ЛЮБОВЬ... ЛЮБОВЬ?

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

I

Началось все со свадьбы — с того дня на святках, когда обвенчалась Крис, потому что в тот день я решил: надо что-то делать, хватит млеть и смотреть на Ингрид Росуэлл, как влюбленная корова. А смотреть так на нее я стал за месяц до рождества — это я точно помню. С чего все началось, сам не знаю. Да разве кто-нибудь может ответить на этот вопрос? Сегодня ходит себе девчонка самая обыкновенная среди десятков других, а завтра она уже единственная и ни на кого не похожая! Так, во всяком случае, кажется. Так оно было и со мной, и я млел вот уже целый месяц, а вернее, полтора и до того дошел, что понял: хватит дурака валять, пора действовать.

Последние полгода — по крайней мере с тех пор, как Крис и Дэвид перестали таиться и купили кольца, у нас дома только и разговору было, что о свадьбе, и я — ей-богу — считал, что после стольких обсуждений и планов она должна быть, право же, чем-то из ряда вон выходящим. Но я был новичком в такого рода делах. До сих пор мне ни разу не приходилось бывать на свадьбах, и, должен сказать, это настоящее испытание.

Началось с того, что к вам с ночи наезжает куча народу, и утром все начинают вставать и одеваться. Дом превращается в большущую театральную уборную, вроде тех, какие показывают в музыкальных фильмах, и, появись вдруг в коридоре тот малый, который перед спектаклем стучит в дверь уборных и громко возглашает: «До начала осталось пять минут!» — никто бы не удивился. По-моему, никогда в жизни я не видел вокруг себя столько незнакомых лиц, и самое поразительное, что почти все они — мои родственники. Или вроде того. Интересно, откуда наша Старушенция выкопала их, наверняка ведь сама всех не знает!

А вот то, что она переоценила вместимость нашего дома, - это уж точно. Старик, например, вчера вечером заявил, что поставил бы палатку на лужайке, если б знал, что люди будут спать на лестнице и он не сможет добраться до постели.

Но все-таки ему повезло, и до постели он добрался. Я же провел ночь на диване в гостиной, a потом часа четыре или пять болтался в коридоре, тщетно пытаясь проникнуть в ванную. К тому времени, когда мне наконец удалось завладеть ею, я был настроен весьма кисло по отношению ко всем этим людям, запрудившим наш дом, как и к остальным приглашенным, которые живут в разных концах города и ждут, чтобы их переправили в церковь. Будучи в расстроенных чувствах, я забываю закрыть дверь на задвижку, и настроение мое отнюдь не улучшается, когда она распахивается настежь и Дороти с Анджелой застают меня без штанов. Они весело хохочут, а я думаю: не свалиться ли мне с лестницы и не сломать ли себе ногу, чтобы доставить им еще больше удовольствия. Не люди, а уроды эти двойняшки, Дороти и Анджела, дочки тети Агнессы, одной из маминых сестер. Я знаю, наша Старушенция терпеть их не может, и Крис пригласила их быть шаферицами, только чтобы не обидеть тетю Агнессу: очень уж она чувствительная — из тех, кто всю жизнь выискивает то одну обиду, то другую. За все это время я лишь мельком видел Крис на площадке лестницы и, решив приободрить ее, шутливо заметил, что надеюсь, она не пожалеет о случившемся, когда все будет позади и они с Дэвидом сядут на поезд 3.45, который помчит их в Великую Столицу, но Крис лишь натянуто улыбнулась в ответ.

Ажиотаж захлестнул даже Старика.

Только я собрался спуститься вниз, чтобы взяться за дело, как он окликнул меня из спальни. Захожу к нему — он стоит перед зеркальным шкафом в майке и брюках.

— Послушай, Вик, — говорит он мне, — что ты скажешь насчет моих новых брюк?

Присаживаюсь на край постели и внимательно оглядываю его.

— Блеск, пап. Сидят что надо. Но конечно, нужно посмотреть, как будет с пиджаком.

— Сейчас я его натяну.

Он надевает пиджак и снова принимается рассматривать себя в зеркале. Дергает одним плечом, потом другим, точно портной оставил в пиджаке булавки.

— Что-то он, по-моему, мешковато сидит, — замечает он.

— Теперь так носят, пап, — говорю я. — Он лучше ляжет, когда ты наденешь рубашку и жилет. Только мне некогда ждать, пока ты все это проделаешь, — добавляю я, видя, что он озирается в поисках рубашки и жилета.

Старик у меня высокий, сухопарый, и костюм сидит на нем отлично, когда он не дергается. Костюм у него синий, даже темно-синий, в тоненькую серую полоску.

— Здорово он его сшил. — Протягиваю руку и щупаю материю. — А шерсть-то какая!

— Мда-а, — соглашается Старик с самодовольным видом, какой он иногда на себя напускает. — На материи меня не проведешь. Я сразу вижу хороший кусок... — И умолкает. Вид у него сегодня утром далеко не счастливый. — А вот хорошо ли он сшит, никак не пойму. Что-то мне в нем не нравится.

— Но ведь это же один из лучших портных в Крессли, пап. Иначе я б тебе его не посоветовал. — Я поднимаюсь с постели, на которой до сих пор сидел. — Посмотри, разве мой костюм плохо сшит, а?

Он внимательно осматривает меня в зеркале, но ничего не говорит.

— Цену-то он берет хорошую, это верно, помолчав, добавляет он. — Меня даже пот прошиб, как он сказал, сколько это будет стоить. До сих пор я еще ни разу не платил больше десяти-одиннадцати фунтов за костюм.

— Ну, сколько ты платил за него, ты скоро забудешь, а костюм еще долго тебе послужит, — говорю я. — Надо всегда смотреть вперед.

Мне уже поднадоел этот разговор — в сотый раз одно и то же.

— Может, и так, — Старик снова стянул с себя пиджак. — А все-таки надо было мне пойти к Ливерсиджу — это дело проверенное.

— И купить готовый костюм! Да они же там топором кроят.

Но Старика все равно не переубедишь, лучше оставить его в покое, пусть думает, что хочет. Он ведь исходит из прежних расчетов, когда люди долучали по три фунта десять шиллингов в неделю, а костюм-то стоит полсотни.

— Ну ладно, — говорю я, — мне пора.

И, уже направляясь к двери, замечаю под стулом коричневые ботинки.

— Ты, надеюсь, не собираешься надевать их сегодня?

— А? — отзывается он. — Что?

— Коричневые ботинки.

— А почему нет? Это моя лучшая пара.

— Послушай, — говорю я, набираясь терпения, — не носят коричневые башмаки с темно-синим костюмом. Ты же слышал, что говорил Стэнли Холлоуэй, да?

— Но ведь то были похороны, — возражает он.

— Так же одеваются и на свадьбу. Ты что, хочешь, чтобы наша Крис со стыда сгорела? Подумай, сколько народу уставится на тебя, когда ты будешь стоять впереди.

— Никто меня и не заметит — все будут глазеть на Кристину.

— Кое-кто из этих наших гостей только и делает, что высматривает, где что не так, — сказал я. — Хотя больше половины сами ничего не понимают.

— А, черт! — срывается он вдруг. — До чего же я буду рад, когда все это кончится. Что ни делаю, все не так.

— Но тебе же говорят, как надо.

— Да не могу я надеть старые ботинки с новым костюмом,— упрямо стоит он на своем.

— Но коричневые ботинки ты тоже не можешь надеть. Я сейчас спущусь вниз, спрошу у матери — посмотрим, что она скажет.

Этот козырь уже не побьешь. Старик сдается.

— Обожди минутку. Ну, к чему еще ввязывать в это дело мать, у меня и без того забот хватает.

Тут снизу доносится голос нашей Старушенции:

— Виктор! Да где же ты, Виктор?! Такси ждет, поторапливайся, а то мы все опоздаем.

— Вот видишь, она сейчас сама ввяжется, если я не спущусь. — Я снова направляюсь к двери.— Только запомни: никаких коричневых ботинок! — И я выхожу из комнаты, предоставив вконец растерявшемуся Старику разглядывать себя в зеркале.

— Скорей, Виктор, скорей! — торопит меня Старушенция. Она стоит внизу у лестницы, точно военное судно на якоре,— большая, грузная. Волосы ее — как быстро стали они седеть! — тщательно подстрижены и уложены. Будто не знаешь, что сейчас не время прохлаждаться!

Кому же это и знать, как не мне, ведь я сам составлял список гостей, за которыми надо заехать.

— Я там отца одевал.

— О господи, опять отец!—говорит она, закатывая глаза. — Много от него сегодня проку! — Я на минуту останавливаюсь перед зеркалом, чтобы причесаться. — Сойдет, сойдет и так, — говорит она. — Ведь не твоя же сегодня свадьба!

— Ну, для этого меня еще надо поймать на крючок.

— И поймают, не беспокойся.

— Не так-то это просто.

— Ничего, желающие найдутся: плохо ли заполучить красивого парня, не беспутного, хорошо устроенного.

Я искоса поглядываю на нее. Выдала замуж Крис, так теперь, что ж, за меня возьмется? Видно, брачующий клоп укусил ее сильнее, чем я думал. Я беру ее за подбородок.

— Откуда ты знаешь, путный я или беспутный?

— Пошел, пошел, — говорит она. — Займись наконец делом.

Я одергиваю пиджак и поправляю галстук.

— Что ж, я готов. Где наш Джим?

— В гостиной. Он уже целых полчаса тебя ждет.

Весьма похвально для школьника! Иду за ним в гостиную. Там жуткий бедлам. Кто-то включил радио, и оно орет вовсю: «Передаем вашу любимую пластинку...» Стою на пороге, а самого так и подмывает крикнуть: «Да неужели никто не может прикрутить это дурацкое радио?!». В комнате толчется уйма народу — все прихорашиваются, пудрятся, мажутся, стараются поближе протиснуться к зеркалу. Кто-то опрокинул на пол пепельницу, а последняя из трех пластмассовых уток, летящих по обоям, уткнулась носом в пол. В уголке, свернувшись клубочком, точно он совсем один, а кругом — пустыня, тихонько сидит Джим и, по обыкновению, читает какую-то книжку.

Я просовываю руку между чьих-то двух телес и дотрагиваюсь до его колена.

— Пошли, Эйнштейн.

Он встает, тоненький, как тростинка, слишком высокий для своих лет, делает пометку в книге и идет за мной. Ему предстоит рассаживать гостей в церкви. Глядя на него, можно подумать, что он даже не заметил, какое вокруг столпотворение. Недаром, когда мы выходим на крыльцо и он видит большой «роллс-ройс», украшенный белыми лентами, с сиденьями в белых чехлах, у него вырывается: «Совсем как на свадьбе, правда?» Тут уж я не выдерживаю и прыскаю со смеху.

Вырвавшись из сутолоки, царящей у нас дома, я радостно намечаю первую жертву в своем списке:

— Едем к тетушке Мириэм.

Говорю шоферу адрес, и мы с Джимом садимся в такси. Джим открывает книжку, и все окружающее снова перестает для него существовать. А я не могу себе этого позволить: мне нужно до одиннадцати сделать уйму дел, только бы Джофф Листер, мой двоюродный брат, которому поручено второе такси, тоже справился со своей задачей. В тысячный раз пробегаю глазами список и спрашиваю себя, успеем ли мы вовремя доставить всех в церковь. Список большой, и я горжусь этим — ведь я сэкономил Дэвиду немало монет, взяв на одно такси меньше. Но времени в обрез, поэтому остается лишь надеяться, что к нашему приезду все будут готовы и не заставят нас ждать.

Такси разворачивается и мчится по улице. Свадьба началась.

II

За две недели до рождества снегу навалило в два раза больше обычного, и у подножия холма он все еще лежит грязными буграми по обе стороны дороги. Судя по небу, похоже, что cо снегом еще не покончено: над крышами и печными трубами оно словно серое одеяло, и лишь у самого горизонта — там, где солнце тщетно пытается пробиться сквозь толщу облаков, — видна розовая полоса. Серебряные Трубы города Крессли настраивали свои инструменты во дворе «Принца Уэльского», и, когда такси на развороте замедлило ход, до меня отчетливо долетело: «Стой! Поют герольды-ангелы!». Я опускаю окно и кричу:

— Зайдите в тридцать седьмой. Заработаете десятку.

Дирижер поднимает руку, показывая, что слышал, и оркестр продолжает свои упражнения на свежем воздухе. Я знаю, что Старик обрадуется, если они зайдут, — ведь из-за свадьбы он не может быть с ними, а, по его словам, это первые святки за двадцать лет, когда он не участвует в репетиции.

Такси мчится по городу. Джим читает, забившись в угол, а я принимаюсь размышлять о свадьбе и обо всем прочем. Я думаю, если взять всех нас: меня, отца, мать, Крис, юного Джима и даже, наверно, Дэвида, — то эта церемония доставляет радость только нашей Старушенции. Вот уж она наслаждается сполна, достаточно взглянуть, как она всеми командует. Сколько лет она дожидалась этого дня. Крис уже двадцать семь, и, по-моему, Старушенция опасалась, как бы товар не залежался на полке. Хорошенькая перспектива: корпеть весь век над чужими тетрадками, дотянуть до пенсии и выйти в тираж, а потом, может, и жить-то придется у чужих людей. Но я лично не видел оснований для беспокойства, я всегда был уверен, что Крис выйдет замуж. Да и как могло быть иначе, ведь она такая хорошенькая, такая славная. Хоть она и моя сестра, но прямо скажу: такая девушка для любого парня подарок. Я считал, что дело только во времени, появится парень, который придется нашей Крис по сердцу,- и только ее и видели. Но Старушенция не очень-то доверяет парням, которые приходятся по сердцу, ей подавай положение, заработки, характер, и чем парень тупей и уродливей, тем вроде бы сильнее у него характер. Красивые парни хороши в кино или в телевизоре, а в жизни за ними смотри в оба, хоть и винить их очень нельзя: чего тут требовать, когда кругом такой соблазн!

Так думает наша Старушенция или, вернее, думала; видно, поэтому она не очень-то ласково встретила и Дэвида: парень он красивый, родом с Юга, и произношение у него чистейшее, не придерешься. Старший преподаватель английского языка в средней школе. Но это и все, что было о нем известно. Правда, это повысило его шансы: Старушенция наша считает, что по уму и силе характера учителя стоят на первом месте. Посиди она за партой, как я сидел еще совсем недавно, она бы так, конечно, не думала. Словом, ее огорчало то, что она не может жевать и пережевывать разные разности про родню Дэвида. (Его мать, вы знаете, была такая-то — у них еще был магазин тканей на Уайтли-стрит, а отец у него, знаете, кто? А сестра его сбежала с парнем из Уигана — бросила мужа с тремя детьми.). Нашу Старушенцию хлебом не корми — дай поболтать, иначе ей жизнь не в жизнь. Чтобы восполнить недостаток материала, она принялась вытягивать все, что можно, из Крис. Выяснилось, что Дэвид попал в плен в Северной Африке, когда ему было всего восемнадцать лет; что мать и отец его погибли при бомбежке Лондона, а подружка, устав ждать и писать письма, взяла да и выскочила замуж. Из Дэвида ей бы ни за что не выудить столь трогательную историю, а вот из Крис мало-помалу удалось. И как только она все это выудила, сразу к нему переменилась, не знала, куда посадить его и чем угостить. Она до того опекала его, что просто удивительно, как он не сбежал до свадьбы. Но такая уж у нас Старушенция: с виду твердая как кремень, а душа у нее как воск мягкая.

Итак, мы заезжаем за первыми гостями и усаживаем в машину тетушку Мириэм и дядю Горация; люди они скромные и не будут в претензии, если приедут первыми и им придется торчать в церкви все утро. Оставляю с ними Джима и наказываю ему:

— Оторвись от книги и займись делом. Гостей невесты будешь проводить налево, а гостей жениха — направо. Ясно?

— Это слишком для меня сложно, говорит Джим. — Надо было вам отрядить сюда кого-то потолковее.

— Никого другого, кроме тебя, у нас нет, так что будь внимателен, а не то получишь по уху.

— Зря будешь стараться — я взяток не беру, — говорит Джим.

Я не выдерживаю и улыбаюсь: ну и остряк же наш Джим, никогда за словом в карман не лезет.

— Ну, как хочешь. — Однако, изловчившись, я все же вырываю у него из рук книгу.— Это, я забираю с собой, может, хоть тогда ты спустишься на землю.

— Эй, а что же я буду делать в перерывах? — вопрошает он.

— Изучай могильные плиты. А вдруг найдешь знакомого, которого забыли пригласить?

Сажусь рядом с шофером, заглядываю в книгу — «Философия со времен Платона до наших дней» — и сую ее в отделение для перчаток под ветровым стеклом. Джим временами, право же, действует мне на нервы: ну и умище! Только диву даюсь, как это у меня оказались такой брат и такая сестра, как Крис. Да, если говорить по-честному, то выродок в семействе — это я.

По составленному мной расписанию ровно без четверти одиннадцать я в последний раз отчаливаю от церкви и еду домой — за Крис и Стариком. Все сошло без сучка, без задоринки, думаю я, страшно довольный собой. Ни один из наших гостей не подкачал, все идет как по маслу — ура! По пути встречаем Старушенцию, которая восседает в такси с видом новоиспеченной аристократки, а Дотти и Мэнджи строят мне рожи, прильнув к заднему окну машины.

И вот тут-то все и произошло. Сворачиваем за угол, а на дороге лежит забрызганное грязью дно от молочной бутылки, зубьями вверх. Раздается звук, похожий на пушечный выстрел, мы подпрыгиваем и заваливаемся вперед — лопнула шина. Машина заворачивает, въезжает на панель и, задрав кверху нос, останавливается. Шофер откатывает ее назад, на дорогу, мы оба вылезаем и осматриваем повреждение. Шофер приседает, упершись руками в колени, сдвигает фуражку на затылок и свистит.

— Ну, что там? — спрашиваю я. А в голове с отчаянной быстротой мелькает: Крис и Старик ждут меня дома, в церкви полно народу, а невесты нет как нет, и Старушенция наша с каждой минутой распаляется все больше.

— Плохи дела, — говорит шофер.

— Это я и сам вижу, — говорю я. — Сейчас без десяти одиннадцать. Что будем делать?

— Поставим запаску, — говорит он. — Ничего другого не остается.

Он сбрасывает белую куртку и слой за слоем принимается стягивать с себя дюжину разных пуловеров и жилетов, которые надеты под ней, — все это спокойно, мило, точно он в воскресенье сидит у себя дома на заднем дворе и отдыхает. Я выскакиваю из машины, бросаюсь к багажнику и начинаю шуровать в нем в поисках домкрата. Устанавливаю его и принимаюсь свинчивать колесо, моля бога, чтобы не появился какой-нибудь попка и не стал от нечего делать задавать всякие дурацкие вопросы. Этот шофер, видно, никогда в жизни не менял ни одного ската, всякий раз это проделывал за него кто-нибудь другой, а он только разоблачался и готовился. Так или иначе, но на этот раз он еще не успел достигнуть нужной степени оголенности, как я уже поставил запаску и, точно одержимый, стал завинчивать гайки. В начале двенадцатого машина была снова на ходу, и с опозданием минут на десять мы подкатываем к нашей калитке.

Старик стоит на крыльце, держа у глаз руку козырьком, точно вперед смотрящий на мачте в «вороньем гнезде».

— Где, гром и молния, тебя носило? — в панике спрашивает он. — Мы же опаздываем!

Меня так и подмывает сострить и сказать ему, что мы заглянули по дороге в кабачок промочить горло, но я вижу — он вне себя от волнения, а потому лишь показываю ему свои грязные руки и объясняю, что у нас был прокол. Тут из дому выходит Крис, и, хотя на ней поверх платья накинуто пальто, все равно видно, что она прямо как картинка из модного журнала.

— Ты их всех сразишь, — говорю я ей. — Наповал убьешь.

Ну, раз свадьба началась, теперь уже никто и не вспомнит об опоздании Крис. А они с Дэвидом потом только посмеются. Я снимаю с нее пальто и останавливаюсь в задних рядах, чтоб побыстрее выйти, когда все будет кончено. Орган, игравший до сих пор под сурдинку, разражается торжественным свадебным маршем, звуки его заполняют всю церковь. Шурша одеждой, гости, встают, и Крис со Стариком — в сопровождении Дотти и Мэнджи — направляются по проходу туда, где викарий с Дэвидом и его шафером ждут их. Ну и картинка: наша Крис вся в белом, в маленькой шапочке из вуали и цветов, сквозь которую просвечивают ее блестящие волосы. Они у Крис с медным отливом, такие же, как у нашей Старушенции в молодости, а мы с Джимом оба темноволосые — в Старика. Я бросаю взгляд на ноги Старика и вижу, что он меня послушался. Потом окидываю взглядом церковь — она заполнена, я бы сказал, однобоко: наше семейство представлено в полную силу, а со стороны Дэвида никого нет, кроме нескольких друзей, которыми он успел обзавестись с тех пор, как переехал в Крессли.

Орган умолкает, и на минуту воцаряется мертвая тишина. Затем раздается писклявый голос викария:

— Дорогие братья и сестры, мы собрались здесь, чтобы сочетать этого мужчину и эту женщину священными узами брака...

Очень я за них рад, прямо очень, потому что Дэвид — славный малый, ну а Крис — настоящее сокровище. Я всегда считал, что она у нас особенная, и это, наверно, выглядит смешно, потому что многие знакомые ребята терпеть не могут своих сестер. Но я-то знаю, что мне крупно повезет, если я найду себе такую жену, как Крис. В общем, я надеюсь, что когда-нибудь встречу такую девушку. И в ней будут сочетаться все качества, какие, должны быть в женщине: она будет веселая, общительная, чуткая, страстная, — словом, такая, как надо. Ни о чем этом я, конечно, никому не говорю, и ребята считают, что девчонки интересуют меня только в одном плане. Ничего не поделаешь, приходится быть таким, потому что, если рассказать, о чем ты думаешь, поднимут на смех, скажут, что ты слюнтяй и вообще ненормальный.

Тут я снова начинаю думать об Ингрид. Последнее время я только о ней и думаю, и мне очень хотелось бы знать, что она думает обо мне, если вообще моя персона занимает ее. Интересно, посчастливится ли мне сегодня ее увидеть и что я скажу ей, если увижу. А я непременно что-нибудь ей скажу — хоть умру, но скажу. Сколько можно ходить вокруг да около и только пялить на нее глаза?

Но вот церемония окончилась, и у церкви засуетились фотографы — и любители и настоящие, которых пригласили за плату. Мы им говорим, чтоб они поторапливались, потому что торчать на холоде никому не охота. Потом я накидываю на плечи Крис пальто, и они с Дэвидом, в сопровождении моего двоюродного брата Джоффа, отправляются в ресторан принимать гостей, а я должен следовать за ними вместе с нашей Старушенцией и Стариком. Мы отчаливаем, оставляя в снегу глубокие впадины от колес и след из конфетти.

Старик, расположившийся на заднем сиденье, все время ерзает, точно он что-то потерял, и Старушенция спрашивает его:

— Ты что там ищешь?

— Да вот речь свою никак не найду, — говорит Старик, роясь во всех карманах. — А ведь она была у меня, когда...

— Речь? — повторяет Старушенция. Она, как и я, несомненно, впервые слышит об этом.

— Ну да. Я тут написал несколько фраз на бумажке и куда-то сунул ее... Стойте, стойте, нашел.

— Только не вздумай размусоливать про каждого,— говорит Старушенция. — Скажи просто, что мы рады всех видеть и благодарны им за то, что они пришли. Вот и все. Нечего пороть всякую чушь.

— Ты ведь хотела устроить свадебный обед в лучшем отеле Крессли, — говорит Старик, — так что теперь, хочешь не хочешь, тянись: на шикарных свадьбах всегда говорят речи. Вот если б мы сняли тот зал, где репетирует оркестр, как я предлагал, я бы там не стал выступать.

— Зал, где репетирует оркестр! — фыркает Старушенция. — Так тебя и тянет на дешевку! Неужто тебе жалко денег, чтобы устроить приличную свадьбу своей дочери? Ведь дочь-то у тебя единственная.

— Между приличной и шикарной свадьбой есть некоторая разница, — говорит Старик. — Я, как тебе известно, всего-навсего шахтер, а не фабрикант.

— И ты без конца об этом твердишь... В общем, хватит, все уже двадцать раз переговорено.. — Старушенция, видно, только сейчас заметила, что стекло, отделяющее нас от шофера, опущено и он слушает наш разговор и ухмыляется.

— Правильно, переговорено, — соглашается Старик.

— И мы решили, что лучше всего устроить обед в «Старых доспехах».

— Правильно, решили, — говорит Старик.

Я-то знаю, что посмеивается не только шофер, но нашей Старушенции невдомек, она и не замечает, что над ней подтрунивают.

— А уж если деньги так тебя волнуют, запомни, что у тебя нет больше дочерей и следующую свадьбу будешь оплачивать не ты.

— О господи! — вздыхает Старик.

III

Как только Крис и Дэвид отбывают на вокзал, большинство гостей отправляется по домам, так как официально свадьба вроде бы кончилась. Но кое-кто — ближайшие родственники и друзья — едет к нам. Живем мы на Луговой улице в большом, старом, облицованном камнем доме, который мать уговорила отца купить еще до войны, когда дома ничего не стоили по сравнению с тем, что за них просят сейчас. Из окон спален открывается неплохой вид: с одной стороны — город, с другой — парк и на вершине холма — больница; по вечерам, когда в окнах ее загораются огни, кажется, что это старинный замок, вроде сказочного замка Дракулы, и что там идет бал. Домой к нам едет куча народу, и, чтобы всех рассадить, приходится бежать за стульями к соседям. Но и это не очень решает проблему, потому что теперь из вежливости приходится пригласить и соседей, то есть тех, кто не был на свадьбе. Старушенция говорит, что с похорон своего отца не припомнит, чтобы у нас в доме было столько народу. Только это совсем не похороны. Эти люди годами не собирались вместе и теперь, забыв про семейные распри, хотят веселиться вовсю.

А причиной тому была речь нашего Старика. Когда он поднялся из-за стола и положил перед собой бумагу среди пирожков с мясом, никто ничего особенного от него не ждал, а когда он стал мямлить и шарить по карманам, как тогда, в такси, — и подавно. Я сразу понял, что он потерял очки, а без них он ничего не может прочесть, разве что заголовок в газете. Ну, словом, покашлял он, помычал и вдруг заговорил. И точно что-то вселилось в него — может, на него так подействовало то, что все семейство собралось за столом и столько знакомых лиц смотрело на него и каждый как бы спрашивал: «Интересно, что это затеял старина Артур?!» Начал он с Крис и Дэвида, а потом перешел к семейству в целом: очень это глупо, когда люди ссорятся из-за пустяков, годами вынашивают злобу и обиды, и не пора ли подумать о том, чтобы сплотить семью и забыть все эти мелочи, которые отравляют жизнь. Вот тут он взял их за жабры. Кое-кого слова его здорово растрогали, и кто-то из женщин всплакнул. Наша Старушенция от удивления даже рот раскрыла — сидит и только головой покачивает в такт его словам, а он так разошелся, словно всю жизнь речи произносил. Крис тоже растрогалась, и, когда подошел ее черед, она смогла лишь пробормотать: «Спасибо вам всем!» — потом повернулась к Старику и ну целовать его, так что он от смущения даже покраснел.

Потом дядя Уильям, старший брат Старика, подошел к нему и сказал:

— Вот уж не знал, Артур, что ты у нас такой оратор, право, не знал…

— Я и сам этого не знал, — сказал Старик и добавил: — Я не очень глупо выглядел, как по-твоему? А то, если я свалял дурака, достанется мне от Люси.

— Глупо выглядел?! Да твоя речь — самое замечательное событие в нашей семье за много лет!

И похоже, что все так думают. За исключением тетушки Агнессы, которая приняла все сказанное Стариком на свой счет, распетушилась и отбыла восвояси. «Ну и скатертью дорога старой злыдне», — думаю я.

Итак, пир продолжается, и мы съедаем все, что осталось от свадебного обеда, и вообще все, что есть в доме, а покончив с едой, решаем позабавиться. Теперь слово принадлежит дяде Джорджу. Он такой, что кого угодно расшевелит, наш дядя Джордж. Его излюбленная игра — завязать вам глаза и заставить валять дурака перед всем честным народом. То и дело раздается смех, и никто не обижается, когда тебе всаживают булавку в зад или тычут лицом в пирог с лимонным кремом, — что же тут такого, просто милая семейная шутка. Когда это начинает немного надоедать и все уже нахохотались до слез, дядя Джордж, демонстрируя многогранность своих дарований, садится за пианино и аккомпанирует составленному наспех хору. Затем Старика заставляют притащить свой тромбон, и он играет «Лишь песня в сумерках» и свою любимую «Благослови же этот дом». Когда он берет самую высокую ноту, с треском лопается электрическая лампочка, разбрызгивая по всей комнате осколки стекла. Я слышал, что от пения одного певца разлетелась вдребезги винная рюмка, но никогда еще, не слыхал, чтобы от игры на тромбоне лопались лампочки. В темноте начинается неразбериха, писк и визг, пока, чиркнув спичкой, я не отыскиваю новую лампочку.

Однако около половины девятого веселье постепенно затухнет, потому что многим предстоит проделать изрядный путь; начинаются поиски пальто и шляп, рукопожатия и поцелуй, рождественские пожелания, и вот около девяти часов среди разгрома остаемся лишь мы да еще дядя Уильям с тетей Эдной, которые решили у нас переночевать. Минуты через две юный Джим отбывает в постель.

— Как после футбольного матча, — говорит, озираясь по сторонам, наша Старушенция. По всей комнате в беспорядке стоят стулья, в том числе и соседские. На полу валяются подушки, всюду пустые рюмки и полные окурков пепельницы. Огонь в камине почти потух — под конец всем и без того было очень жарко, — а накурено так, что хоть топор вешай. Я нагибаюсь, чтобы поднять рюмку, пока ее никто не опрокинул, и обнаруживаю в ковре прожженную окурком дыру. Однако я помалкиваю, считая, что наша Старушенция успеет узнать об этом и завтра.

— Ну как, свыкаешься понемногу с тем, что в семье у тебя на одного стало меньше? — через некоторое время спрашивает тетя Эдна.

— Это, знаешь ли, не так-то просто. И конечно, мне будет ее не хватать. Она ведь у нас хорошая девушка, Кристина. Всегда была хорошая... Но настало время и ей обзавестись семьей. У многих в двадцать семь лет уже дети есть и даже школьного возраста.

— Она, по-моему, за славного парня вышла, — говорит дядя Уильям.

— Да, Дэвид — отличный парень. Лучше трудно сыскать. Ей будет хорошо с ним, на этот счет я ни минуты не беспокоюсь.

— И так ладно говорит, — замечает тетя Эдна. — И такой воспитанный.

— Он ведь с образованием, Дэвид-то, — вставляет Старик, как будто этим все сказано. — С образованием.

— И нисколько этим не кичится, — добавляет Старушенция, — Да, лучшего мужа нашей Крис мы бы и желать не могли.

Тут тетя Эдна бросает взгляд в мою сторону, а я забрался в качалку, слушаю, наматываю себе все на ус и молчу.

— Что ж, теперь очередь Виктора, — говорит она.

Я очень люблю тетю Эдну, но, право же, иной раз зря она сует нос в чужие дела.

— Нет, мы еще не скоро будем пировать на свадьбе у Виктора, — говорит наша Старушенция, точно меня тут и нет. — Ведь ему и двадцати одного года не стукнуло, еще не время обзаводиться семьей. Да он как будто и не ухаживает ни за кем. Правда, я, наверно, последняя узнаю об этом. Но все равно — я за него не беспокоюсь. Дай бог, чтоб все парни были такие положительные и степенные. Вот Джим, тот меня иной раз тревожит. Понимаете, все время учится. Совсем голове отдыха не дает. Хочет быть доктором. Конечно, чтобы поступить в колледж, надо, видно, много работать, но он все равно перебарщивает. Как-то ночью — вот поверишь, Эдна, ей-богу, не вру — захожу к нему в комнату, а он сидит в постели, весь книгами обложился и крепко спит. Да как крепко-то! Понимаешь, он и ночью не может со своей наукой расстаться. Мозг у него нисколько не отдыхает, все работает, работает. Не нравится мне это. И растет он больно быстро, а здоровья настоящего нет, не то что у Виктора. Тот у нас с самого рождения был силен как лошадь. Ничем никогда не болел, кроме, конечно, тех болезней, какие бывают у всех детей, да еще вот раз упал на рельсах и раскроил себе голову.

Тетя Эдна поворачивается и с улыбкой, любовно на меня смотрит. Я подмигиваю ей, а она — мне.

— Джим в самом деле сильно вырос с тех пор, как мы видели его в последний раз, — говорит она.

— Ну да, растет он быстро, а силенок-то мало. Вся сила у него уходит в мозг, а не в мускулы. Я уже решила, что схожу с ним к доктору после праздников и посоветуюсь.

— Если учение ему в охотку, значит, все в порядке, — говорит дядя Уильям. — Он очень умный парень, это сразу видно, а такие ребята, если голова у них ничем не занята, становятся непоседами, шалыми. Я бы на твоем месте, Люси, за него не опасался. С доктором поговорить, конечно, можно, а тревожиться нечего.

— Тебе хорошо говорить, Уильям, но когда у тебя дети, как о них не волноваться. Тут уж ничего не поделаешь.

По-моему, Старушенции не следовало бы так говорить, потому что у дяди Уильяма и тети Эдны нет детей, и, как мне кажется, они частенько горюют об этом.

— Мы, конечно, вовсе не хотим, чтобы он что-то упустил в жизни, — говорит Старик. — Только бы хватило у нас средств поддержать его, пока он сам не начнет зарабатывать. С Кристиной дело было проще — она получала стипендию, но, когда человек изучает медицину, тут, говорят, стипендия — капля в море. — Он сует руку в карман за трубкой и табаком и вспоминает, что в буфете лежит большая коробка сигар. — А ну-ка, Уильям, — говорит он, — угощайся. Это мне Дэвид купил. Молодец он, верно?

— Очень даже, Артур. — Дядя Уильям берет сигару и нюхает. — А я уж подумал было, что ты сам себя так балуешь.

— Ну и зря подумал, — говорит Старик. — Я не из тех, кто курит сигары.

— Но и не так уж тебе далеко до них, верно, Артур? — говорит дядя Уильям, и при свете спички я замечаю лукавый огонек в его глазах. — Чем ты не новая аристократия: живешь себе припеваючи, сына собираешься послать в колледж изучать медицину. У кого, у кого, а у тебя деньжата водятся. Ты ведь их каждый вечер не пускаешь на ветер.

— Полегче! Полегче! — говорит Старик, распаляясь и попадаясь на удочку. — В кои-то веки люди стали зарабатывать прилично, так все теперь прохаживаются на их счет.

— Я бы не возражал по двадцать фунтов в неделю зашибать,— говорит дядя Уильям, — а там пусть хоть весь мир на меня кидается.

— А ты попробуй, — говорит Старик, — попробуй их заработать, я буду только рад. Но вот что я тебе скажу, Уильям, — я это всем говорю, — если ты думаешь, что можешь заработать в забое двадцать фунтов в неделю, приходи попробуй. Заработать такие деньги можно, и кое-кто из ребят всегда столько получает. Но зато они и вкалывают, как каторжные, А эти трепачи только знают, что подпирать стойки в барах да языком молоть. Опрокинут кружку-другую — вот и вся их работа, более тяжелой они не знали. Да они одной смены в забое но продержат. Я-то, рубил уголь. Я знаю, каково оно, и очень рад, что могу больше этим не заниматься. Вот я теперь старший, и, хотя многие под моим началом зарабатывают больше меня, я им не завидую, потому что сам когда-то выколачивал так деньгу и знаю, почем фунт лиха. И еще одно...

— Ну ладно, Артур, хватит уж, — вмешивается Старушенция. — Чего тут спорить. Уильям так об этом судит, а ты иначе.

— Никто не имеет права судить, если не знает фактов. -Я ведь просто объясняю ему...

Старушенция и тетя Эдна переглядываются, и тут я решаю, что пора мне сматывать удочки. Я встаю.

— Ты что, спать пошел, Виктор?

— Нет, я ухожу. Сегодня в городе танцы. Думаю сходить туда на часок.

— Что?! В такую поздноту?

— Да там самый разгар сейчас.

— Ну ладно. Возьми ключ. И не задерживайся слишком долго, ты ведь сегодня целый день был на ногах.

— Веселись хорошенько, Виктор, — говорит тетя Эдна.

IV

Поднявшись наверх, я первым делом оглядываю себя в туалетном зеркале. Оно трехстворчатое, и, если поставить створки под определенным углом, можно увидеть не только свой фас, но и профиль. Что-то я последнее время слишком часто гляжусь в зеркало — и дома и на улице. Раньше я не замечал, что на свете так много зеркал — не только зеркал, а и зеркальных витрин, которые могут служить тем же целям, когда шторы за ними спущены. На работе я мою руки и вижу другую пару рук, которые проделывают те же движения. Иду в кино — и десять шансов против одного, что, всходя по лестнице, я столкнусь лицом к лицу с моим двойником, поднимающимся по лестнице с другой стороны. (Правда, это не совсем мой двойник — у него, например, правая рука там, где у меня левая.) А вечером, глянув в окно автобуса, я вижу того же двойника, который смотрит на меня снаружи. Не скажу, чтобы я был так уж влюблен и себя,— но всяком случае, не всегда, и, глядя на свое отражение в стекло или еще где-нибудь, я вовсе не умиляюсь: «Какой роскошный тип!», а стараюсь смотреть на себя как бы со стороны и представить себе, что я об этом парне думаю. А думаю я то, что итого типа в зеркале никак нельзя назвать роскошным. По крайней мере в большинстве случаев.

Но раньше и ведь не был такой. Помнится, мне было ровным счетом наплевать, как я выгляжу и что обо мне думают. А теперь все изменилось, потому что теперь, понимаете, меня стали интересовать женщины. И, признаться, даже очень.

Когда дома я смотрюсь в зеркало — вот как сейчас,— мне кажется, что я не так уж плохо выгляжу. Как ни посмотри и кто ни посмотри — уродом меня не назовешь. Может, я и не красавец, но, уж во всяком случае, не урод. Лицо у меня скорее квадратное, чем длинное, и, как пишут и романах, открытое, кожа хорошая. (Слава богу, я не принадлежу к числу тех парней, которых насмерть изводят разные там прыщи, угри и прочая пакость.) Конечно, шрам над левым глазом, где я приложился к рельсу, не слишком украшает, хотя иногда мне кажется, что он делает меня более мужественный. Но не знаю. Что же до волос, тут двух мнений быть не может: любой мужчина мне позавидует. Волосы у меня густые, темные, с блеском — никакого крема не надо — и слегка вьются: причешешь, рукой подправишь, и все в порядке. Да, насчет волос я спокоен. Я слежу за ними и стригусь каждые две недели, ну, может, иногда на день или на два позже. Вот росту мне бы не мешало набрать еще дюйма два. Но заморышем меня не назовешь, да и сложен я неплохо — грудь у меня широкая, плечи квадратные, так что я не боюсь показываться в купальных трусах. Теперь об одежде. Одеваться я умею — что да, то да. Я не плачу бешеных денег портным, но знаю, где хорошо шьют, и всегда слежу за тем, чтобы брюки у меня были отутюжены, а ботинки начищены. Стоит воротничку у рубашки чуть-чуть засалиться, я мигом отправляю ее в стирку. Можете спросить у нашей Старушенции. Она говорит, что легче обстирать армию солдат, чем одного меня.

Вот какой я, Виктор Артур Браун; мне двадцать лет, я не слишком уверен в себе и сразу теряюсь, когда начинаются всякие двусмысленные шуточки, остроты и сальности. Нравлюсь я вам или нет, но таков уж я есть. Да и какое значение имеет то, как ты выглядишь? Каждый день можно встретить шикарных девчонок с омерзительнейшими типами — казалось бы, на такого ни одна уважающая себя девушка в жизни не посмотрит. А какое значение имеет одежда? Скажем, прилично ты одет или нет? Чем больше ты похож на пугало, тем вроде бы лучше: девчонки, точно бешеные, так и липнут к париям, которые черт-те как одеты, я бы в таком костюме и за ограду своего палисадника не вышел. Так какого же черта!

В общем, я не хуже других и просто не пойму, почему бы Ингрид не разделять этой точки зрения. Но думаю то я так, лишь пока я у себя в комнате, а стоит мне увидеть Ингрид, и я чувствую себя не более привлекательным, чем какое-нибудь чудище из научно-фантастического фильма.

Наконец я отрываюсь от зеркала и иду в ванную. Затем решаю, что надо одолжить у Джима его новый галстук — синий вязаный, с поперечными полосками. Под дверью его комнаты виден свет, я захожу и застаю его в постели, с книжкой на коленях и карандашом в руке.

Вытаскиваю из комода галстук.

— Дашь мне надеть?

Он что-то бурчит. Не думаю, чтобы он возражал. Подхожу к зеркалу (опять зеркало!) и принимаюсь завязывать галстук.

— В жизни не видал, чтобы человек так выдрючивался, завязывая галстук, — минуту спустя замечает он.

— Что значит — выдрючивался?

— Так вертелся, крутился и дергал галстук туда-сюда. Неужели нельзя затянуть узел и дело с концом?

— Это же виндзорский узел, — поясняю ему. Подтягиваю галстук и опускаю воротничок. — Когда галстук так завязываешь, узел получается аккуратный и не расползается.

— Зато галстук будет теперь весь мятый.

— А разве ты на это обращаешь внимание?

— М м... — мычит он и вновь утыкается в книгу.

— Хороший у тебя галстук.

Он молчит.

— Давай махнем?

— Что?

— Да вот галстук. Ты не согласился бы его продать?

— Я его не покупал. Мне мама подарила.

Я смотрюсь в зеркало. Отличный галстук и, уж во всяком случае, не для Джима, которого одежда вообще не интересует.

— Я дам тебе за него полкроны.

— Он куда дороже стоит.

— Но ты же его не покупал.

— Нет. Поэтому я и не могу его продать!

— Но полкроны тебе наверняка больше нужны, а? — говорю я, глядя на него в зеркало. Джим у нас всегда сидит без гроша, потому что вечно что-нибудь покупает или копит деньги на то, чтобы что-то купить — то морских свинок, то кроликов, которых он держит в сарае, то марки для своей коллекции или что-нибудь еще.

Он смотрит на меня, что-то обдумывая.

— Вот что я тебе скажу, — говорит он. — Я буду тебе давать его, надевай, когда хочешь, но ты должен платить мне по три пенса за каждый раз. И за сегодняшний вечер тоже.

— И кто это меня за язык дернул — молчал бы себе в тряпочку! — Я сую руку в карман. — У меня нет мелочи, только шиллинг.

— Ничего. Зато потом ты три раза сможешь надевать его бесплатно.

Я бросаю ему шиллинг.

— Я вижу, друг, ты не теряешься, надо тебя будет по коммерческой части пустить. Глядишь, к тридцати годам миллионером станешь. — Подхожу к нему и выпячиваю подбородок. — Как, по-твоему, надо мне бриться?

— Пожалуй, к пасхе уже кое-что проглянет, — говорит он.

— Что? Да я теперь бреюсь каждый день.

— Ну, если тебе нравится доставлять себе столько хлопот... Ты что, куда-нибудь идешь?

— На танцы.

— Так поздно?

Я смотрю на часы.

— Без четверти десять. Детское время, малыш.

— Охота тебе тащиться куда-то в такую поздноту и потеть в этой толкучке под так называемый джаз?! — говорит он.

— Не суй нос не в свои дела и займись-ка лучше латынью.

— Откуда ты знаешь, что это латынь?

— Да уж уверен, что это не «Леди, не оборачивайтесь!»

— А что это такое?

— Неважно.

— Так вот: это не латынь, а математика, — говорит он. — И раз уж ты здесь, мне хотелось бы тебя кое-что спросить, я тут не понимаю.

— Ну, я тебе не помощник. Для меня что математика, что акробатика — один черт. — Произнося это, я чувствую, что сострил. — Как это я сказал, а? Математика все равно что акробатика?!

— Ха, ха! — иронически бросает Джим. — Как остроумно, Вик! Лопнуть можно! Кстати, старик Картрайт набросился тут на меня. Говорит, ждал лучших отметок от брата Вика Брауна.

Этого достаточно, чтобы снова оторвать меня от зеркала.

— Он так сказал? Старина Картрайт? В жизни не поверю.

— Вот-те крест, — говорит Джим. — Старик Картрайт, кажется, и впрямь высокого мнения о тебе. А вот на уроках французского я стараюсь не афишировать наше с тобой родство.

— А, подумаешь, французский, кому он нужен!

Подхожу к постели Джима и беру у него учебник.

— Что тут у тебя не ладится, малый? — бурчу я, подражая старику Картрайту.

— Вот здесь. — Джим тычет пальцем в учебник, — Никак это уравнение не выходит. Я уже полчаса над ним бьюсь. Верно, опечатка в книге.

— Никогда не видел опечаток в учебниках. — Начинаю проверять и сразу обнаруживаю ошибку. Бросаю учебник Джиму на колени. — Попробуй перевернуть последнее уравнение.

Он смотрит.

— Тьфу... Как же это я не сообразил!

— Вот так, не сообразил и готово — провалился на экзамене.

— Ну хватит тебе, гений.

Провожу рукой по подбородку и словно слышу, как шуршат волоски.

— Эх, все равно нет времени бриться. И так уже поздно.

— Неужели она не подождет? — спрашивает Джим.

— Кто?

— Кто? — повторяет он с ухмылкой. — Брижжит Бардо, конечно, а то кто же еще?

На секунду у меня мелькает мысль, что он, видно, знает. Но тут же я понимаю, что этого не может быть, потому что никто, кроме меня, ничего, не знает. Даже и она еще не знает. Но теперь узнает. И скоро.

На улице ясно и холодно, настоящая зима. Утром казалось, что вот-вот пойдет снег, но сейчас небо все в звездах и мороз пощипывает щеки. Я отмечаю это, но иду пешком, не дожидаясь автобуса, потому что слишком холодно стоять на месте. Однако через какую-нибудь минуту я уже слышу урчание автобуса, взбирающегося в гору следом за мной, и пускаюсь бегом. На остановке я нагоняю автобус и беру билет в город за три пенни. Наверху пусто. Сажусь на заднее сиденье и погружаюсь в созерцание голых и полуголых девиц в журнале, который дал мне Уилли Ломес перед праздником. Называется он «Cherie». Это французское издание с девицей на обложке. На девице пояс с резинками, черные нейлоновые чулки — ничего больше, если не считать взгляда, этого самого... Ну, вы понимаете. «Журнальчик — первый сорт»,— сказал Уилли, и точно. Уж кто-кто, а эти французы мастера на такие штуки. Все в тебе растопляется, когда смотришь на этих девчонок. Есть птички, которые сняты в одном белье или в прозрачных нейлоновых рубашонках и прикрыты, ровно настолько, чтобы раздразнить воображение, а на других и воображения тратить не надо. Там есть и текст, и я начинаю жалеть, что в школе не уделял должного внимания французскому, потому что если текст связан с картинками, он, должно быть, силен. Глядя на них, я в трехтысячный раз пытаюсь представить себе это и прихожу к выводу, что с такими девочками ничего у меня не получится — стоит такой подойти ко мне, и я мигом дам заднего пару.

Но вот что любопытно: об Ингрид я никогда так не думаю. И не потому, что она уродка, — девчонка она хорошенькая, самая хорошенькая из всех, кого я знаю. Просто думаю я о ней, как о чем-то очень чистом, святом и нежном, и мне кажется, что коснуться ее щеки куда приятнее, чем все то, что могут дать мне другие девчонки.

Стоит мне подумать об Ингрид, как я забываю обо всем на свете, и, конечно, я проехал свою остановку и теперь иду пешком.

По мере того как я продвигаюсь вперед по Иллингуорс-стрит, настроение у меня становится все лучше и лучше. На мне хороший костюм, свежее белье, я подстрижен, причесан, и звук моих шагов почему-то преисполняет меня уверенности в себе. Я знаю, что на танцах сейчас, наверно, перерыв, поэтому захожу в «Баранью голову» — кабачок, расположенный чуть дальше по той же улице, — пропустить для бодрости пивка и взглянуть, нет ли там ребят. В зале полным-полно народу, чувствуется, что на танцах перерыв; за баром, в курилке, топчутся оркестранты в стильных бежевых куртках и коричневых галстуках бабочкой. Получаю свою кружку пива, оглядываюсь и кого, вы думаете, вижу? Уилли Ломеса, который машет мне из-за столика в углу. Подхожу, парень, что с ним (зовут его Гарри, а фамилии не помню), пододвигается, и я сажусь. Оба они без пальто, и я спрашиваю, были ли они на танцах.

Они кивают, а Уилли говорит:

— Народу — пропасть. Все ноги оттоптали.

Вид у него тем не менее веселый. Впрочем, он всегда кажется веселым — наверно, потому, что у него такое лицо. А лицо у него длинное и бледное, как у клоуна; черные, будто вороново крыло, волосы гладко зачесаны назад и блестят, как хорошо начищенные ботинки. Он поднимает ногу и показывает порванный отворот брючины.

— Выставил ногу во время быстрого фокса, — говорит он. — Не успел опомниться — р-раз, какая-то девка зацепилась каблуком за мою брючину. Чуть не полетел вверх тормашками.

— Есть стоящие девчонки? — спрашиваю.

— Обычный сброд, — отвечает Гарри. Но это вовсе не то, что меня интересует. Впрочем, едва ли они знают Ингрид.

— А ничего у них певичка, — говорит Уилли.

— Да разве это птица твоего полета, Уилли? — говорит Гарри. — С такой на одних чулках разоришься.

— Но помечтать-то о ней ведь можно бесплатно или уж тоже нельзя? — говорит Уилли.

— Так или иначе, она замужем, — вставляю я.

— А ты откуда знаешь? — спрашивает Уилли.

— Оттуда, что у нее на пальце обручальное кольцо, дуралей.

— Я иногда думаю, что замужние — это самое милое дело, — говорит Гарри. — Они хоть знают, чего ты хочешь, и обхаживатъ их не надо.

— А мне вовсе не улыбается вечно Чувствовать у себя за спиной какого-нибудь тяжеловеса-мужа, — говорит Уилли. — Нет, мне подавайте одиноких девочек. Обучишь этакую маленькую девственницу уму-разуму, она тебе еще и благодарна будет за то, что ты открыл ей радости жизни.

И понес, и понес; Гарри хитро подмигивает мне, а я сижу себе, посмеиваюсь.

— Вся беда в том, — говорит Уилли, отхлебнув из своей кружки, — что все девчонки, которые мне нравятся, либо замужем, либо уже зафрахтованы. Познакомился я с одной в «Трокадеро» на той неделе. Девчонка — пальчики оближешь, и по морде видно — на все пойдет, угости ее только рыбой с жареной картошкой. Провожаю ее до Грин-форда — целых две мили — и только хочу пристроиться с ней в подъезде магазина, чтобы немного ее потискать и уговориться о встрече, а она — что вы думаете, она мне говорит? «Моему жениху это не понравится», — говорит. Ее жениху!.. А я-то, как последний дурак, прошагал туда и обратно четыре мили!

Смешно! Но у меня насчет Уилли своя теория. Я считаю, что в конце концов он женится на какой-нибудь шлюхе шести футов ростом, ничем не примечательной, как стена пакгауза. И всю жизнь будет у нее под каблуком.

— M-да, с бабами лучше не связываться, — заявляет Гарри, из чего я заключаю, что и у него не все идет гладко. — Встречался я тут с одной девчонкой. Целый год за ней ухаживал, и мы даже стали подумывать о помолвке. Она только об этом и твердила. «Ну, когда же мы объявим о помолвке, Гарри?» Только и твердила.

— Ну, я об этом никогда не думаю, — говорит Уилли, я же тихонько усмехаюсь, вспоминая свою теорию о девице-гренадере, которая уже где-то поджидает его,

— А вот я не возражал, — говорит Гарри. — Она меня совсем измотала. И я уже готов был сдаться, только бы меня оставили в покое. Но однажды отправляется она на субботу и воскресенье к своим родственникам в Уоррингтон. А потом начинает ездить туда каждое воскресенье и пускает меня под откос ради какого-то там янки.

— Ну, еще бы: мундир и монеты, — говорит Уилли. — Где уж нам с ними тягаться.

— Наймитесь кондукторами на автобус, — говорю я, и у вас будут мундир и монеты. — Сам же думаю, что тоже начну жаловаться на судьбу, если еще посижу здесь. А сейчас все внутри у меня поет при мысли, что я скоро увижу Ингрид.

В кабачке стало тише; озираюсь вокруг — оркестрантов не видно, значит, перерыв кончился и я теряю драгоценное время.

— Да, кстати, Уилли... — Выуживаю «Cherie» и передаю ему, прикрыв рукою шлюху на обложке. — Спасибо.

Уилли с видом заговорщика сует журнал в карман.

— Ну как, понравилось, Вик?

— Ничего! Есть тут пара девчонок, с которыми я бы не прочь познакомиться поближе.

— Еще бы, — говорит Уилли. — Я не я, если на будущий год не смотаюсь в Париж. Ну его к черту, наш Блекпул. Вот увидите.

— Ты что, думаешь, они там разгуливают по улицам голышом? — говорит Гарри.

— Конечно нет, — говорит Уилли. Потом перегибается через стол и, понизив голос, добавляет: — Но вот что я тебе скажу: там есть девчонки — с виду все в порядке, идет себе в пальто, а как к ней подойдешь, она распахнет пальто, а под ним ничего.

У меня рот растягиваемся в ухмылке, а Гарри изрекает:

— Бред!

— Нет, правда, — говорит Уилли. — Я знаю одного парня, который все время туда ездит, этакий великий путешественник. Так у него было больше девчонок, чем у кошки из меблированных комнат котов. А потом притоны там на каждом углу, государственные. Все в открытую. Заходишь, платишь и выбираешь. Представляете, как было бы здорово, если б парочка таких заведений открылась у нас в Крессли. Не надо было бы бегать за девчонками по танцулькам — пришел и получил, что надо и когда надо.

— Я обеими руками «за», — говорит Гарри, — только в Париж ехать ты, Уилли, опоздал. Там все эти лавочки прикрыли.

— Что? — огрызается Уилли. — А ты откуда знаешь?

— Прочел недавно в одной книжке. Их закрыли сразу после войны.

— Может, и закрыли, — несколько разочарованно говорит Уилли,— а все равно там в два счета можно подцепить себе девочку.

— Смотри, как бы не подцепить такого, от чего не скоро избавишься, — говорит Гарри.

— Иди ты, — говорит Уилли. — На то, брат, существует наука.

— А ты думаешь, уличные девки очень разбираются в науке?

Похоже, что они тут прочно обосновались, и я встаю.

— Ты что, уходишь, Вик? — говорит Уилли. — Выпей еще перед уходом.

Я отказываюсь. Мне не терпится поскорее добраться до танцев и поискать Ингрид. Да и вообще выпивка — это не по моей части. На такого Уилли мог бы работать целый пивоваренный завод, а с меня одной кружки хватает.

— В общем, до скорого, — говорю я; оба отвечают: «До скорого, Вик» — и продолжают свой разговор о парижских шлюхах.

На улице, по дороге к танцульке, я сую в рот кусок мятной жвачки, чтобы приятней пахло. У входа плачу три монеты и спускаюсь в раздевалку скинуть пальто. Какой-то парень, хвативший лишку, распевает в туалете, и служитель то и дело поглядывает в ту сторону, видимо обдумывая, не вышвырнуть ли его за дверь. Я причесываюсь, поправляю галстук и топаю наверх. Открываю тяжелую дверь в зал и словно натыкаюсь на завесу, образованную запахом пота и дешевого одеколона, — завесу такую плотную, что хоть режь ножом. На секунду останавливаюсь. Но потом решаю идти напролом — минуты через две привыкну! — и ныряю в толпу, стараясь не втягивать глубоко воздух.

Здесь действительно полным-полно, как и говорил Уилли, люди толпятся даже у дверей. Работая локтями, начинаю пробираться вдоль стены, где меня чуть не опрокидывает какая-то парочка, исполняющая нечто вроде индивидуальной боевой пляски. На парне зеленая бархатная куртка, желтая клетчатая рубашка без галстука и черные брюки, шириной дюймов в четырнадцать. Девчонка, с которой он трудится, жуть — одни ресницы и намалеванные губы на белом без кровинки лице, не человек, а ходячая смерть; все ее прелести скрыты под черным свитером и торчат, как колышки для шляп у входа в церковь, а парень, согнувшись над ней в три погибели, не может оторвать от них глаз. В этом зале не бывает разухабистого джаза, рока и тому подобного — об этом гласят предупреждения на стенах. А потому тут же появляется администратор, хлопает парня по плечу и что-то ему говорит. Парочка, окидывает его убийственным взглядом и переходит на быстрый фокстрот, который здесь принято танцевать.

Ингрид нигде не видно, хотя я уже целых полчаса стою и слушаю оркестр, очень неплохой для любительского. Наконец, решаю, что, пожалуй, скорее отыщу ее, если не буду стоять на месте, протискиваюсь вперед и приглашаю какую-то девчонку, которая издали выглядит вполне прилично, а вблизи оказывается, что от нее разит, как от бочки с тухлым говяжьим салом. Я рад, что танец скоро подходит к концу — терпеть не могу девчонок, от которых воняет. Поднимаюсь на балкон, откуда мне всех видно, кроме тех, кто толпится у двери. Пока я там стою, оркестр начинает играть вальс-бостон. Огни гаснут, только высоко под потолком вращается граненый зеркальный шар, разбрасывая во все стороны лучи света. Как бы мне хотелось в эту минуту танцевать с Ингрид, крепко прижав ее к себе, — на меня часто нападает романтическое настроение, когда я танцую вальс-бостон и огни слегка притушены. Но Ингрид явно нет, теперь я в этом убедился. И едва ли она уже придет в такой поздний час. Я и сам бы не пришел, если б не услышал, что она собиралась сюда, и теперь я чувствую пустоту и разочарование. Может быть, она пошла в «Трокадеро». А может быть, сидит дома и смотрит телевизор или даже спит. Закуриваю сигарету и жду, пока зажгутся огни, чтобы в последний раз оглядеть зал — уж очень не хочется уходить ни с чем. Внизу вижу Уилли и Гарри, но их общество не интересует меня сегодня, а потому я направляюсь вниз, беру пальто и двигаю домой. Автобусы уже не ходят, и я всю дорогу топаю пешком.

Глава 2

I

Праздники кончились, и повседневная жизнь снова вошла в свою колею, и снова те же люди едут утром на работу на верхнем этаже автобуса. Большинство сидит, уткнувшись в газету, так что одного не отличишь от другого, но есть тут человека два или три, которых ни с кем не спутаешь. Один тип — он обычно сходит на второй остановке вниз по склону — очень похож на эсквайра. На нем обычно толстое, ворсистое твидовое пальто, темная, отливающая сединой шляпа с опущенными вниз полями, и, держи он под мышкой охотничье ружье вместо «Дейли телеграф», картина была бы вполне законченная. Лицо у этого малого красное, все в крошечных прожилках и всегда напоминает мне апельсин «королек», а глядя на его большой, торчащий, словно руль, нос, кажется, что он каждое утро отвинчивает его, а побрившись, снова привинчивает. Малый этот помешан на свежем воздухе, и все сидящие наверху начинают ежиться, заслышав на лестнице стук его башмаков. Садится он всегда на одно и то же место в середине автобуса (а если кто-нибудь другой уже занял его, этот нарушитель традиции, кто бы он ни был, награждается уничтожающим взглядом) и первым делом открывает все окна, до которых только может дотянуться, так что по автобусу начинает гулять ветер и шляпы слетают с голов. Ветер, дождь, пороша, снег или туман — ему все едино: при любой погоде он распахивает окна. Тот день, когда отменили открытые автобусы, был, наверно, самым печальным днем в его жизни.

Я прозвал этого малого кислородным алкоголиком — есть такой персонаж в одном эстрадном представлении. Я лично считаю, что это не такое уж большое зло, его можно вытерпеть, если как следует одеться. А вот любители поговорить — это гораздо хуже, их надо избегать всеми силами, как, например, того маленького старикашку, который садится на следующей остановке после кислородного алкоголика и, точно мы с ним старые приятели, неизменно устраивается рядом со мной. У него, у этого старикана, обо всем свое мнение, и он необыкновенно веселый, за что все так нежно и любят его.

— Вот она — жизнь, — говорит он в это утро, пристроившись, как обычно, рядом со мной, — месяцами ждешь-не дождешься этих праздников, а потом день-другой — и конец. — Голос его разносится по всему автобусу, будто через микрофон, и глаза у всех постоянных пассажиров тотчас стекленеют.

— Да уж, — изрекаю я. Главное: всегда с ним соглашаться, таково мое правило. И ни в коем случае не вызывать на разговор, иначе погибнешь.

Он возится некоторое время с трубкой, потом раскуривает ее и окружает нас дымовой завесой. Он сам выращивает табак — это он всегда всем говорит и в подтверждение своих слов протягивает руку, показывая на ладони сухие желтые волокна, похожие на конский навоз, пролежавший весь день на солнце. Никто не оспаривает его утверждений, потому что трудно себе представить, какой сорт табака может так омерзительно пахнуть. Вот когда старикашка закуривает, мы начинаем с благодарностью думать о кислородном алкоголике и его открытых окнах.

— Не успеешь полчаса пробыть на работе, как уже кажется, будто и не отдыхал, — говорит он, посасывая трубку. Должно быть, он купил ее еще в юности, потому что чубук весь обгорел с одной стороны, а мундштук в месте полома скреплен изоляционной лентой. Я так думаю, что либо он очень привык к ней, либо такой скряга, что не хочет покупать новую. И решаю, что, скорей всего, он скряга, потому что люди, которые рассуждают так, обычно нелегко расстаются с деньгой.

— И мне тоже, — говорю я.

— Просто не пойму: и чего это люди так носятся с рождеством! — во всю мочь орет он. — Веры ни у кого ни на грош, настоящего чувства тоже. Одно богохульство. Вот лавочникам — тем рождество на руку. Они распродают все, что у них есть и чего даже не было. А все прочие напиваются, обжираются и потом сидят, осоловелые, и смотрят телевизор... Богохульство, да и только.

Он вытаскивает из кармана платок, громко сморкается и вытирает седые усики. Потом разглядывает содержимое, чтобы удостовериться, какой клад он там оставил, и сует платок обратно в карман.

— Правда, я и сам не большой любитель в церковь ходить, — говорит он. — Нынешняя церковь — сплошное лицемерие и обман. А священники... мелкота, вруны и паразиты, которые живут себе припеваючи, знают, что никто их не уволит, если они не будут в своих проповедях по-честному обрушивать громы и молнии на головы кого следует...

— Совершенно верно.

— А телевидение... Ни в жизни не куплю себе телевизор. Жена все время канючит. Но я ей сказал: «Если у тебя есть деньги, так и покупай. Но в тот день, когда телевизор появится в доме, я из дома уйду...». И куда только мы катимся... Вся страна точно помешалась на этих телевизорах. Они ее прямо заполонили. Заполонили всю как есть.

И мелет, и мелет, и мелет...

Но сегодня утром мне его болтовня не страшна: я могу замкнуться в себе и думать об Ингрид. Сегодня я непременно с ней заговорю. Как это произойдет, не знаю, но твердо знаю, что заговорю. Мы уже года два здороваемся, но только за месяц до рождества я вдруг понял, какая она необыкновенная. А ведь все это время она, можно сказать, была у меня под носом... И теперь я уже дошел до того, что больше выжидать не могу. Не могу — и все. К несчастью, я понятия не имею о том, каковы мои шансы. Я не знаю, заметила ли она меня или же я для нее просто один из голоштанных чертежников, которые получают по тридцать монет. Зато я знаю, что никогда этого не выясню, если не соберусь с духом и не начну действовать. И прежде всего надо хотя бы заговорить с ней.

Покупаю утреннюю газету на автобусной станции и перехожу через улицу на остановку другого автобуса. Где-то на полпути замечаю в очереди ее, и на секунду все люди вокруг меня куда-то исчезают, и я стою один, и вся очередь на другой стороне улицы смотрит на меня, а я думаю о ней, и мне кажется, что мои мысли написаны на моем лице и все их читают. Я как будто даже краснею и, почувствовав это, спешу присоединиться к очереди. Мне, конечно, хотелось думать, что она смотрела на меня. На самом же деле она лишь случайно взглянула в мою сторону, а потом продолжала болтать с мисс Прайс из машинного бюро. Да и с чего бы это она обратила на меня внимание? Кто я такой? Просто парень, который работает в конструкторском бюро и притом на одной из самых маленьких должностей. Наверняка я не занимаю надолго ее внимания. И если я на этой неделе уйду от Уиттейкера, она едва ли это заметит. Ух, до чего же противное

состояние: то возносишься на крыльях надежды, то погружаешься в самую черную меланхолию и сам не понимаешь, в конце концов, на каком же ты свете.

Выхожу на шаг из очереди и, развернув «Миррор», украдкой наблюдаю за Ингрид. Да, ничего не скажешь — хороша! Такая всегда аккуратная, чистенькая! Терпеть не могу девчонок с обломанными ногтями, растрепанных, от которых разит, как от протухшей бараньей ножки, разогреваемой на сковороде. Я с трудом подавляю тошноту, когда мне попадается такая. А вот Ингрид — та наверняка принимает ванну каждое утро, и волосы у нее такие пушистые, чисто вымытые и блестящие, тоже каштановые, как у меня, но посветлее, а в лучах солнца так и вовсе светлые. И юбки с блузками и джемперами, которые она носит, всегда чистенькие, отутюженные и так ладно сидят на ее стройной фигурке, прямо загляденье. Но лучше всего у нее, по-моему, ноги, они такие красивые, недаром она всегда ходит на высоких каблучках и носит нейлоновые чулки без единой дырочки или дорожки. За всю свою жизнь я еще ни разу не встречал такой девчонки, и, конечно, нечего мне вздыхать по ней, потому что шансов на успех у меня нет ни малейших. Ну просто никаких.

Тут я поспешно ныряю за газету, потому что она, будто зная, что кто-то наблюдает за ней, вдруг поворачивает голову и смотрит прямо на меня.

С грохотом подкатывает автобус и останавливается. Кондуктор спрыгивает с площадки, обходит автобус и, прислонившись к радиатору, перебрасывается несколькими фразами с шофером. Пока я дохожу до двери, верхний этаж уже оказывается заполнен и люди спускаются обратно, чтобы занять стоячие места внизу. Как всегда в таких случаях, тут подходит второй автобус, и большая часть тех, кто стоит в очереди, отступает в сторонку, чтобы сесть в него. В другое время я бы тоже так поступил, но сегодня я сажусь в первый автобус, хотя мне и придется стоять. Так по крайней мере я буду ближе к Ингрид. Она сидит впереди, у прохода, рядом с какой-то незнакомой женщиной. Пробираюсь вперед и останавливаюсь у следующего ряда позади нее. Автобус рывком трогается с места, и я хватаюсь за верхнюю перекладину, а сам все смотрю и смотрю на Ингрид, пока голос кондуктора не заставляет меня очнуться. Этот парень, кстати сказать, известен на линии как остряк-самоучка. Говорят, он был в армии сержантом и слывет человеком, которому все нипочем. Появись в автобусе сам архиепископ Кентерберийский в полном облачении, ему досталось бы не меньше, чем любому другому, — разве что остроты были бы злее. И голосина у этого парня посильнее, чем у многих актеров из кресслийского театра «Альгамбра», а это уже кое-что. Итак, он входит в автобус.

— Ну-с, труженички, приготовьте плату за проезд, будьте любезны! Да встряхнитесь — нечего носом клевать. Вспомните тех, кто выехал в полвосьмого, когда вы еще в кроватках почивать изволили... Что вам угодно, мисс? Первого сорта — на три пенни? Извольте... А вам чем могу услужить, сударыня? На четыре пенни товару? Как раз столько дает старик своей старухе, а? Слушаю вас, сэр.

Так он продвигается по автобусу, мелет языком и отпускает свои дурацкие допотопные шуточки, а я принимаюсь шарить по карманам в поисках мелочи. В кармане пальто я обнаруживаю полпенни — то, что осталось от шестипенсовика после поездки в город и покупки газеты. Расстегиваю пальто, сую руку в карман брюк и — не обнаруживаю ничего. Не обнаруживаю я ничего и в других карманах — все осталось дома, на столике. Иными словами: платить за проезд мне нечем... Такого со мной еще но бывало, хотя я слышал, что это случается. Если в автобусе нет никого, кто бы заплатил за тебя, даешь кондуктору свою фамилию и адрес и платишь потом. Но все, кто меня знает, сидят наверху, и я уже представляю себе, что я буду говорить этому типу и как он это обыграет. Да к тому же при Ингрид! Потом над такими вещами смеешься, но не в тот момент, когда они происходят. Кондуктор все ближе подходит ко мне, и я поспешно оглядываю окружающие меня лица. Ну конечно же, все наверху. Здесь я на чужой территории.

Значит, есть только два выхода из положения. Либо стать посмешищем и поострить вместе с шутником-кондуктором, либо... либо занять денег у Ингрид. Нет, у нее я занять не могу. Я ведь, можно сказать, и не знаком с ней. А будет ли у меня лучший случай с ней познакомиться? Разве я не искал такой возможности, разве все праздники не ломал себе голову над этим?

Не тратя времени на размышления, я наклоняюсь и дотрагиваюсь до ее плеча, она поворачивает голову, и до меня доносится запах ее волос. Лицо ее оказывается на расстоянии какого-нибудь фута от меня, и она смотрит прямо мне в глаза; колени у меня подгибаются, а из головы вылетает все, что я хотел сказать.

— Послушайте, я попал в дурацкое положение. Я забыл дома деньги и подумал, не могли бы вы... понимаете, я что-то не вижу никого из знакомых. — До нее наконец доходит, о чем я прошу, и она открывает сумочку: я вижу, как краснеет у нее шея. — Нет, нет, — говорю я. — Возьмите просто два билета. — Я выпрямляюсь и вижу, как краска ползет по обращенной ко мне щеке и заливает ее всю. В эту минуту я люблю ее так, что дух захватывает, и я чувствую, как у меня тает все внутри.

На нашей остановке я пропускаю ее вперед. Делаю попытку улыбнуться, но, кажется, улыбка получается весьма жалкая.

— Благодарю за спасение утопающего.

— Какие пустяки.

Мы идем по дорожке к заводу.

— Я сейчас же раздобуду денег и вам верну.

— Пожалуйста, не беспокойтесь.

— Забыл кошелек на туалетном столике. А в кармане пальто у меня был шестипенсовик, так что, понимаете, я спохватился, только когда пересел на другой автобус. Ничего, кто-нибудь из ребят выручит.

— Да я могу подождать, — говорит она. — Ведь это всего три пенса.

— Но все-таки деньги, и они вам нужны.

— В другой раз вы заплатите за меня.

— С радостью.

Представился бы только случай! И это лишь зацепка. А там пойдет — кино, танцы, театры! Не говоря уже о шоколадах, нейлоновых чулках, духах и прочем. Да я готов потратить на нее все, что у меня есть, — до последнего гроша. Пусть только слово скажет.

Мы теперь оба молчим, и я думаю: «Вот и свершилось то, чего ты так долго ждал. Ты разговариваешь с ней». Что же мне ей сказать? «Дорогая Ингрид, я сохну по вас уже много месяцев (ну если и не много, то, во всяком случае, месяц). А как вы ко мне относитесь? Хотите сделать меня самым счастливым парнем в Крессли? Пойдемте сегодня в кино!»

— Хорошее утро, правда? — говорю я.

— Да, пожалуй, неплохое.

Что же еще сказать? Может, что-нибудь насчет зимы?

— Интересно, будет у нас еще снег в этом году?

— Не удивлюсь, если будет. Погода стоит довольно холодная.

А не все ли равно, какая она, погода! Солнце, снег, ветер,— я люблю ее и буду любить. Если бы только знать, что она думает обо мне. Держится она по-дружески, но ведь это, может, просто из вежливости и ровно ничего не значит. Я сам каждый день любезно беседую с людьми, которые мне вовсе не нравятся. Эх, хорошо бы как-нибудь намекнуть ей...

— Занятно, правда?

— М-м-м?.. Что?

Ну, конечно, она была за тысячу миль отсюда и думала о чем-то своем. А может, о ком-то. Так что же тогда? Что, если у нее уже есть парень? О господи, ведь мне это даже в голову не приходило! Во всяком случае, я никогда над этим не задумывался. Старался не думать. А ведь не известно, как оно на самом деле. Если поразмыслить, так скорей всего кто-то у нее есть... ведь она такая обаяшка и вообще...

— Я вот думаю, что работаем мы вместе уже два или три года, а впервые разговорились.

— Да, — соглашается она. — Занятно, верно?

Значит, так — занятно. Этот вопрос мы выяснили. Снова наступает молчание, и снова я отчаянно ворочаю мозгами. Ну, почему она ничего не скажет? Слышу сзади чьи-то шаги, оборачиваюсь и вижу мисс Прайс, которая размашистой, мужской походкой быстро догоняет нас.

— Доброе утро, мистер Браун. Хорошо отдохнули на праздниках?

— Да, вполне.

Ну, вот и конец. От этой напасти я уже не избавлюсь.

Мисс Прайс кивает и, выставив вперед крупный подбородок, пристраивается к нам. Она закидывает за спину конец своего длинного шарфа и вышагивает в ногу со мной. Мисс Прайс Смущает меня. Слишком она хорошая — такая хорошая, что не верится. Ей бы следовало подписать контракт с Артуром Рэнком: когда я смотрю на нее, мне все кажется, что она сбежала из какого-то английского комедийного фильма. А голос! Кто-то пустил у нас шутку, что, когда мисс Прайс расговаривает, ее слышно на другом конце завода, если ветер дует в нужном направлении, и мне приходит сейчас в голову, что неплохо бы поместить ее и этого шутника-самоучку вместе в железнодорожный туннель — пусть бы там перекликались.

— Вы весело провели рождество, Вик? — спрашивает Ингрид.

То, что она назвала меня по имени, приводит меня в такой неописуемый восторг, что на секунду я теряю всякую способность соображать. Подумать только — ведь она назвала меня не мистер Браун, как мисс Прайс, и даже не Виктор, а просто Вик — как зовут меня друзья.

— Да так себе, — бормочу я наконец. — Правда, святки у нас получились весьма бурные. У сестры была свадьба.

— Прелестная девушка! — изрекает мисс Прайс, оповещая об этом не только Ингрид и меня, но и всех на пятьсот ярдов вокруг. — И жених, по словам моей сестры, очаровательный, интеллигентный молодой человек.

Тут я вспоминаю, что у нее есть сестра, тоже мисс Прайс, которая преподает домоводство в школе. Преподавать она стала уже после того, как я окончил школу.

— Это была свадьба по всем правилам, Вик? — спрашивает Ингрид, и я чувствую, что теперь у нее явно пробудился интерес. Чудно, как девчонки интересуются свадьбами даже каких-то совершенно неизвестных им людей.— А как была одета ваша сестра? — спрашивает она, горя желанием узнать все подробности.

Я не большой специалист по этим вопросам и бормочу что-то невнятное, пока мисс Прайс не приходит мне на выручку.

— Мы с сестрой были в церкви. — (Странное Дело, но я их там почему-то не видел.) — Ей очень хотелось посмотреть, как мистер Лестер будет венчать, а я вообще люблю свадьбы.

Вот те на — свадьбы, оказывается, любят даже те, кто уже давно вышел из брачного возраста!

Так или иначе, она выкладывает все сведения, какие интересуют Ингрид, и та говорит:

— Мне бы очень хотелось, Вик, посмотреть фотографии, когда вы их получите.

Тут мы входим в двери нашего здания, и мисс Прайс, бросив нам: «Всего наилучшего!» — удаляется по длинному коридору.

Ингрид смеется:

— Ну и кикимора!

Я мычу что-то нечленораздельное и смотрю вслед мисс Прайс. Не знаю, но мне почему-то всегда жаль таких людей.

Мы все еще стоим, когда раздается звонок, и Ингрид говорит, что ей пора.

— Да, конечно. Я прихвачу с собой эти фотографии, когда они будут готовы.

— Пожалуйста. Мне бы очень хотелось их посмотреть.

Она уходит в том же направлении, что и мисс Прайс, а я поднимаюсь наверх. Фотографии дадут мне возможность снова поговорить с ней, если я до тех пор не придумаю ничего другого. Мне очень хочется перегнуться через перила и посмотреть ей вслед, но вокруг слишком много народу, а по лестнице к тому же поднимается Джимми Слейд, мой коллега; шея у него замотана шарфом, брюки зашпилены, а в руке — велосипедный насос, который он никогда не оставляет в гараже: боится, как бы не стянули.

— Привет, Петушок.

— Привет, Джимми.

— Снова впрягаемся, а?

— Впрягаемся.

И мы вместе поднимаемся по лестнице.

II

Завод Уиттейкера — самое крупное промышленное предприятие в Крессли и во всей округе. На наружной стене монтажного цеха белыми кирпичами выложено: «ДОУСОН УИТТЕЙКЕР И СЫНОВЬЯ. МАШИНОСТРОИТЕЛЬНЫЙ ЗАВОД». Таким способом пассажиры, прибывающие поездом, оповещаются о том, что представляет собой это смрадное место на подступах к Крессли.

Очутившись в конторском здании, вы сразу чувствуете, что строители сооружали его на века. Повсюду — прочные дубовые двери, которые достаточно покрывать лаком раз в десять лет, чтобы они блестели как новенькие. Верхняя часть перегородок почти всюду стеклянная, и, если стать где-нибудь в конце нижнего этажа, видишь весь этаж, кабинет за кабинетом, видишь людей, сидящих за столами или стоящих и беседующих друг с другом, размахивая руками, но не слышишь ни слова - точно смотришь телевизор с выключенным звуком. Помещение, где работают чертежники, самое большое: оно тянется во всю длину верхнего этажа. Здесь стекла еще больше. Перегородка, отделяющая его от коридора, сделана наполовину из стекла, а противоположная стена прорезана большими окнами, выходящими во двор. Крыша тоже наполовину застеклена, и в стене, замыкающей зал, проделано огромное окно — вроде тех, что бывают в церкви, только без витражей. Света для работы хватает, это верно, зато летом здесь как в оранжерее, а зимой как в холодильнике. Чертежные доски стоят в три ряда, и за ними можно разместить тридцать пять чертежников и конструкторов. У каждой доски стоит пресс, на котором можно разгладить чертеж, и шкафчик для хранения старых чертежей, накопившихся с той поры, когда открылась фирма — в тысяча восемьсот семьдесят каком-то году. Есть там и ящик для ваших личных вещей, куда можно положить сандвичи, «Манчестер гардиан», «Дейли миррор», «Наготу в фотографиях», «Спорт», а также справочники и чертежный инструмент,— словом, содержимое этого ящика зависит от того, что ты за человек, и что тебя интересует. Из этого большого зала двери ведут в три помещения поменьше: одно — для калькуляторов, другое — для девочек, которые готовят кальку, и третье — где снимают копии с чертежей. Копировальная машина работает на угольной дуге и очень напоминает механическое пианино времен бурской войны — опустишь монету, и оно сыграет песенку. На этой машине работает парень по фамилии Лейстердайк и девушка, которую зовут Фёбе Джонсон. И наконец, в глубине верхнего этажа расположены два стеклянных куба; в одном сидит заместитель начальника бюро Миллер, которого все любят, в другом — сам начальник, Хэссоп, которого, в общем-то, все недолюбливают.

А подлинным хозяином здесь является мистер Олторп, главный инженер-конструктор, и у него свой отдельный кабинет (без всякого стекла), на двери которого дощечка с его фамилией. Он дает задания, а Хэссоп с Миллером передают их для выполнения начальникам групп. Каждый такой начальник имеет в своем распоряжении от двух до двенадцати человек — в зависимости от характера работы. Казалось бы, на таком предприятии сколько угодно возможностей, для приобретения опыта и повышения квалификации, однако у каждой группы — свой очень узкий участок, каждый осваивает что-то одно, и его держат на этом многие годы. Так, во всяком случае, построена работа конструкторского бюро на заводе Уиттейкера.

Меня вовсе не огорчает то, что праздники кончились, потому что я люблю свое бюро и свою работу. Правда, я уже не люблю их так, как в первые два или три года, но не дошел я еще и до того состояния, когда все тебе обрыдло. Поэтому вкалываю потихоньку. Да к тому же теперь у меня появился здесь особый интерес.

До обеденного перерыва мне не удается ее увидеть, да и потом я вижу ее только в столовой, где вокруг трех столиков толпится человек тридцать. Она сидит лицом ко мне и не смотрит на меня, а я не могу оторвать от нее глаз. У нее такая манера: говорит, говорит, вдруг откинет голову и рассмеется (и смех у нее, надо сказать, на редкость заразительный); а я смотрю, как выгибается ее шея, и мне хочется провести по ней рукой, потом — по подбородку... На шее под левым ухом у нее шрам, и его мне тоже хочется погладить — самая мысль о том, что в ее тело вонзался нож, причиняет мне боль.

Рядом со мной сидит Кен Роулинсон; из нагрудного кармана у него торчит такое множество самописок и автоматических карандашей, что их хватило бы на половину конструкторского бюро. Он просит передать ему воду, и это на миг отвлекает мои мысли от Ингрид. Опять он нацепил этот зажим для галстука. Есть у Роулинсона вещи, которые действуют мне на нервы, как, например, этот зажим. Он сделан в виде клипса, с этакой красивой цепочкой. Клипс пристегиваешь к рубашке, а галстук пропускаешь под цепочку, но Роули пристегивает клипсом галстук к рубашке, а цепочка болтается просто так, для шику. Мне не раз хотелось подсказать ему, что так не носят, но тут мне приходила в голову мысль: «Собственно, чего ради?» Он из тех парней, которым ничего не стоит выбросить на ветер десяток монет. Ну и пусть себе выглядит клоуном — мне-то что?

Он наливает воды в стакан и говорит:

— Я вчера видел хороший французский фильм.

— «Жервеза», — говорит Роули. — По роману Золя. — Он усиленно ковыряется в тарелке, словно боится обнаружить там какую-нибудь мерзость. — Ты вообще-то знаешь его романы?

— Кажется, нет. Золя? Похож на название игры — вроде бинго, или людо, или канаста.

— Отличный писатель. И удивительно современный, хоть и писал лет шестьдесят или семьдесят назад.

— Да?

— И притом очень откровенно для своего времени. Он был у нас запрещен. Не по вкусу пришелся.

— Что, слишком сексуален? — Скорей всего, так оно и есть.

— Да нет, пожалуй, прямолинеен! — говорит Роули.

Ну, не все ли равно, как его окрестить, — впрочем, пусть себе изощряется, если хочет. Я же решаю поиграть немного в циника.

— Фильм, значит, был с перчиком?

— Все в полной, норме, цензурой пропущено, — говорит он. — Никакой порнографии. Но в общем, картина для взрослых.

— Идет, наверно, на французском?

— О, да. Ну, конечно, есть субтитры — для тех, кто не знает языка.

По тому, как это говорится, я понимаю, что он не принадлежит к числу таких невежд.

— Вообще-то я не против заграничных фильмов, особенно когда в них стоящих девчонок показывают, — говорю я, а сам краешком глаза наблюдаю за ним. Он морщит нос, точно ему дали понюхать что-то гадкое, и слегка краснеет. — Но меня раздражает, что надо читать перевод внизу экрана. Мне подавайте все на добром английском языке.

— Кому что нравится, — бросает Роули и, отвернувшись от меня, говорит что-то парню, сидящему по другую руку от него.

Мне немного жаль, что я перестарался и дал ему повод считать меня полным тупицей. Но в конце-то концов, не все ли равно, что будет думать обо мне какой-то там Роули?!

Официантка ставит передо мной кусок бисквита, облитого заварным кремом, и только я принимаюсь за него, как слышу скрежет отодвигаемых стульев и, подняв глаза, вижу, что Ингрид и ее подружки встали из-за стола. Она проходит так близко, что задевает рукавом мое плечо, но и виду не подает, что заметила меня. Так мне и надо. И чего я убиваюсь, сам не знаю. Только мне от этих рассуждений ничуть не легче.

Перед самыми праздниками я напутал в расчетах — вместо девяти футов семи десятых поставил восемь футов две десятых, и Боб Лейси, начальник моей группы, дружески указал мне на ошибку и велел быть внимательнее. Хорошо еще, что Боб заметил, а то срезали бы лишнее и в цехе получился бы брак. Я теперь до того боюсь чего-нибудь напутать, что почти всегда тщательно проверяю чертежи, прежде чем передать их Бобу. Но рано или поздно я наверняка еще что-нибудь навру, никто этого не заметит, и не успею я и глазом моргнуть, как меня вызовут на завод и покажут груду железного лома стоимостью, может, в несколько сот фунтов. Вот уж тут мне не поздоровится.

Я почти уверен, что Хэссоп тоже взял меня на заметку. Обернешься, а он тихонечко подкрался и стоит у тебя за спиной — маленький, рыжий, — смотрит сквозь свои простые круглые очки и дышит смрадом, ну прямо хоть беги. Волос на голове у него почти не осталось, зато они в избытке торчат из носа. Ходит он всегда в голубовато-серых костюмах, не новых, но и не старых — должно быть, влезает в костюм, носит, пока он не залоснится, а потом покупает другой, точно такой же. Хэссоп никогда не повышает голоса, иной раз прямо хочется, чтобы он взбесился и отлаял тебя как следует, но этого не бывает. Если он уж очень рассердится, то лишь побелеет — и все, но язык никогда не распускает, разве что прикрикнет на какого-нибудь ученика. Духу у него, не хватает — вот в чем дело, и все за это презирают его. Но виду не подают, потому что за спиной Хэссопа стоит мистер Олторп, а это птица совсем другого сорта. Вот уж кто умеет поддать жару — пошлет ко всем чертям и не постесняется. По-этому все уважают его, хоть, может, и не любят так, как, например, Миллера.

Вот я и думаю, что, если дело у меня и дальше так пойдет, придется мне рано или поздно предстать пред светлые очи Олторпа. И видно, мне этого не миновать, потому что не могу я не думать об Ингрид. А все из-за неизвестности. Вот если бы я знал, как я котируюсь...

III

Сначала берется старый нож (я обычно пользуюсь сломанным ножом, которым наша Старушенция чистит картошку) и соскабливается вся грязь или отбивается, если она наросла комом под каблуком. Затем в ход пускается жесткая щетка — поработал ею как следует, и можно накладывать крем. (Вообще-то при этом полагается вытаскивать шнурки, но мне, как правило, бывает лень, даже сегодня, хотя сегодня я стараюсь, как никогда. Я люблю чистить ботинки, особенно если какая-то мысль не дает мне покоя, потому что, когда руки заняты, легче думается, а бывает и наоборот, работа отвлекает от мыслей. Мне нравится брать крем на тряпочку, смазывать ботинок и потом наяривать его щеткой, наяривать до исступления, пока он не приобретет глянец и не начнет блестеть, а потом пройтись по нему бархоткой, чтобы носок стал как черное зеркало. Сегодня я начищаю ботинки, потому что иду развлекаться, но и подумать мне есть о чем; время от времени я прерываю работу и все твержу себе, что это не сон и что я — это я.

Произошло это в тот день, когда я одолжил у Ингрид денег на проезд. После обеда мне сильнее, чем когда-либо, стало казаться, что старик Хэссоп нацелился на меня, а когда он без десяти пять возник у моей доски и заявил, что чертеж, над которым я начал трудиться еще за неделю до рождества, должен быть готов к утру, у меня уже не осталось сомнений, что он решил меня поприжать. Значит, придется торчать тут допоздна, и все шансы увидеть Ингрид по пути домой летят к черту. Но делать нечего — чертеж надо кончать независимо от того, в самом ли деле он нужен Хэссопу или ему просто взбрело в голову меня задержать, и я принимаюсь за дело, надеясь, что это не займет у меня много времени. В бюро полно работы, и обычно две-три группы задерживаются по вечерам. Но сегодня — первый рабочий день после праздников, и никому неохота торчать тут, а потому все сматываются ровно в половине шестого. Только слышно, как щелкают кнопки настольных лампочек — это мои коллеги по одному, по двое покидают помещение. Мимо проходят копировщицы — зал наполняется запахом пудры и щебетом девичьих голосов, произносящих по пятьдесят слов в минуту. Без двадцати шесть в помещении остаюсь только я да ещё Хэссоп с Миллером — они всегда уходят последними. Без пяти шесть я снимаю с доски чертеж и несу его в кабинет Хэссопа. Проходит еще пять минут, пока он рассматривает его и придирается то к одному, то к другому, то к третьему. И наконец я свободен.

Свет в коридорах притушен, и до меня доносится громыханье ведер уборщиц. Спускаюсь вниз и уже толкаю тяжелую входную дверь, как вдруг за спиной у меня, в коридоре, раздается стук высоких каблучков. Верно, я уже стал полным психом, потому что сразу узнаю, кто это, и сердце у меня начинает трепыхаться. Поворачиваюсь, и она улыбается мне, словно очень рада меня видеть.

— Нам с вами по пути, — говорит она.

Я открываю дверь и пропускаю ее вперед — она проходит, обдав меня запахом духов. Мы желаем спокойной ночи дежурному и выходим на асфальтированную дорожку. Мне кажется, что Ингрид чем-то раздосадована.

— Некоторые люди, — говорит она, — ну, просто ни о чем не думают: все уже уходят домой, а они, видите ли, только тут вспоминают, что им надо продиктовать письмо.

— Ну, я смотрю, у вас и начальничек! — говорю я.

— О, еще какой!

— Кто же это?

— Лесли Фелтон... Можно подумать, что у некоторых людей нет дома и им некуда деваться. Хотя, конечно, нашего Фелтона винить довольно трудно — при такой-то жене...

— А что же у него за жена?

— О, сущая ведьма. Неужели не знали? Я думала, это всем известно…

Выясняется, что я не знаю очень многого, и она начинает меня просвещать. Мне не приходится занимать ее разговором — она берет это целиком на себя. Оказывается, она буквально начинена сплетнями, как воскресная газета, и, пока мы добираемся до автобусной остановки, я узнаю о наших сотрудниках куда больше, чем успел узнать за все время моей работы здесь.

Я беру два билета до города, она говорит: «Теперь мы квиты» — и улыбается.

А улыбнувшись, тотчас, снова принимается болтать, продолжая рассказ с того места, на котором остановилась, но я почти не слушаю ее. Мозг мой бешено работает над решением проблемы, как получше использовать подвернувшийся случай. Я все прикидываю, с чего бы начать, а автобус тем временем мчится по дороге в город. Когда мимо проносится школа, на меня нападает паника, потому что еще минута — и мы приедем.

— Послушайте, я... Но тут она тоже начинает что-то говорить, и мы оба умолкаем. — Продолжайте, продолжайте, — говорю я.

— Я только хотела спросить, видели ли вы новую музыкальную комедию «Встань и засверкай», которая идет в «Паласе», — говорит она. — Интересно, что это такое.

Признаться, я понятия не имею, с чем это едят, но говорю: «По-моему, это хороший фильм», а сам думаю: «Давай, давай, давай! Чего же ты ждешь?»

— Я, собственно, сам собирался посмотреть ее как-нибудь на этой неделе, — говорю я. Опять вранье, но какое это имеет значение! Откашливаюсь. — Может... э-э... вы бы не отказались пойти со мной... посмотрим вместе?..

Она говорит «о-о!» таким тоном, словно это самое удивительное, что она когда-либо слышала, а я начинаю усиленно соображать, как достойно выйти из положения, если она откажется.

— А когда?

Я еле усидел на месте. Эх, вскочить бы, заорать от восторга!

— Я-то собирался завтра, но вообще могу пойти в любой вечер.

— Завтра — канун Нового года, — говорит она, — и я иду в гости. А как насчет среды?

— Отлично. — Среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье... Я могу пойти с ней в любой вечер и ходить все вечера подряд. Только бы скорей.

— Значит, в среду, — говорит она, и я киваю.

— В среду.

Пока автобус притормаживает у станции, мы торопливо договариваемся о встрече — где и когда. Подумать только, что еще утром я бы ломаного гроша не поставил на свою удачу. Вот как порой бывает.

В среду... И как только я доживу до нее.

Но я, конечно, дожил и вот теперь поджидаю ее на углу. Время — тридцать пять минут восьмого. Она опаздывает — правда, всего: на пять минут, но я пришел за десять минут до срока; чтобы уж наверняка не пропустить ее, так что мне кажется, будто я жду ее бесконечно долго. Погода внезапно стала очень мягкая. Сегодня шел довольно сильный дождь, и, хотя сейчас он перестал, ветер все еще влажный. Мостовые и тротуары блестят, отражая свет фонарей, и автомобили с шуршанием проносятся мимо. Черный «суперснайп» подкатывает к тротуару, и я поспешно отступаю, чтобы он не окатил меня водой.

Я смотрю вслед машине, вижу, как она останавливается и из нее выходит парень. Потом она мягко трогает с места и, набирая скорость, уносится прочь, оставляя позади себя легкий дымок отработанных газов. Вот если б у меня была машина... Девчонки любят парней с машинами. И это понятно. К тому же машина как бы придает человеку уверенность, этакий шик. И я начинаю рисовать себе, как я сижу за рулем легкой двухместной машины со съемным верхом — большая колымага мне вовсе ни к чему, — как я подкатываю к тротуару, а там меня уже ждет Ингрид, и, наслаждаясь выражением ее лица, я распахиваю дверцу и приглашаю ее сесть рядом. «Ну-с, куда бы вы хотели сегодня пойти? Может, махнем в Лидс или в Бредфорд, посмотрим какой-нибудь спектакль?» Вот это я понимаю, это было бы неплохое первое свидание! А после спектакля мы бы остановили машину где-нибудь в укромном местечке, я обнял бы ее, а она бы шепнула, что уже давно без ума от меня... Да, но ведь я даже и водить машину не умею. Впрочем, я бы, наверно, быстро научился. И пожалуй, лет через пятнадцать я бы мог купить себе машину, если бы стал копить деньги и бросил курить.

Я до того размечтался, что и не замечаю, как еще одна машина начинает прижиматься к тротуару, и не успеваю отскочить, как она проносится мимо, окатив водой мои ботинки и брюки. И пропал весь блеск, над которым я столько трудился, что наша Старушенция даже заподозрила что-то неладное. Надеюсь, хоть складка на брюках останется, так как костюм у меня из терилена — это мой новый серый костюм, который я сшил к свадьбе Крис. А состояние моих ботинок Ингрид в темноте и не заметит. Во всем же остальном я выгляжу, по-моему, вполне прилично. Брился я совсем недавно — после вечернего чая, а потом протер лицо лосьоном, который купил за шесть монет по пути с работы домой, так что пахнет от меня хорошо. Зубы вычистил очень тщательно, проследив за тем, чтобы между ними не осталось кусочков сосисок и жареного картофеля. Словом, будь у меня свидание с самой Дианой Доре, я, наверно, не мог бы лучше к нему подготовиться.

Без четверти восемь. А ее все нет. Вечная история с этими девчонками, просто невозможно предугадать, когда они что выкинут. Некоторые парни считают, что это делается вроде бы для игры, но я люблю во всем ясность. Я люблю точно знать, как обстоит дело. Как, скажем, знают Крис с Дэвидом. Да, вот они нашли то, о чем я мечтаю, — правда, я держу свою мечту в тайне, никому о ней не говорю.

Без десяти восемь. Дурацкое положение — стоишь на углу, все идут мимо тебя и понимают, что ты поджидаешь девчонку, а она опаздывает. Конечно, понимают, потому что никто не назначает свидания без десяти минут, и, раз ее нет, значит, либо она опаздывает, либо вовсе не придет. По-моему, четверти часа опоздания для любой девушки вполне достаточно, но я, так и быть, подожду ее до восьми, поскольку это впервые. А потом придется поставить на ней крест. Нет, это просто невыносимо — то горишь надеждой, то снова скисаешь.

— Хелло!

Я подскакиваю, оборачиваюсь и улавливаю запах свежести, исходящей от нее. В волосах у нее застряли капельки дождя, глаза сверкают при свете фонарей, рот приоткрыт, обнажая белые зубы, и она часто дышит, словно бежала бегом.

— Извините, что я так опоздала. Никак не могла уйти раньше... бежала всю дорогу... Я была почти уверена, что вы перестали меня ждать и ушли.

— Нет. — Больше я ничего не в состоянии придумать: сейчас я могу только смотреть на нее. Как она хороша, рехнуться можно. И эта девушка всю дорогу бежала бегом, чтобы встретиться со мной! Она ведь сама так сказала. — Я знал, что вы придете, — вдоволь наглядевшись на нее, произношу я наконец. И как только эти слова слетают у меня с языка, мне кажется, что я и в самом деле так думал. — Вы не из тех, которые обманывают.

— А зачем мне это нужно? — говорит она. — Я ведь сразу бы сказать сразу «нет», если б не хотела прийти, правда?

Я киваю, потому что опять всецело занят разглядыванием ее. Смотрю — и не верится. Просто не верится. Не могло этого случиться со мной, тут непременно где-нибудь подвох.

— Ну? — говорит она, и тут я понимаю, что смущаю ее, нельзя же так в упор разглядывать человека.

— Потопали, — говорю я, и мы направляемся к ярко освещенному кинотеатру. Билетер стоит, прислонившись к кассе, и от нечего делать болтает с кассиршей. Смотрю на него и думаю, что его, наверно, скоро отсюда попросят, если у них и дальше дела будут так же плохи.

— Похоже, никакого ажиотажа, — говорит Ингрид. — А я думала, что нам придется стоять в очереди.

— Года три-четыре назад мы бы и стояли, — говорю я, — но не теперь. Владельцам кино туго приходится. Зачем смотреть за деньги какую-то дрянь, когда можно сидеть у телевизора и смотреть ту же дрянь даром?

Это рассуждение я где-то вычитал, но Ингрид смеется, и я не выдаю своей тайны: пусть думает, что это я сочинил. Хотелось бы знать, где она любит сидеть, но спрашивать ее неудобно: а вдруг она любит сидеть на самых дорогих местах и постесняется сказать мне об этом. И я беру два билета в амфитеатре — сразу за дорогими местами. Так она не сочтет меня пижоном, а я не возьму на себя обязательств, которые будут мне не по карману, если мы станем часто ходить в кино. Девица с фонариком, увидев, что мы вдвоем, освещает задние ряды, где среди пустых кресел сидят, прижавшись друг к другу, парочки. К моему удивлению, Ингрид проходит несколько пустых рядов и направляется к самому последнему. Мы протискиваемся мимо какой-то парочки: они полулежат в объятиях друг друга и даже не замечают нас. Мы садимся в двойное кресло, где нас не разделяет подлокотник, что меня вполне устраивает. Через минуту Ингрид решает снять пальто, и я помогаю ей от него избавиться. Для этого мне приходится вытянуть руку за ее спиной. А что, если ее там и оставить? Но потом я решаю, что такая интимность, пожалуй, преждевременна, и жалко будет, если я испорчу столь многообещающее начало.

С того места, где примостилась та самая парочка, доносится какой-то звук — точно лопнула резинка; девчонка хихикает и пытается оттолкнуть парня.

— Я точно тот психиатр, который пошел в «Фоли бержер» и весь вечер только и делал, что наблюдал за публикой.

— Что? — переспрашивает Ингрид, и я так и не понимаю, то ли она меня не расслышала, то ли до нее не дошла моя острота.

— Не важно. — Я шарю в кармане. — Курить хотите?

— Постойте-ка. — Она роется в сумочке. — Давайте съедим сначала это.

Она достает плитку шоколада, разламывает ее на кусочки и кладет себе на колени. Мы едим шоколад и смотрим картину. Это шоколад с изюмом и орехами, который, на мой взгляд, уступает разве что кофейному крему.

Фильм уже подходит к концу, а я все никак не могу понять, в чем его смысл. Вообще музыкальные картины, как правило, довольно глупы. Почти во всех непременно действует какая-нибудь неудачливая труппа, которая надеется, что счастье ей наконец улыбнется и кто-то даст денег, и они наконец поставят на Бродвее свой сногсшибательный спектакль. И всегда какой-нибудь славный молодой режиссер влюблен в милую молодую особу, но не сознает этого, потому что вторая героиня фильма, страшная стерва, хотя и бешено талантливая, прочно держит его при себе. И всегда рано или поздно наступает момент, когда кто-нибудь, зайдя в сарай или куда-нибудь еще, где происходит репетиция, озирается и говорит: «Послушайте, а почему бы нам не дать спектакль прямо здесь?» И после этого все сразу начинает идти как по маслу: в день премьеры среди зрителей непременно оказывается какой-нибудь жутко богатой банкир, и, пока он подписывает чек, славный режиссер за сценой вдруг понимает, что он безумно влюблен в милую молодую особу, и поет ей об этом. Бывает, конечно, что нападешь и на что-нибудь более стоящее, но картина, которую мы сейчас смотрим, как раз из таких. Однако учтите: я вовсе не жалуюсь. Я бы мог смотреть сегодня любую муру — то, что на экране, меня мало интересует, я целиком поглощен той, что сидит рядом. Она сидит так близко, что у меня дух захватывает, я то и дело поглядываю на нее и гадаю, в самом ли деле она так уж увлечена картиной или только делает вид и когда можно будет обнять ее. Существует несколько мнений о том, как надо вести себя во время первого свидания. Одни говорят, что боже упаси шевельнуть хоть пальцем — терпение всегда вознаграждается. Философы противоположного направления принадлежат к школе темных углов. Их метод, по-моему, применим лишь в тех случаях, когда ты имеешь дело с девчонкой определенного сорта, которая знает, зачем ты ее позвал, и заранее на все готова. И есть еще ребята, которые придерживаются средней точки зрения: по их мнению, надо хотя бы дать понять, что ты знаешь, чем девушка отличается от парня, и отнюдь к этому не безразличен. Я же считаю, что линия поведения зависит от такого, какую ты поставил перед собой цель. Можно, к примеру, не сомневаться, какую цель поставил перед собой тот парень, что сидит в нашем ряду, и, судя по тому, как ведет себя его девчонка, похоже, что он своего добьется. Но я отношусь к Ингрид иначе. Мне хочется только, чтобы она полюбила меня и позволила мне проявлять к ней внимание. Я хочу быть с ней добрым и нежным, мне так этого хочется, что, как только я начинаю думать о ней, чувства захлестывают меня. И сейчас, когда она сидит так близко, совсем рядом, в темноте...

Как назло, тут начинается перерыв, зажигается свет, а билетерши разносят мороженое. Я спрашиваю Ингрид, хочет ли она мороженого, она говорит: «Нет», — и я решаю тоже воздержаться. Разговаривая с ней, я кладу локоть на спинку кресла, и, когда свет тушат, рука моя как бы сама собой соскальзывает туда, куда ее так и тянет. Ингрид не возражает — даже наоборот: почувствовав мою руку у себя на плече, она придвигается ближе, уютно устраивается, прильнув ко мне, волосы ее касаются моего лица, и, я вдыхаю приятный запах хорошей парфюмерии. В следующую секунду мы уже целуемся, впервые целуемся, и это удивительно хорошо.

На улице, когда мы выходим из кино, дует довольно холодный ветер. Некоторое время мы идем по главной магистрали, потом сворачиваем на дорогу, ведущую на вершину холма, где живет Ингрид. Мы почти не разговариваем. Мне хочется сказать что-то такое, что закрепило бы наши отношения, чтобы не пропало бесследно то, что произошло в кино, но все, что было там, во мраке и тепло, здесь, среди того холода, словно испаряется куда-то, и кажется, что нам этого уже не вернуть.

— Я очень рад, что мы провели вечер вместе, — говорю я.

— Значит, вы все-таки довольны? — говорит она, и от удивления я чуть не разеваю рот. Доволен ли я?!

— А еще встретимся? — спрашиваю я. — Скажем, в конце недели?

— Если хотите.

А если я не хочу? Она-то сама что на этот счет думает? В конце концов, ну что такое поцелуй, которым мы обменялись, сидя в кино, в последнем ряду? Мы же ни о чем не договаривались, ничего друг другу не обещали.

— Если вам неохота, так не надо, — говорю я, а у самого душа уходит в пятки: ведь я же даю ей возможность отделаться от меня.

— Нет, я с удовольствием встречусь с вами, — говорит она.

Ну, теперь все в порядке. Мы останавливаемся в начале ее улицы. Да, ветер холоднющий. Я засовываю руки в карманы и втягиваю голову в плечи. То, что было в кино, куда-то уходит, улетучивается. Я чувствую, как оно тает, тает. А может быть, уже и ушло навсегда. Вот если бы я мог поцеловать ее сейчас, возможно, какая-то крупица того, что было, сохранилась бы во мне до следующего раза. Но здесь, на улице, мы снова стали совсем чужими. И я уже не могу поцеловать ее так просто и естественно, как в кино. Здесь это будет выглядеть уж очень преднамеренно.

— Пошли, — говорю я. — Я провожу вас до калитки.

— Это вовсе не обязательно.

— Но мне хочется.

— Тогда другое дело.

Мы идем по извилистой улочке, хоть и рядом, но не касаясь друг друга. Наконец она останавливается.

— Здесь?

— Здесь.

Маленький домик современной архитектуры, стоящий в глубине сада, который уступами спускается к дороге. По нынешним ценам тысячи на две с половиной потянет. Славный домик. И если его покрасить, прелесть какой нарядный будет. Не то, что наш дом — почерневший от времени каменный фасад, два этажа да еще мезонин, большущие комнаты. Не скажу, чтобы дом у нас был неуютный - наша Старушенция на этот счет большой мастак, но, чтобы обогреть его, нужна собственная угольная шахта, и уж нарядным его никак не назовешь. Интересно, что за семья у Ингрид: кто ее мать и отец, чем он занимается, я ведь ничего о ней не знаю. Я почему-то стесняюсь отца Ингрид, а почему — неизвестно: я ведь никогда не видел его и ничего такого не сделал, чтобы стыдиться.

— У вас есть братья или сестры?

— Нет, единственный младенец — это я. — И она смеется. Губы у нее при свете фонаря кажутся лиловыми, а лицо — грязно-белым. «Не можем же мы стоять тут целую ночь», — думаю я и снова прикидываю, как поцеловать. А она, интересно, ждет, что я ее поцелую, или нет? И все же здесь это как-то не с руки. И она отпирает калитку — щелкает засов...

— Ну что ж, пожалуй, мне пора. Спасибо за кино, хороший получился вечер.

— Очень рад. Значит, до завтра.

Ну вот сейчас самый подходящий момент, пока она еще стоит рядом и лицо ее обращено ко мне. Она ждёт и не понимает, почему я не целую ее.

— Да. До завтра.

Все — теперь уже поздно: она входит в калитку и затворяет ее за собой. Я провожаю ее взглядом, пока она поднимается по ступенькам крыльца, затем по крутой, взбегающей вверх дорожке дохожу до угла дома. Она разворачивается, машет мне рукой, и я машу ей в ответ.

— Эй!

— Да?

— Счастливого Нового года!

Я смеюсь.

— Спасибо. И вам тоже.

И ухожу. Интересно, Думаю я, что мы будем делать в это время через год, если еще будем встречаться. Наверно, я все-таки правильно поступил, что не поцеловал ее. Может, она теперь станет лучше обо мне думать. Скорее бы уж настал субботний вечер. И я пускаюсь бегом, потому что тут не до прогулок, когда столько всяких мыслей в голове.

Глава 3

I

Субботнее утро. Я, точно клоп, припухаю под одеялом, и мне снится, что кто-то зовет меня. Просыпаюсь и слышу: наша Старушенция под лестницей орет так, что на другом конце улицы мертвый встанет.

— Виктор! Виктор! Да сколько же тебя еще звать?!

Открываю глаза.

— Уже встаю.

В двух футах от моего носа — обои. Выбор нашей Старушенции: на сером фоне вьются, переплетаясь, розы величиной с капусту. На оконном стекле — тоже цветы, только нарисованные морозом, и, высунув из-под одеяла руку, я чувствую, какой холод стоит в комнате. Несколько секунд, пока я еще лежу, мне кажется, что это обычное субботнее утро, когда я хожу помогать мистеру ван Гуйтену в магазине. Потом я вспоминаю, что день сегодня особенный, и в груди у меня расцветает счастье, словно большой желтый цветок, яркий, напоенный солнцем и теплом.

Дотягиваюсь до часов и вижу, что уже две минуты девятого и надо поторапливаться — не то... Отбрасываю одеяло, спускаю ноги и поспешно втягиваю их назад: я промахнулся и вместо коврика попал на линолеум, а он такой холодный, что кажется, нога сейчас примерзнет. Перевешиваюсь через край кровати и отыскиваю носки. Надеваю их, затем всовываю ноги в ночные туфли. Вылезаю из постели и снова сбрасываю ночные туфли — надо же снять пижамные штаны. Брюки у меня до того заледенели, что кажется, поставь их — будут стоять. В такую погоду за складку можно не опасаться — не разойдется. Я лечу в ванную, когда Старушенция подходит к лестнице и уже открывает рот, чтобы снова приняться за свою песню, но, увидев меня, умолкает, точно ей заткнули горло пробкой.

— Пора бы уж проспаться, — бормочет она и уходит на кухню.

Через две секунды я вылетаю из ванной и, уже спускаясь с лестницы, вспоминаю, что у меня не будет времени побриться до встречи с Ингрид. Я снова ныряю в ванную, намыливаюсь, наношу себе пять-шесть увечий и весь заливаюсь кровью, словно недорезанный поросенок. На площадке встречаю юного Джима, и он, естественно, замечает кусочки туалетной бумаги, наклеенные у меня по всей физиономии.

— В другой раз получше наточи нож с вилкой, — замечает он.

— Сгинь, — говорю я, сбегая с лестницы. Настроение у меня, надо сказать, прескверное: как же я теперь встречусь с Ингрид, весь в царапинах.

С кухни доносится запах яичницы с беконом, и в животе у меня начинает урчать. Сажусь за стол, и Старушенция ставит передо мной сковородку.

— Сам виноват, если немного пережарилась, — говорит она. — Я звала тебя шесть раз. И что только с тобой сталось: легче мертвого из могилы поднять, чем тебя из кровати вытащить. Ты теперь научился отвечать мне, не просыпаясь.

Я принимаюсь за еду — пусть себе болтает. Ей полезно немножко побездельничать. Ведь она с пяти часов на ногах — отца на работу провожает. Старик уже тридцать лет твердит ей, что сам может справиться, но она и слушать не хочет. Говорит, он еще завтрак забудет, если она не проследит, и всегда встает проводить его, разве что когда лежит в лежку.

Она смотрит, как я вычищаю тарелку кусочком хлеба.

— Нельзя так глотать живьем, — говорит она. — От такой еды никакой пользы нет. А чаю ты выпьешь?

Я говорю, что выпью и еще съем хлеба с джемом, и она принимается делать мне бутерброд. Хлеб наша Старушенция берет так, точно это цыпленок, которому она сейчас свернет шею.

— Я бы на твоем месте пошевеливалась, — говорит она. — Нельзя опаздывать. Вовсе ни к чему, чтобы у мистера ван Гуйтена составилось о тебе плохое мнение, да еще после того, как он дал тебе пять фунтов на рождество.

— То ты говоришь, что я все живьем заглатываю, то велишь мне пошевеливаться, чтобы не опоздать.

— А надо делать все заблаговременно — тогда и есть будешь как следует и везде поспеешь. Тебе бы надо завести такую книжку, как у твоего двоюродного брата Уолтера. У него все утро по минутам расписано: столько-то на одно, столько-то на другое. Вот уж он не станет глотать не жуя или бежать сломя голову за автобусом.

Я корчу рожу. Мой двоюродный брат Уолтер — высокий, тощий малый с огромным носом — работает в банке. Я его не слишком обожаю. В какой-то мере, наверно, потому, что все наше семейство считает его верхом совершенства. А я думаю, что стоит моему двоюродному братцу Уолтеру расстроиться утром из-за денег, и вся его система полетит к черту.

— Не беспокойся, — говорю я нашей Старушенции; — я не опоздаю, только ты уж перестань меня донимать.

— Перестать-то я перестану, но сначала уши тебе надеру, молодой человек, за такие слова. Отхлестаю как следует, хоть ты и бреешься и считаешь себя совсем взрослым. Посмотрел бы на свое лицо. Да разве можно с такой физиономией показаться утром на улице и еще стоять в магазине за прилавком и обслуживать посетителей.

— Я сниму все эти заплатки, когда приду туда, — успокаиваю я ее. А в действительности я и сам несколько обеспокоен своим видом. Ничто так не раздражает меня, как порезы во время бритья — потом не один день приходится осторожничать, чтобы не содрать кожу снова на том же месте. Но сейчас уже ничего не поделаешь. Что же до Старушенции, то, если она захочет выдрать меня, так выдерет и глазом не моргнет. У нее ведь нет чувства юмора, это всем известно, кроме нее.

Еще две минуты, и, проглотив чашку чаю и два куска хлеба с джемом, я выскакиваю из дому и мчусь под гору — на остановку автобуса. Солнце уже прогрело воздух, но мороз еще не везде сдался, оставив кое-где пластинки льда, так что я чуть не шлепаюсь. А бегу я на автобус, который останавливается у подножия холма, на углу. Кондуктор стоит на площадке и смотрит в мою сторону, и сначала мне кажется, что это он меня дожидается. Но он нажимает на кнопку звонка, когда мне остается еще ярдов двадцать до автобуса, — я делаю рывок и, ухватившись за поручень, прыгаю на площадку.

Кондуктор — жалкий малый — ковыряет в гнилых зубах обструганной спичкой.

— Если будешь так прыгать, рано или поздно останешься без головы, — говорит он, глядя на то, с какой жадностью я заглатываю воздух, будто это мой последний вздох. — Надо бы остановить автобус и высадить тебя.

— Ты же видел, что я бежал, да? Ты что, считал, что я бегу для тренировки, или как?

— Это же не последний автобус. А у нас график, понятно?

На языке у меня вертится одно хорошенькое словцо, но я проглатываю его и, протягиваю деньги.

— Три пенни.

— Докуда тебе?

— До Рыночной улицы.

— Четыре пенса.

— От горы — всего три пенса.

— А это автобус специального следования, — говорит кондуктор. — И проезд на этой трассе стоит четыре пенса, потому что мы объезжаем вокруг ратуши.

Я протягиваю ему еще одно пенни. — Скажи спасибо, что я сел: теперь ты на четыре пенса богаче будешь, — говорю я ему.

Он качает головой и прищелкивает языком, показывая гнилые зубы.

— Только не я, приятель. Мне-то ведь все равно.

Я беру билет и отправляюсь наверх. Второго такого жалкого типа я едва ли сегодня встречу, думаю я, и хорошо, что эта встреча позади.

По субботам я работаю в музыкальном магазине мистера ван Гуйтена на Рыночной улице. Остальные дни недели там работает сам мистер ван Гуйтен да еще Генри Томас, который занимается мелким ремонтом в комнатке, за магазином, а по субботам я встаю за прилавок и помогаю в предвоскресной торговле. Отец мистера ван Гуйтена был голландцем, но сам мистер ван Гуйтен такой же англичанин, как и я, — голландского в нем только и осталось, что имя да иной раз, когда он очень разволнуется, несколько ломаных слов. Не все знают, что фамилия у него голландская. Многие вместо «ван» говорят «фон», и она сразу становится немецкой. Вот почему в первую мировую войну швыряли кирпичи в окна дома, принадлежавшего отцу мистера ван Гуйтена. Люди тогда не были такие всезнайки, как сейчас, и даже не догадывались, что мистер ван Гуйтен и его отец ничем не отличались от прочих обитателей Крессли и точно так же терпеть не могли немчуру; и догадались все об этом лишь тогда, когда мистер ван Гуйтен пошел добровольцем на фронт и вернулся домой в английской военной форме. Мой Старик тоже тогда вступил в армию, и они подружились с мистером ван Гуйтеном, хотя мистер ван Гуйтен был уже солидный дядя, а мой отец — еще совсем сосунок, моложе, чем я сейчас. После войны дела у отца мистера ван Гуйтена — а он был антикваром — пошли вкривь и вкось, и однажды вечером он застрелился, предоставив сыну выкручиваться, как сумеет. Мистеру ван Гуйтену очень не везло: вскоре после смерти отца он женился, а через несколько лет жена его умерла от рака. Снова он оказался один и больше уже не стал обзаводиться семьей. Долгое время он зарабатывал, себе на жизнь тем, что играл на пианино в театральных оркестрах и на сеансах немого кино, а потом открыл, этот магазин.

Загрузка...