Нельзя сказать, чтобы мистер ван Гуйтен был близким другом нашей семьи, но Старик и Старушенция всегда вспоминают о нем и посылают ему поздравления к рождеству, а когда составляли список гостей на свадьбу Крис, он был в числе первых. Как я стал работать у него в магазине? Очень просто: однажды в субботу Старик прочел в «Аргусе» объявление о том, что магазину нужен приказчик на один день, и сказал об этом за обедом. Я увидел возможность подработать, да и место это было мне по душе. Старик пошел и без долгих разговоров условился обо всем. Это было год назад, и пока я не жалею о своем решении. Мне нравится обслуживать покупателей, заполняющих магазин по субботам, нравится видеть не только Хзссопа, Миллера, Роулинсона и Конроя изо дня в день, а и какие-то другие, каждый раз новые лица. Порой мне кажется, что вот та работа, для которой я создан; только если стать приказчиком насовсем, то это очень мало дает, а так мистер ван Гуйтен платит мне за субботу тридцать монет, и это ощутимо дополняет мое скромное жалованье.

В магазине я появляюсь после девяти, когда мистер ван Гуйтен уже открыл его. У дверей стоит «моррис» и Генри дожидается меня, чтобы приступить к погрузке. Фургончик — светло-голубой, и на нем черными буквами выведено имя мистера ван Гуйтена. Выглядит он как новенький, да и неудивительно, потому что куплен он всего полгода назад. Тот, который был у мистера ван Гуйтена раньше, служил ему еще с довоенных времен и не имел никаких отличительных знаков. Когда я вхожу в магазин, мистер ван Гуйтен сидит в своей клетушке в конце длинного прилавка, отгороженный от всего света матовым стеклом, и просматривает свои книги. Мы с Генри выносим из магазина два новых телевизора и приемник, а также три телевизора, которые находились в ремонте.

— Недурная выручка у нас за эту неделю, а, Генри! — говорю я, когда, покончив с погрузкой, мы останавливаемся передохнуть у фургончика. — Добра тут больше, чем на двести монет.

Генри — маленький тощий человечек, обремененный толстухой женой и пятью мокроносыми детишками. Он носит очки, и волосы у него всегда стоят торчком, хотя вроде бы он и смазывает их чем только можно, начиная с жидкого парафина и кончая салом. Он достает из-за уха сигарету, сует себе в клюв и закуривает. В ответ на мое замечание он покачивает головой, и я понимаю, что он сегодня встал с левой ноги. Не помню, впрочем, чтобы он когда-либо вставал с правой.

— Хотелось бы мне верить, что такой спрос удержится, Вик, — говорит он и снова покачивает головой.

— Удержится?! — говорю я. — Да ты что?! Дела идут блестяще. У нас еле хватает товара, чтобы всех удовлетворить.

Но таков уж он, наш Генри, — вечно видит все в черном свете, а если для этого нет оснований, так он их в два счета выдумает. Не знаю — может, и я был бы такой, будь у меня толстая жена и пять мокроносых ребят. А пока у меня не выходит из головы Ингрид, и стоит мне подумать о ней и при этом посмотреть на Генри, как мне становится жаль его.

— Ты считаешь, этот бум долго продержится, Вик? — Говорит он, попыхивая сигаретой. — Но ведь рано или поздно настанет такой момент, когда все насытятся, а?

— А ты посмотри на пластинки, — говорю я. — Казалось бы, телевизор должен бы начисто убить это дело, получается наоборот. Люди видят на экране какого-нибудь парня и бегут в магазин купить его пластинку. И ведь каждый месяц выпускают все новые и новые.

— Но ведь ты же не покупаешь каждый месяц новый телевизор?

— Ну и что же? Телевизоры ремонтируют, верно? Ну, а как, например, с машинами? Вот скажи мне: как с машинами? А посмотри, сколько их выпускают. Куда же они все деваются? Не знаю. Казалось бы, сегодня у нас в стране у каждого должно быть по две машины, но у меня, к примеру, нет ни одной, да и у тебя тоже.

— Ах, — говорит Генри, — это же совсем другое дело. Ничего тут и общего-то нет...

Я вижу, что глаза у него заблестели и указательный палец поднят вверх, — эти симптомы мне хорошо известны. Сейчас он начнет приводить цифры, а уж если Генри оседлает статистику — пиши пропало. И откуда только он все это берет, ума не приложу; иной раз мне кажется, что он, сам того не подозревая, сочиняет это во сне.

— Я на этот счет немало думал, — говорит он. — Ты же знаешь, это у меня вроде конька. И вот пришел к двум-трем выводам...

— Прибереги-ка свои выводы до обеденного перерыва, а то мистер ван Гуйтен накрутит нам хвост за то, что мы бьем баклуши.

Генри — человек сознательный, он понимает, что я прав, и умолкает. Но при этом издает горестный вздох — наверно, он всегда так вздыхает, когда ему не дают выговориться, — тушит сигарету, застегивает куртку, и распахивает дверь кабины.

— Хорошо, — говорит он. — Но все мы живем иллюзиями, вот что я скажу. Иллюзиями, Вик. Всеобщая занятость и процветание в делах? Такого не бывает, мой милый. И когда наступит крах, не говори, что я тебя не предупреждал.

— Вместе будем получать пособие по безработице, Генри, — говорю я и улыбаюсь.

Он окидывает меня взглядом.

— Пособие по безработице? — говорит он. — Ты спроси своего отца, что такое пособие по безработице, милый.

И, выпустив, как говорится, этот свой последний заряд, он захлопывает дверцу и включает мотор. Этакий горе-утешитель, как назвала бы его наша Старушенция. Я смотрю ему вслед и вхожу в магазин.

— Продавайте скорее свой магазин и вкладывайте деньги в зеленную торговлю, мистер ван Гуйтен, — говорю я, проходя мимо конторки.

Мистер ван Гуйтен поднимает от книг свою большую косматую голову и серьезно смотрит на меня поверх матового стекла.

— Почему же это, Вик?

— Генри говорит, что мы живем иллюзиями.

— Ах, Генри говорит! Наш доморощенный экономист... — Мистер ван Гуйтен широко улыбается, показывая зубы, которые торчат у него из десен, точно надгробия на старом кладбище, где давным-давно никого не хоронят. — В приемниках Генри разбирается отлично, и если чего и не знает, так сущей ерунды, а вот на его суждения о финансовых аспектах нашего дела никак нельзя положиться. — И мистер ван Гуйтен ухмыляется, точно открыл в Генри величайшего комика наших дней.

Я выжидаю немного и потом спрашиваю, чем мне заняться.

— Сейчас подумаем, — говорит он и поднимает очки на лоб. — Ну-ка, ну-ка...

Этот мистер ван Гуйтен — человечек совсем особого рода. Он говорит такое, чего ни от кого другого в жизни не услышишь. Одевается он как настоящий джентльмен старой закалки — черный пиджак, брюки в полоску и воротничок, как у пастора. Нужно очень присматриваться, чтобы заметить на его жилете и брюках пятнышки от завтрака и пепла. Мистер ван Гуйтен много курит, хотя, в общем-то, его не назовешь рьяным курильщиком. Он закуривает сигарету, и она висит у него изо рта, а пепел сыплется на конторские книги, и он рассеянно сбрасывает его. Да, выглядит он как настоящий джентльмен, и мне особенно нравится белый платочек, который торчит из его нагрудного кармашка. Торчит этак небрежно, на артистический манер, словно мистер ван Гуйтен хочет этим сказать: «Не беспокойтесь, я знаю, как надо одеваться, но, право же, мне не до того, чтобы заниматься всякими мелочами».

Итак, мистер ван Гуйтен раздумывает и затем изрекает:

— По-моему, тебе следовало бы просмотреть новые пластинки, которые мы получили. Если ты, конечно, не возражаешь. Не сомневаюсь, что некоторые из них будут сегодня спрашивать, и надо знать, где их найти.

— Вы совершенно правы.

«Если не возражаешь»! Да ведь он хозяин — как же я могу возражать? Но таков уж мистер ван Гуйтен — всегда вежливый, обращается с тобой, как с человеком: иметь дело с ним — сплошное удовольствие.

Итак, я начинаю разбирать пластинки, коробки с которыми громоздятся за прилавком. Тут все последние новинки — Фрэнки Воган, Томми Стил и Элвис. Сегодня целый день молодежь будет заходить за ними — накупят целую кучу, притащат домой и будут проигрывать до тех пор, пока их самих и всех соседей вокруг не начнет тошнить. А на следующей неделе они прибегут покупать новые. Каждую субботу они являются в магазин и покупают пластинки — и самых известных исполнителей, мода на которых держится годами, и малоизвестных, которых через полтора года никто и не вспомнит. Я не очень-то обращаю внимание на сетования и вздохи Генри, но иной раз и сам задаюсь вопросом, долго ли может так продолжаться. А пока дело мистера ван Гуйтена, слава богу, процветает, сам-то он любитель Бетховена. Я раз слышал, как он говорил: одному покупателю, что очень любит какие-то там «Последние квартеты» — понятия не имею, на что это похоже. Вместе с тем он не прочь делать бизнес и на совсем других вещах. А я — я люблю самые разные вещицы, главным образом такие, которые можно насвистывать. Но что ни говори, немало всякой дряни попадает от нас к покупателю, на это нечего глаза закрывать.

Проверив поступления, я передаю мистеру ван Гуйтену накладные. Затем отбираю заказанные пластинки, а остальные сортирую и раскладываю по коробкам. Раскладывать пластинки по коробкам — это моя идея. Раньше мистер ван Гуйтен хранил их согласно номерам в каталоге.

— Послушайте, мистер ван Гуйтен, — говорю я ему однажды в субботу утром, — я все думаю насчет того, как вы сортируете ваш товар.

Он отрывается от каких-то своих дел и слушает меня.

— Когда покупатель приходит за пластинкой, мы отыскиваем ее в каталоге, находим нужный номер и, если она у нас есть, продаем ее. Так?

Он неторопливо кивает:

— Так.

— А если у нас ее нет, предлагаем покупателю заказать ее. Но люди не всегда согласны ждать, и в таких случаях они отправляются за пластинкой в другое место.

— Совершенно верно, — говорит мистер ван Гуйтеп. — Но мы же не можем иметь все на свете.

— Конечно, не можем. А что, если разложить пластинки по коробкам — сообразно исполнителю, а для классической музыки — композитору и сделать соответствующие наклейки. Приходит к нам покупатель, скажем, за пластинкой Перри Комо, мы вынимаем коробку с Перри Комо и ищем ее. И покупатель ищет вместе с нами. Таким образом, он видит не просто каталог с названиями пластинок, которых у нас может и не быть, а сами пластинки, которые у нас есть. Десять шансов против одного, что он обнаружит какую-нибудь пластинку, про которую он либо забыл, либо не знал. В результате мы будем продавать в три, а то и в четыре раза больше, чем сейчас.

Мистер ван Гуйтен глядит на меня поверх очков.

— Ты что же, предлагаешь, чтобы наши покупатели рылись в пластинках, как они роются в книгах у букинистов?

— Совершенно верно. Букинисты вылетели бы в трубу, если бы покупатель видел только ту книгу, которая ему нужна. Очень часто человек сам не знает, чего он хочет, а так, он заходит и выбирает пластинки, которые могут его интересовать. Конечно, придется смотреть в оба, чтобы покупатели не попортили пластинок... Вам ясна моя идея, мистер ван Гуйтен?

Он кивает.

— Я все понял, Виктор. Я подумаю и скажу тебе.— И он снова утыкается в свои книги, но я знаю, что он это сказал не зря: он обдумает мое предложение, потом скажет, что он решил.

Уже в следующую субботу он заводит об этом разговор.

— Эта твоя идея, Вик, мне нравится, — говорит он.— А как нам провести ее в жизнь?

Мне не терпится начать тотчас же.

— Да это не сложно, — говорю я. — Нам нужно только много коробок, а наклейки я сам сделаю — у меня есть дома детский набор для рисования.

— Я думаю не об этом, а о перестройке всего дела, Виктор. Это потребует времени, а ты работаешь у меня только по субботам, когда у нас и без того дел по горло.

Я говорю ему, что готов прийти раза два вечером, после работы. Он недоверчиво поглядывает на меня.

— Ну, если только тебе не жаль потратить на это свободное время, — говорит он.

— Да что вы! С удовольствием. Я люблю, заниматься такими вещами.

— Ну, а я оплачу тебе эти вечера, как субботний день.

— Видите ли, я не думал о деньгах, мистер ван Гуйтен, — говорю я, и это правда. Я вовсе не хочу, чтобы он считал, будто, я просто стремлюсь зашибить побольше. Главное-то ведь в идее.

— Ну, так теперь подумай,- мой мальчик, — говорит он. — Ты будешь тратить на меня время, и я заплачу тебе. Дело есть дело.

Словом, заготовил я дома наклейки, целую неделю по вечерам ходил в магазин и рассортировал все пластинки. У меня неплохая память на то, что меня интересует, и под конец я, по-моему, знал наизусть весь наш фонд и мог, не сверяясь, сказать, есть у нас та или иная пластинка или нет. Первые два вечера мистер ван Гуйтен помогал мне, а потом стал оставлять меня одного, и я сам запирал магазин, а ключ заносил ему домой. Мне приятно было, что он мне так доверяет. Ведь я мог унести что угодно, он даже и не узнал бы об этом. Словом, это его доверие побудило, меня подумать еще кое о чем — например о том, чтобы по субботам изменить обеденные часы и не закрывать магазин в самое горячее время. Немного погодя мы и это провели в жизнь.

И вот теперь, разложив по коробкам все новые пластинки, я окидываю взглядом магазин. Раньше покупатели прослушивали у нас пластинки на одном из свободных патефонов, а теперь в глубине магазина оборудованы звуконепроницаемые кабины. Но иной раз по субботам их не хватает, и я думаю о том, что надо бы перенять то, что я видел в Лидсе: там прямо в магазине стоят проигрыватели с наушниками, так что можно слушать, не отходя от прилавка. Интересно, понравится ли мистеру ван Гуйтену такая идея. Во всяком случае, я ему об этом непременно скажу.

II

— Привет! — говорит она. — Я привела с собой подругу. Надеюсь, вы не возражаете.

— Нет, нет... — говорю я, как идиот. Ну, а что еще, черт побери, могу я сказать? Сердце у меня сразу упало, так и шмякнулось в самые пятки: я понял, что дело мое худо. Это ведь известно, для чего так делают чтобы отвадить парня. Девушка не отказывается от свидания, но приводит с собой подружку, чтобы ты и близко к ней подойти не мог. И если больше не пригласишь ее, что ж, значит, все в порядке: понял намек.

Я разглядываю их при свете фонаря. Они стоят под руку: Ингрид — аккуратная, чистенькая, свежая, как всегда, и эта уродка с землистым лицом, толстым носом и ртом, словно трещина в пироге. Меня часто удивляло, как это девчонки так странно объединяются: если одна хорошенькая, то другая непременно страшилище. То и дело встречаешь такие пары. А сколько парней, наверно, из-за этого перессорились — ведь страшилище-то тоже должно кому-то достаться! А мне сегодня, похоже, либо надо быть с обеими, либо ни с одной. Подружка же не только присутствует, а еще и одаривает меня довольно-таки красноречивым взглядом.

Сегодня воскресенье, и вчера мы встречались во второй раз. Но было это совсем не так, как в нашу первую встречу. Мы пошли в центр, в кино с обитыми плюшем Креслами и чинно сидели там, держась за руки. Впрочем, это тоже было совсем не плохо, но стоило нам очутиться на улице, как мы словно утратили все, чего успели за это время достичь, — совсем как в среду вечером. Поэтому я и предложил сегодня погулять, чтобы поглядеть, как оно будет, если мы все время проведем на улице.

И вот теперь это. От ворот поворот, иначе не скажешь.

— Это Дороти, — говорит Ингрид. — А это Вик.

До чего же мило и благовоспитанно, как и подобает такой милой и, благовоспитанной молодой особе. А эта самая Дороти не говорит ни слова, только таращит на меня глаза так, что мне даже хочется спросить ее, что она такое узрела. Итак, мы стоим под фонарем — стоим втроем, и один из нас явно лишний, и этот лишний я, рохля.

— А вы знаете такую девушку — Мэри Фицпатрик? — ни с того ни с сего вдруг спрашивает меня Дороти.

Все они, эти девчонки, на один лад: обожают ошарашить человека каким-нибудь вопросом, под которым, кажется, черт-те что скрыто. Этот, например, вопрос наводит меня на мысль, что ей известна обо мне какая-то пакость, и я пытаюсь представить себе, что бы это могло быть. Уродицы знают, что не могут ослепить человека своей внешностью, так пытаются зацепить иначе.

— Да, знаю.

— Ну, а меня вы, конечно, не знаете, правда? — говорит она таким тоном, будто хочет сказать: «Но сейчас вы об этом пожалеете!»

— Насколько мне известно, с вами я раньше не был знаком, — говорю я ей.

— Зато я вас знаю, — говорит она, — и знаю Мэри Фицпатрик.

— Передайте ей от меня привет, когда увидите, — говорю я. А сам думаю: «Интересно, куда это она гнет!»

— В свое время вы это сами делали, а не поручали другим, правда?

— В отношении Мэри Фицпатрик? Я что-то не пойму, о чем вы.

Мы с Мэри Фицпатрик когда-то жили на одной улице, и помнится, однажды я танцевал с ней, а как-то раз проводил ее домой, потому что она была одна, а мне все равно было по пути с ней. Вот и все, и ничего больше. Правда, я ей, кажется, нравился, но она девчонка не моего типа, и притом католичка, а я хоть и не религиозен, все же принадлежу к англиканской церкви, и совсем уж ни к чему, чтобы еще и религия осложняла дело. Но эта Дороти говорит таким тоном, точно я наградил Мэри Фицпатрик младенцем.

— Я ведь едва знаком с ней, — говорю я.

Интересно, поверит этому Ингрид? А впрочем, не все ли теперь равно, поверит она или нет? Она смотрит то на меня, то на Дороти, как бы стараясь понять, что происходит, и у меня возникает неудержимое желание смазать этой Дороти по физиономии: я уже вижу, что она за птица, а я таких терпеть не могу.

— Ну, — говорит Ингрид, — куда же мы пойдем?

— Куда хотите, — говорю я. Мне уже расхотелось гулять. А вести ее опять в кино — как-то это примитивно.

— В таком случае, может, мы пойдем туда, к парку?

— Если хотите.

Во всяком случае, это не в сторону центра, и меньше будет опасности, что кто-нибудь увидит меня с ними двумя.

Итак, мы поднимаемся вверх, на холм, и они по-прежнему шагают рядом, вцепившись друг в дружку, точно боятся, что сейчас кто-нибудь выскочит на них из-за угла. Втроем идти рядом по тротуару невозможно, и мне приходится топать по мостовой. Это как-то уж совсем отрезает меня от Ингрид, и я все отчетливей чувствую, что я тут лишний. Интересно, сколько я так выдержу? А потом придумаю какой-нибудь предлог и сбегу. Однако вечер все-таки отличный. Мы идем по дороге, которая ведет вверх, на холм; с одной стороны — дома, а если взглянуть вниз, с обрыва, — перед тобой залитая огнями долина и дорога, вьющаяся к перевалу и дальше, на Калдерфорд. Именно о таком вечере я и мечтал — сухом и холодном, когда можно погулять и поболтать и получше узнать друг друга. А сейчас все пошло вкривь и вкось, и от прогулки нет никакого толку. За пять минут я ни разу рта не раскрыл. Эта Дороти все мне испортила, да и вообще есть ли смысл стараться, когда и так все ясно. Я не самый умный парень на свете, но прочесть то, что написано черным по белому, могу не хуже всякого другого.

Дороти идет по другую сторону от Ингрид и что-то говорит ей, но что — я не слышу. Похоже, отпускает какую-то шуточку, не предназначенную для моих ушей, потому что говорит она очень тихо, а потом обе хохочут. У меня такое чувство, что они смеются надо мной, а если даже и нет, это свинство и невоспитанно так себя вести.

Тут Дороти повышает голос и говорит:

— Смотри, вот здесь живет Ральф Уилсон.

На вершине холма, по эту сторону парка, стоит несколько роскошных особняков, и она показывает на один из них — очень большой, укрывшийся за деревьями. На подъездной аллее у дома стоит автомобиль — кажется, «армстронг сидли».

— Я не знала, что они переехали, — говорит Ингрид.

— Как же! Они здесь уже давно, — говорит Дороти. — Ну и зазнался же он с тех пор, как они перебрались в эту громадину. Еле разговаривает при встрече.

Этот Ральф Уилсон сразу вызывает во мне симпатию, во всяком случае своим отношением к Дороти.

— Не понимаю, почему это он вдруг зазнался, — говорит Ингрид. — Они и раньше жили в довольно большом доме, и родные его были люди богатые. Однако со мной он держится по-дружески, когда я его встречаю.

— С кем, с кем, а уж с тобой он, конечно, будет держаться по-дружески, — говорит Дороти, и тон у нее опять такой, точно она знает куда больше, чем говорит. Но Ингрид ей этого не спускает.

— Это почему?

— Ну, после того случая в теннисном клубе, когда вас вдвоем заперли в раздевалке и никто не мог к вам попасть.

— Ты же прекрасно знаешь, что это сделал Гарри Норрис. И ключ все время был у него.

— Это-то я знаю, но я говорю о том, что было в раздевалке. Что-то никто из вас не торопился побыстрее выбраться оттуда.

— А всем именно этого и хотелось, чтоб мы подняли крик и шум, да?

— Всем, кроме Ральфа Уилсона. По-моему, это он и подучил Гарри Норриса.

— Во всяком случае, если и подучил, то ничего этим не добился.

— Ну, он-то говорил нечто другое. Я слышала, что он рассказывал ребятам.

— Не понимаю, почему ты затеяла этот разговор, — говорит Ингрид. — Я уверена, что Вику вовсе не интересны эти старые сплетни.

— Ну, не знаю, — говорит Дороти.

— Зато вы, видно, знаете толк в настоящей дружбе, верно? — говорю я.

— Что вы хотите этим сказать? — спрашивает Дороти.

— Вы понимаете, что я хочу сказать. Сначала вы пытались состряпать что-то насчет меня, а теперь настала очередь Ингрид.

Сыт я всем этим по горло и, кажется, скажу сейчас такое, что все испорчу, раз и навсегда. Но я уже не владею собой. Если эта Дороти сорвала нам свидание, пусть пеняет на себя.

— Да кто вы, собственно, такой, чтобы так со мной разговаривать? — заявляет она мне. — Я такое о вас знаю, что едва ли вам понравится, если я это всем расскажу.

Мы останавливаемся, и я смотрю прямо в ее мерзкую рожу.

— Меня такими разговорчиками не запугаешь, — говорю я ей. — Ничего вы обо мне не знаете, кроме того, что все знают. А если вы хотите состряпать сплетню, советую вам прежде хорошенько подумать.

— А что вы можете мне сделать? — фыркает она, не сдаваясь.

Тут уж я обозлился как черт. Мне вспомнилось, сколько времени я вздыхал по Ингрид и какие планы строил на сегодняшний вечер. А она взяла и все испортила своими грязными намеками. И я выдаю ей сполна, а там будь что будет.

— Спущу штаны и отлуплю тебя как следует, — говорю я. — Очень жаль, что никто до сих пор этого не сделал.

— Только троньте меня, я позову полицию.

— Не бойся, не трону, но вот эта ухмылочка скоро слетит с твоей рожи.

— Это еще почему?

— А потому, что любому парню, который до тебя дотронется, надо медаль выдать. Ему пришлось бы мешок надеть на голову, прежде чем он согласился бы уединиться с тобой в теннисном клубе.

В первую секунду мне кажется, что она сейчас набросится на меня, искусает всего и исцарапает, и я делаю шаг назад и даже приподнимаю руки в целях самозащиты. Но она вдруг поворачивается ко мне спиной и начинает рыдать, как ребенок.

— Зачем вы ей такое наговорили? — укоряет меня Ингрид.

— А ну ее к черту, — говорю я. — Чего она совалась не в свои дела?

Дороти, продолжая всхлипывать, делает шаг-другой по дороге. Ингрид смотрит ей вслед.

— Видите, она уходит.

— Ну и что же вы теперь будете делать?

— Я не могу ее оставить.

— После всего, что она тут пыталась про вас наговорить?

— Вы ее не знаете. Такая уж у нее манера. Она ничего дурного не думала.

— Все они так говорят, эти старые сплетницы, а сами делают гадости. Они никогда ничего дурного не думают.

— Но вы же ее не знаете.

— И знать не желаю. Достаточно я на нее нагляделся.

Она стоит на краю тротуара, точно не может решить, как ей быть, а я думаю: ну к чему она разводит эту бодягу.

— В общем, не могу я ее оставить.

— А зачем вы ее брали с собой? Ведь у вас же было свидание со мной, не так ли?

— Она зашла к нам в гости. Не могла же я ее выставить. Все-таки она моя лучшая подруга.

— Вот уж никогда бы не подумал.

«Ничего умнее не могла изобрести», думаю я. Почему бы ей прямо все не сказать? К чему эти увертки? За это время Дороти успела отойти от нас уже ярдов на двадцать. Голова у нее опущена — похоже, что фонтан еще не иссяк.

— Придется мне пойти с ней, — говорит Ингрид. — Вы же ее обидели. А она такая чувствительная.

— А почему она не думает о том, что другие тоже могут быть чувствительными?

— Такая уж она есть... Ну, я должна идти...

— Хорошо.

— В понедельник увидимся на работе.

— Я там бываю не только по понедельникам.

Она отходит на два-три шага.

— В таком случае спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Она поворачивается и идет следом за Дороти, которая уже исчезла за углом. Я провожаю ее взглядом, пока она в свою очередь не скрывается за углом, затем иду назад, под гору. И чувствую я себя таким несчастным, что хоть караул кричи.

Глава 4

I

Утро понедельника приносит с собой одну приятную неожиданность — Хэссоп не вышел на работу. Я разговаривал с Миллером у него в кабинетике, когда вдруг затрещал зуммер внутреннего телефона и загорелась кнопка — вызывает мистер Олторп. Миллер снимает трубку, нажимает на переключатель и с минуту слушает. Потом говорит:

— Нет, он еще не приходил, мистер Олторп... Да, пожалуй, он неважно выглядел в пятницу... Да, совершенно верно, сейчас иду.

Он опускает трубку на рычаг, сует блокнот в карман халата и делает шаг к двери. Почти все мы в конструкторском бюро носим халаты — просто удивительно, сколько грязи вокруг: и грифельная пыль от карандашей, и копоть от заводских труб. Появился у нас как-то парень в белом халате — тотчас посыпались шуточки насчет мороженщиков, потому что все у нас ходят в халатах цвета хаки или грязно-серых. Парень этот долго у нас не задержался — не сработался.

— Я вызову вас позже, Вик, — говорит Миллер, выходя из кабинетика.

— А что там с Хэссопом?

— Мистером Хэссопом, — поправляет меня Миллер и уходит, так и не ответив на мой вопрос.

Когда я прохожу на свое место, Джимми, работающий за соседней доской, поднимает голову.

— Куда это сегодня девалось старое Тявкало?

— Мистер Тявкало, к вашему сведению, — говорю я.

— Мистер Гораций Эдвард Хэссоп эсквайр, в просторечии Тявкало, — провозглашает Джимми. — Для некоторых — старина Хэссоп, для других — зануда.

Я, не торопясь, затачиваю новый карандаш.

— Похоже, что плохи его дела. При удаче может оказаться и воспаление легких, тогда мы не увидим его целых пол года.

— С меня хватило бы и недели, — говорит Джим. — Я благодарен судьбе и за малые радости.

Мимо проходит Конрой со свертком чертежей под мышкой. Вид у него, как всегда, страшно сосредоточенный, большая голова втянута в плечи.

— Что там с Хэссопом?

— Вроде бы грипп.

Он вздыхает и движется дальше. Конрой — один из тех, без кого, ей-богу, я тоже мог бы обойтись.

Я затачиваю карандаш так, что он становится похожим на острие стилета, затем смахиваю щёточкой пыль с доски. Все вроде бы работают, хотя и нет Хэссопа. А впрочем, Миллер и руководители групп вполне могут и сами поддержать дисциплину, да и вообще, когда сидишь, уткнувшись в чертеж, время летит быстрее. Однако стоит мне приняться за работу, как мыслями моими овладевает Ингрид, и я начинаю думать о вчерашнем вечере, я пытаюсь сосредоточиться и провести хотя бы несколько линий, но тщетно: все думаю и думаю о ней. В поле моего зрения, попадает Джимми: надо, пожалуй, рассказать ему все и посоветоваться. Да, но ведь из меня сделали посмешище, зачем же мне об этой рассказывать, тут же спохватываюсь я.

Через некоторое время появляется Миллер и вызывает к себе.

— Что бы вы сказали, если б вам предложили проехаться в город?

— Я бы не возражал, — говорю я. — Утро сегодня отнюдь не плохое для прогулки.

— Мистер Хэссоп не подходит к телефону, а мистеру Олторпу надо кое-что ему передать и надо привезти от него кое-какие бумаги. Вы знаете, где он живет?

— Где-то на Бредфордском шоссе, да?

— Совершенно верно. Сейчас я напишу вам адрес.

Он дает мне бумажку и конверт, адресованный Хэссопу, который он принес из кабинета Олторпа.

— Ну вот. Только не задерживайтесь, и не заходите по дороге пить кофе.

— Не забывайте, что я пропускаю перерыв на чай, — говорю я.

— Пошел, пошел, — говорит с улыбкой Миллер. И опускает руку в карман. — Вот вам шиллинг на автобус. Сдачу можете оставить себе.

— Боюсь, этой монетой тут не обойдешься: пенсов семь в одну сторону будет, — говорю я, выходя.

Еще не дойдя до своего стола, снимаю халат и бросаю его на табуретку.

— Отпросился до обеда, Браун? — спрашивает Джимми тоном директора-управляющего.

— Еду на свидание с Хэссопом, — говорю я. — Прошвырнуться утром для разнообразия не так уж плохо. Что-нибудь передать ему?

— Передай, что мы купим ему большущий венок, — говорит Джимми.

На улице хорошая, ясная погода, по небу совсем как весной, проплывают большие белые облака, только еще не тепло и нельзя стоять на месте, не то замерзнешь. Легкой походкой я дохожу до угла, где останавливается автобус. Ощупываю карман, чтобы убедиться в том, что не забыл конверт для Хэссопа. Надеюсь, миссис Хэссоп, или кто там еще, откроет дверь и не станет приглашать к нему наверх, а то ведь я не найдусь, что ему сказать. Вынимаю сигареты, заглядываю в коробку и вижу, что за сегодняшнее утро уже выкурил три штуки. Что-то эти дни дымлю, как заводская труба. Надо будет последить за собой, не то и до двадцати штук в день можно дойти, а это мне не по карману. Иной раз, когда я сижу без денег да еще на глаза мне попадается какая-нибудь заметка о том, что курение вызывает рак легких, начинаю думать, что надо бы бросить курить, но заставить себя никак не могу. И потом, мне нравится курить. Я сую коробку с сигаретами обратно в карман. Я решаю подождать — вот зайду на обратном пути выпить чашечку кофе, тогда и покурю.

Сажусь в автобус и тотчас снова принимаюсь думать об Ингрид. Правда, я всегда думаю об Ингрид, но обычно мне приходится думать ещё и о других вещах, а вот сейчас я могу всецело посвятить себя ей. Все-таки она девчонка первый сорт! Чем больше и ее вижу и чем больше думаю о ней, тем красивей она мне кажется. И жаловаться мне, право, не на что — надо считать, что мне уже повезло, раз я провел с ней целых три вечера. Вообще-то не три, а два, потому что вчерашний вечер не в счет. Это был настоящий, от ворот поворот. Сейчас я даже думаю, что, пожалуй, был слишком жесток по отношению к Дороти. Не скажу, чтобы она совсем уж этого но заслуживала. Она наверняка и раньше трепала языком направо и налево, и все сходило ей с рук, а вот со мной не вышло, не на того напала. Так я ей и сказал. Только ужасно это было неприятно, когда она вдруг распустила июни. Видно, больно я ее задел. Бедная уродина. Но честное слово, из-за нее у нас с Ингрид все поломалось, еще не успев как следует склеиться. Странные существа эти женщины: готовы выцарапать друг другу глаза, но, стоит мужчине поднять палец, они мигом смыкают ряды.

Автобус мчится по торговому центру. Какой-то парень, обмотав тряпками ботинки, оформляет витрину у Гредаджера. Толстуха с могучими бицепсами, стоя на коленях, моет пол в кинотеатре «Плаца». Девчонка с точеными ножками — такие не каждый день встретишь — застыла перед кинорекламой, разглядывая фотографии кадров. Ничего, свет не клином сошелся... Пытаюсь направить свои мысли по этому пути, но не помогает. На станции пересаживаюсь на автобус, идущий в Бредфорд, я остаюсь внизу, у выхода — я ведь не знаю, где вылезать.

Заходит кондуктор, он смеется над чем-то, что сказала ему девчонка-кондукторша, и нажимает на звонок. Протягиваю ему деньги и говорю, что мне надо сойти у Провиденс-авеню.

— Остановка называется «Родильный дом», — говорит он. — Там вам и сходить.

Только после этого я замечаю, что в автобусе едут две женщины на сносях и еще три садятся, пока мы взбираемся на холм. Кондуктор подмигивает мне, получая с них плату.

— Мы тут все время бесплатных пассажиров возим, ни на одной линии такого нет, — говорит он, и я улыбаюсь.

— Что, случалось попадать в сложные ситуации?

Он хохочет.

— Случалось, конечно. Только не в автобусе!

Вот и родильный дом, отделенный от шоссе большой лужайкой. Я выхожу вместе с пятью беременными и смотрю, как они вперевалку, животом вперед переходят через дорогу. Интересно, думаю я, каково это чувствовать, что внутри у тебя ребенок, а впрочем, хорошо, что я никогда этого не узнаю. В голову мне приходят и другие мысли: интересно, получают ли женщины такое же удовольствие, как мужчины. Наверное, нет, да и потом, должно быть, не всякий мужчина способен дать счастье женщине. В общем, не знаю. Но эти мысли появляются у меня теперь довольно часто, и сейчас, шагая по шоссе к дому Хэссопа, я думаю о том, что немало может быть сказано в пользу домов свиданий, про которые рассказывают ребята, проходившие военную службу за границей. Понадобилось тебе — заплати и получай, что требуется. Вроде как выпить стакан воды, когда тебя одолевает жажда. Никто ведь никогда не думает о воде, только человек, попавший в пустыню, где нет воды, думает о ней. Правда, иные парни немало думают о вине, но ведь они пьют для удовольствия. Тогда это все равно что переспать с девушкой, которую любишь. А это, наверно, самая чудесная вещь на свете, когда тебя объединяет с подругой не только постель, но и многое другое. Это любовь, и иногда она приходит к человеку. А то, другое, — биология, и она всегда при тебе.

Я сверил номер дома с бумажкой, которую дал мне Миллер, — нет, все правильно. Дом стоит чуть в стороне от дороги, его отделяет от нее полоса черной, плотно утрамбованной земли. Должно быть, раньше тут был сад. Дом большой, квадратный и очень похож на заброшенный рабочий клуб. Наверно, он стоит здесь без малого сто лет, потому что камень стал почти черный и плиты, которыми вымощены дорожки, покосились и ушли в землю. Невысокое крыльцо ведет к двери; по обе стороны ее — окна с цветными стеклами, красными, желтыми и зелеными; я прохожу по дорожке и стучу в дверь, мне все еще кажется, что тут какая-то ошибка и мне дали не тот адрес. В верхней половине двери, забранной матовым стеклом, вставлено нечто вроде восходящего солнца. Поскольку никто не отвечает на мой стук, я нажимаю на это солнце и вхожу. Передо мной — еще одна дверь. На полу циновка, вытертая, можно сказать, до основания. Тут же валяются какие-то мешки, ржавая керосиновая печка и корзина, полная пустых бутылок. Пахнет сыростью, и кажется, что все здесь гниет веками и никому до этого нет дела. Словом, странное какое-то место. Мне здесь совсем не нравится.

Но на двери тот же номер, что и на бумажке, так что, должно быть, это здесь. На стенке, в маленькой нише, — ручка от звонка. Дергаю за нее и прикладываю ухо к двери — ничего. Видно, звонок не работает с незапамятных времен, и я отбиваю легкую барабанную дробь по почтовому ящику.

Мне уже кажется, что я стою тут целое утро — будь на то моя воля, давно бы уже ушел, — как вдруг слышу: кто-то снимает дверную цепочку. Дверь приоткрывается дюймов на шесть, и в щели появляется женское лицо. При звуке голоса я вздрагиваю — он совсем низкий, как у мужчины.

— Что нужно?

— Я тут принес письмо мистеру Хэссопу, — говорю я, глядя на физиономию в дверной щели. Физиономия длинная, отекшая, землисто-желтая, и глаза на ней торчат, как инородное тело, будто кто-то воткнул в тесто коричневые камушки.

— Мистеру Хэссопу? — вопрошает эта личность.

— Я с завода — от Уиттейкера. Мистер Хэссоп ведь здесь живет?

— Что это еще за письмо?

Когда она открывает рот, видны огромные нижние зубы, — я ни у кого еще таких не видел: наверху они совсем квадратные, а к десне сужаются острием.

— Тут все сказано. — Я показываю ей конверт. — Это от мистера Олторпа. Он решил, что у мистера Хэссопа, должно быть, грипп, раз он не пришел на работу. Мы знали, что в пятницу он плохо себя чувствовал. Надеюсь, ничего серьезного, только сейчас такой грипп гуляет, что надо беречься и беречься...

Так я накручиваю одну фразу на другую, сам не зная толком, о чем я говорю. Уж очень мне не по себе оттого, что я стою перед этой рожей с глазами-камушками, которыми она точно просверливает меня насквозь. Наконец, в щель просовывается костлявая рука и выхватывает у меня конверт.

— Подождите.

Рожа исчезает.

Я стою и думаю о том, что такого со мной ещё не бывало. Жду минут пять; тут дверь приоткрывается чуть пошире — видно, от сквозняка. Я толкаю ее и переступаю через порог.

Передо мной большой холл с голым, выложенным плитами полом. Вокруг множество очень темных, почти черных, неполированных дверей, и все они закрыты. В глубине холла — лестница на фоне высокого окна, с закругленным верхом и узором из цветного стекла. Пахнет газом: наверно, где-то есть утечка, и от этого довольно скоро меня начинает подташнивать, — словом, нельзя сказать, чтобы я чувствовал себя так уж лихо. Но я держусь и стою так минут десять, кругом ни звука, и я уже начинаю сомневаться, туда ли я попал. А может, эта женщина сумасшедшая? Схватила у меня конверт и удрала? Я уже начинаю соображать, что бы такое придумать в свое оправдание, когда вернусь на работу, как вдруг где-то наверху открывается дверь и до меня доносятся два голоса — оба вопят, стараясь перекричать друг друга. Что они там орут, мне трудно разобрать, но вот они умолкают, и опять та самая женщина появляется наверху, на площадке лестницы. Сейчас я могу ее как следует рассмотреть, и, признаться, вид ее вызывает у меня желание бежать отсюда без оглядки. Если это супруга Хэссопа, то не мешало бы ему зарыть ее снова туда, откуда он ее выкопал. Она спускается с лестницы, высоко держа голову, — страшная карикатура на знатную даму, являющуюся на бал. Волосы ее, черные и тусклые, закручены на затылке каким-то немыслимым узлом. На ней капот из тонкой серой материи в грязно-желтых разводах, отороченный у ворота перьями. Она в упор смотрит на меня своими глазами-камушками, пока спускается с лестницы и пересекает холл. Теперь, когда она подошла ближе, я ощущаю еще и какой-то странный запах, исходящий от нее, — наверняка она не мылась с первой мировой войны.

Она вручает мне большой конверт и произносит басом:

— Вовсе ни к чему вам было входить сюда.

Я извиняюсь и спрашиваю, как себя чувствует Хэссоп.

— Все тут, в конверте, — говорит она.

— А, очень хорошо. Прямо отсюда я еду в бюро и тотчас вручу его мистеру Олторпу. Надеюсь, мистер Хэссоп скоро станет на ноги и снова будет с нами...

Она молчит, только смотрит на меня своими каменными глазами. Ну, чего мы тут оба стоим и чего я болтаю?! Похоже, что провожать меня до дверей она не намерена, а потому я говорю: «Ну, я пошел» — и направляюсь к выходу. Она стоит точно изваяние, и только глаза следят за мной.

Но как только я распахиваю дверь и в холл врывается сноп солнечных лучей, она оживает. Воздев к небу руки, она кидается ко мне, точно хочет выцарапать мне глаза.

— Закройте дверь! — кричит она. — Закройте же дверь!

Я и сам рад ее закрыть, поскольку это чучело останется по ту сторону, а потому я говорю: «До свиданья» — и проворно выскакиваю на улицу. Дверь с грохотом захлопывается, точно эта женщина всей тяжестью навалилась на нее, так что даже висящий снаружи молоток подпрыгивает и падает со стуком. Я слышу, как за дверью задвигают засов, спускаюсь с крыльца, быстрым шагом удаляюсь по дорожке и не оглядываюсь, пока не дохожу до тротуара. Да, думаю я, если Хэссопу приходится терпеть такое, не удивительно, что он не самый веселый человек на свете.

II

В городе я забегаю в закусочную «Голубая птица» и закуриваю сигарету, которую хотел раньше выкурить. Но отложил до завтрака. Мне не часто случается бывать в городе утром, в рабочие часы, и, как всегда, меня удивляет то, что на улицах столько народу. Причем не только женщин, занимающихся покупками, но и парней, которые болтаются без дела, тогда как я и мне подобные вынуждены корпеть целый день и зарабатывать себе на жизнь. Попадаются в толпе и цветные — все больше индийцы и пакистанцы. По мне, так все они одинаковые: худощавые скуластые лица, тонкие запястья, крупные зубы. Волосы у них: густые, черные и блестящие, точно они каждый день выливают на них полбутылки лосьона. Пока мне еще ни разу не попадался ни один, который был бы хорошо одет, и, думается, большинству из них нелегко приходится. Но даже тем, кто не работает, наверно, легче жить здесь на пособие по безработице, чем у себя на родине, имея работу. И должно быть, есть среди них такие, которые и не стараются найти себе место, раз правительство готово их содержать. Вот почему у нас многие настроены против них. Только я лично думаю, что нельзя всех людей валить в одну кучу. Наверно, среди них, как и среди всех прочих, есть люди хорошие и дурные. Хлопот они особых вроде бы никому не доставляют и занимаются своими делами. И все же не хотел бы я быть на месте девушки, которая поздним вечером возвращается домой одна по Колвиллскому шоссе. Столько там живет цветных, что шоссе это прозвали дорогой в Мандалай.

О господи, до чего же хорошо, что я англичанин! И я радуюсь этому по десять раз на неделе, когда читаю в газетах о том, что творится в остальном мире.

В закусочной тихо, я с удовольствием пью кофе и раздумываю о том, как было бы славно, если бы вот сейчас вошла сюда Ингрид, и мы бы спокойно с ней поболтали, и, может быть, мне удалось бы выяснить, как она ко мне относится. Правда, я и сам это знаю. По-моему, все кончено. Однако я никак не могу смириться с мыслью, что роман оборвался, не успев начаться: ведь мы и встречались-то всего два раза — вернее, три, если считать вчерашний вечер. И вроде бы все шло хорошо. И не было ни малейшего признака, что дело худо, пока не объявилась эта Дороти. А может, я неправильно истолковал поступок Ингрид? Может, Дороти, в самом деле, неожиданно явилась к ней, и Ингрид вправду не могла от нее отделаться. Если это так, то я немало наломал дров, набросившись на эту Дороти. А впрочем, не знаю. Сам черт их не разберет, этих девчонок.

Что-то я проголодался; прошу еще чашку кофе и бутерброд с колбасой, чтобы заморить червячка до обеда.

Есть только один способ все выяснить: надо назначить ей свидание. Если она скажет «да», значит, все в порядке. А если «нет», хуже не будет: я хоть перестану ломать себе голову, выдумывать невесть что и в то же время надеяться на лучшее. Итак, решение принято: назначу ей свидание и, если не хватит мужества сделать это лично, напишу ей записку и попрошу одного парня, Лейстердайка, передать ей.

Сижу попиваю кофе и раздумываю об Ингрид под грохот посуды, доносящийся из комнаты за баром, как вдруг появляется — кто бы вы думали? — сам Лес Джексон. Левая рука у него забинтована, точно на нее надета огромная боксерская перчатка. Повернувшись, он замечает меня, вопросительно поднимает брови, берет свою чашку и, прижимая больную руку к груди, подходит к моему столику. Бинты на руке у него свежие, чистые.

— Привет, Вик.

— Здорово, Лес. Что это ты устроил себе с рукой?

— Все женщины, — говорит Лес. — И бедра же у ней. — И со смехом опускается на стул. — В пятницу произошла у меня стычка со сверлильной машиной.

— И сильно тебя прихватило?

— Содрало всю шкуру с руки и отсекло кончик пальца.

— С ума сойти!

Лес потягивает чай, а я вынимаю коробку сигарет и предлагаю ему:

— Окажи внимание «Королеве Виктории».

Сам я тоже беру сигарету, и мы закуриваем. Лес затягивается так, точно не курил неделю.

— Именно то, что мне нужно, — говорит он. — Я ведь сейчас из поликлиники. Придется ходить туда каждое утро на перевязку.

— Наложили лубок?

— Нет, дела мои не так уж плохи. Но в пятницу, когда это со мной случилось, руку стали класть в гипс. Так я тут же чуть богу душу не отдал. У них там в «Скорой помощи» работают сестрами этакие здоровенные ирландки. Я сказал сестре, что человеку надо бы чего-нибудь давать, прежде чем его чинить. «Что, такому-то парню? сказала она. — Ишь какая неженка!»

— Ну, тогда я тоже неженка, если уж на то пошло, — говорю я ему. Смотрю на его забинтованную руку, представляю себе, как она выглядит под бинтами, и невольно покрываюсь холодным потом.

— А ты что тут делаешь в такой ранний час? — спрашивает Лес.— Сачкуешь?

— Нет, просто отвозил письмо своему начальнику. Он заболел.

— А сейчас прохлаждаешься за счет фирмы, а?

— Совершенно верно.

— Недурно вам живется, конторским крысам.

— Не прибедняйся. Сам виноват, что ходишь в спецовке, а не в белой рубашке с галстуком. Кончить среднюю школу, чтобы сверлить дырки в металле?!

— А я люблю что-то делать руками. Мне это всегда нравилось. Я никогда не мог высидеть целый день за столом. Слишком похоже на школу... Послушай, знаешь, кого я сейчас встретил? Старика Держиморду.

— Иди-ка ты!

— Ей-ей!

— Старик Держиморда... Давненько я его не видал. Он с тобой разговаривал?

— Еще бы. Я с ним поздоровался, он остановился и внимательно оглядел меня. Ну знаешь, как он это всегда делал: сначала поверх очков, а потом сквозь них. Поглядел и говорит: «Это кто же — Джексон? Да, конечно, Джексон. О господи, мальчик, что ты сделал со своей рукой?» Мы, наверно, добрых десять минут стояли и болтали о том, о сем. Подумать только, что он вспомнил, как меня зовут.

— Да ведь он совсем не плохой малый, этот Держиморда. Бывают куда хуже.

— Пожалуй!

— Он не вспоминал про то, как мы тогда зашили рукава у его халата?

Мы смеемся, затем Лес отодвигает чашку, облокачивается на стол и, понизив голос, спрашивает:

— Слыхал анекдот про парня с деревянной ногой, который отправился в свадебное путешествие?

— Нет, не слыхал.

На работу я возвращаюсь в половине двенадцатого и сразу несу конверт Миллеру.

— Вы видели мистера Хэссопа? — спрашивает он меня.

— Нет, только его жену.

— По-видимому, это была его сестра: мистер Хэссоп не женат. Она не сказала, как он себя чувствует?

— Она сказала, что все тут, в конверте.

Миллер недоумевающе смотрит на меня: шучу я, что ли?

— Что значит «в конверте»?

— Так она сказала. Я спросил, как он себя чувствует, а она сказала, что все тут, в конверте.

Миллер вертит конверт в руках. Он адресован мистеру Олторпу, так что Миллер не может его вскрыть.

— А вы когда-нибудь видели ее, эту его сестрицу? — спрашиваю я; здесь, в бюро, мне начинает казаться, что она мне привиделась.

— Нет. Я не очень-то посвящен в личную жизнь мистера Хэссопа. Он человек скрытный.

— И неудивительно. Ей-богу, Джек, я такой странной особы в жизни не встречал. — Принимаюсь подробно рассказывать ему обо всем, а он стоит, прислонившись спиной к своему столу, и то и дело поправляет указательным пальцем съезжающие на кончик носа очки.

— М-м-м-м, — произносит он, когда я заканчиваю свой рассказ. — Об этом лучше никому не говорить у нас в бюро. Ни к чему тут обсуждать личную жизнь мистера Хэссопа.

Я говорю: «Да, конечно». Миллер берет конверт и направляется с ним к мистеру Олторпу. На пороге он оборачивается.

— Так вы говорите, у нее капот оторочен у ворота перьями? — спрашивает он.

— Мне, во всяком случае, показалось, что это перья.

— М-м-м, — снова произносит он и семенит вон из комнаты. А я возвращаюсь к своей доске.

— Ну, как поживает сегодня великий друг чертежников? — спрашивает Джимми.

— Все в конверте, — говорю я и принимаюсь хохотать. Эту фразу мы с Джимми возьмем на вооружение после того, как я про все ему расскажу.

— Чего ты смеешься? — спрашивает он.

— Потом скажу. — Пожалуй, лучше будет рассказать ему не здесь. Но рассказать придется, потому что я не в состоянии держать это про себя. Я подхожу к его доске и пригибаюсь к самому его уху. — Слышал анекдот про парня с деревянной ногой, который женился и отправился в свадебное путешествие?

Нет, он тоже не слышал.

III

Теперь, когда я принял решение снова пригласить куда-нибудь Ингрид, я уже не могу думать ни о чем другом — все прикидываю, как к этому подойти и что она мне ответит. В обеденный перерыв я вижу ее в столовой, но думать о ней мне мешает Кен Роулинсон своей болтовней о симфоническом концерте, на котором он был в воскресенье вечером в городской ратуше Лидса.

— ...подумать только, какая трагедия: ведь он так никогда и не слышал большую часть своей музыки.

— Что? — отзываюсь я. — Это ты о ком?

— Да о Бетховене.

— То есть как не слышал? Он что, умер молодым?

— Он оглох.

— А как же он мог сочинять музыку, если он был глухой? — Этот зазнайка Роули вечно что-нибудь придумает. Скоро он начнет рассказывать про слепых живописцев.

— Музыка у него была в уме, — говорит Роули. — Он ее нутром слышал. Ему оставалось только ее записать.

— А по-настоящему не слышал?

— Конечно. Эта мура, которую ты видишь в фильмах, когда композитор сидит у рояля и подбирает мелодию, — выдумки Голливуда. Ну, если не выдумки, то, во всяком случае, это сильно преувеличено. Первоклассному музыканту достаточно увидеть ноты, чтобы мысленно услышать музыку. И композитору вовсе не обязательно слышать музыку, он может просто взять и записать ее на бумаге.

Интересно. Я даже на минуту забываю об Ингрид. Конечно, я не верю всему, что говорит Роули, потому что он великий выдумщик, но я могу проверить это потом у мистера ван Гуйтена. Он-то уж знает.

— Первоклассный музыкант, — говорит Роули, — может прочесть оркестровую партитуру так же легко, как обычный человек читает книгу.

— Тогда, значит, он всегда замечает, если кто-то взял не ту ноту?

— Совершенно верно. Есть даже такие музыканты, которые считают, что им никогда не услышать идеального исполнения любимой вещи, поэтому они вообще перестают слушать музыку и только читают партитуры.

— Ну, это все равно что заниматься онанизмом, потому что нет идеальной женщины, — говорит Конрой, сидящий рядом с Роули. Тот заливается краской и больше за весь обед не произносит ни слова.

А я улыбаюсь: правда, я люблю Конроя не больше, чем Роули, но тут он лихо его поддел и сбил с него спесь. Во всяком случае, заставил замолчать, и теперь я снова могу мечтать об Ингрид. Она мне нравится. Мне нравится в ней все. Нравится ее короткая стрижка и этот завиток над ухом. Нравятся ямочки в уголках ее рта и самый рот, полный, нежный, словно созданный для поцелуя. Я вспоминаю, как целовал этот рот. Интересно, буду ли я еще когда-нибудь целовать ее? Она чувствует, что я наблюдаю за ней, и на секунду ее глаза встречаются с моими. Но она тут же отводит взгляд. Можно подумать, что мы никогда и двух слов не сказали друг другу. И не сидели рядом в теплой, душной темноте кино. Можно подумать, что ничего этого не было. В половине четвертого я все еще мечтаю о ней, когда она проходит по нашему залу с блокнотом и карандашом в руке — видимо, идет стенографировать к Миллеру. Я поднимаю глаза от чертежа и провожаю ее взглядом. Какая она стройненькая в этой юбке, и как хороши ее ноги в темных нейлоновых чулках.

— Аппетитная девчонка, правда, Джеф? — говорит кто-то рядом со мной, и я подскакиваю.

Конрой и его дружок Льюис стоят, привалившись к доске Конроя, и смотрят на меня. Оба иронически ухмыляются — это в манере Конроя, а Льюис подражает ему.

— Ну, не удовольствие смотреть на такую? — говорит Конрой.

— Чего это вас разбирает? — спрашиваю я, будто ни о чем не догадываюсь.

— Не скрытничай, мой юный Браун, — говорит Конрой. — Мы же знаем, что ты увиваешься за мисс Росуэлл, нашей сиреной из машинного бюро.

— А какое ваше собачье дело? — огрызаюсь я и, опустив взгляд на доску, делаю вид, будто занят работой.

— В парадные комнаты тебя еще, верно, не впустили, Браун, а? — говорит Конрой. — Все еще маячишь в прихожей и трясешься?

— Какое там: прихожая уже давно пройдена, — давится от смеха Льюис.

Я краснею, мне становится трудно дышать; чувствую, что сейчас взорвусь, но молчу: если им ответить, только хуже будет. Но этого Льюиса я когда-нибудь проучу. Конрой слишком тяжел для меня, а Льюис мне по силам, пусть только откроет не к месту свое хайло, я ему выдам по первое число, если поблизости не будет миротворцев...

А они все не унимаются.

— Я бы на твоем месте утихомирился, Браун, — говорит Конрой. — Эта наша мисс Росуэлл — горячая штучка. Прямо скажем, не тебе чета. Ты уж лучше оставь ее взрослым.

Я стою, не поднимая головы, и делаю вид, будто занят своим чертежом. Но они не отстают. Сердце у меня стучит как молот, карандаш прыгает — я изо всех сил стискиваю его и упираю острием в ватман.

— Знаешь, как ее у нас зовут? — спрашивает Конрой. — Какое у нее прозвище? Мисс Богомол. Ну, а что такое богомол тебе, конечно, известно?

Я молчу, стараясь держать себя в руках, и только жду, чтобы они отстали.

— Так вот: богомол — это насекомое вроде большого кузнечика, и самка, пока трудится с самцом, пожирает его. Заглатывает потихоньку, кусочек за кусочком, и все.

— Ну, а что она оставляет напоследок, об этом ты и сам можешь догадаться, — говорит Льюис, покатываясь со смеху.

— Какие гадости ты говоришь, Конрой, — не выдерживаю я и поднимаю голову. — Занялся бы лучше делом, грязная ты свинья!

— Что такое? — произносит Конрой и выпрямляется. — Ну-ка, повтори еще раз, ты, подонок...

Спасает меня Миллер: в эту минуту дверь его кабинета открывается, и он вызывает к себе Конроя. Тот уходит, а Льюис приближается ко мне и смотрит поверх чертежной доски. Он тщательно выбрит, волосы у него зачесаны назад и разделены прямым, как ниточка, пробором. Говорят, он стрижется каждые десять дней. Он очень заботится о своей внешности, что верно, то верно. Внешне — чище его не найдешь, а внутри — настоящая помойная яма.

— Ты бы поосторожней разевал рот, Браун, — говорит он, — а то как бы тебе уши не надрали.

Тут я не выдерживаю, хватаю Льюиса за галстук и, чуть не задушив, подтаскиваю к чертежной доске.

— Только скажи еще слово, и я тебя придушу. — Он беспомощно машет руками, физиономия у него наливается кровью. — Без Конроя ты просто сопляк, запомни это.

Я выпускаю из рук галстук Льюиса и отпихиваю его, он подтягивает узел, явно не зная, как вести себя дальше. Тут в зале появляются Миллер с Конроем и направляются к доске Конроя, а Льюис пользуется этим, чтобы смыться без особого позора.

IV

В понедельник по дороге домой мне не удается поговорить с Ингрид. Но я не теряю надежды: может быть, на следующее утро мне больше повезет. Однако мы с Джимми застреваем в потоке людей, а Ингрид идет впереди с какими-то женщинами.

На работе я наспех нацарапываю ей записку; спрашиваю, можем ли мы вечером встретиться. Скатываю в трубочку несколько чертежей и отправляюсь в копировальную. Стучит машина, снимающая светокопии, мелькают лампы, отбрасывая блики света на стены и на потолок. Тут всем заправляет Фёбе Джонсон, она танцует вокруг машины, словно перед ней механический биллиард в баре. Она целый день так — напевает мелодии калипсо и приплясывает, подергивая в такт плечами и локтями. Ей всего шестнадцать, но она такая аппетитная, глаз не оторвешь — бедра пышные, и две такие чаши спереди, что любая кинозвезда позавидует. Ребята говорят, что с ней просчета не бывает, но все это трепотня: я случайно знаю двух малых, которые встречались с ней, однако ничего не добились. Фёбе жаждет романтики, а парням, которые проводят с ней время, нужно другое.

Правда, она, наверно, понимает, что ей придется смириться с этим, когда она выйдет замуж.

Я облокачиваюсь на стол, где обрезают чертежи, и некоторое время смотрю на нее.

— А где Колин?

Она пожимает плечами, не прекращая своего танца.

— Вот уж не знаю.

По правде говоря, я немножко побаиваюсь Фёбе: она может сказать все, что ей взбредет в голову, если что-нибудь взбредет. Она хорошо справляется с работой, ее терпят, но когда-нибудь она скажет кому не следует пару теплых слов, и ее вышвырнут вон. Правда, этим ее не испугаешь: сразу видно, что ей наплевать, даже если ее завтра уволят. Такая уж она девчонка.

— А был он сегодня утром?

— Не видела. — Она делает несколько шажков, потом круто поворачивается и оказывается лицом к лицу со мной. — Не нравится мне ваш галстук.

— А что в нем плохого?

— Не модерновый, такие теперь не носят, — говорит она. — Это стариковский галстук. — Она протягивает руку и преспокойно вытаскивает его у меня из джемпера, чтобы как следует рассмотреть. Потом покачивает головой и, приплясывая, прищелкивая пальцами, снова начинает кружиться у станка.

Я засовываю галстук обратно.

— Какой же, по-вашему, галстук я должен носить?

— Ну, такой узенький, — словом, модерновый. Их полно в магазинах.

— По мне, так пусть бы они все в магазинах и остались. Я даже в гробу такой не надену.

— Ну, если вы хотите походить на своего дедушку...— говорит она.

— На пижона я, во всяком случае, походить не хочу... И что вы все приплясываете, неужели не можете постоять спокойно? Этак у вас скоро будет пляска святого Витта, если ее уже нет.

Фёбе замирает, выпятив свою очаровательную грудь, и тоном герцогини произносит:

— Если вы намерены оскорблять меня, мистер Браун, то лучше покиньте помещение.

Я с улыбкой отхожу от стола и бросаю ей рулон чертежей.

— Снимите-ка мне с каждого копию, ладно?

— К какому сроку?

— Когда вам будет угодно, но только чтобы все было готово через десять минут.

Немного погодя я вижу, как Фёбе выходит из копировальной, и устремляюсь туда, чтобы застать юного Лейстердайка одного.

— Послушай, Колин, ты знаешь эту хорошенькую брюнетку из машинного бюро? Ее зовут Ингрид Росуэлл. — Лейстердайк кивает. Он знает всех. Он из тех молокососов с пухлыми щечками, к которым женщины почему-то питают особое пристрастие — то ли в них просыпается материнский инстинкт, то ли что другое. Я вынимаю из кармана записку. — Можешь передать ей это?

Он ухмыляется.

— Подумаю. — Берет записку и кладет ее в карман.

— Но ты понимаешь, что я имею в виду. Чтоб все было шито-крыто.

— Ясное дело.

На душе у меня неспокойно, когда я расстаюсь с ним. Теперь еще кто-то знает о моей тайне, и, если Ингрид даст мне от ворот поворот, я буду выглядеть весьма глупо.

Ответа можно ждать только после обеденного перерыла. В столовой мне удается поймать взгляд Ингрид, и она как будто даже улыбается, но тотчас отводит глаза. Часов около двух Фёбе проходит мимо, бросает мне на доску письмо и во всеуслышание объявляет: «Тут одна девица из машинного бюро просила вам передать». Я опускаю голову и упираюсь лбом в сцепленные руки. Минуты две я сижу так, не смея выпрямиться, — наверняка все вокруг слышали. Жду, чтобы у меня перестали гореть щеки, потом исподтишка озираюсь по сторонам и вижу, что все вроде бы заняты — каждый своим делом. Сую письмо в карман и устремляюсь в туалет, чтобы вдали от всех прочесть его. Я так волнуюсь, вскрывая конверт, что у меня трясутся руки.

Письмо совсем коротенькое.

«Дорогой Вик, — гласит оно, — к сожалению, я не могу прийти сегодня вечером, потому что к нам приехала на несколько дней погостить моя двоюродная сестра. Ингрид».

Ну вот. Дошло до тебя наконец или все еще нет? Я слышу, как кто-то открыл кран и моет руки, дергаю за цепочку, распахиваю дверь кабины и возвращаюсь к себе в зал. На душе у меня ужасно тяжело. Всю неделю я хожу с этой тяжестью, до чертиков несчастный, автоматически произвожу какие-то движения и даже не вижу, что я делаю, хоть и сознаю, что рано или поздно это доведет меня до беды. Но вырваться из этого состояния не могу. Понимаю, что я болван, но, когда наступает пятница, чувствую, что просто не могу не попытаться еще раз назначить ей свидание. На этот раз счастье, как в сказке, улыбается мне. А происходит все вот как: я стою один в копировальной, и вдруг заходит она — справиться о каких-то чертежах, которые надо приложить к письму Миллера.

— Право, не знаю, где они, — говорю я, роясь на столе. — Вам придется спросить у Колина. По-моему, он их еще не размножил.

Она говорит, что, мол, ничего не поделаешь, придется сначала закончить письма, а потом наведаться еще раз насчет чертежей и направляется к выходу.

— Послушайте!

Она останавливается, поворачивается, но не смотрит на меня. Видно, догадывается, что сейчас будет, думаю я, и ей не очень-то приятно снова говорить мне «нет».

— Вы... вы чем-нибудь заняты завтра вечером? У вас уже есть что-нибудь на примете?

Она говорит, что нет, кажется, ничего нет, но на меня по-прежнему не смотрит.

Я переминаюсь с ноги на ногу возле стола, изо всех сил стараясь принять безразличный вид и то и дело щелкая перочинным ножом. Хоть бы она взглянула на меня, может, я бы догадался, о чем она думает.

— Видите ли, я подумал... А не согласились бы вы пойти куда-нибудь со мной? Мы могли бы сначала сходить в киношку, а потом, если захотите, на танцы.

Мне кажется, что проходит десять лет, прежде чем она отвечает. Наконец она говорит: «Хорошо» — и только. Но мне и этого вполне достаточно. Тут появляется Фёбе, раскачивая бедрами с таким видом, будто все наше бюро гуськом следует за ней, а когда я отвожу от нее взгляд, Ингрид уже нет в комнате. Но она же сказала «да»!Да, да, да! Я словно парю в воздухе, хватаю Фёбе и делаю с нею несколько па.

— Видали! — восклицает она. — Воскрешение из мертвых!

Глава 5

I

Субботний вечер застает меня у витрины Монтегю Бартона: я стою, глубоко засунув руки в карманы пальто, и рассматриваю костюмы на манекенах. Я думаю о том, как же теперь убить вечер, и тут чья-то рука опускается мне на плечо и голос Уилли произносит:

— Хватит заниматься ерундой!

Я оборачиваюсь.

— Привет, Уилли.

— Что ты тут делаешь? — спрашивает Уилли.

— Да вот раздумывал, куда бы пойти. А ты куда?

— Я собирался пропустить кружечку, а потом посмотреть новый вестерн в «Рице».

— Ты один?

— Да. Устраивает?

— Ну что ж.

Не все ли равно, как провести этот вечер, раз уж он испорчен. Но с Уилли мне, наверно, будет лучше, чем одному, хотя сам-то я едва ли буду приятной компанией при таком настроении.

Мы идем мимо освещенных магазинов по Кооперативной улице. На той стороне ярко горит витрина Грейнджера, и фараон, совершающий обход, на минуту останавливается перед ней, чтобы полюбоваться меховыми манто стоимостью в несколько сот фунтов.

— А кто играет в этой картине? — спрашиваю я Уилли, когда он подталкивает меня, напоминая, что надо перейти через улицу.

— Берт Ланкастер и Керк Дуглас, — отвечает Уилли. — Цветная, широкоэкранная и все такое прочее. Должно быть, хорошая. А я люблю хорошие вестерны.

Вообще-то Уилли любит всякие картины. Он ходит в кино по три-четыре раза в неделю, и почти нет картины, которой он бы не видел. Пиво и фильмы — это его слабость. Если его нет в кабачке, значит, он в кино. Мы переходим через улицу, держа курс на яркие огни и дребезжащие звуки пианино, вылетающие из «Герба ткачей».

— Пойдём лучше куда-нибудь, где потише, — говорю я, видя, что Уилли заворачивает туда.

— Здесь хороший эль, — говорит Уилли.

— Может, и хороший, но я не люблю кабаков, где играют на пианино.

Уилли передергивает плечами.

— Ладно, я парень сговорчивый. По-моему, тут есть еще один кабак — за углом.

Мы двигаемся дальше.

— Она что же, но пришла? — спрашивает Уилли немного погодя.

— Кто?

— Та девка, которую ты ждал.

— А кто тебе сказал, что я ждал какую-то девку? Я просто разглядывал витрину Бартона и раздумывал, куда бы пойти.

— Я добрых пять минут болтал с одним парнем на том углу, прежде чем подойти к тебе, — говорит Уилли, и видел, как ты прогуливался и поглядывал на часы.

— Ну что ж, ты прав: я, в самом деле, ждал девушку.

— И она не пришла? — говорит Уилли. — Не первый случай в истории.

— Что касается меня, то, честное слово, последний! — говорю я в сердцах, хотя то, что я испытываю, мало похоже на гнев.

— Надо запомнить эти слова, — говорит Уилли и останавливается. — Переехал...

— Кто?

— Да кабачок... Ей-богу, всего две недели назад он тут был... Надо же: потерять кабачок в собственном городе. Что у меня, размягчение мозгов, что ли? — Он стоит, озираясь и соображая, где же мы находимся. — А, знаю. — И двигается дальше. — Пошли.

Я иду за ним.

Почему, почему же она так поступила, думаю я, нагоняя Уилли и шагая с ним в ногу. Почему, почему, почему? Почему она не могла сказать сразу «нет» и не заставлять меня ждать двадцать пять минут? Весь день я думал об этой встрече. Сознание, что я увижу ее, было словно драгоценный камень, который время от времени вытаскиваешь из кармана, смотришь, смотришь и налюбоваться не можешь. В эти минуты она возникала передо мной такая, какой я увидел ее, когда разговаривал с нею в копировальной. Стоило мне закрыть глаза, и я видел ее волосы, в который играли блики света, видел ее лицо и то, как она упорно не смотрела на меня. Теперь-то я знаю почему — потому что она стерва и обманщица... Да нет, я вовсе так не думаю. Я не сержусь, я просто глубоко несчастен. И я хоть завтра побегу к ней, стоит ей поманить меня пальцем. На ней была розовая блузка с высоким воротом, плотно облегавшим шею — ее нежную шейку, которую мне так хотелось бы погладить. Мне ведь всегда хочется погладить ее — осторожно, бережно и нежно. И вот... ну почему? Почему она поступала так со мной? Чем я провинился? Вот что мне хотелось бы знать.

Мы заходим в кабачок — кажется, он называется «Вишневое дерево»,— берем две кружки пива и отправляемся с ними к столику.

— А ты уже встречался с ней раньше? — спрашивает Уилли. — Или это первый и последний раз?

— Я встречался с ней дважды, — говорю ему. — Собственно, даже трижды, но последний раз не в счет.

— Как так?

Я сразу вижу, что сказал лишнее, и обтираю пальцем пену с кружки.

— Она пришла не одна, а с подругой.

Уилли широко ухмыляется. Он отхлебывает из кружки и, продолжая ухмыляться, ставит ее на столик.

— Нет, ты представляешь себе? — говорю, я, пыжась перед ним. — Привести с собой подругу!

— Надо было меня позвать, — говорит Уилли. — Я бы поухаживал ради тебя за ней.

Я покачиваю головой, вспоминая Дороти.

— Она бы тебе не понравилась, Уилли. Ноги точно футляры из-под скрипки, а рот как трещина в пироге. Только человек, которого никогда не тошнит, или уж совсем пьяный может ухаживать за ней... Но ты представляешь себе, что я почувствовал, когда увидел их вдвоем!

— А она не сказала тебе, почему привела эту свою подружку?

— Как же, придумала целую сказку про то, как эта девчонка явилась вдруг к ней чай пить и она не могла от нее избавиться — иначе вышла бы обида. Ну, я, конечно, не поверил ни единому слову.

— Что-то непохоже, — говорит Уилли.

— Это почему же?

— Ты же снова назначил ей свидание, иначе не торчал бы тут.

— Мне хотелось испытать ее. Понимаешь, хотелось выяснить до конца, как она ко мне относится.

— Ну вот ты и выяснил, — говорит Уилли.

— М-да. — Поднимаю кружку и делаю глоток. Эль холодный, освежающий, как раз такой, как я люблю. Давно пиво не доставляло мне такого удовольствия. И все же лучше бы мне, наверно, не встречать Уилли, потому что чувствую я себя сейчас болван-болваном.

— Может, ты слишком быстро повел наступление, — говорит Уилли, пристально глядя на меня. — И напугал ее.

— Да я пальцем до нее не дотронулся.

— Тогда, значит, слишком долго тянул.

— Ну вообще-то... вообще мы целовались. Но ничего другого у меня и в мыслях не было. Во всяком случае, по отношению к ней. Она не такая.

— Какая не такая? — говорит Уилли.

— Ну, словом... она не как все.

— Чем же она не как все? — спрашивает Уилли. — Наверняка у нее есть все, что надо, — и спереди и сзади.

Мне неприятно вести об Ингрид такой разговор, и я чувствую, как лицо у меня каменеет.

— Я просто хотел сказать, что она порядочная девушка, Уилли.

— Настолько порядочная, что заставляет тебя выстаивать зря на углу, так, да? — говорит Уилли.

— Может, ее что задержало.

— Может, она выпила чаю, упала и умерла, — говорит Уилли.

— Ах, да заткнись ты, Уилли, — говорю я и снова отхлебываю из кружки.

Кружка Уилли уже пуста.

— Как хочешь, — говорит Уилли. — Не станем же мы ссориться из-за какой-то девчонки. Особенно из-за такой, которая не является на свидания. Давай выпьем еще по одной.

— Нет, хватит. — Я заплатил за пиво, которое мы выпили, и потому могу спокойно это сказать: у него не может возникнуть мысль, что я отказываюсь, чтобы не платить. — Мы можем опоздать к началу фильма.

Вестерн мне понравился, особенно последняя часть, когда начинается всеобщая драка и они лупят друг друга почем зря. Так дерутся, что кажется, будто это всерьез. Потасовка идет — просто жуть. Словом, это немного отвлекает меня от моих мыслей, и временами я даже забываю, что есть на свете такая девчонка по имени Ингрид Росуэлл. Но как только мы выходим на холодную улицу, все начинается сначала.

— У нас еще есть время опрокинуть по одной до закрытия, — говорит Уилли.

Мы стоим на тротуаре у кино, и зрители, спустившиеся со ступенек, вынуждены обходить нас.

— Нет, Уилли, мне что-то не хочется. Я лучше потопаю домой.

— А я хотел пойти потом на танцы, — говорит Уилли. — Почему бы тебе не разделить со мной компанию? Забудь ты про эту девку, мы там найдем какое-нибудь новое молодое дарование.

Я провожу ботинком по краю ступеньки.

— Нет, я, пожалуй, пойду спать.

Уилли смотрит на меня.

— Обвела тебя вокруг пальца, а? Видно, здорово это тебя зацепило.

— Нет, Уилли, честное слово, не в этом дело. Просто у меня сегодня в магазине был тяжелый день. Я ведь с девяти утра на ногах. Так что мне сейчас не до танцев.— Впрочем, с Ингрид я мог бы танцевать и танцевать, летал бы точно на крыльях.

— Ну, как знаешь, — говорит Уилли. — До скорого.

— До скорого, Уилли. Привет!

— Выше нос! — говорит Уилли.

Оказывается, автобус, на который я сел, не идет на вершину холма. Я схожу на углу, в воздухе пахнет жареной рыбой с картошкой; я перехожу через дорогу и покупаю в лавчонке на четыре пенса рыбы с картошкой. Обильно посыпав солью и обрызгав уксусом, съедаю все это по дороге на холм прямо из бумажного пакета. Я очень люблю есть рыбу с картошкой, а особенно на открытом воздухе, прямо со сковородки. Золотистое тесто, в которое запечена рыба, такое горячее, что обжигает мне рот, и я разламываю, его, чтобы немного остудить. Я явно злоупотребил уксусом, и он начинает протекать сквозь бумагу мне на пальцы, так что приходится держать пакет, отставив руку. Мне хватит моего лакомства До самого дома, затем я вытираю пальцы о бумагу, скатываю ее шариком и отбрасываю ярдов на десять в сторону.

Половина одиннадцатого; Старик со Старушенцией сидят и при свете настольной лампы смотрят телевизор.

— Хочешь ужинать? — спрашивает Старушенция.

— Я поел рыбы с картошкой.

— Тогда ты, наверно, пить хочешь?

— Ничего, ничего. Я сам приготовлю себе какао.

Иду на кухню, завариваю себе какао, возвращаюсь в гостиную, сажусь на диван у задней стенки и закуриваю. Смотрю картину, которую показывают по телевизору, и думаю об Ингрид. У меня такое впечатление, что я видел эту картину сразу после войны, когда был еще сосунком. Старик сидит, вытянув ноги и попыхивая трубкой, а Старушенция вяжет. Можно сказать, идеальная картина семейного благополучия.

— Ты где же был? — через минуту спрашивает Старушенция, и я уже понимаю, что она сгорает от любопытства.

— В кино.

— Один?

— С Уилли Ломесом.

— Уилли Ломесом? По-моему, я его не знаю, да?

— Это мой товарищ. Мы с ним еще в школе учились.

— В какой, в средней?

— Нет, в начальной.

Она что-то ворчит, а я думаю, что, если бы я был где-нибудь с Ингрид, она бы из меня все подробности выудила или же мне пришлось бы врать. Но даже если бы у нас с Ингрид все было в порядке, я еще не стал бы рассказывать о ней Старушенции. Ей сразу мерещится свадебный колокольный звон. И она начинает отчаянно ускорять события.

Старик нагибается и выбивает трубку о каменную решетку.

— Не понимаю, зачем надо ходить в кино и платить такие деньги, когда можно смотреть то же самое дома и бесплатно.

— Да ведь это же все старье.

— Ну и что же? Все равно фильмы, верно?

— По телевизору нельзя показывать цветные и широкоэкранные картины.

— Широкоэкранные?

— Ну да, которые больше обычного размера.

Он посасывает потухшую трубку.

— Не думаю, чтобы от более широкого экрана картина становилась лучше, — говорит он.

Мне неохота с ним препираться. Фильм кончился, пошла реклама зубной пасты. Я встаю и бросаю окурок в огонь.

— Идешь к себе? — спрашивает Старушенция.

— Да, пора и на боковую. У меня сегодня был тяжелый день.

— Ты не забыл, что завтра мы все идем на чай к нашей Кристине?

— Нет, не забыл.

Пожелав им доброй ночи, я поднимаюсь к себе. В комнате Джима горит свет, и дверь приоткрыта. Я прохожу прямо в ванную, похожую на большой холоднющий погреб, где, кроме голых крашеных стен, труб и резервуаров для воды, ничего нет, и как можно быстрее мою лицо и чищу зубы. Когда я выхожу из ванной, Джим окликает меня. Подхожу к его двери и останавливаюсь на пороге.

— В чем дело?

Он вынимает из книжки светло-голубой конверт и швыряет его к изножию кровати.

— Письмо тебе.

Я поднимаю конверт, смотрю на него. Он адресован мне, и меня охватывает волнение.

— Где ты его взял?

— Я увидел его, когда поднимался к себе: он лежал в прихожей, у входной двери. Должно быть, кто-то просунул его в щель, пока мы смотрели телевизор. На нем нет штемпеля.

Да и адреса на нем тоже нет — только мое имя. Я сдерживаю желание тотчас вскрыть его.

— А отец с матерью видели письмо?

— Нет, я сразу поднялся с ним наверх, — Джим искоса хитро поглядывает на меня. — Я бы не сказал, что это мужской почерк, а?

Я улыбаюсь — улыбка расплывается у меня по всему лицу, хоть я еще и не знаю, что в письме.

— Спасибо, дружище. Я тебя за это не забуду в завещании.

— Не стоит благодарности, — говорит Джим.

— Очень даже стоит, только ты об этом ни гу-гу.

— Вот те крест.

— Значит, железно.

Пересекаю площадку, закрываю за собой дверь и только тогда разрываю конверт и вынимаю один-единственный листочек бумаги, того же цвета, что и конверт. «Дорогой Вик, — написано на листочке. — Моя двоюродная сестра решила ехать более поздним поездом, и я проводила ее до Лидса. Обратный поезд опоздал, и я добралась до Крессли только после половины восьмого. Я приходила на то место, где мы условились встретиться, но, конечно, Вас там уже не было. Я решила, что Вы, наверно, думаете обо мне бог знает что, а потому и написала Вам это письмо, чтобы все объяснить, а то Вы, пожалуй, в понедельник и говорить со мной не станете. Завтра вечером (в воскресенье) я приду туда же, постарайтесь и Вы прийти. Если Вас не будет в 7.15, я буду считать, что Вы заняты. Надеюсь все же, что придете. Целую Вас. Ингрид».

Последние два слова перед подписью отделяются от всего остального и растут, растут у меня на глазах. «Целую Вас»! Целую. Я подбрасываю письмо в воздух, прыгаю на кровать и начинаю скакать на ней, как клоун в цирке на пружинной сетке. Она не натянула мне нос. Она не могла так поступить. И она целует меня. Целует! Я прыгаю с кровати, сую руку в задний карман и бегу к Джиму в комнату.

— Ты все еще собираешь деньги на спидометр для своего велосипеда? — Я бросаю ему на постель две полкроны. — Добавь к ним эти пять.

Только уже перейдя через площадку, на пороге своей комнаты, я соображаю, что и полкроны было бы достаточно. А потом думаю: «А, не все ли равно! Ну, что такое деньги?» Славный старина Джим. Да и я сам — славный малый. И все такие славные, а Ингрид чудесная, чудесная, чудесная. Ах, до чего же она хороша, эта девчонка, чудесная, нежная.

II

Итак, в воскресенье днем все наше семейство — Старик, Старушенция, Джим и я — отправляемся через весь город к Крис, на ее новую квартиру, недалеко от Дьюсберийского шоссе. Дом их стоит высоко, как и наш, и вид из окон такой же хороший, как у нас, только живут они на самом верхнем этаже и потому могут любоваться этим красивым видом из гостиной, а у нас для этого надо подняться в спальню. Крис с Дэвидом только вчера вернулись из свадебного путешествия, и, когда они открывают нам дверь, начинаются объятия и поцелуи. Потом всем нам предлагают осмотреть мебель — Крис никому ее не показывала до тех пор, пока они окончательно не устроятся. Ну, надо сказать, живут они здорово, я бы и сам не возражал иметь такую квартирку. Обставлена она в чисто современном стиле, светлой мебелью с раскоряченными ножками, которые то и дело задеваешь при ходьбе; на полу лежит серо-сиреневый ковер, а стены обклеены обоями двух цветов. Они не стали покупать гарнитур вроде того, что стоит у нас дома, а приобрели два кресла и диван, который можно превратить в постель, если кто-нибудь из гостей вздумает заночевать. Наша Старушенция внимательно оглядывает все и говорит: «Да, очень мило, моя радость, очень мило». Но тон, каким это произнесено, яснее ясного говорит: «Конечно, это мило, если вам такое нравится, но Мне — никоим образом...»

Дэвид со Стариком остановились у окна и смотрят на улицу.

— Да, вид, типичный для Западного Райдинга, — говорит Старик. — Чего тут только нет.

— А все же лучше, чем тот, что открывался из моей старой берлоги, — говорит Дэвид. — Угольный склад, коттеджи террасами друг над другом и самая большая церковь нонконформистов, какую я когда-либо видел.

— А тебе случалось бывать в Клекхитоне? — спрашивает Старик без тени улыбки. — Попроси как-нибудь Крис, чтобы она тебя туда свозила. Чудесное место! У них там самая большая церковь методистов, какую я когда-либо видел. И еще другая — почти такая же большая — через дорогу.

— Мрачные сооружения, эти церкви, — говорит Дэвид.

— Потише, мой мальчик, — осаживает его Старик. — Это все-таки дома божьи, и были они построены во славу имени божьего. Только подумай, с каким чувством они строились!

— Ну, тут я согласен, — говорит Дэвид. — Жаль только, что сейчас они превратились в вороньи гнезда. А когда я назвал их мрачными, то прежде всего из-за архитектуры. Интересно, почему все большие здания в Западном Райдинге построены либо в греческом, либо в итальянском стиле? Каждое второе здание выглядит, как закопченный Парфенон.

— Это потому, что мы хотим, чтобы у нас было все самое лучшее, — говорит Старик,

— А неужели у Йоркшира нет своего стиля?

— Как же, есть — завод Коллинсона, — с ухмылкой говорит Старик. И тычет куда-то пальцем. — Вон тот, с самой большой трубой.

Дэвид улыбается.

— Вообще-то говоря, Западный Райдинг — не такой уж плохой район, как его описывают. Меня это приятно удивило, с тех пор как я поселился здесь.

— Не все будут такого мнения, — говорит Старик. — Иным нравится что-то более... ну, скажем, менее угрюмое — ты понимаешь, что я хочу сказать...

Так они беседуют о разных районах нашей страны — Старик ведь считает себя знатоком, потому что он немного поколесил по ней, но то и дело ему приходится признавать, что и в других краях что-то есть. Я встаю и направляюсь к книжным полкам у камина. Из маленькой кухоньки доносится позвякиванье посуды, и время от времени то Крис, то наша Старушенция появляются оттуда и что-нибудь ставят на раздвижной стол в центре комнаты. Основной предмет, который преподает Дэвид, — английская литература, поэтому на полках полно Шекспира и всяких скучных классиков. Я остановили перед ними просто так, чтобы скоротать время до чая, и взгляд мой случайно падает на толстую книгу в зеленом переплете. Вынимаю ее и вижу, что змея на корешке — вовсе не змея, а старинный лук. Смотрю на заглавие — «Улисс», автор — Джеймс Джойс, но мне это ровно ничего не говорит. Поскольку я уже вынул книгу, раскрываю ее и начинаю листать. Тут на глаза мне попадается абзац неподалеку от конца, при виде которого волосы у меня встают дыбом. Насколько я понимаю, речь идет о девчонке, которая лежит в постели, или где-то там еще, и вспоминает, как она проводила время с парнями. Ну и ну, я чуть не окочурился. Я, конечно, видел всякие такие штуки, напечатанные на машинке, которые ходят по рукам,— все эти истории насчет коммивояжера, торгующего пылесосами, который приходит в дом и обнаруживает женщину, совсем одну, — но еще ни разу не видел, чтобы такое было напечатано. Быстро листаю страницы, пополняя свое образование. Иначе, как быстро, это и читать нельзя, потому что это ведь ее мысли и изложены они так, как приходят ей в голову, причем, поверьте, ничего не опущено, и нет ни запятых, ни точек, — фразы переходят одна в другую и сливаются в единый поток, как наши мысли. Словом, я стою и вбираю в себя все это, во всяком случае все смачные места, когда ко мне подходит Дэвид и спрашивает, что я тут нашел интересного.

Я немного смущен, хотя, собственно, что же тут смущаться: ведь книга-то его, а не моя. И говорю с легким смешком:

— Немного смелая вещь, правда? Я и не знал, что такое печатают.

— Книга прошла через несколько судов, прежде чем ее разрешили напечатать, — говорит Дэвид.

— Неудивительно... — И тут мне приходит в голову мысль, что старина Дэвид, прочитав такую книжицу, может бросить ее где-нибудь и она может попасть в руки Крис. — Эта книга считается хорошей или как?

— Это шедевр, — говорит Дэвид. — Другого слова не подберешь. Это одно из самых значительных произведений, написанных на английском языке.

Я думаю, что с удовольствием почитал бы ее на досуге и говорю:

— Придется тебе одолжить ее мне как-нибудь.

— Боюсь, она покажется тебе скучной — говорит Дэвид. — Ее нелегко читать. Тут такой глубокий подтекст, что надо прочесть ее несколько раз, прежде чем начнешь что-то улавливать... Во всяком случае, мне бы не хотелось, чтобы, скажем, твоя мать открыла ее на том месте, где ты открыл. Она может не понять.

— Ручаюсь, что не поймет. А что думает по этому поводу Крис?

— Она ее не читала. Крис знает об этой книге, знает ей цену, но говорит, что не считает нужным пускаться в ее изучение.

Он вытаскивает другую книгу.

— А как насчет этой?

Я бросаю взгляд на заглавие.

— А, Реймонд Чандлер. Да, я читал эту книгу. И еще три или четыре его книги — все, что было в библиотеке.

— Ты любишь читать?

— О да. Я читаю все время. По-моему, читать в тысячу раз интересней, чем смотреть телевизор.

— Какие же книги ты читаешь?

— Ну, детективы, военные истории, — словом, всякое такое... А почему бы тебе не написать книгу, Дэвид? Про войну. Ты ведь много всего повидал, правда?

— Даже слишком много... — Он ставит Чандлера на место. — Как-то раз я решил написать про то, как я был в лагере для военнопленных... Но таких книг оказалось столько, что не было смысла создавать еще одну. — Он вытаскивает какую-то книгу и протягивает ее мне. — Если бы я мог написать о войне вот такой хороший роман, я бы не думал о том, сколько до меня было об этом написано.

Роман называется «По ком звонит колокол».

— Я видел фильм по этому роману, — вдруг вспоминаю я. — Он снят довольно давно, но сейчас его снова выпустили на экран. Там еще играют Гарри Купер и Ингрид Бергман... Хороший фильм.

Ингрид... Ингрид... Словно сквозь сон я слышу, что Дэвид предлагает мне взять книгу и прочесть, может, она мне тоже понравится.

Немного погодя я заглядываю на кухню, чтобы переброситься несколькими словами с Крис, пока наша Старушенция куда-то вышла.

— Послушай, Крис, ты не будешь возражать, если я смоюсь около половины седьмого, а?

Она режет крутые яйца для салата.

— Я буду смертельно оскорблен — говорит она. — В первый раз пригласила в свой новый дом, и вот, пожалуйста: ему уже не сидится. Что-нибудь важное?

— Чрезвычайно важное. Вообще-то я сегодня не собирался никуда идти, но получалась маленькая неувязка, и теперь я просто не могу не пойти.

— Как же ее зовут? — спрашивает Крис.

— Ну, ты ее не знаешь.

— Так хоть немного узнаю, если ты скажешь, как ее зовут. Надеюсь, тебе-то известно ее имя?

— Конечно. Ее зовут Ингрид Росуэлл. Но ты ничего не говори маме, ладно? Ты ведь знаешь, какая она у нас! Просто, я сам со временем все ей расскажу, если... ну, ты понимаешь.

Крис улыбается — улыбка у нее такая чудесная, что на сердце становится сразу легко и кажется, все в порядке в этом мире, да и вообще везде.

— Понимаю, — говорит она.

Тут в кухню врывается наша Старушенция, облизывая масляные пальцы и вытирая их о передник, который дала ей Крис.

— А ну, — командует она, обращаясь ко мне, — пошел вон отсюда. Терпеть не могу, когда мужчины толкутся под ногами и мешают работать... Как тут у тебя дела? — спрашивает она у Крис. — По-моему, почти все готово, да?

— Если только ты заваришь чай.

— Мигом, голубка.

Через несколько минут мы все усаживаемся за стол, и Крис принимается рассказывать о том, что они видели во время свадебного путешествия, а Старик наш тут же заводит разговор о Лондоне.Есть у нашего Старика такая слабинка — считать себя великим специалистом по Лондону на том основании, что он был там несколько дней во время первой мировой войны, а потом ездил раза два или три на соревнования духовых оркестров да на финальные игры в розыгрыше кубка по регби. И нисколько его не смущает то, что он сидит рядом с Дэвидом, который там родился. Вскоре он так запутывается, что уже Крис приходится вытаскивать его за уши.

— Но ведь на Лестер-сквере даже и бара такого нет, папа, — говорит она.

— Сейчас, может, и нет, а когда я туда ездил, был, — говорит Старик. — Ты что, хочешь доказать, что я не знаю Лондона?

— Яйца курицу не учат, — говорю я и тотчас получаю от Старика взбучку.

— А ты не суйся, когда тебя не спрашивают, молодой человек. — И, подняв указательный палец, он изрекает: — Так вот, когда мы с Эзрой Дайксом поехали на соревнования духовых оркестров, которые устраивала «Дейли геральд» в сорок девятом... нет, стойте... кажется, это было в пятьдесят первом?... — Он поворачивается к Старушенции: — Ты ведь помнишь, когда это было — в сорок девятом или в пятьдесят первом?

— Ну, откуда же я знаю, — невозмутимо отвечает наша Старушенция. — Ты бы лучше помолчал и попил чаю.

Тут Дэвид, который сидит себе и молчит, не принимая в этом споре никакого участия, поднимает от чашки глаза и украдкой мне подмигивает.

В двадцать пять минут седьмого я отправляюсь в ванную, мою руки и, пока наша Старушенция возится на кухне, помогая Крис мыть посуду, хватаю пальто и выскакиваю на лестницу.

Она ждет меня на углу у банка Берклея. На ней синее пальто с большим меховым воротником, которое очень идет к ее фигурке. Она без шляпы, в туфлях на высоченных каблуках. Я увидел ее раньше, чем она меня, и я еще перехожу через улицу, а у меня такое ощущение, точно я раздвоился и половина меня уже стоит рядом с ней.

— Привет!

— Привет. Так вы получили мое письмо?

— Да. Получил.

Я держу ее руки, затянутые в перчатки, и смотрю на нее, а она все лопочет, лопочет о том, почему опоздала вчера. Сейчас, когда я знаю, что это было не нарочно, меня это уже не интересует, а она все говорит и говорит, рассказывая мельчайшие подробности.

— А как его звали? — спрашиваю я, прерывая ее рассказ.

— Кого?

— Да того носильщика, который помог вам нести чемодан.

— Откуда же я знаю? — говорит она и только тут замечает, что я над ней подшучиваю. — Понимаю, я слишком заболталась, да? И все это не имеет значения, верно?

— Никакого.

— Представляю себе, что вы обо мне подумали.

— Забудем об этом. Теперь ведь все в порядке.

— А что вы делали? — упрашивает она. — Я испортила вам вечер? Вы долго меня ждали?

Я говорю ей, что ходил в кино с приятелем, и спрашиваю, как это она надумала написать мне письмо. Потому что ведь это самое замечательное. Она собиралась прийти, и это уже, конечно, немало, но, раз она подумала о том, что надо написать мне, значит, ей наши отношения не безразличны и она не хотела, чтобы все распалось, и вынуждена была что-то предпринять.

— Надумала, и все, — говорит она. — Я решила, что если вы сразу все узнаете, то поймете, что я не могла поступить иначе. А если бы я отложила до понедельника, тут бы накопилась уйма всего — вы понимаете, о чем я говорю? И было бы куда труднее все исправить. Видите ли, я боялась, как бы вы не подумали, что я это нарочно сделала.

— А откуда вы знали, где я живу?

Это ведь тоже кое-что доказывает: значит, она и раньше интересовалась мной.

Она улыбается, не глядя на меня.

— Да вот так, знала, — говорит она. — Может, я знаю о вас куда больше, чем вы думаете.

Мне хочется запеть, закричать прямо здесь, на улице. Какая она прелесть! Настоящая прелесть!

III

— Ну, куда же мы пойдем? В кино?

— Я бы лучше погуляла и поболтала, — говорит она, и меня это вполне устраивает. Ведь как раз об этом я мечтал в прошлое воскресенье, когда явилась эта Дороти и влезла в наши отношения. Бог мой, как подумаю о ней... Ведь она чуть не поломала нам все... И ничего бы этого не было — я бы не шел сейчас с ней и не знал, что она мной интересуется, как и я ею. А может, это и к лучшему, что у нас не все было гладко, потому что это заставило Ингрид раскрыться и дать мне понять, что она интересуется мной. Словом, мы как бы сделали два шага назад и дюжину вперед. Я даже начинаю думать, что мы должны быть благодарны Дороти.

— А вы сегодня были свободны? Вам не трудно было встретиться со мной?

— Вообще-то говоря, мне не следовало сегодня приходить, — говорю я, а сам думаю, что, даже если б по улицам бегали голодные львы, это не удержало бы меня. — Мы всем семейством приглашены были на чай к моей сестре, на ее новую квартиру. Она вчера вернулась из свадебного путешествия.

— А, понятно, к Кристине. Вы рассказывали мне про ее свадьбу.

Ведь и в самом деле рассказывал, только это было почти две недели назад. А смотрите, сколько с тех пор всего произошло! Я познакомился с Ингрид, потом считал, что потерял ее, а теперь вот снова нашел. И мне все еще не верится, что она тут, со мной рядом, и пришла не по моему приглашению, а сама меня позвала! Я беру ее руку и просовываю себе под локоть, она поворачивает голову, смотрит на меня и улыбается, а меня обдает терпким запахом ее духов.

— Мне нравятся ваши духи. Что это такое?

Она усмехается.

— «Желание».

— Рискованная штука душиться такими духами, а? — Джимми Слейд, наверно, сострил бы иначе: что-нибудь насчет того, что один флакон таких духов может расстегнуть пояс целомудрия, думаю я и улыбаюсь.

— Они довольно дорогие, — говорит она. — Поэтому я душусь ими только по особым случаям. Для каждого дня слишком накладно.

— Что-то не пойму: мне следует радоваться или огорчаться?

— Почему?

— А потому как непонятно: уверены вы, что я ничего себе не позволю, или наоборот.

Она хохочет.

— Нет уж. Давайте не безобразничать.

Разговор заходит о наших семьях, мы ведь совсем ничего не знаем друг о друге, и я выясняю, что отец Ингрид, инженер-строитель, работает в крупной строительной фирме близ Манчестера и по делам службы часто разъезжает по стране, а иногда выезжает и за границу.

— Вообще его почти никогда не бывает дома, — говорит Ингрид. — Мама говорит, что это все равно, как быть замужем за моряком.

Я замечаю, что она говорит «мама»,а не «мать», что сразу ставит ее семью на ступеньку выше моей.

— Но в такой жизни есть, конечно, и свои преимущества,— продолжает она. — Муж, которого видишь только от случая к случаю, никогда не надоест. Поэтому, когда он приезжает, они воркуют, как влюбленные голубки. Можно подумать, что они женаты какой-нибудь месяц, а не двадцать лет... Конечно, все изменится, когда меня с ней не будет. Ей станет, наверно, одиноко.

— Вы разве собираетесь уехать из дому?

— Когда-нибудь ведь придется. Когда я выйду замуж.

— А сколько вам лет, Ингрид? — Я примерно представляю себе, сколько ей лет, но не уверен.

— Мне исполнилось восемнадцать перед рождеством. — Я бы дал ей на год больше.

— Ну, вы еще совсем ребенок, — говорю я, чтобы поддразнить ее. — Вы не скоро расстанетесь с вашей мамой.

— Так или иначе, надо заглядывать в будущее, правда? Многие девушки выходят замуж и обзаводятся семьей в восемнадцать лет. А сколько же вам лет, старичок, если можно полюбопытствовать?

— Двадцать.

— Очень трудно было угадать ваш возраст. А все из-за вашей седой бороды.

Я смеюсь.

— Ладно, ладно... — И снова мне хочется петь и кричать. Все чудесно, и мы великолепно ладим. — А за какого же парня вы намерены выйти замуж? За такого, который, вроде вашего папаши, будет все время отсутствовать?

— Боюсь, что нет. Я хочу такого мужа, который был бы всегда при мне. Авось не надоест.

Значит, она хочет того же, что и я: жить вместе, смеяться, любить — и так каждый день. Как же это, должно быть, чудесно, если, конечно, вытащишь счастливый номер.

— Ну что ж, подождите, может, такой и подвернется. А может и так случиться, что это будет моряк или еще кто-нибудь в таком роде.

— А откуда вы знаете, что он уже не подвернулся? — говорит она, и я быстро вскидываю на нее глаза, не понимая, как к этому отнестись.

— Что же вы в таком случае делаете здесь со мной?

— Возбуждаю его ревность, — говорит она.

— Понятно. Он большой, высокий?

— Не сказала бы. Но он хорошо сложен.

— И умеет орудовать кулаками?

— Право, не знаю. Думаю, что он способен постоять за себя.

— М-м-м. — Я приподнимаю шляпу и делаю вид, что хочу повернуть обратно. — В таком случае спокойной ночи.

Она смеется.

— Пошли-пошли, я не дам вас ему в обиду.

Все это время мы шли по проспекту, окаймленному частными особняками, — он ответвляется от главного шоссе, которое ведет к Гринфорду мимо Кресслийской пустоши. И вот перед нами ворота из кованого железа, с гербами и завитушками, а рядом боковая калитка — вход в Рейвенснукский парк. Калитка открыта, и Ингрид предлагает зайти в парк. Мы проходим мимо сторожки, погруженной в темноту, и идем дальше по одной из широких асфальтированных аллей, по обеим сторонам которой тянутся пустые клумбы и стоят высокие деревья.

— А что вы подумали, когда я вчера не появилась? — немного погодя спрашивает она.

— Я просто не знал, что и думать.

— Неужели вам не пришло в голову, что меня могли где-то задержать?

— Такая мысль у меня была.

— Не могли же вы, в самом деле, решить, что я согласилась прийти на свидание, а потом нарочно не пришла?

— Такие случаи бывали, верно?

— Значит, вы меня совсем не знаете, если думаете, что я могла так поступить, — говорит она, и в голосе ее слышится холодок.

— Но ведь я действительно совсем вас не знаю, правда? Мы же были вместе всего три раза. А вдвоем — так только два. Когда в тот раз вы появились с Дороти, я...

— Но ведь я же говорила вам, что не приглашала ее. Просто она иной раз заглядывает к нам по воскресеньям и остается пить чай. Я ее вовсе не ждала, а когда она пришла, я ничего не могла ей объяснить, пока мы не вышли из дому, а тогда уже невозможно было от нее отделаться — она бы обиделась. Такой уж у нее характер. Вбила себе в голову, что должна непременно посмотреть на вас, и все. Она мне сказала, что побудет с нами всего пять минут и уйдет.

Ну вот, теперь все ясно. И мы как бы начинаем все сначала, забавно только, что благодаря Дороти события развиваются куда стремительнее. Вот бы она взбесилась, если б могла это предвидеть!

— Ну, а что было потом, вы сами знаете, — говорит Ингрид. Да, знаю. Но куда меньше половины. Не пойму, выговаривает она мне, что ли, за тот вечер или это мне кажется. Очень может быть, что и так, и, наверно, она права; сейчас у меня такое настроение, что я могу думать даже о Дороти без отвращения.

— Понимаете, я вовсе не собирался на нее набрасываться, но вынести эти ее намеки тоже не мог. Особенно после наших двух встреч. Ну, я и вспылил, а когда вчера вы не пришли, я решил, что все кончено. Я подумал, что вы не хотите больше меня видеть, а сказать мне это в лицо стесняетесь.

— Но ведь все же было не так! — восклицает она.— Теперь вы понимаете, как может возникнуть недоразумение? Хорошо, что я придумала написать письмо, а то трудно даже представить себе, что было бы.

— Я могу сказать вам, что именно,— говорю я. — Я бы вас больше никогда не побеспокоил.

Из темноты возникают очертания раковины для оркестра, похожей на большой причудливый торт. Я говорю: «Давайте посидим» — и веду Ингрид за угол на боковую дорожку, где ранним летом цветет огромный куст рододендронов — там, я знаю, есть скамейка.

— А вам было бы неприятно, если бы я больше не назначил вам свидания? —спрашиваю я, и она, словно застеснявшись, произносит только:

— А как вы думаете?

Я молчу и обнимаю ее за плечи. Она придвигается ко мне, и я думаю: «Чудно все-таки, какая малость может все изменить — вот ты безразлично трусишь по жизни день за днем, и вдруг она начинает казаться тебе совершенно удивительной...»

— Что это у вас в кармане? — спрашивает она.

Я снимаю с ее плеч руку и выпрямляюсь.

— Книжка.

— Такое впечатление, точно кирпич.

Вынимаю книгу из кармана и верчу ее в руках.

— Это «По ком звонит колокол». Читали?

Господи, конечно нет, говорит она, где там читать книги. Она получает три еженедельных журнала, и даже на них из-за телика времени не хватает. Почему-то не люблю это слово — «телик». В воображении сразу возникают тучные невежды, которые кудахчут, словно куры, слушая остроты вроде тех, что печатают на цветных открытках, насчет толстопузых личностей, ночных горшков и тому подобного. Ну, вы знаете. Вот почему я верчу в руках книгу и молчу. Я всегда испытываю приятное ощущение просто оттого, что держу книгу, — кажется, что это что-то стоящее, непреходящее. Не то, что телевизор, который можно включить и выключить, повернув ручку, совсем как водопроводный кран. Жаль, думаю я, что она не любит читать: ведь это значит, что мы никогда не сможем обсуждать книги, которые мы оба прочли, или советовать друг другу, что прочесть.

— По этой книге был поставлен фильм, — говорю я ей, просто чтобы что-то сказать. — С Гарри Купером и Ингрид Бергман.

— Моей тезкой.

— Что?

— Я имею в виду Ингрид Бергман. Ведь меня назвали в ее честь. Мама одно время была без ума от нее. От нее и от Лесли Ховарда. Если бы я была мальчиком, меня, наверно, назвали бы Лесли.

— Я как раз думал, что у вас странное имя для англичанки, — говорю я. — И собирался спросить, почему нас так зовут.

— По-моему, совсем не странное. Мне оно нравится.

— Странное не в смысле «плохое». Я хотел сказать, что оно необычное.

— А вы бы предпочли, чтобы меня звали Мэри, или Барбара, или еще как-нибудь в этом роде?

— Дороти, — говорю я. — Вот имя, которое мне очень нравится.

Она шутливо подталкивает меня в бок локтем и улыбается:

— Да ну вас!

Я смеюсь и сую книгу в другой карман.

— Все равно вы мне нравитесь такая, как вы есть,— говорю я ей.

Минута молчания, потом она говорит:

— Правда, Вик? Честное слово?

Мне хотелось бы сказать ей, что я люблю ее, что я от нее без ума, но я не могу бухнуть это так, сразу, и я говорю только:

— Наверно, я не бегал бы за вами, будь это иначе, правда?

— Пожалуй, нет.

Я снова обнимаю ее за плечи; она придвигается ко мне совсем близко, и я чувствую ее волосы на своем лице. Я поворачиваюсь, и губы мои касаются её щеки, а секундой позже я уже покрываю ее лицо быстрыми короткими поцелуями — все лицо, все: лоб, щеки, глаза, нос и, наконец, рот. Я снова и снова целую ее губы, едва касаясь их губами, словно одного долгого поцелуя мне было бы недостаточно. И между поцелуями снова и снова шепчу ее имя.

Потом мы разжимаем объятия, чтобы передохнуть.

— Уф! — произносит она с легким смешком. — Все-таки плохо быть девчонкой,— говорит она немного погодя.— А вдруг вы бы не заговорили больше со мной после того воскресенья! Сколько времени могло бы пройти, прежде чем мне удалось бы дать вам понять, что я хочу с вами встречаться.

— Ох уж эта Дороти! Она чуть нам все не испортила.

— А знаете, она бы, наверно, не возражала. Хоть она и моя подруга, а все же стервозная она девка. И такая завистливая! Понимаете, завидует мне, потому что я встречаюсь с вами. В этом-то и беда ее, что она завистливая.

— А почему бы ей самой не завести себе приятеля? — говорю я с легким сердцем, потому что у меня есть Ингрид, а Дороти я могу великодушно предоставить всякому, кому охота.

— Она утверждает, что не любит мужчин. Во всяком случае, делает вид, будто она выше всего этого.

— Неужели никто никогда не назначал ей свидания?

— По-моему, нет.

— Тяжелый случай.

— Дело в том, что она не очень привлекательна, правда? Ну, если говорить по-честному, вы же тоже не находите ее привлекательной, правда?

— Я нахожу вас привлекательной, — говорю я, а сам у думаю, что уже хватит нам сидеть порознь.

И мы снова целуемся — на этот раз долго, неотрывно, и я весь таю, и мне кажется, что я сейчас умру от нежности к ней. Теперь уже мы не разжимаем объятий, а сидим, прижавшись друг к другу, и я осторожно провожу пальцами по ее лбу, по щеке и опять приникаю к ее губам. Она умеет целоваться, и это так возбуждает меня, что я прижимаю ее к себе все крепче и крепче — уж крепче быть не может. А мысли у меня скачут: ведь если она целует меня так, значит, как бы дает мне зеленый свет и разрешает пойти дальше, но я не уверен, что это так. А вдруг я все испорчу, оскорбив ее. Мы снова целуемся, и снова это восхитительное ощущение от движений ее языка, и я думаю: да нет, вроде все в порядке, ошибки быть не может, она сочтет меня слюнтяем, если я ничего не предприму. Я просовываю руку под борт ее пальто, и она слегка изгибается, чтобы мне удобнее было. Вот я уже нашел пуговицы ее блузки, но тут — стоп: под блузкой настоящая сбруя и где там что, ничего не поймешь. Она что-то бормочет, отодвигается от меня и сама спускает с плеча бретельку. Потом снова придвигается, шепчет: «Ну вот», и моя рука уже на прежнем месте, и я чувствую под пальцами шелковистую кожу и упругий сосок, и все внутри у меня тает от нежности к ней. «Боже мой! — шепчу я. — Я без ума от тебя, Ингрид!» Пальцы ее сплелись у меня на затылке, зарылись в мои волосы, и она все снова и снова повторяет: «Вик, о Вик!» А я думаю о том, что ради этого стоило родиться, что этой минуты я ждал всю жизнь — с тех пор как себя помню. И это еще не все, потому что позже, когда рука моя перебирается ниже, я чувствую, что и она испытывает то же, что и она ждала этой минуты; она вздрагивает при моем прикосновении, вздыхает и замирает в моих объятиях, а я люблю ее так, как можно любить только в мечтах.

А потом она, видно, задумывается и, прильнув к моему плечу, шепотом спрашивает:

— Вик, а, Вик, скажи, ты не считаешь меня слишком доступной?

— Почему?

— Ну, из-за того... что сейчас произошло?

— Ты не должна никогда так думать,— говорю я ей.— Никогда. — И снова покрываю ее лицо поцелуями — каждый квадратный дюйм ее лица, потому что я хочу, чтобы она почувствовала, как я благодарен ей, как люблю ее, а после сегодняшнего вечера стал любить еще больше.

Домой я возвращаюсь поздно. Старушенция поджидает меня: стоя спиной к камину, она заводит будильник. Старик, видимо, уже лег спать.

— Хорош, — говорит Старушенция, а я останавливаюсь на пороге, зажмурившись от яркого света.

— А что такое?

— Его пригласили на чай, а он взял и удрал. И что только подумал Дэвид.

— Он что-нибудь сказал?

— Это же воспитанный человек. Тебе бы поучиться у него, как себя вести.

— Я ведь сказал Крис. И она не возражала.

— Ну, наша Кристина вечно тебя покрывает. Да и что, собственно, она могла сказать? Не держать же тебя силой, раз ты заявил, что уходишь.

Я сажусь в кресло и расшнуровываю ботинки. Чувствую, что лицо у меня красное, щеки горят, но я крепко сжимаю губы, чтобы не испортить сегодняшний вечер.

— Постыдился бы, — говорит Старушенция.

— Послушай, — говорю я, — ведь я был приглашен на чай к собственной сестре, а не в Букингемский дворец. На чай. Значит, я вовсе не обязан был сидеть там до ужина.

Старушенция берет с камина свою чашку и допивает остатки чая.

— Когда тебя приглашают к чаю,— не отступается она, — это не значит, что ты должен бежать из дому, как только встали из-за стола.

— Опять ты, как всегда, преувеличиваешь. Во всяком случае, я объяснил все Крис, и она не возражала.

— Что же ты объяснил? А я вот даже не знаю, где ты был, по какому такому важному делу.

Я встаю и, повернувшись к ней спиной, выуживаю свои ночные туфли из-под стула.

— У меня было свидание.

— С девицей?

— Да.

— Но ты еще две недели назад знал, что сегодня мы к идем к нашей Кристине.

— Мы должны были встретиться вчера, но произошла небольшая путаница, и пришлось отложить встречу на сегодня.

— А мне казалось, ты говорил, что вчера вечером был где-то с приятелем?

— Я и был. Я же сказал тебе, что произошла путаница.

— Что-то это для меня слишком мудрено, — говорит она. — Все какие-то тайны.

Я чувствую, что помимо воли начинаю свирепеть. Ну, зачем она все портит? Знай она, что произошло сегодня в парке, можно себе представить, как бы она все опошлила, загрязнила, а ведь ничего пошлого и грязного не было. Я надеваю домашние туфли, не поднимая головы, но чувствую, что она наблюдает за мной.

— А я знаю эту девицу?

— Нет.

С минуту она молчит, потом произносит каким-то странным, неестественно тоненьким голоском:

— Надеюсь, ты расскажешь то, что мне положено знать, когда придет время.

— Что у нас на ужин?

— В хлебнице лежит батон. Можешь приготовить себе чашку какао. А я иду спать.

— А молока у нас много?

— Достаточно.

— Тогда я выпью стакан молока.

— Оставь только нам с отцом к завтраку. — Она направляется к двери, держа в руке будильник, который тикает в тишине, как метроном. — Пожалуйста, не сиди долго и не забудь выключить свет.

Я иду на кухню, нахожу батон, разрезаю его вдоль и густо намазываю маслом. Интересно, почему Старушенция не стала расспрашивать меня подробнее об Ингрид? Поразмыслив над этим, я прихожу к выводу, что в глубине души она была даже рада, узнав, что я ходил куда-то с девушкой.

Беру батон, молоко, возвращаюсь в гостиную и сажусь у огня. Вся беда в том, что, в общем-то, мне и самому это начинает казаться пошлым и грязным. Ведь об этом даже говорить не положено, просто так уж повелось испокон веков, и надо, чтобы продолжался род человеческий, однако людей, которые занимаются этим ради удовольствия, ставят на одну доску с пьяницами и картежниками. Такие мысли невольно приходят мне в голову, хоть я и знаю, что это неправда, во всяком случае у Крис с Дэвидом, да и у меня с Ингрид это не так.

Глава 6

I

На следующее утро Хэссоп уже появился на работе — несколько раньше, чем мы предполагали, и, безусловно, раньше, чем нам хотелось.

— А я-то думал, что мы еще недельку поживем спокойно, — говорит Джимми, глядя вслед нашему боссу, который только что прошел через зал к себе в кабинет и захлопнул за собой дверь. — Разве по словам его сёстры нельзя было этого предположить?

— Наверно, это было в конверте,— говорю я и ухмыляюсь.

Ну, не все ли мне равно, вернулся Хэссоп или нет? Я счастлив, и это главное. А старина Хэссоп — не такой уж он плохой. Он знает свое дело, и если иногда бывает не очень приятным, так на то он и босс. У него свои заботы... Взять хотя бы эту его сестрицу... Если б мне пришлось жить с такой придурковатой теткой, я бы, может, тоже кидался на всякого встречного. А я, как я уже сказал, счастлив. Сегодня утром я не разговаривал с Ингрид, но один вид ее ног, мелькнувших где-то впереди, в тумане, сразу воскресил в моей памяти все, что было вчера, и я подумал о том, какой же я счастливый-рассчастливый пес. И все люди сразу показались мне такими хорошими. Я даже обнаружил какие-то симпатичные черточки в этом грубияне Конрое. Во всяком случае, так было до обеденного перерыва...

А потом, перед самым звонком, мы стояли группой человек в пять возле входной двери, у шкафа, где хранятся чертежи, и чесали языки. Кто-то произносит имя Конроя; в эту минуту дверь распахивается и входит сам Конрой.

— Кто это болтает обо мне? — спрашивает он. — Кто тут произнес сейчас мое имя?

Это был не я, но меня словно за язык кто дергает: на ум пришел хлесткий ответ, и просто обидно промолчать.

— Я, — говорю. — Рассказывал ребятам, что купил свинью и не могу придумать, как бы ее назвать.

Позади меня кто-то крякает от хохота, и на всех лицах появляются улыбки — на всех, кроме лица Конроя. Он секунду смотрит на меня, окаменев от бешенства. «Ах ты... паскуда... щенок...» И, раздвигая окружающих, движется прямо на меня. Я стою. Я вовсе не хотел затевать с ним ссору — особенно сегодня, когда у меня на душе так хорошо, но, видно, рано или поздно это должно было случиться. Сердце у меня колотится как сумасшедшее: я чувствую, что драки не миновать, но отступать — да еще при свидетелях — я не намерен.

Я знаю: единственный путь к спасению — ближняя схватка, а потому приседаю, увертываюсь от удара Конроя, метившего мне в голову, и, ринувшись вперед, обхватываю его за пояс. Покрытый линолеумом пол со стремительной быстротой надвигается на меня, и я падаю, увлекая за собой Конроя. Мы катаемся по полу, ударяясь о шкаф с чертежами. Я задеваю ухом за ручку одного из ящиков и чуть не вскрикиваю от боли, да еще Конрой, стараясь вырваться из моих объятий, чтобы как следует отдубасить меня, умудряется то и дело дать мне пинка по голове. Словом, я уже чуть не плачу и странно боюсь, что вот-вот не выдержу и зареву у всех на глазах. Я извиваюсь и вытягиваю шею, чтобы Конрой не мог дотянуться до моей головы, и тут вижу прямо перед собой жирную ляжку, обтянутую брючиной. Не раздумывая над тем, дозволенный это прием или недозволенный, я впиваюсь в нее зубами и кусаю изо всех сил.

Ну, теперь все в порядке. Конрой издает отчаянный рев, ноги его взвиваются в воздух, и он выпускает меня. Он стоит на коленях, держась обеими руками за низ живота, и причитает: «Что же теперь будет? Что же теперь со мной будет?»

Все помирают со смеху — кроме меня. А я смотрю на Конроя и пытаюсь сообразить, неужели я ему действительно что-то повредил; я ведь совсем этого не хотел и думал, что укусил его в ляжку, да только он видно, повернулся.

Дверь распахивается, в зал входит Хэссоп. И замирает при виде Конроя, который все еще стоит на коленях, держась за низ живота, и стонет. Я поднимаюсь на ноги, а все вокруг покатываются со смеху. Но конечно, смех разом смолкает, как только они видят Хэссопа, а он смотрит на Конроя, который теперь вроде бы стоит перед ним на коленях и молит его о чем-то.

Загрузка...