние между любыми двумя точками можно преодолеть в метро не больше чем за тридцать – сорок минут. Тем не менее в нем тесно натыканы, как ячейки в сотах, несчетные вселенные. Здесь испытываешь чувство безнаказанности и отчужденности, бесконечно превосходящее размеры города. Каждый проспект – это целая планета, каждая улица – государство, каждый жилой дом – микрокосм, где можно прожить двадцать лет, не встретившись ни с одним соседом. Внутри первой агломерации, со временем ее приручив, обнаруживаешь вторую. Секрет Парижа в том, что здесь можно тайно жить на свету, ибо город защищает вас, делает невидимкой.
После долгих поисков, мобилизовав два агентства недвижимости, я раскопал за разумную цену квартиру-студию в квартале Маре. Это были две комнаты, бывшее жилище прислуги, на границе кварталов гомосексуалистов и евреев, на улице Бут-дю-Монд.[6] Этот узкий переулок выполз, казалось, из другого века, был лишним, зажатым высокими неприступными стенами; я хотел выйти туда, как выходят в море, доверившись его чарам. Мое жилище находилось на пятом этаже красивого дома постройки восемнадцатого века, имело тяжелые дубовые двери, гнездилось в гордом одиночестве, без соседей по площадке, в самом верху лестницы. Оно походило на театральную сцену, вознесенную на чердак, на вершину огромных кулис. Достоинств у него было немало: благодаря отсутствию консьержки мои делишки должны были оставаться без постоянного свидетеля; квартира была светлой и имела – невероятная роскошь! – небольшой балкон, с которого можно было любоваться разноцветными пластмассовыми внутренностями, оплетающими Центр искусств имени Помпиду, шпилями собора Нотр-Дам и даже Эйфелевой башней вдалеке. О таком виде я и мечтать не мог. Я подписал арендный договор от своего имени, но на почтовом ящике нацарапал первое пришедшее мне в голову имя – «Виржиль Кутанс».
Едва завладев этим «холостяцким флетом», я велел перекрасить стены, снять ковер и уложить плавающий паркет, ходить по которому одно удовольствие. Сначала мне хотелось внушать доверие, поэтому я отдавал предпочтение теплым тонам, мягким материалам: дереву, льну, шерсти. Потом мне пришлось прочесывать Париж в поисках то ночного столика, то абажура, которые я приглядел в журналах по дизайну помещений. Я стал завсегдатаем блошиных рынков, где отчаянно торговался. Как мне пригодилась бы помощь Сюзан, имевшей несравненный талант делать на развалах ценные находки! Я представлял, как обратился бы к ней со словами: «Дорогая, я решил принимать женщин на квартире. Не поможешь ли с обстановочкой?»
В конце концов я не удержался и наделал глупостей: купил в Сент-Антуанском предместье широкую безвкусную кровать с балдахином из красного дерева, тюлевыми занавесочками и латунными стойками, а также диван, курильницы для благовоний, экзотические растения и даже два красных торшера. Долой стыд, да здравствует традиция! Даже если у меня получался форменный бордель, я ликовал, храня верность мифологии. Одно меня печалило – отсутствие друга, который наслаждался бы всем этим на пару со мной. Если бы я посвятил кого-нибудь в свою затею, огласки было бы не избежать: наше братство являло собой стеклянный замок, за всем происходившим внутри пристально следил неумолимый Жюльен.
На все эти труды у меня ушло полгода, но моя решимость не ослабла. Когда все было готово, отремонтировано – уже наступил февраль, – я пригласил обеих своих крестных мамаш, Аниту и Флоранс, открыть вместе со мной этот маленький дом терпимости. Они явились с огромными букетами роз и бутылкой шампанского. Но они сильно запыхались – эту деталь я не предусмотрел: карабканье пешком на пятый этаж – винтовое устройство лестницы не позволяло установить здесь лифт, – рисковало отпугнуть даже самых решительных. По молодости лет я не удосужился учесть это. Увидев их – довольно поблекших, в нарядах не первой свежести, – я чуть было не расхохотался. Они восторгались панорамой, предлагали различные усовершенствования, находили обстановку пока еще весьма спартанской. Мы очаровательно провели вторую половину дня, я безупречно исполнил свою роль – доставил им ожидаемое удовольствие. Они оставили вознаграждение на подушке, на которой было вышито красным «ТЫ» и «Я», похожее на улыбку ребенка, потерявшего молочный зуб. Перед уходом Флоранс дала мне совет:
– Никогда не забывай, Себастьян, что открытый рот – это всегда проще, чем протянутая рука. Береги себя!
Я перестроил свой распорядок дня: являлся в министерство рано, в 8 утра, поражая своим прилежанием сотрудников и Сюзан, которая его, впрочем, поощряла. Вместо обеда я проглатывал на рабочем месте бутерброд и вскоре после этого убегал, якобы на интенсивные курсы арабского и хинди, необходимых мне ввиду будущих назначений. Я изображал неуемную страсть к Ближнему Востоку и Центральной Азии. На работе я все равно проводил положенные семь-восемь часов. В министерстве меня любили, и то, что я недосыпаю и лишаю себя обеда ради изучения экзотических языков, в немалой степени повышало мои шансы. Только мой начальник Жан-Жак Бремон бурчал:
– Что с вами творится, Себастьян? Вы что-то от меня скрываете? Доживите до сорока пяти лет, а уж потом вкалывайте как бешеный, перенапряжение – признак паники, преждевременного старения.
Я прибывал в Маре к половине четвертого, а к семи вечера уже уходил, чтобы, выпив рюмочку, возвратиться к своим семейным обязанностям. Я так подробно останавливаюсь на своем расписании, так как ему предстоит сыграть важную роль: проявление моей страсти было заключено в строгие рамки, только разжигавшие ее пыл.
Оставалась большая проблема: где найти клиентку. Анита и Флоранс обещали прислать своих подруг. Но те, привычные к большим отелям, должно быть, сочли карабканье ко мне на чердак непосильной акробатикой. Большинство людей пытаются покончить со своей продажностью, я же хотел в ней погрязнуть. Для начала я стал покупать специальную прессу, лазить в Интернет. Мысль присоединиться к системе меня отталкивала. Я был мелким независимым производителем и берег свою свободу. Скоро я собрал целую библиотеку журналов легкого содержания, полных неодетых созданий. Я проник в смысл некоторых аббревиатур: ПВ означало не «прекрасный вид», а «прекрасно возбуждает», ОГ – не «отдельный гараж», а «объем груди», ОТЧ – не «очень торжественное чествование», а «очень толстый член». Икра и шампанское в таком контексте наводили на мысли о любви к экскрементам и моче. Целую неделю я потратил на составление собственного объявления. Не мог же я взять и выложить все открытым текстом, вроде скопированной мною надписи фломастером в вагоне метро: «Я французский гей, 06-14-12-05, хорошо сосу (говорят)».
Я скрупулезнейшим образом, слово за словом, изучал это сообщение. Взять хотя бы английское словечко – приманку для иностранцев. Или дерзкое утверждение насчет своих способностей, уравновешенное замечанием в скобках, свидетельствующим о скромности или о сомнении. Вывод: автор этого объявления не уверен ни в своем английском, ни в своих сексуальных талантах. Незачет! Увы, других критиковать я был горазд, но сам был не лучше.
Я отправил в журнальчик «Парижская жизнь» следующее послание: «Молодой мужчина с сильными аппетитами примет в укромном месте любую особу женского пола, возраст и цвет кожи не важен. Возможны фантазии».
Я указал также номер телефона и адрес электронной почты. У меня были две заботы: привлечь внимание и соблюсти вежливость. Меня отталкивали слишком откровенные формулировки, мне хотелось заняться этим ремеслом, числя среди орудий труда деликатность. Долгие недели я ждал ответа. Уже наступила весна, минуло девять месяцев после снизошедшего на меня откровения, и я опасался, что окажусь не на высоте своего избранничества. Бедный мой автоответчик записывал одни щелчки разъединения и ругательства. Наконец я понял: сама сложность моего послания делала его непристойностью, упоминание цветных женщин охладило, видимо, не одну кандидатку. Для расшифровки требовался чуть ли не словарь, а это только усиливало подозрение в моей патологии. Я снова принялся за дело, нырнув в омут распутных объявлений. Например, женщины говорили: «Хорошая любовница, по-матерински нежная, ищет мужчину, любящего целовать грудь, так как имеет очень чувствительные соски» или: «Начинающая эскорт-девушка, 31 год, с хичкоковскими повадками, скрытый огонь, приедет только к солидному джентльмену». Мужчины были грубее: «Молодой мужчина, большой член, 23 сантиметра, актив/пассив, ищет встреч с мужчинами, женщинами, парами», «Послушный толстяк, обслужу в форме горничной женщину или пару» или такое: «Хочешь классного парня, хочешь, чтобы тебе без свидетелей заправили толстую штуковину? Быстрее звони мне!» Я завидовал заявляемым некоторыми субъектами способностям, словно они конкурировали со мной за рабочее место и располагали лишними дипломами. Я разрывался между разными побуждениями: выложить неприкрытую правду, сопроводив ее при необходимости фотографией (хотя не очень представлял, как запечатлею свой отросток с помощью полароида), или же тщательно составить небольшой текст, из которого наряду с дикостью моего желания была бы ясна вся тонкость моей натуры. Надо ли писать, что я – выпускник педагогического института и Национальной школы управления? Как же трудно продавать себя! Попробуйте сочетать максимум воздействия с минимумом слов! После многочисленных попыток я родил такой рекламный текст «Ты одинока, скучаешь? Навести меня. Я приму тебя в сердечной обстановке, приласкаю, помассирую. Жду тебя, если тебе от 18 до 60 лет».
Последняя фраза была ошибкой: в своем экуменизме я упустил, что молодая женщина вовсе не желает соседствовать в постели мужчины с бабушкой. Я запустил свой шедевр в Сеть, подписавшись псевдонимом Марсупилами, и записал его для чтения на радиоволнах. Однако фото своего восставшего члена прилагать к объявлению я не стал. Остаток скромности или опасение разочаровать – кто знает? В каких бы ракурсах я его ни измерял, он никогда не достигал тех потрясающих размеров, которыми хвастались другие соискатели. Я расклеивал свое объявление на стенах и на водосточных трубах, предусмотрев отрывной язычок. Я пребывал в растерянности: соблазнить – значит создать уверенность, предоставить доказательства своей добросовестности, после чего можно уже расставаться. Человек в сексуальном поиске вынужден маскироваться из страха напугать. Однако и эта новая попытка не увенчалась успехом. Как и раньше, ответом мне было молчание. Наверное, слишком много мужчин предпринимали одновременно со мной те же попытки, подгоняемые голодом и нуждой, так что мои потуги выглядели витиеватыми и смешными: чувствовалось отсутствие внутреннего огня. Я был настоящим новичком, выставленным за дверь публичного дома, основателем которого я мнил себя.
Я снова обратился к Аните, и она, снизойдя к моему смятению, пообещала прислать свою подругу, наведывавшуюся иногда в Париж, – аптекаршу из По, обалдевшую от семьи и стремившуюся внести в жизненную рутину пикантность. Я приободрился, потому что незадолго до того готов был сдаться. Следующие дни я провел в некоторой апатии, уставившись в экран маленького взятого напрокат телевизора. Иногда я заглядывал в учебники хинди и арабского, взятые в школе восточных языков «Иналко» и неуклюже пытался воспроизводить причудливую вязь шрифтов. От безделья я подолгу валялся на диване, боролся с пылью в комнате, не давая покоя пылесосу, поливал на балконе цветы. Перед уходом я мастурбировал, глядя на порножурналы, чтобы поддержать атмосферу и не чувствовать себя совсем уж ненужным.
Итак, начало было плачевным. Часто говорят, что тело – это товар, так вот, мой товар никому не требовался. Мне не хватало умений, которым меня не обучили. Согласно статистике, в Париже каждый вечер 50 тысяч мужчин выходят на поиски женщин. А сколько женщин ищут мужчин? Им я и слал свой сигнал. В обществе услуг, где мы живем, я представлял собой нишу, желающих воспользоваться которой пока что не находилось. Я решил набраться ума у профессионалок и стал посещать злачные места столицы, где процветает торговля женским телом; таковые разбросаны почти повсюду, ведь Париж всегда был и остается борделем под открытым небом. Я таскался по барам с проститутками от Пигаль до бульваров, где свирепствуют голенастые девчонки, не забывал элегантных дамочек на авеню Фош, львиц на улице Сен-Дени, буколических обитательниц Булонского леса, мастериц из массажных салонов. Сначала я оторопел от увиденного: рядом со мной потрясали огромными искусственными членами, обтянутыми презервативами, грубиянки в кричащих нарядах, толстозадые потаскухи изъяснялись на наречии торговок рыбой, здоровенные коротконогие бабы ворчливо охраняли периметры своих коммерческих участков. Я уж не говорю о старых мумифицированных кокотках, дрожащих на тонких ножках посреди мостовой, – эти проводят больше времени у стойки, со стаканом, чем в горизонтальном положении на койке. Толпы мужчин, похожие на стаи грифов, жадно разглядывали эти оголенные тела, эту рвущуюся им навстречу бледную, испещренную синюшными венами плоть. В этом пожирании глазами было что-то священное. Вот когда я понял притягательность проституток. Эти так называемые публичные женщины на самом деле недоступны, никому не принадлежат. Они – далекие Евы, уже не имеющие связи с обыкновенным человечеством.
Мало-помалу я стал отделять зерна от плевел. Я приобрел вкус к беспутной поэзии кварталов с дурной славой, к этим разряженным идолам – негритянкам, арабкам, белым, стоящим в дверях на опасных улицах, как живые картинки. Я пристрастился к их аристократической холодности, понял мотивы их подчеркнутого презрения к вьющимся вокруг них подвыпившим остолопам. Я полюбил их расторопное сладострастие, их корыстную порочность, умелое удовлетворение ими же возбужденного желания. Часовые, постами которым служат перекрестки, они останавливают вас, проверяя состояние вашего либидо; мне они казались авангардом несметной армии благотворительниц. Их нежные ловушки выглядели в моих глазах воплощением альтруизма. В своем усердии я доходил до того, что поднимался с некоторыми из них в их мерзкие квартирки, спускался в подсобки швейных мастерских. Я не гнушался секса на улице Фонтен, совсем рядом с жилищем Жюльена, где бабушки в обтягивающих трусах принимали меня в кухне и укладывали на доску для глажки, при включенном телевизоре, в присутствии дремлющего в кресле толстого кота. Побывал я и у лжецыганки, обитавшей у ворот Аньер и принимавшей меня полуголой, в поясе, перед столиком, на который был водружен хрустальный шар. Столик освещался кроваво-красным светильником. Она не была лишена юмора и повторяла замогильным голосом:
– Вижу, ты вот-вот спустишь штаны, близится сексуальное соитие. Готовься!
Я узнал, что клиентов называют «яйцами всмятку», потому что длительность контакта в идеале не должна превышать времени на их варку. Я понял, что фелляция – родная сестра ваяния: мастерица создает ртом твердую, набухшую статуэтку, так что головка начинает сверкать, как надраенный башмак. Но искусство это эфемерно, ведь восставший орган обречен размягчиться и осесть, как сгорающая свечка. Меня поражала протяженность тарифной шкалы: на все – удовлетворение вручную или ртом, анальный массаж, полное соитие – существовала своя такса. Я говорил себе, что тело представляет бесконечно делимый кадастр, каждый миллиметр, каждый орган которого может становиться предметом упорной торговли, на какую не способны даже дипломаты, ведущие переговоры о мире. Безразличие этих дам было поразительным: любому клиенту уделялось одинаковое, без подобия интереса внимание. Эти славные работницы всегда просили клиента лишь о двух вещах: не проявлять излишнюю грубость и побыстрее закончить свои делишки. Было ли у меня собственное место в этом мире? Хватало ли холодности и упорства, чтобы следовать этим путем? Всем этим минотаврам в женском обличье я задавал одни и те же вопросы об их ремесле, но всегда наталкивался на стену молчания. Наконец двадцатисемилетняя здоровячка из Тулузы, которую я встретил на улице Святой Аполлины – мне нравится, что высоконравственные святые осеняют собою наихудшие клоаки! – открыла мне глаза. Она окликнула меня:
– Эй, молодой человек из хорошей семьи, пойдем?
– Не знаю.
– Чего ты не знаешь?
– Из хорошей ли я семьи.
– Я тоже из хорошей семьи, но пошла по кривой дорожке.
Немного погодя, на засаленном стеганом одеяле, под скрип расшатанной кровати, с облаченным в латекс членом, я бомбардировал ее вопросами. На что она отвечала: «Ты что, журналист, расследование проводишь? Если так, шел бы ты лучше отсюда!»
Я уплатил ей сразу и за следующий сеанс, чтобы, запинаясь, прибегая к долгим перифразам, изложить ей свой проект. Велико же было мое разочарование, когда она рассмеялась мне в лицо.
– Это ты-то собрался заманивать клиенток? Да ты посмотри на себя, милок! У тебя никогда не получится. Ты слишком… приличный. Чтобы заниматься этим ремеслом, надо быть порочным или изголодавшимся, ничего не иметь. Возвращайся домой, не то улица тебя уничтожит.
Я дошагал до квартала Маре в глубоком унынии. Ее слова звучали у меня в голове как приговор. Не видать мне ни разврата, ни страсти, ни насыщенной жизни. Вспоминая свои игривые воззвания, я глядел на них со стороны, как на жалкие призывы, крики «SOS». Придется разорвать арендный договор и вернуться к прежнему пресному существованию. Нельзя же и дальше без толку подпирать стену в своей комнатушке! Не успел я подняться, как зазвонил телефон. Это была Анита с прекрасным известием: аптекарша из По прибывала завтра в четыре часа дня на Лионский вокзал. Она без ума от шоколадных трюфелей и от чая «Эрл Грей». Меня рекомендовали ей самым настоятельным образом. Она готова взойти на пятый этаж ради мгновения нежности. Только с ней надо быть осторожным и предупредительным.
– Смотри не провались, тебе выпал огромный шанс.
Ко мне сразу вернулась надежда. Ночь прошла беспокойно, как у студента накануне экзамена. Наступил чудесный мартовский день, из тех, что на целый месяц опережают весну и обещают вечное южное тепло. В три часа дня я, желая успокоиться, пошел пешком из министерства на улицу Вьей-дю-Тампль. Париж купался в оптимизме, как метрополия, сбежавшая от Истории и готовая жить вне времени. От красот города захватывало дух. Переполненный энтузиазмом, я воспринимал его как столицу эротизма, где можно воспламениться от одного брошенного украдкой взгляда и где архаичный термометр Эйфелевой башни показывает любовную температуру окрестностей. В отличие от американских городов, где никуда не деться от беззвучного императива: «Будь кем-то или иди вон», Париж не перестает нашептывать: «Люби, люби, сколько сможешь». Я обожал свой город с безоговорочной страстью и чувствовал, что он готов ответить мне взаимностью, и с лихвой. Столицу накрывало, как шатер, бескрайнее высокое небо, воздух был теплый, контуры зданий обволакивала легкая дымка, смягчавшая углы. Облачка пыльцы, слетающей с зацветающих деревьев, щекотали мне ноздри. Я задержался в кафе, чтобы выпить чашечку черного кофе и набраться храбрости. Утром, по дороге на работу, я видел в вагоне тринадцатой линии метро, как юная студенточка щипала бородку своему возлюбленному. Она была тоненькая, светленькая, смешливая, а он толстый и самодовольный; казалось, козленок щиплет плющ на дубе. Я воспринял это как доброе предзнаменование: в конце концов, любовь сродни пастбищу. Женщина, прибывшая в половине пятого, предстала передо мной с маленькой черной сумочкой в руке. Она звалась Анн-Софи, имела красный кончик носа, туфли на низких каблуках, бежевый шерстяной плащ поверх серого клетчатого костюма. Распахнув дверь моей студии, она попятилась:
– Простите, я ошиблась этажом. Я собиралась навестить сестру, которая…
Анита предупреждала меня о ее болезненной робости.
– Вы не ошиблись, это здесь.
– Вы уверены?
– Совершенно. Если хотите, я оставлю дверь приоткрытой. Вы сможете уйти, когда захотите.
– О да, пожалуйста.
У нее был очаровательный выговор. Минула четверть часа, мы успели разобрать Аниту по косточкам, а она так и не поставила сумочку и не сняла плащ. Она с такой маниакальной въедливостью изучала помещение, что я почувствовал себя агентом по продаже недвижимости, которому попалась придирчивая клиентка. Я угостил ее чаем и рекомендованными для этого случая конфетами. Она к ним почти не притронулась, только отпила несколько глотков с гримасой отвращения, словно я подлил ей в чашку аммиака. Наконец она призналась:
– Знаете, я впервые это делаю (наглая ложь!). Чего вы от меня хотите?
– Чтобы вы пили чай и лакомились шоколадками.
– Ничего больше, правда?
Меня охватил страх, как всякого дебютанта. Время шло, а прогресса не было ни на йоту. Она сама вроде бы находилась во власти неконтролируемой паники, передававшейся мне. Острым красным носиком и хрупким тельцем она смахивала на знакомый детям персонаж – Мышку Мими. Прислушавшись, можно было различить в ее голосе мышиное попискивание. Мы были как два девственника, напуганные платной любовью, мы на всех парах неслись к постыдному фиаско. Я был обязан взять ситуацию в свои руки. Не мог же я спрашивать ее о системе медицинского обслуживания в Атлантических Пиренеях! Ее страх был почти осязаемым, он издавал едкий запах, заполнивший комнату. Я сел у ее ног, взял ее руки в свои. У нее были ледяные руки, у меня тоже. Она дрожала.
– Нет, еще рано, не сейчас.
– Я просто хочу вас согреть.
– Оставьте меня, сядьте.
Она сокрушенно улыбнулась, поспешно встала, собрала свои вещи и, закрыв глаза, объявила, что лучше ей уйти. Я жалобно выклянчил у нее поцелуй, схватил ее за плечи, она отвернула лицо с дрожащим подбородком и разрыдалась. Оказалось, что в этом и была моя удача. Сбивчиво, беспрерывно шмыгая носиком, она обрушила на меня невероятную историю про неверного, но ревнивого мужа, который больше до нее не дотрагивается. Лед был сломан, но очарованию тоже пришел конец. Мышка Мими с искаженным, заплаканным личиком отбивала всякую охоту телесного единения. Я, видимо, переоценил свою способность желать кого попало. Я предложил ей платок и уговорил сесть.
– Сколько я вам должна? – спросила она между двумя приступами икоты.
Я отказался брать деньги, придя в ужас оттого, что меня принимают за врача. Свидание превращалось в водевиль. Я уже был готов признать поражение. Дама почуяла, наверное, мое раздражение и с поспешностью, поразительной при ее удрученности, предприняла крутой разворот.
– Мое поведение смехотворно, простите. Вы предоставите мне второй шанс?
Я ответил утвердительно, поняв, что торговца телесными безумствами из меня не получается, придется успокаивать заблудшие души, восполнять нехватку любви. Я мечтал стать развратником, а кончу утешителем.
Моя аптекарша вернулась на следующий день и с порога предупредила:
– Учтите, это не обязательно.
При затянутых шторах, в почти кромешной темноте – я купил такие плотные занавески специально, из заботы о стыдливости своих посетительниц, – она оказала мне свою нежную благосклонность, приговаривая: «Тихонько, тихонько…» Нас обоих охватило какое-то особенное чувство. Она пообещала навестить меня в свой следующий приезд и игриво упорхнула. После этого я, кладя начало новой традиции, завел в своем компьютере папку под названием «Мышка Мими» и подробно запротоколировал обе наши встречи, остановившись на наиболее удивительных моментах нашей близости. Паролем для открывания папки я сделал словечко ZOB.[7] Согласен, не слишком изящно, зато легко запоминается.
Таким образом, на осуществление моей мечты потребовалось около года. После аптекарши я долгие недели оставался не у дел и томился бесплодным ожиданием в своем одиноком непризнанном доме терпимости, разрываясь между разочарованием и упрямством. Но с июня положение чудесным образом поправилось. Моя любезная аптекарша наговорила обо мне своим землячкам много добрых слов. Ко мне потянулись ее многочисленные приятельницы; еще немного – и через меня прошли бы все представительницы свободных профессий с юго-запада страны. Механизм сработал, я приобрел кое-какую репутацию в отдаленных уголках провинции басков и Беарна. Установилась скромная ротация. Принимая всего по одной-две посетительницы в неделю, я окружал их роскошным вниманием, достойным королевы. Наконец-то я мог экспериментировать с пьянящей возможностью служить предметом исключительно плотского вожделения.
Но тут возникло новое препятствие: меня так мучил страх, что перед каждым визитом у меня случались всевозможные физиологические нарушения: холодели руки, начинались судороги и головные боли. Женщины не становились мне немедленно приятны, мое собственное тело не сразу приобретало нужное свойство. Преодолеть неуверенность помогали деньги, игравшие чудесную пусковую роль. То, что мне платили, перемещало меня туда, где были перепутаны обычные критерии дозволенного и запретного, неприятного и привлекательного. Деньги никогда не были моим светочем, я люблю их не больше, чем презираю; однако им присуща огромная преображающая сила, самое заурядное существо им под силу превратить в желанное божество. Страх был взаимным: в каждой своей «подружке» я обнаруживал один и тот же коктейль боязни и желания, взболтанный ожиданием незаконного и в то же время сладостного действа. Сначала женщина признавалась мне по телефону, что испытывает ужас перед нашими встречами, а уже через час оказывалась в моей постели с широко разведенными, как стрелки компаса, ногами и шептала нежности. В этом поведении не было ни капли лицемерия, а только доказательство внутреннего конфликта, мучившего и меня. Мне запомнилась тридцатилетняя журналистка из утреннего ежедневного издания левой ориентации, мать семейства, скучавшая дома и искавшая более пряных ощущений, чем она могла выловить в супружеской похлебке. Мне приходилось угощать ее по меньшей мере тремя бокалами вина, прежде чем она согласится на поцелуй в губы. Потом она злилась, проклинала меня, проповедовала моногамию и супружескую чистоту. После многонедельного бойкота она снова появлялась, изголодавшаяся, трясущаяся от отвращения к мужу, бросала мне в лицо денежные купюры и изъявляла готовность к самому разнузданному распутству, после чего опять предавалась угрызениям совести.
По способности к совокуплению я был обычным мужчиной, просто решившим превратить это в центр своей жизни. Я был послушным инструментом на службе моих возлюбленных, доступным существом, которое по своей воле берут и бросают. Я был готов бежать чуть ли не на свист, как собачонка. Я доступный мужчина, меня может иметь любая, пользуйтесь, приглашаю, я не ломака. Внизу живота у меня помещался моторчик, включавшийся при малейшем прикосновении, у меня была животная предрасположенность к этому занятию. Я не был скрягой: не учитывал времени оказания услуг и мог пробыть с одной женщиной несколько часов, если она этого хотела. Пока бедняга Жюльен резал себе вены и кромсал самого себя на лоскуты, чтобы оказаться молодцом на непонятно каком допросе, я дарил счастье. Однажды, сидя в кафе на углу улицы Экуфф, я понял смысл своей деятельности. Я любил квартал Маре, населенный новой продвинутой буржуазией, противопоставляющей священное мирскому, ешивы – чуланам. Как и все молодые люди, собравшиеся в этом периметре для жизни в соответствии со своими наклонностями, я тоже требовал права на безразличие, не желал, чтобы на меня обращали внимание. На банкетке напротив меня смазливая брюнетка в желтом кардигане взасос целовалась с каким-то хлыщом. При этом она вопреки традиции не закрывала глаза и улыбалась мне. Для нее это была невинная игра, а для меня стало открытием. Одаривать ласками одну и при этом обещать другой то же самое, если она сможет подождать, – таким стало мое кредо. Мои беспорядочные коитусы оставляли кильватерную струю бурной страсти, где каждая женщина могла сменить предыдущую и протянуть руку следующей. Даже если некоторые блистали ярче других, на них тоже распространялся закон сменяемости. О женщине, которую я сжимал в объятиях, я не мог подумать ничего более грустного, чем то, что она окажется последней: я желал ее пропорционально той, которая последует за ней. Я был фанатичным приверженцем принципа циркуляции, мне по вкусу была только серийная любовь, хотя не исключались ни привязанности, ни предпочтения. Я выкручивал женский пол, как живые губки, из которых текло сладострастие.
Магия обслуживания женщины – это доступность без мучений отказа, это наслаждение без гнета последствий. Контракт выполнен – и больше ни взгляда, ни слова. Мой голод подпитывался сам собой, я никак не мог насытиться и с трепетом ждал новых подарков судьбы. При веселом звуке дверного звонка внизу, предвещавшем новые чудесные волнения, мое сердце начинало колотиться с утроенной силой. Только по шагам на лестнице я мог набросать эскиз тела, которое мне предстояло обнимать: я слышал то легкое, но осторожное постукивание тонких каблучков, то скольжение со ступеньки на ступеньку кроссовок, то неуверенную остановку на полпути после тяжелой поступи, то мерные звуки плоских подошв, знающих, куда идти. Обычно последний лестничный марш преодолевался тише, словно посетительница избегала нескромного шума, пыталась привести в порядок мимику лица после утомительного восхождения. Когда раздавался стук в мою дверь, я уже испытывал эрекцию. У меня были уже не клиентки – вульгарное слово! – а феи, ангелы, и я оказывал им самый куртуазный прием. Я воображал себя проводником по райскому саду, пастырем, собирающим отбившихся от стада овечек и ведущим их верным путем. Я назвался псевдонимом Вергилий по аналогии с поэтом, провожавшим Данте из ада в рай. В любое время года я ставил на низкий столик блюдо со свежими фруктами: вишнями, мандаринами, манго, сверкающими, полированными, как детские щеки, яблоками. На столиках по обеим сторонам кровати стояли вазы, полные миндаля в шоколаде, трюфелей в пудре какао, имбирных палочек, печенья. Раз в три дня я покупал новый букет цветов, избегая слишком пахучих и пьянящих сортов. Я зажигал свечи и ароматические палочки. Зимой носики моих дам ярко алели. Окна были покрыты узорами инея. Я предлагал им грог. Каждый раз, когда в моей квартирке появлялась незнакомка, пусть всего на час, я чувствовал спазм внизу живота, горизонт расширялся, на меня проливался благостный свет. Мне нравились не сами женщины, а та ситуация, в которой они передо мной представали. В один прекрасный момент я вдруг понял, что могу страстно, жадно желать любую женщину, не боясь чувства вторичности. Это открытие сделало меня счастливым. Вся моя жизнь протекала в тех считанных сантиметрах, что отделяют рот феи от ее лона. После их ухода я вдыхал нежный, опьяняющий запах чувственного сражения, сбереженный простынями или покрывалом.
Лишь только войдя в свою комнатенку, я проскальзывал в иное измерение и закрывал за собой дверь, ведущую в мир. Я менял свое имя и гардероб, переодевался в сценический костюм: тапочки, легкие штаны, распахнутая сорочка. Все мои ангелы были чем-нибудь восхитительны: одни были как оперные певицы, с первого же поцелуя затягивающие григорианский хорал, другие – как царицы, отдающиеся с безразличием великолепного животного. Кто-то расфуфыривался и надраивал свои интимные места, как корабельную палубу, считая мое ложе подиумом для своих гениталий; другие модницы не снимали темные очки, чтобы не уронить себя. Некоторые особы, исполненные материнских чувств, угощали меня вареньем; пылкие шли ко дну, ударившись о наслаждение, как о подводный камень; монотеистки кончали всего по разу, политеистки по многу раз, безбожницы никогда. Внизу каждого живота располагалась дверка, ведущая в пещеру чудес.
Гладкость кожи, сладострастно раскинутые ноги, пленительное дыхание, трусики размером с почтовую марку – все вызывало у меня удивление. А что искали мои невесты во мне? Не только запретную, брутальную любовь, но и детскую радость, когда вас ласкают, целуют, обнимают любящими руками. Так я и представлял себе свою новую жизнь: стократ возвращать своим безымянным возлюбленным ту любовь, которую мне дарили родители. Я всегда знал, что любовь – это страсть, обуревающая несметные множества, и, открыв лавочку по торговле своими ласками, стремился стать агентом этого множества, удачливым пропагандистом. Впервые я чувствовал себя свободным и правильным – так говорят об удачно взятой ноте.
Надо полагать, молва обо мне пошла добрая: на спрос теперь не приходилось жаловаться. Я прослыл вежливым, трудолюбивым, ни одна женщина не уходила от меня неудовлетворенной. Мои скромные труды часто сулили самое возвышенное вознаграждение. Помню один холодный зимний вечер. К четырем часам уже стемнело. Со своего балкона я любовался залитым огнями Парижем, крыши, политые дождями, мокрые от растаявшего снега, блестели, как водные пространства. В моей постели находилась некая Наташа, кассир налоговой инспекции, роскошная гора плоти, раскинувшаяся на моих подушках, пухлая, как младенец, нежная, как абрикос, с крохотной и далеко запрятанной, как кукольный домик, вульвой. На мой вкус, она была так мила, так аппетитна, что я, осознав свое везение, не сдержал рыданий. Я попал в положение взрослого, которому объявляют, что Дед Мороз существует на самом деле, и который вынужден разом отказаться от тридцати лет неверия. Моя ставка имела скромные размеры, но исполняла роскошные функции: эти воистину царские празднества восполняли мне недополученный общественный престиж, карьеру, на которую я махнул рукой. Я болтал со своими феями, как парикмахер, о плохой погоде, об отпуске, о гороскопах, о похождениях кинозвезд, хвалил их наряды, их физическую форму. Я был порнографической версией лыжного инструктора или массажиста. Здесь я должен сказать, что проституция не противоречит целомудрию. Злобе, разврату, скотству в моей постели не было места; чаще всего от меня требовалась просто нежность, ласка. Кто сказал, что ушли в прошлое приличия? Мы проявляли тактичность, уже неведомую обыкновенным любовникам, сочетали бесстыдство с хорошим образованием. А какими приличными они становились потом – причесанные, подкрашенные, возможно, запыхавшиеся, но радостные, – когда твердили: няня, сидящая с ребенком, будет недовольна, меня ждет начальник, мне надо заехать за мужем… Домашние помыслы вытесняли эротические, кроме тех редких случаев, когда, обессиленные любовью, они тихо засыпали.
Мои обязанности куртизана-любителя не исчерпывались физическим актом, от меня требовалась немалая самоотверженность. Я внимал откровениям, мирил членов семьи, воссоединял повздоривших супругов. Мне открывались без опаски, и я сам бесстрашно нырял в чужую личную жизнь. Сколько мужей, сами того не ведая, были обязаны мне восстановлением согласия в семье, возрождением сексуальности? Я заменял знахаря, психотерапевта, слушал сетования молодых женщин, не находивших любви, ободрял толстух с обвислыми грудями, мечтавших о похудении, утешал плоских, извинявшихся за отсутствие у них настоящей груди. Когда какая-нибудь из них, долго занимавшаяся в спортзале, говорила мне в следующий визит: «Вот теперь я довольна своими ягодицами. Этим летом я осмелюсь надеть стринги», – я был счастлив, как школьный учитель, научивший ребенка грамоте. Я пекся о своих дульсинеях, словно они были моими подопечными. Меня не беспокоило, если меня принимали за жиголо: я сам избрал такое времяпрепровождение, даже завоевал его в борьбе. Мне казалось естественным, что большая часть моих фей считают меня тупицей, безмозглым поршнем на ножках. Я старался их не разочаровывать и не клал на столики другого чтения, кроме журнальчиков, которые они видят в зубной клинике. Если бы я взялся поучать, выставлять напоказ свои познания, они бы тотчас сбежали. Жажда доброты была у меня так велика, что, бывало, после насыщенного дня я бежал к профессионалке, где спускал все деньги и семя, торопясь поменяться ролями, замкнуть дьявольский круг.
Я исполнял свой профессиональный долг, полностью пренебрегая эстетическими критериями. Чувственное волнение порождалось не красотой, а. новизной тела, от исследования которого кружится голова. Чтобы родилось желание, нужно какое-то несовершенство. Желание падко на мелкие изъяны, это их оно прославляет и искупает в своем порыве, тогда как в очень красивых лицах есть что-то ледяное, безжизненное. Я ценил труд, проделанный временем с живыми существами, обожал водить кончиком пальца по узорам морщинок в уголках рта, по складкам плоти на шее, по вмятинам дряблого живота. Я любил похожую на папиросную бумагу кожу, тяжелые конечности, падающие под весом собственной инерции, солнечные ожоги от злоупотребления загаром, иероглифы, оставляемые на теле замочками и поясами. Как трутень, призванный одаривать ласками пчелиных маток, я не переставал радостно удивляться, ничто не действовало на меня отталкивающе. Эти изнеженные, немного заплывшие жирком тела невероятно меня возбуждали. Полные бока, мраморные бедра, венозные морщинистые груди говорили об опытности, о способности полнее наслаждаться любовью, чем изможденные обладательницы стройных фигурок. Эти зрелые женщины приходили ко мне не потому, что были в возрасте, а потому, что были свободнее. Молодость – время абсолюта, то есть предубеждения. Когда ко мне попадала вдруг молоденькая девушка, присланная мамашей для добрачного лишения невинности, я находил ее в равной степени безупречной и скучной. Я не позволял себе выносить какие-либо суждения, даже когда ко мне являлись задирать подол мужеподобные особы с дряблыми грудями или обладательницы неохватного таза. Все они были живыми факелами, пылавшими у меня в руках, над головой каждой из них мерцал феерический нимб. Со мной происходило то же самое, что я чувствовал в возрасте двадцати лет: непобедимая страсть безразличия, для которой имело значение только количество. Нежась в тепле рта, в чаше живота, я помнил об одном-единственном императиве: никому не отдавать предпочтения, быть верным своему выбору – не выбирать. Всем им я шептал одни и те же ласковые слова, всех благодарил за то, что они существуют, что они со мной. Я всегда ценил анонимное чувство, которое кошки дарят людям, подходящим к ним с кормом. Им хочется получить свою дозу нежностей и ласк, вот они и выпрашивают их у кого ни попадя. Меня обуревала такая же жадность, и я отправлялся на поиски положенного мне рациона, не важно, кто мне его предоставит. Я никогда не провозглашал свою любовь вообще, раз был лишен способности любить кого-то конкретно. Но мне ничего не стоило разыграть обожание, и я старался придать своей похоти видимость острой нежности. Ласковые словечки создавали атмосферу интимности, улетучивавшуюся спустя час, зато рождавшую иллюзию интенсивной жизни. Одно лишь удовольствие подсказывало мне пылкие признания, в которые я в момент произнесения искренне верил. «Не ты, так кто-нибудь еще» – вот что следовало бы говорить друг другу обнимающимся любовникам: они воображают, что необходимы друг другу, а на самом деле легко заменимы.
Я обожал механическую сторону своей работы. Я чувствовал себя мелким ремесленником, часовщиком, занятым тонкой починкой, возящимся с бесконечно маленькими, чувствительными деталями. В конце концов, мужской член – всего лишь инструмент, подлежащий чистке и смазке, нечто среднее между отверткой и штопором. Я плавал в этих женщинах, как в аквариуме, я был в нем временным жильцом; и никогда за осуществлением акта не следовало разочарования. Я не ведал усталости.
Моя жизнь делилась на три части: в первой я был хорошим отцом семейства; во второй – дипломатом и ревностным слугой государства; в третьей – мужчиной по вызову согласно прейскуранту. Утром я уходил из дому с легким сердцем, без всяких угрызений совести, готовясь к встрече со своими одноразовыми невестами сразу после того, как закроется скобка министерства. В полдень я легко обедал, переедание и избыток спиртного душили мое вдохновение. Мне нужен был ясный рассудок, плоский живот, пустой желудок – таковы были условия моего функционирования. Между двумя визитами я строго соблюдал правила: после каждого сеанса тщательно мылся под душем и вешал себе на шею полотенце, как спортсмен после тренировки. Мои дни имели двойное-тройное дно, как чемоданы контрабандистов; переборки между отделениями «чемоданов» я содержал в неприкосновенности. Я жил в Пятнадцатом округе, работал в Седьмом, на бульваре Сен-Жермен, а трудился ради счастья человечества близ улицы Розье. Мне нравилось это развращение обыкновенной жизни жизнью тайной. Большинству людей для радикальной смены миров приходится бежать, рвать с прежней средой обитания. Мне же только и надо было, что перейти через Сену, к тому же я никого не ранил. Я засыпал мужем, просыпался чиновником, ложился шлюхой. Меня даже удивляло, что эта карьера, всеми проклинаемая как мерзость, дается мне так легко: ни статуи Командора, ни трагической гибели. Вечером я возвращался счастливый, пустой, довольный встречей с женой и детворой. Отработать ранним вечером с тремя-четырьмя женщинами, а спустя несколько часов приняться за чтение «Бабара» или «Сказок кота на ветке» детям, смирно рассевшимся вокруг меня, – этот контраст приводил меня в восторг. Я был связующим звеном между совершенно не похожими сферами. На работе, под проповеди моего министра о сиянии и величии Франции, я мечтал с блаженной улыбкой о лихих бабенках-вулканах, ждавших меня на моем насесте, и говорил себе, что мир справедлив, раз награждает меня своими милостями. Мне нужны были другие тела, другая кожа, без этого я бы зачах, как без кислорода. Каждый день сулил мне новые географические открытия, манил в открытое море. Самого себя я уже давно открыл, единственным моим стремлением теперь было снова потеряться. Вернее, застать самого себя врасплох. Моя история была не историей мальчишки-бунтаря, умнеющего со временем, а умудренного человека, слишком поздно выходящего на предназначенную ему дорогу и выламывающегося из своего окружения, чтобы познать безумие.
По вечерам в коконе нашей квартиры, так мило украшенной, Сюзан излагала мне какую-нибудь первостепенную образовательную проблему. Например, надо ли покупать нашим малышам на Рождество пластмассовый конструктор или лучше приобрести на аукционе, призванном добавить средств на развитие третьего мира, деревянную сборно-разборную африканскую деревню? Если бы она могла прочесть по моим глазам мое истинное мнение, начертанное золотыми буквами: «МНЕ НАПЛЕВАТЬ!», – то огорчилась бы. Не желая ее расстраивать, я затевал пространное обсуждение, взвешивал за и против и выносил приговор, достойный Соломона или, вернее, царя лицемеров. Куда серьезнее обстояло дело в отпуске, когда я снова превращался в заложника своих родных. После этого мной снова овладевало служебное рвение, я превращался в сторонника переработок, стажировок, всяческих командировок, о которых остальные отмахивались, – лишь бы не барахтаться со своим потомством в океанском прибое. Сюзан оставалось только нахваливать своим родителям мою преданность работе.
– Если он будет и дальше так стараться, то станет через семь-восемь лет самым молодым нашим послом!
– Твоими бы устами да мед пить! – отвечала моя теща, всегда неважно относившаяся к нашему браку и усматривавшая в нем мезальянс.
Одурачить старую каргу было непросто. Коллеги же считали меня неисправимым карьеристом и высмеивали за такие старания посреди всеобщего оцепенения.
Не в силах скрыть наивную гордость, я искренне жалел своих друзей, когда с ними сталкивался Они остались далеко позади! Я понемногу излечивался от банальности. У себя на верхнем этаже я был настоящим монахом в келье. Иногда, в сильный ветер, я воображал, что укрываюсь от ярости стихии в чуме на Аляске или в вигваме на американском Западе. Я отправлялся в дальние путешествия, всего лишь работая бедрами. Сколько бы снаружи ни завывал ветер, как бы ни дрожали стены, ни гремели трубы на крышах, здесь, на моей кровати под балдахином, на этой арене из белого шелка, неизменно властвовало сладострастие. В хорошую погоду, прислушавшись, я различал доносившуюся с балкона луговую какофонию: неумолчный стрекот насекомых, жужжание пчел, свист, сопровождающий пикирование птиц в ущельях улиц. С балкона в комнату хлестали потоки света, накатывались волны жары. Беззаботные бабочки влетали в окно и опускались на красовавшиеся в вазе букеты цветов, голуби расхаживали по балкону, топорща перья и воркуя в любовном приступе. Все было объято причудливым покоем, привязанным к волшебному безумству. В своей обители я пребывал лицом к лицу с небом и был подотчетен только ему. На соседней церкви колокол отбивал каждый час, провожая очередную фею или оповещая о приходе новой, словно меня благословлял сам архиепископ. Это блаженное состояние длилось три года. Три года неопровержимой славы.