Мы ложимся в постель, тушим свет, и я обнимаю ее, с твердым намерением как можно лучше использовать хотя бы то преимущество, что мне теперь дано официальное разрешение ее обнимать. Но тут же цепенею, услыхав:

— Разве нам можно, Вик? Ты не думаешь, что это опасно?

Я ошарашен.

— То есть как «опасно»?

— Ну... для ребенка.

— Да черт возьми, у тебя же не больше трех месяцев пока! Когда-то еще это станет опасным! Разве твоя мать ничего не говорила тебе об этом?

— Вот именно что говорила. Сказала, что надо соблюдать крайнюю осторожность.

— Какого черта! Она что, решила испортить нам свадебное путешествие?

— Просто она беспокоится обо мне, Вик.

— И поэтому постаралась сделать так, чтобы ты была как ледышка в нашу первую брачную ночь? — Старая сука, думаю я, ах, проклятая старая сука! Лезет не в свое дело! Вот с кем мне еще предстоит жить под одной крышей...

— Она же хочет нам только добра, я знаю.

— Христа ради, перестань, Ингрид! Я купил книжку, там все про это сказано.

— Какую книжку?

— Ну, такую,: для молодоженов. Там сказано, как нужно себя вести. — Она хихикает.

— Что тут смешного?

— Вероятно, все считают, что мы уже знаем, «как нужно себя вести».

Она трется щекой о мою щеку, и ее волосы попадают мне в рот.

— Ты, кажется, и раньше умел это делать.

— Ну а теперь буду уметь еще лучше. Для чего ты нацепила на себя этот огнетушитель? Чтобы охладить мой пыл?

— Какой же это огнетушитель? Наоборот, это огневоспламенитель. Стопроцентный нейлон. Я купила ее специально для тебя. Разве она тебе не нравится?

— Нравится, когда у меня есть время на нее смотреть. Сейчас мне не до этого. Сунь ее на всякий случай под подушку, а то еще воспламенится.

Я слышу, как она фыркает в темноте.

— Так лучше?

— Еще бы!

— О Вик! — шепчет она и целует меня. — Я так люблю тебя!

Если бы я мог сказать то же! Я, кажется, отдал бы за это все на свете.

Не проходит и трех дней, как у нас возникает первая ссора.

В нашем отеле живет еще одна замужняя пара — конечно, не единственная здесь, но они сидят за соседним столиком и проявляют желание общаться с нами. Это супруги средних лет, но выглядят они очень моложаво; у них зеленый «форд», и он обычно стоит у подъезда отеля. Они не бог весть какие богачи — это видно по его спортивному пиджаку, который явно знал лучшие времена, — однако жена одета очень элегантно и по моде. И во всяком случае, есть в их облике что-то, что ставит их ступенькой выше нас. Манера держаться, уверенность в себе, словно им доподлинно известно, что хорошо и что вульгарно. В них чувствуется налет какого-то превосходства, если вы понимаете, что я хочу сказать. И при этом они очень милы и обходительны. Не надоедают вам своей болтовней, но держатся естественно и просто, и говор у них чистый — не скажешь, из каких они мест. По моему говору, например, сразу слышно, кто я откуда, да и у мамаши Росуэлл, если на то пошло,— тоже, как бы она ни пыжилась. А вот у этих двоих — нет.

Оказалось, что они из Эссекса и на Йоркширском побережье впервые, а так как Ингрид в детстве бывала здесь не раз и знает все вдоль и поперек, она ни с того ни с сего вдруг принимается трещать как сорока — рассказывать этим супругам, куда они должны пойти и что поглядеть. Ну, это бы еще ладно, но вскоре я начинаю замечать, что она говорит каким-то не своим голосом, словно телефонистка в справочном бюро сверхшикарного ателье или магазина. И чем дальше, тем хуже, и это становится все заметнее, и наконец я не выдерживаю. Я так сконфужен и разъярен, что мне остается только выскочить из-за стола и смыться.

Дожидаюсь ее на ступеньках подъезда и гляжу на залив, на скалу Замок, торчащую из воды, и на крошечные лодочки и прогулочные катера, которые лепятся к ней, словно цыплята к наседке.

— Зачем ты это сделал? — спрашивает она, появляясь в дверях отеля.

— Что я сделал? — угрюмо говорю я.

— Выскочил из-за стола, когда мы так хорошо разговорились.

— Может быть, я должен спрашивать у них позволения, если мне захочется выйти? Так, что ли? — Я начинаю спускаться по ступенькам, и она идет за мной.

— О господи, да чем они тебе не нравятся? По-моему, удивительно милые люди.

— Очень может быть, но это еще не причина, чтобы навязываться на знакомство, даже если они снизошли обронить несколько слов о погоде.

— А если бы они сидели тут всю неделю и не сказали бы тебе ни слова, ты бы заявил, что они надутые выскочки, снобы. А мне вот теперь кажется, что это ты сноб, только шиворот-навыворот.

Меня это здорово задевает за живое, особенно потому, что я в какой-то мере чувствую себя виноватым.

— Мне приходилось разговаривать с людьми и получше этих, но они должны были принимать меня таким, как я есть. С моим йоркширским акцентом и всем прочим. Я ни перед кем не стану выпендриваться.

— А кто это выпендривается?

— Ты выпендриваешься. Разговариваешь с ними так, словно выступаешь на пробе для Би-би-си и стараешься внушить им, что явилась сюда прямо из Итона или еще там откуда-нибудь, куда этих пижонок посылают учиться.

— Я этого не заметила, — говорит она бесцветным голосом.

— Ну, а я заметил, и они тоже, ручаюсь. Для чего ты навязываешься этим людям? Будь с ними так же мила и любезна, как они, пожалуйста, я ничего не имею против, но к чему лезть из кожи вон и выдрючиваться перед ними, словно это страсть какие важные персоны. Ты себя не повысишь в их глазах, если будешь делать вид, что ты лучше, чем есть.

Теперь она молчит, и, несмотря на раздражение, мне ее уже как-то жалко. Мы делаем еще несколько шагов в молчании, и я говорю:

— Ладно, забудем это.

— Да, лучше давай забудем, — говорит она едва слышно, и мне становится не по себе: лучше бы уж она окрысилась на меня.

Мы подходим к фуникулеру на скале над обрывом. Там стоит один вагончик с открытой дверцей.

— Куда ты хочешь поехать?

— Мне все равно. Может, пройдемся по магазинам?

— Нет, это лучше отложить на конец недели, когда мы будем знать, сколько у нас осталось денег.

— Ну, их останется не слишком много, если этот малый в вестибюле проторчит там еще несколько дней,— говорю я, пытаясь пошутить. — Всякий раз, когда я прохожу мимо, у меня такое ощущение, что я обязан дать ему шиллинг.

— Может, пойдем тогда на пляж? — говорит она.

— Пойдем. Возьмем газеты, шезлонги и будем отдыхать, как настоящая старая супружеская пара.

— Да, нам нужно использовать эти дни как можно лучше, — говорит она. — Ведь мы теперь очень, очень не скоро сможем провести отпуск вот так, только вдвоем.

От этого случайно оброненного ею замечания меня мороз подирает по коже. Ее слова напоминают мне, что все это не сон, а явь и нам с ней всю жизнь предстоит провести вместе. Мы входим в кабинку фуникулера, и я гляжу на ее живот под летним платьем и думаю: заметно или не заметно?

На следующей неделе я перетаскиваю мое барахлишко к Росуэллам и готовлюсь сам туда перебраться. Поклажа моя невелика — одежда, несколько книжек и две-три любимые пластинки. Свой проигрыватель я оставляю дома для нашего Джима, потому что у Ингрид проигрыватель есть. Кровать у нее полуторная, и, когда нам хочется лежать в обнимку, она нас вполне устраивает, но хорошенько выспаться вдвоем на ней нельзя, и мы перетаскиваем ее в комнату для гостей, отправляемся в город и покупаем новую, двухспальную. Это первое наше приобретение по части мебели и единственное, в чем пока что оказалась нужда, потому что всего остального хватит за глаза для нас обоих: в комнате у Ингрид есть и туалетный стол, и гардероб, и сервант. Это даст нам возможность немного сэкономить, чтобы поднакопить денег для собственной квартиры впрочем, теперь Ингрид ушла с работы, и нам придется жить только на мой заработок, а после того как я отдаю мамаше Росуэлл то, что причитается с нас обоих за квартиру и стол, и выплачиваю подоходный налог и страховку, у нас остается всего шиллингов пятьдесят или около того на все остальное — на одежду, развлечения и на приобретение разных вещичек, которые понадобятся для малыша. Вижу, что, если и дальше так пойдет, нам с Ингрид торчать в доме у ее старухи еще лет десять, а такая перспектива вовсе меня не прельщает, потому что с той минуты, как я вхожу в этот дом, и до той минуты, когда я его покидаю, я никогда, ни на мгновение не чувствую себя здесь как дома.

Происходит это потому, что мы с мамашей Росуэлл, как я и ожидал, не сошлись характерами. Мы не бранимся, ничего не происходит (поначалу, во всяком случае), и если начать рассказывать, то получится, что вроде бы и говорить не о чем, потому что всего не объяснишь, — чтобы в этом разобраться, нужно наблюдать нашу жизнь изо дня в день, из часу в час, видеть, как одно тянет за собой другое, и слышать, каким тоном все это произносится.

Она страшно кичится своим домом, но это меня мало волнует. Я сам парень довольно чистоплотный, и если ей нравится каждую минуту вытряхивать за мной пепельницы и взбивать диванные подушки и напоминать, чтобы я не курил в верхних комнатах и надевал домашние туфли, когда туда поднимаюсь: что ж, это ее дом в конце-то концов, и, если она им так кичится, пусть будет по ее. Однако мало-помалу это начинает действовать мне на нервы.

Но все же не в такой мере, как ее манера разговаривать. Она несет какой-то несусветный вздор на каждом шагу, а посмейте только ей возразить, и она тотчас впадает в ледяное молчание, словно вы страх как ее оскорбили. У нее есть две излюбленные темы. Королевское семейство — одна из них. Она собирает альбом газетных вырезок с фотографиями королевы, Филиппа и ребятишек, читает все сплетни, какие о них пишут, и тупо верит каждому слову, точно это Священное писание. Как будто кто-то разрешил бы об этом писать, если бы даже и вправду кому-то что-то было о них известно! И еще она обожает сообщать о том, как она поставила на место какого-то лавочника. Послушать ее, так в Крессли все только и думают, как бы ее объегорить. Но нет, это у них не пройдет, не на такую напали! О, она умеет вправить мозги, что да, то да! Первоклассный вправлятель мозгов мамаша Росуэлл. Ей и в голову не приходит, что будь она настоящая леди, какой она себя мнит, все бы из кожи лезли вон, чтобы ей угодить, и, значит, ей по крайней мере надо бы делать вид, будто они лезут, даже если они и не думают. Ну и затем еще политические проблемы. То, что она заядлый консерватор, об этом и говорить не приходится. Чего еще можно ждать от этой пошлячки с ее напускным аристократизмом? Сна в жизни не сказала ни одного доброго слова ни о профсоюзах, ни о лейбористах. Дать ей волю, так она одним махом прихлопнула бы все профсоюзы. А что касается шахтеров, то, по ее словам, они только и делают, что устраивают беспорядки, решают всем жить, держат страну за горло и высасывают из нее соки. Она прекрасно знает, что мой Старик — шахтер, но это нисколько не мешает ей молоть языком о том, о чем она не имеет ни малейшего представления. Кстати сказать, достается от нее и цветным — и пакистанцам, и корейцам, и всем на свете. Она бы в два счета повыгоняла их отовсюду и отправила обратно на родину, потому что, видите ли, от этих черных в автобусе дышать нечем, и когда читаешь, что пишут о них газеты, так порядочной английской женщине лучше не высовывать носа на улицу. Короче говоря, стоит ей открыть рот, как вам становится ясно, что эта старая, глупая, невежественная корова напичкана предрассудками. А я вот должен жить с ней под одной крышей.

Что касается Ингрид, то мне кажется, что до встречи со мной у нее не было ни единой серьезной мысли в голове, и если раньше она задумывалась только над тем, какого цвета купить себе на зиму пальто и какая викторина ей больше нравится — «Кроссворд», «Удвойте ваши деньги» или «Сделайте ваш выбор», — то это я научил ее думать о вещах посерьезнее.

Но особенно тошно мне оттого, что я теперь должен все время приноравливаться, жить по чужой указке и не могу позволить себе ничего такого, что мне нравится. Как-то раз попробовал я послушать свои пластинки — один-единственный раз, и на том дело и кончилось. Даже одну сторону пластинки не удалось дослушать до конца. Ингрид и ее мамаша заявили, что это скука смертная, и мне пришлось снять пластинку, потому что они включили телевизор. Раньше я, пока не переехал в этот дом, любил смотреть телевизор, теперь же один вид его вызывает во мне омерзение, потому что, когда я прихожу с работы, он уже включен и выключается лишь тогда, когда надо ложиться спать. И я, хочу не хочу, вынужден смотреть все эти передачи, потому что не могу же я читать в темноте, а пойти куда-нибудь вечером без Ингрид мне нельзя, так как ее мамаша считает, что это не положено.

В первый раз мы с ней немного поцапались месяца через полтора после моего переезда. Мистер ван Гуйтен сказал, что к нам приезжает Большой филармонический оркестр, и пригласил меня пойти с ним на концерт. Это по-настоящему первоклассный оркестр, сказал он, такой не часто можно услышать.

— Право, не знаю, мистер ван Гуйтен, — говорю. — Мне бы очень хотелось пойти, но ведь я теперь, вы знаете, себе не принадлежу. — Тут я слегка хихикнул. — Я теперь человек подневольный — женатый.

— А вы пригласите вашу жену, Виктор, — говорит он, — я буду очень рад, если она тоже составит нам компанию.

Я говорю ему, что передам его приглашение Ингрид, и в тот же вечер спрашиваю ее, не хочет ли она пойти на концерт, но допускаю при этом ошибку: затеваю этот разговор в присутствии ее мамаши. Как и следовало ожидать, Ингрид делает кислую мину.

— Я умру со скуки, — говорит она.

— Но почему не попробовать? Это ведь только сначала так кажется.

— Ингрид не хуже других поймает, что хорошо и что плохо, и не находит нужным претендовать на какую-то мнимую сверхинтеллектуальность, — говорит мамаша Росуэлл, которая, как известно, никогда не сует свой нос в чужие дела.

Меня это, конечно, бесит, я зол как черт и едва удерживаюсь, чтобы не высказать ей напрямик все, что я о ней думаю.

— Дело вкуса, — говорю я, проглотив остальное. — Конечно, это не так занятно, как телевизионные викторины, но для разнообразия тоже неплохо.

Она поджимает губы — понимает, что это камушек в ее огород.

— Я, во всяком случае, намерен пойти.

Я знаю, что Ингрид ничего не имеет против, но старая корова немедленно произносит одну из своих грошовых сентенций.

— В брачной жизни приходится идти на жертвы, — говорит она. — Необходимы взаимные уступки.

Ну какое, спрашивается, это имеет отношение к тому, что я хочу пойти на концерт? Вот когда она начинает что-нибудь подобное изрекать, я прямо готов лезть на стенку — до того это невообразимо глупо.

— Не понимаю, при чем тут это. Что тут плохого, если я пойду на концерт?

Она пожимает плечами. (Она так гнусно умеет пожимать плечами, как ни один человек на свете!)

— Конечно, если вы собираетесь вести такой же образ жизни, какой вели до женитьбы, — это ваше дело. Однако Ингрид, мне кажется, может иметь свое мнение на этот счет. — И, испакостив таким образом все, что только можно, она удаляется.

— Не понимаю, что вы хотите этим сказать, — говорю я ей вдогонку, и я действительно не понимаю. Ну как можно с ней о чем-нибудь говорить, когда все, что она изрекает, лишено всякого смысла?

— Ты не возражаешь, если я пойду? — спрашиваю я Ингрид.

— Когда это будет? — В субботу, через две недели.

— Не знаю. Может быть, нам захочется пойти куда-нибудь еще.

Я гляжу на ее глупое лицо и так ненавижу ее в эту минуту, что мне хочется отвесить ей хорошую оплеуху. Подумать только, что всего три месяца назад, стоило бы мне пальцем ее поманить, и она прибежала бы ко мне со всех ног! А с тех пор как я женился на ней, мамаша словно загипнотизировала ее, и она делает все, что та ни прикажет.

— Ну, так тебе придется потерпеть на этот раз, — говорю я. — Потому что я пойду на концерт.

Теперь уже я в ее глазах просто скотина, а попробуй докажи ей что-нибудь, когда здесь все время вертится мамаша Росуэлл. И приходится отложить объяснение до тех пор, пока мы не поднимемся к себе, чтобы лечь спать.

— Мне неприятно, когда ты так огрызаешься, — говорит Ингрид, стаскивая с себя джемпер и встряхивая головой, чтобы волосы легли на место.

— А мне неприятно, когда мне кто-то указывает, что я должен и чего не должен делать. Я вообще не понимаю, что это в последнее время на тебя нашло, Ингрид. Ты повторяешь все за своей старухой как попугай.

— Я бы попросила тебя отзываться о ней повежливей.

— Ладно, ты, вероятно, все-таки поняла, кого я имею в виду.

— Ты должен хоть немного оказывать ей уважение, Вик. Как-никак мы живем в ее доме.

— А то я этого не чувствую!

Она разделась и ложится в постель.

— Значит, ты намерен пойти на этот конверт?

— Да, намерен.

— И тебе непременно нужно поднять из-за этого целый скандал?

— Мне? — Я стою перед ней в сорочке и кальсонах и тычу указательным пальцем себе в грудь. — Мне нужно поднять скандал? Твоя мамаша ни за что ни про что обрушилась на меня, ты пальцем не шевельнула, чтобы меня защитить, а теперь говоришь, что это я хочу поднять скандал! И все потому, что ты сама предпочитаешь сидеть дома и смотреть тот чертов телевизор.

— Христа ради, не ори так. Ей слышно каждое слово.

— А мне наплевать, что ей слышно, — говорю я нарочно еще громче.

Раздается стук в дверь, и я слышу голос мамаши Росуэлл:

— У тебя все в порядке, Ингрид?

— Да, мамочка.

Я выключаю, свет и ложусь в постель.

— Какого черта она это спросила? Может, думает, что я тебя избиваю?

Она уже юркнула под одеяло и не находит даже нужным отвечать мне. Теперь она уснет, а мы так ни до чего и не договорились. Утром мы проснемся, и все начнется сначала. А во мне все кипит, и я долго не могу прийти в себя.

Однажды в магазине раздается телефонный звонок: мне звонит Джимми.

— Угадай, кто заходил к нам в контору на днях, — говорит он. — Старина Конрой.

— А мне казалось, он куда-то уехал.

— Его семья живёт в Бредфорде, а он сейчас не работает и надумал перебраться в Австралию. Перед отъездом хочет собрать ребят.

Мы болтаем о том о сем (посетителей в магазине нет), и Джимми говорит, что они думают пойти к «Лорду Нельсону» выпить — это ресторан на Бредфордском шоссе — и не хочу ли я присоединиться к ним. Решили скинуться по десять шиллингов с носа, забраться туда пораньше и сидеть, пока хватит денег. Я говорю, что еще не знаю, как у меня сложатся в этот вечер дела, но, так или иначе сообщу ему.

После той ссоры я уже знаю, что никуда не пойду, но рассказываю об этом предложении Ингрид, просто чтобы поставить ее в известность, какие мне приходится приносить жертвы ради сохранения покоя и мира.

— А мне всегда казалось, что ты недолюбливаешь этого Конроя, — говорит она.

— Под конец мы с ним очень даже сошлись. А кстати, ведь и товарищей повидать не вредно.

— Вы будете там выпивать?

— А что же ещё можно там делать?

— Ты сказал ему, что придешь?

— Нет. Я постарался отвертеться. Ты же знаешь, что твоя мамаша облысеет в одну ночь, стоит мне только заикнуться о чем-нибудь таком.

Она смотрит на меня кротко и вроде как растерянно даже.

— Ах, Вик, я не хочу, чтобы ты думал, будто ты теперь уже не можешь никуда пойти без меня.

— Хорошо, если бы ты, между прочим, сообщила об этом своей мамаше, — говорю. — Если я решу пойти, так пойду, и ни ты, ни твоя мамаша не можете мне помешать. Но прежде всего я хочу покоя, и, поскольку я вынужден жить здесь, с вами, мне придется от этой встречи отказаться.

Разговор происходит в спальне — единственной комнате, где мы можем потолковать с глазу на глаз при условии, что будем говорит вполголоса.

— И все же должен тебе прямо сказать, — говорю я,— что совсем не представлял себе, когда на тебе женился, какая у меня будет сволочная жизнь.

— Может быть, ты перестанешь сквернословить?

— Сквернословить?

— Да, сквернословить. Ты последнее время так привык сквернословить, что даже не замечаешь, какие слова говоришь. Раньше этого не было.

— Обстоятельства изменились. И святого можно довести так, что он начнет сквернословить.

Вот так у нас теперь всегда. Мы можем поговорить друг с другом только поздно вечером или рано утром, да еще если пойдем куда-нибудь вместе, что бывает крайне редко, потому что у Ингрид стало заметно и она очень этого стесняется, да и я тоже. Ну, по утрам, как известно, всегда спешка, а вечером у нас уже, кажется, не остается времени ни на что, кроме как сводить счеты и припоминать все обиды, скопившиеся за день. И получается, что мы только и делаем, что ссоримся и придираемся друг к другу.

— Ступай, если хочешь, — говорит она.

— Чтобы потом меня попрекали этим всю жизнь? Нет уж, спасибо. Я еще не забыл того симфонического концерта.

— Но ведь ты все-таки пошел на него?

— И поплатился за это. Можно было подумать, что я провел вечер не на концерте, а в публичном доме.

— Что ж, поступай как знаешь.

— Вот-вот, поступай как знаешь! Ты ведь никогда не станешь на мою сторону, верно? Твоя мать может говорить мне все, что ей взбредет на ум, а ты даже и не подумаешь вступиться за меня.

— Не вижу, почему я должна ссориться со своей матерью. Никогда я этого не делала и теперь не собираюсь.

Я со звоном швыряю ключи и деньги на туалетный стол.

— Даже ради того, чтобы поддержать мой престиж?

— Это же моя мать, Виктор.

— А я твой муж. Или ты уже об этом забыла после того как получила бумажку за подписью и печатью? Конечно, в глазах любого я здесь не больше как нахлебник, но я-то, будь я проклят, помню, как расписывался в книге.

— Может быть, ты жалеешь, что женился на мне? — говорит она, и зря, зря она это говорит, когда я в таком настроении, следовало бы ей это понимать.

— А ты еще сомневаешься в этом, черт побери? — говорю я.

После этого она ложится в постель, заливаясь слезами, а я в отчаянии шагаю из угла в угол, и от чувства безысходности меня так и подмывает схватить что-нибудь, что подвернется под руку, и трахнуть об пол.

Ну и жизнь! И впереди еще, быть может, тридцать, сорок лет такой жизни.

Глава 7

I

В конце августа, в самую жарищу, я возвращаюсь с работы в половине седьмого и вижу, что все двери в доме заперты. Ключа у меня нет, и я не могу войти в дом, пока Ингрид и ее мамаша не соблаговолят вернуться из магазинов или где еще их там носит. Меня они, во всяком случае, не нашли нужным поставить об этом в известность.

В полдень жара была еще туда-сюда, но уже после обеда у меня дико разболелась голова, и теперь я чувствую, что устал как собака. Стою возле заднего крыльца, засунув руки в карманы, и думаю о том, сколько мне еще предстоит ждать, и в это время миссис Олифант, наша соседка, выходит на крыльцо, чтобы вытряхнуть скатерть. Она уже собирается вернуться в дом, но, заметив меня, задерживается на крыльце и смотрит на меня как-то странно.

— Похоже, что меня не хотят пускать в дом, — говорю я, чувствуя себя дурак дураком. — Вы случайно но знаете, куда они ушли?

Теперь она уже с явным изумлением таращит на меня глаза и приближается к нашей загородке, держа в руке скатерть в белую и красную клетку.

— Так они же в больнице,— говорит она.— Разве вы...

В больнице? Но ведь Ингрид ходит на консультацию по вторникам... — Внезапно я чувствую, что меня словно саданули кулаком в живот. И от страха все кишки свело судорогой. — Что случилось? — говорю. — Почему вы так на меня смотрите?

— Да как же,— говорит она, продолжая таращиться па меня. — Ингрид же забрали в больницу. С ней случилось несчастье.

Мне кажется, что солнце прожигает мне череп насквозь, и лицо миссис О. начинает расплываться у меня перед глазами. Покачнувшись, я хватаюсь за решетку.

— Она, я слышала, упала с лестницы, и у нее как будто выкидыш. Ее еще днем отвезли в больницу. Часа примерно в два. Неужто вы ничего не знали?

Я трясу головой — хочу сказать, что нет, не знал, и стараюсь, чтобы хоть немного прояснились мозги. Колени у меня подгибаются, ноги не хотят меня держать. Чувствую, что должен сесть, иначе упаду.

— Пойдемте, посидите у нас, — говорит миссис О., отворяет калитку, соединяющую наши участки, и впускает меня. — Я, видать, вас напугала... Так я, понимаете, думала, что вы знаете. Заходите. Выпейте чашечку чаю. Сразу почувствуете себя лучше.

Когда мы входим в комнату, мистер Олифант поднимает глаза от вечерней газеты.

— Это молодой Браун, Генри, — говорит миссис О.— Я вижу, он стоит у крыльца — не может попасть в дом. И представь себе, он ничего не знал об Ингрид, это я ему сказала... Садитесь, я налью вам чаю. Вам сразу станет лучше.

— Он ничего не знал? — спрашивает мистер О.— Ты будто говорила, что это произошло еще дном?

Должно быть, миссис О. делает ему какой-то знак у меня за спиной, потому что он больше но задает вопросов.

— Я сегодня весь день чувствовал себя как-то неважно, — бормочу я, и он смотрит на меня.

— А теперь вам стало совсем худо? — спрашивает он, подходит ко мне (этакий здоровенный дядя в одной рубашке без пиджака), кладет свою ручищу мне на затылок, пихает мою голову между колен и держит меня в таком положении примерно с минуту. — Ну, а теперь откиньтесь на спинку стула и расслабьте мышцы, — говорит он, отпуская мою голову. — Сейчас вы получите чашку чаю, и вам станет легче.

Миссис О. наливает мне чаю. Я покрепче ухватываю чашку и блюдечко, боясь выронить их из рук, и спрашиваю, нет ли у нее двух таблеток аспирина. Она уходит на кухню и возвращается с лекарством. Я проглатываю таблетки и принимаюсь за чай. Он довольно жидкий и теплый. Двое олифантовских мальчишек с диким визгом врываются в дом со двора, но мистер О. тотчас поворачивает их обратно и выставляет за дверь.

— Должно быть, миссис Росуэлл была так потрясена несчастьем, что не смогла вам позвонить, — говорит миссис О. — У вас ведь там есть телефон?

Да, у нас в магазине есть телефон. И прошло уже целых четыре часа с тех пор. Как это случилось. Вполне достаточно времени, чтобы позвонить. Я прекрасно это понимаю, и мистер и миссис О. понимают тоже.

— Может быть, вы хотите позвонить от нас? — спрашивает мистер О. — Пожалуйста, звоните, не стесняйтесь.

— Спасибо, — говорю я. — Сейчас позвоню.

«А что, если она умрет? — думаю я. — Что, если она умерла? Что, если сейчас, в эту самую минуту, я уже вдовцом и только не знаю об этом? Снова стал свободным...»

Я допиваю чай, и мистер О. ведет меня в прихожую, где на маленькой полочке стоят телефон.

— Номер вы знаете?

Я отрицательно качаю головой, и он начинает перелистывать, справочник. Потом берет трубку, называет номер, ждет и наконец говорит:

— Больница? Одну минутку. — И протягивает трубку мне. — Вот, говорите.

— Хэлло! Я хочу справиться о миссис Браун. Ее доставили сегодня днем. Несчастный случай, выкидыш... Что? Это говорит мистер Браун. Меня зовут Виктор Браун, а ее Ингрид... Да, да, правильно.

Я оглядываюсь, но мистер О. уже ушел. Стою, держу трубку, жду. В углу у входной двери детский педальный автомобильчик и трехколесный велосипед, а на площадке лестницы — большой резиновый мяч. Мне нравится, как отделана у них прихожая: стены оклеены светло-коричневыми обоями, а потолок — темно-синими с крошечными звездочками. По-моему, мистер О. все делает сам. Я толком не знаю, какая у него профессия, но по всему видно, что на жизнь им хватает. Они славные люди. Славные, положительные, спокойные и счастливые...

— Хэлло!

— Да?

— К сожалению, у нас пока еще нет сведений, мистер Браун. Миссис Браун еще находится в родильном отделении.

— А когда вы будете знать?

— Позвоните примерно через час. Или зайдите сюда и подождите. Тогда мы сообщим вам сейчас же, как только получим сведения.

— Хорошо, спасибо. Я зайду.

«Небось удивляется, почему меня до сих пор там нет», — думаю я, возвращаясь в столовую, где моего сообщения ждут мистер и миссис О.

— Я уверена, что все будет в порядке, — говорит миссис О. — У меня тоже был раз выкидыш, и даже в больницу не увозили. А потом двоих ребятишек родила, так что, видите, мне этот выкидыш ничуть не повредил. И у Ингрид была ведь еще не очень большая беременность?

Она, конечно, не подозревает, что Ингрид была уже на третьем месяце, когда мы с ней поженились, думаю я и говорю:

— Нет, не очень большая. — И предпочитаю дальше не уточнять.

— Все будет в порядке, — повторяет миссис О., — вот увидите.

— Вы теперь поедете туда? — спрашивает мистер О., и я киваю:

— Да, я сейчас, пожалуй, поеду.

Он встает.

— Я подвезу вас на машине, — говорит он.

— Большое вам спасибо.

— Через пять минут будем там, — говорит он. — В таких случаях не очень-то приятно изнывать на остановке, дожидаясь автобуса.

— Да, конечно. Очень вам признателен.

— Может, еще чаю выпьете? — спрашивает миссис О. — Небось ничего не ели? Куда вы помчитесь на голодный желудок? Все равно там ждать придется.

— Я не хочу есть, спасибо большое.

— Обождите минутку, я сделаю вам бутерброд.

— Спасибо, но, право, мне сейчас кусок не идет в глотку.

Мистер О. завязывает галстук и натягивает пиджак. — Ну, тогда пошли, — говорит он. — Прокачусь с вами в город.

В справочной дежурит другая женщина — не та, что подходила к телефону. У той был приятный звонкий голосок, а эта разговаривает так, словно набила полный рот липкими конфетами и едва-едва проталкивает между ними слова, — с трудом можно разобрать, что она там лопочет.

Объясняю ей, кто я такой и зачем пришел, и она предлагает мне обождать в приемной — по коридору направо. Прохожу в этот большой высокий зал со стеклянным потолком и длинными скамейками, обитыми голубой кожей, сажусь. Смутно припоминаю, что был здесь однажды еще мальчишкой. Смотрю на бронзовые дощечки с именами всех местных заправил, которые жертвовали деньги на постройку этого крыла, потом перевожу взгляд па двустворчатые двери с надписью: «Скорая помощь». Кажется, это было в тот раз, когда я рассек себе лоб, свалившись с изгороди, и, наверно, я сидел здесь и дрожал весь, от макушки до пяток, воображая, какие ужасы готовятся для меня там, за этими, похожими на иллюминаторы стеклами. За дверью горит свет, но в приемной, кроме меня, никого нет. Вероятно, они там всегда наготове — на всякий случай. Кто-то может позвать на помощь, и они всегда начеку.

«Неужели она умрет? — снова мелькает у меня в голове. — Неужели она умрет и унесет с собой ребенка? Неужели этим все должно было кончиться?..» — А еще говорят, что в жизни есть свой порядок и смысл. Что все предначертано. Как же это было предначертано? Чтобы я влюбился в нее, а потом разлюбил, но и после этого желал ее настолько сильно, что сделал ей ребёнка и поставил нас обоих перед необходимостью пожениться — и всё это для того, чтобы она потом упала с лестницы и убила себя и ребенка и сделала меня снова свободным? Какой же в этом, смысл? Разве только тот, чтобы заставить меня после этого всю жизнь думать, что это я убил ее, что если бы в ту ночь, в парке, я не позволил себе лишнего, она сейчас была бы жива?

Я не желаю ей смерти. Я не люблю ее, но я не желаю ей смерти.

От больничного запаха меня начинает мутить. Голова разламывается по-прежнему, аспирин не помог. Не люблю я больниц. Меня, как, вероятно, и других людей, пугает вид больных, пугает чужая боль, которая заставляет чувствовать свое превосходство. Усаживаюсь боком на скамейку, ставлю на нее ногу, опираюсь локтем о спинку и, примостившись так, хочу положить голову на руку.

— Мистер Браун?

Я вскакиваю. Она подошла так неслышно на своих каучуковых подметках. Я смотрю на эту маленькую темноволосую женщину в очках и белом расстегнутом спереди халате, под которым темное платье.

— Да.

— Я доктор Паркер. Я только что была у вашей жены.

— Как она?

— Лучше, чем можно было ожидать. Она очень натерпелась сегодня, потеряла много крови, но мы сделали ей вливание, и теперь всё будет в порядке. К сожалению, мы не могли спасти ребенка, хотя делали все, что в наших силах.

— Я понимаю. — Я опускаю глаза в пол.

— Вы давно женаты?

— Три месяца.

— Вот как... Вы...

— Она уже была беременна, когда мы поженились.

— Понятно. Ну, она поправится, и у вас будут еще дети. 3а этим дело не станет.

— Могу я повидать ее? — спрашиваю я как-то автоматически, словно уверен, что она ждет, чтобы я это скажу. Сам я даже не знаю, хочу ли я сейчас видеть Ингрид, и, пожалуй, чувствую некоторое облегчение, когда доктор Паркер говорит:

— Сегодня лучше не стоит.

Я боюсь увидеть Ингрид в таком плачевном состоянии. А вдруг мне станет противно, и она это заметит.

— Ее мать только что ушла, — говорит доктор Паркер. — Боюсь, что ее посещение не принесло пользы больнице. Несколько экзальтированная особа. Вашей жене нужно сейчас уснуть. Если бы вы пришли пораньше...

— Я ничего не знал.

— Но это произошло еще днем.

— Я был на работе. Узнал только, когда вернулся домой.

— Неужели ваша теща не оповестила вас?

— Я узнал от соседей. Меня-то она оповестила бы в последнюю очередь.

Доктор Паркер смотрит на меня молча, и я встаю.

— Завтра утром можете позвонить нам, а вечером, в семь часов, придете навестить вашу жену.

— Если она не придет.

— Ну, вы пользуетесь преимущественным правом.

Она провожает меня до двери.

— Вы можете передать ей, что я был здесь и что я пришел, как только узнал?

— Могу. Больше вы ничего не хотите ей передать?

Я качаю головой.

— Да нет, пожалуй. Скажите ей, чтобы она не расстраивалась из-за ребенка. Я еще как-то не успел освоиться с мыслью, что стану отцом.

Когда я выхожу за ворота больницы, с холма вниз ползет автобус, и я припускаюсь бегом и успеваю вскочить в него на остановке. Поднимаюсь наверх. Я как-то не очень огорчен потерей ребенка, потому что он ведь не успел еще стать настоящим. Это не было одушевленное существо, и я не могу жалеть, что лишился его. И тем не менее меня приводит в содрогание мысль о том, что со временем это могло бы стать человеком, а теперь его прикончили — трахнули об лестницу, расшибли в лепешку, и нет его. «Она очень натерпелась сегодня», — сказала эта докторша. Я закрываю глаза и вижу перед собой Ингрид: ноги у нее раскинуты, и хирурги извлекают из нее это кровавое месиво.

В автобусе воняет бензином и табачным перегаром, он почти пуст, несётся с холма, подпрыгивая и раскачиваясь во все стороны и вытряхивая из меня все кишки. Внезапно тошнота подступает у меня к горлу и я покрываюсь холодным потом. Сбегаю вниз, выскакиваю из автобуса, когда он замедляет ход на повороте, и бросаюсь через дорогу в общественную уборную. Нашариваю в кармане пенни, вхожу в одну из кабинок, и треск захлопнувшейся за мной дверцы эхом отдается во всех углах. Мне кажется, что все, собравшись воедино, одним махом обрушивается на меня: женитьба, Ингрид, которую я не люблю, мамаша Росуэлл, ссоры и свары и теперь этот выкидыш, и тошнота, и головная боль... Я наклоняюсь над унитазом и корчусь, и корчусь, и тужусь так, что душа расстается с телом, и наконец меня рвет. И я говорю громко:

— А, к чертовой матери, к чертовой матери, будь все трижды проклято, и катитесь вы все... — И повторяю это до тех пор, пока мне уже нечем больше рвать и слов больше нет, и я выпрямляюсь, весь дрожа, и чувствую только холод и пустоту внутри.

Вероятно, я произвел довольно много шума, потому что, когда я выхожу, служитель уже поджидает меня.

— Не следует так много принимать, если не можешь удержать, — говорит этот говночист, которому тоже хочется, как и всем на свете, сунуть нос не в свое дело и хоть кому-нибудь прочесть мораль.

Я спокойно шагаю мимо него и говорю:

— Поди ты... знаешь куда, — и выхожу из уборной.

Он что-то орет мне вслед, но я не обращаю внимания.

Я никак не могу решить, куда мне идти: к Росуэллам или к себе домой. Сначала совсем было решаю никогда больше не возвращаться к Росуэллам, после того, что произошло, но потом думаю, что Ингрид и так здорово натерпелась и я не имею права причинять ей еще новые терзания. Пусть сначала выпишется из больницы, а там посмотрим. Некоторое время я просто брожу по городу: чувствую, что должен пойти домой, к Старикам, и рассказать им все, и понимаю, что могу рассказать только с чужих слов, а они захотят узнать подробности, которых я и сам не знаю, и тогда все выплывет наружу, а я сейчас просто не в состоянии во всем этом копаться. В конце концов я все же направляюсь к моим старикам, но потом решаю, что у меня мало времени и лучше зайти завтра, после того как побываю в больнице, и поворачиваю обратно, добираюсь до Росуэллов, вхожу в дом и застаю мамашу Росуэлл в беседе с миссис Олифант: она повествует ей о, том, что произошло, вернее, о том, что она по этому поводу думает. На столе у них чайник. На мамашу Росуэлл страшно взглянуть — такое у нее безобразное, опухшее от слез лицо.

Мамаша Росуэлл не глядит на меня, но миссис О. говорит:

— А вот и Виктор. Ну, как Ингрид, Виктор?

— Я ее не видел, — говорю я, бросая выразительный взгляд на мамашу Росуэлл и стараясь, чтобы он не укрылся и от миссис О. — Я пришел слишком поздно. Она уже спала.

Мамаша Росуэлл внезапно начинает рыдать, и слышать эти звуки и видеть, как искажается ее лицо, когда она перестает владеть собой, просто невыносимо.

— Чего бы я только не дала, чтобы Ингрид никогда не встретилась с ним! — прорывается сквозь рыдания ее вдавленный голос, и миссис 0. говорит:

— Успокойтесь, успокоитесь, Эстер. Вы же знаете, что Вик здесь совершенно ни при чем. Это с каждой женщиной может случиться.

Я стою возле двери и чувствую, как меня начинает трясти от бешенства и кровь отливает от лица. Если бы не взгляд миссис О., который удерживает меня на месте, мамаше Росуэлл могло бы сейчас не поздоровиться. Но я выхожу из комнаты, поднимаюсь к себе в спальню и принимаюсь шагать там из угла в угол. Я все еще дрожу с головы до пят и во весь голос осыпаю мамашу Росуэлл самыми грубыми ругательствами, какие только подворачиваются мне на язык.

II

Ночью я слышу, как к дому подъезжает автомобиль, и утром вижу, что приехал мистер Росуэлл. Ему она, как видно, успела сообщить, в то время как мне не удосужилась даже позвонить по телефону. Только его приезд и удерживает меня от того, чтобы расплеваться с ней окончательно, уложить свое барахло и убраться отсюда восвояси. Ему, должно быть, удалось немного утихомирить ее и вразумить. И каких бы гадостей она ему про меня ни напела, с виду его отношение ко мне ничуть не изменилось. Он держится совершенно так же, как держался прежде, во время своих наездов домой, — спокойно, вежливо, дружелюбно. С ним как-то всегда чувствуешь себя человеком, и это снова заставляет меня пожалеть о том, что он так редко бывает здесь.

Во всяком случае, на этот раз он берет отпуск на неделю и остается дома до возвращения Ингрид из больницы. Она должна была бы пробыть там дней десять-пятнадцать, но ей разрешают выписаться раньше при условии, что она будет на первых порах очень беречься. Но время бежит, и мистер Росуэлл должен вернуться к своим делам, а у нас все опять идет по-старому, только хуже. Порой мне кажется, что это какой-то сон, и я жду, что он кончится и мы возвратимся к нормальной жизни. Мамаша Росуэлл почти не разговаривает со мной, и я, конечно, адресуюсь к ней только в самых крайних случаях.

Зато Ингрид теперь еще больше действует мне на нервы. Прошло уже три месяца, как она выписалась из больницы, а ее мамаша продолжает напоминать ей, что она еще очень слаба и не должна утомляться, и все твердит: не усердствуй, не усердствуй, и Ингрид совершенно распустилась и сидит целыми днями в кресле — можно подумать, что она уже при последнем издыхании. Мне теперь от нее ни тепло ни холодно: днем она возлежит в кресле, словно какой-нибудь инвалид на пляже в Скарборо, и только мозолит мне глаза, а ночью в постели держит меня на расстоянии. Это тянется так долго, что я посоветовал ей однажды повесить себе на спину плакат: «Не кантовать, легко бьющееся!»

— И долго так будет продолжаться? — спрашиваю я ее как-то вечером, когда она снова оказывает мне весьма холодный прием. — Тебе, знаешь, придется кончить эту бодягу рано или поздно.

— Что это значит «кончить бодягу»?

— То самое и значит. Ты же не можешь валять дурочку всю жизнь из-за того, что у тебя был когда-то выкидыш.

— Значит, ты считаешь, что я притворяюсь?

— Может быть, ты сама этого не понимаешь. Мне кажется, ты с помощью своей мамаши довела себя до такого состояния, что тебе мерещится, будто ты еле жива. И мне это, признаться, надоело.

— Как всегда, ты, конечно, думаешь только о себе, — говорит она. — Никогда ни малейшего сочувствия ко мне.

— Я, кажется, женился на тебе, когда с тобой случилась беда, не так ли? После твоего выкидыша прошло уже три месяца, и, по-моему, я бы уже мог приблизиться к тебе, не чувствуя себя при этом похабным старикашкой.

Она садится на постели отчужденная, с каменным выражением лица — совсем как у ее мамаши. Если бы она знала, как она сейчас похожа на мать и как ее мать мне ненавистна, она, пожалуй, поостереглась бы напускать на себя эту дурь.

— Если ты не в состоянии думать ни о чем другом, — говорит она, — тебе следует научиться владеть собой.

Она изрекает это таким тоном, что, право, кажется, будто эти слова произносит не она, а ее мать. Я гляжу на нее во все глаза: неужели это та горячая девчонка, с которой мы, бывало, такое вытворяли в парке? Я не могу понять, что с ней сталось.

— И до каких это пор? — спрашиваю. — Пока твоя мамаша не даст тебе разрешения? Ты же знаешь, чего хочется твоей матери, знаешь прекрасно. Или ты настолько тупа, что даже этого не понимаешь? Ей хочется добиться, чтобы я выкинул что-нибудь такое, после чего она могла бы заставить тебя потребовать развода. Ну что ж, она выбрала очень правильный способ, имей в виду. Я ведь мог бы в два счета смотаться отсюда, еще когда ты свалилась с лестницы. Думаешь, это было легко — вернуться сюда после того, как твоя мать так со мной обошлась?

— Почему же ты все-таки вернулся?

— Потому что ты моя жена, и тебе и так было тогда нелегко, и мне не хотелось причинять тебе еще новые страдания.

— Чрезвычайно великодушно и благородно с твоей стороны, — говорит она так ядовито, словно не верит ни единому моему слову.

— Может, ты лучше знаешь почему?

— По-твоему, значит, я должна кланяться тебе в ноги за то, что всякий порядочный муж сделал бы на твоём месте?

Честное слово, мне хочется ей врезать! С каждым днем это желание все чаще возникает у меня, а ведь я ни разу в жизни не поднял руки на женщину.

— Нет, не должна. Это я, по-видимому, должен ползать перед тобой на коленях, чтобы заставить тебя сделать то, что каждая нормальная жена делает для мужа. Так вот, я тебе прямо говорю: мне это надоело. Я старался, как мог, наладить нашу жизнь, но если мы муж и жена, значит, мы муж и жена, и я не намерен быть здесь просто нахлебником, которому в виде особой милости разрешается делить с тобой ложе при условии, что он будет держать руки при себе.

Ну и так далее и тому подобное, снова и снова. И конечно, это не приводит ни к чему, разве что нам еще больше хочется выцарапать друг другу глаза и плюнуть на все.

Нетрудно понять, что все эти мелкие стычки, накапливаясь, проторяют дорогу крупному скандалу. И теперь он уже близок.

Началось все как будто из-за новой шубки для Ингрид. В малом часто заключено большое, более значительное, чем может показаться с первого взгляда. У Ингрид гардероб битком набит всяким барахлом, это я нисколько не преувеличиваю. Вероятно, до замужества она весь свой заработок тратила на тряпки. Словом, еще одна шубка необходима ей не больше, чем мне еще одна теща, и к тому же мы с ней вроде как уже договорились воздерживаться пока от лишних трат и откладывать каждый пенни, чтобы со временем поселиться отдельно. И вдруг теперь мамаша Росуэлл начинает её подзуживать, добиваться, чтобы она выбросила мои пятнадцать фунтов на эту шубу, без которой она распрекрасно может обойтись. Примерно это я ей и выкладываю, после чего силы воюющих сторон мгновенно распределяются следующим образом: мамаша Росуэлл — по одну линию фронта, я — по другую, а Ингрид — посредине. В этот вечер я как раз собирался повести Ингрид в кино и теперь спрашиваю, хочет ли она пойти, все еще надеясь, что мы успеем смотаться туда, прежде чем начнется свара. В ту же секунду ее мать заявляет, что сегодня по телевизору будет та передача, которую Ингрид хотелось посмотреть.

Итак, перед нами дилемма: либо кино, либо телевизор. Во всяком случае, так это выглядит. Но я чувствую, что сейчас должно решиться кое-что другое: либо мамаша Росуэлл, либо я. Пора наконец Ингрид дать своей матери почувствовать, что у нее есть муж и она в первую очередь должна считаться с ним.

Но Ингрид жмется и не говорит ни да, ни нет, а я злюсь все больше и больше и наконец, не дождавшись, пока она на что-нибудь решится, принимаю решение сам — хватаю пальто и в ярости хлопаю дверью.

Меня еще трясет, когда я сажусь в автобус. Мне кажется, что я не успокоюсь, пока не разобью чего-нибудь, или не сломаю, или не смажу кому-нибудь по физиономии. С каким восторгом схватил бы я, кажется, мамашу Росуэлл за горло и душил бы, душил, пока ее безмозглые глазенки не вылезли бы из ее безмозглой головы. Не понимаю, что со мной творится. Никогда со мной этого не бывало. Я начинаю постигать, как человека можно довести до убийства.

III

Я уже поднимался по лестнице кинотеатра, нащупывая в заднем кармане мелочь, когда почувствовал вдруг, что меня сейчас вовсе не тянет смотреть картину. С ходу останавливаюсь, и какой-то тип налетает на меня сзади. Бормочу «извините!», поворачиваюсь и сбегаю вниз, стою на тротуаре и думаю: как же мне убить вечер? Перебираю в уме всех своих приятелей — интересно, что они сейчас делают? У меня всегда было много друзей, и мы неплохо проводили время вместе. Теперь я их почти всех растерял. Уже сколько месяцев ни с кем не встречался. Женитьба как бы изъяла меня из обращения. И притом, понимая, каким я должен им казаться кретином, я и не особенно рвался к встрече с ними. Начинает накрапывать дождь, и настроение у меня все падает и падает.

Бреду по улице, потом укрываюсь в проезде между двумя магазинами, который ведет в маленький, мощенный булыжником переулок. Минуты две-три пережидаю там дождь вместе с какой-то пижонкой в голубом плаще, которая явно поджидает своего хахаля. Он появляется почти тут же — высокий, широкоплечий блондин в коротком пальто — и уводит ее; взявшись за руки, они направляются в кино. Оглядываюсь, вижу вывеску, покачивающуюся над тротуаром в глубине переулка, прохожу под аркой и направляюсь к пивной.

За стойкой бара — платиновая блондинка в платье, похожем на кольчугу: оно все блестит и сверкает, отражаясь в осколочном зеркале, которое закрывает всю стену позади полок с пивными и винными бутылками и перевернутыми вверх дном кружками и стаканами. У блондинки нежная розовато-смуглая кожа и черная родинка на левой скуле. Не известно, конечно, какой у нее будет цвет лица в половине восьмого утра, когда в спальне адский холод и занавески на окне залубенели от мороза, но в таком виде, как сейчас, она мне нравится. Эта розовая смуглость окрашивает и ее шею и переходит дальше на грудь, туго обтянутую платьем, и я невольно думаю, что все, что ниже, что скрыто от глаз стойкой бара, тоже не хуже. Я сижу с полпинтой горького пива и наблюдаю за барменшей. Женщины такого сорта всегда волнуют мое воображение: прожженные, искушенные, умеющие постоять за себя. Такая, глазом не моргнув, поставит на место какого-нибудь сосунка вроде меня, но с настоящим парнем, который придется ей по вкусу, не станет ломаться и покажет, чего она стоит в постели. Она выходит из-за стойки, останавливается как раз возле меня, наклоняется и пытается достать что-то из-под стойки, и мой взгляд проникает за вырез ее платья, а мне сейчас в моем настроении это не слишком полезно. Вот, думаю, будь у меня много денег, я мог бы подцепить себе такую бабенку и все было бы в порядке. Получал бы свое без всяких осложнений, а любовь могла бы подождать, пока не появится настоящая девушка. А теперь все смешалось, запуталось к чертям собачьим, и не успеешь оглянуться, как ты уже увяз по уши в этой трясине, без всякой надежды на спасение. И снова — как часто теперь — у меня щемит сердце от тоски при мысли о том, что я женат, что я крепко пойман на крючок, и если бы даже та, настоящая девушка, которую я всегда искал, появилась сейчас вдруг передо мной и на лице у нее было бы написано: «Привет, Вик, я пришла!» — для меня было бы уже поздно. На мне чужое тавро.

И пока все это проносится у меня в голове, блондинка продолжает шарить под стойкой, а я не могу оторвать своих гляделок от выреза ее платья и при этом толком даже не вижу ничего. Что лишний раз показывает, в каком я нахожусь состоянии. Но тут она выпрямляется, и сверкание ее кольчуги отрезвляет меня. Я понимаю, что она перехватила мой взгляд и поймала меня с поличным. Но не могу же я сделать вид, будто вовсе и не глядел никуда, хотя, в сущности, даже ничего и не видел — так, мелькнуло что-то в первое мгновение. Поэтому я стараюсь твердо выдержать ее взгляд, будто какой-нибудь заправский пижон, и с минуту она смотрит на меня, смотрит холодно и жестоко — ну точно герцогиня на своего мальчишку-конюха, который забылся и позволил себе лишнее. Потом отворачивается, берется за ручку пивного насоса, и я вижу обручальное кольцо у нее на пальце.

— Зря ты заглядываешься на Мод,— произносит кто-то у меня за спиной. — Она обручена.

Оборачиваюсь и вижу Перси Уолшоу, который взбирается на соседний табурет.

— Не похоже, чтобы это могло ее остановить, Перси.

— Э, нет, — говорит он. — Не всегда можно судить по внешности. Мод добродетельна, как жена викария.

— А который же из вас викарий? — спрашиваю я, и Перси смеется, а блондинка в это время заходит за стойку и здоровается с ним. Перси, здороваясь, называет ее по имени.

— Как обычно? — спрашивает она.

И Перси кивает:

— Пожалуйста.

Она снимает с крючка высокую кружку и нацеживает полпинты крепкого. Я гляжу на Перси, который одним глотком убирает добрую половину.

— Почему это тебе налили в такую кружку?

— Я здесь постоянный клиент, друг мой. Они уважают постоянных клиентов.

Все тот же старина Перси, ничуть не изменился, думаю я. Мы с ним примерно одного возраста и некоторое время учились вместе в школе, а потом он уехал (был какой-то скандал, говорили, будто его выгнали за то, что он на переменке слишком активно приставал к одной девчонке, но я до сих пор не знаю, правда это или вранье). Так или иначе, он перевелся в какой-то пансион в одном из центральных графств. В школе мы крепко с ним дружили, со стариком Перси, а последнее время виделись не часто, но все равно оставались добрыми приятелями. Мне всегда нравилось в нем то, что он никогда не кичился своими деньгами, хотя и любил покутить. Я случайно узнал, что у них, дома семь спален, экономка и горничная, и после этого полюбил его еще больше за то, что он никогда этим не бахвалился и не задавался перед другими ребятами. Он нравился мне даже тогда, когда на него находила дурь, а он иной раз делался совсем как полоумный, это уж точно. Верно, потому, что у него слишком рано завелись деньги в кармане, а его старик мало его порол. И сейчас достаточно на него взглянуть, чтобы каждому стало ясно, что он набит монетой. Такой уж у него вид в этой клетчатой кепке и коротком полупальто с меховым воротником, за которое он явно отвалил никак не меньше тридцати фунтов. И насколько я понимаю, он, конечно, не пешком приперся сюда и не на автобусе приехал.

— Ну, как твоя трудовая жизнь, старина? — говорит он. — Давненько я тебя не видел.

По чести, следовало бы ответить: «Довольно погано», но я отвечаю банально:

— Да ничего, помаленьку.

— Все по-прежнему — с карандашом и линейкой?

— Нет, я теперь работаю в магазине. А ты как?

Перси допивает свою кружку и делает знак блондинке. Достает из кармана пригоршню серебра.

— Повторим?

— Не откажусь.

— Я теперь при деле, старина, — говорит он, заказав пива. — Пришлось в конце концов сдаться. Мои пытаются сделать из меня коммивояжера, и похоже, это им удастся. Мне, знаешь, нравится таскаться по стране и уговаривать народ делать заказы. Это как раз по мне. В каждом городе новая пивная. Деньги текут как вода. — Он пощипывает светлый пушок над верхней губой. — Вот почему я отращиваю эту пакость. Клиенты не любят иметь дело с юнцами.

Блондинка ставит перед нами кружки с пивом, и Перси расплачивается.

— Ну, за твое здоровье.

— За тебя, Перси.

Перси достает портсигар, и мы закуриваем.

— Что думаешь делать сегодня вечером? — спрашивает он. — Просто так заглянул сюда на часок?

— Да, просто так.

— Ты что такой хмурый, Вик? Какие-нибудь неприятности?

Я признаюсь, что чувствую себя довольно погано.

— Ну, знаешь, как это бывает, иной раз.

— Хм, — произносит он так, словно никогда в жизни не чувствовал себя погано, но не возражает из вежливости. — Волочишься за кем-нибудь понемножку?

Дальше увиливать нет смысла.

— Мне теперь уже поздно волочиться, Перси, дружище.

— Что значит «поздно»?

— Поздно, я женат.

Перси глядит на меня разинув рот.

— Быть того не может! Ах ты хитрец! И давно?

— Да примерно с полгода назад.

— И ты уже сидишь в пивной повесив нос? — Он покачивает головой. — Это поразительно, что женитьба может сделать с хорошим человеком.

— Ладно, Перси, кончай!

— Даже чувство юмора убивает.

— У меня есть чувство юмора, черт подери, когда есть настроение шутить, — говорю. — А сегодня у меня его нет.

— Все осточертело, так, что ли?

— Да, сыт по горло.

— Ну и ну... — Перси отхлебывает пиво и пытается сдуть пену со своих воображаемых усиков. — Я полагаю, что священный долг дружбы, повелевает мне спасти моего старого школьного товарища от такой хандры. Я сам немного не в своей тарелке сегодня. Назначил было свидание, и в последнюю минуту сорвалось. Может, закатимся куда-нибудь, а?

По-моему, это неплохая идея. Я только что сидел и думал: где-то сейчас все мои дружки, и вот судьба посылает мне Перси, а уж если кто и может заставить меня немножко забыться, так это он. Вынимаю бумажник, проверяю, сколько там. Вижу: остался еще целый фунт.

— Идет, Перси, двигай, я за тобой.

— Пошли, — говорит Перси. Он опрокидывает остатки пива и ждет, пока я прикончу свое. — Сюда идем,— говорит он, хлопая меня по плечу. — Экипаж подан.

Перед входом в пивную на булыжной мостовой стоит двухместная спортивная машина — какой марки, я не могу разобрать в темноте.

— Славная машина, — говорю я, опускаясь на низкое, похожее на люльку сиденье.

— Нравится? — не без гордости спрашивает Перси. — «Триумф ТРЗ». Я выклянчил, ее у моего старика, когда отправился в первую поездку. Он хотел купить «хумбер» или «остин». Считал, что это будет солиднее, но мне удалось его переупрямить.

Ну, конечно, так же, как это тебе удавалось всегда, всю жизнь, сукин ты сын, думаю. Но машина и в самом деле недурна...

Он нажимает на стартер и мотор рычит, словно в него забрался тигр. Меня пробирает дрожь восторга от этой мощи. Мне даже немножко завидно, что за баранкой не я, а Перси.

— Был когда-нибудь в «Отдыхе монаха»? — спрашивает он, и я говорю, что не был. — Это новый кабак на Бредфордском шоссе... Сила! С него и начнем. — Он жмет на газ, мотор ревет — того и гляди, лопнут стекла. — Смотри, чтобы шляпа не слетела.

Теперь, когда я это вспоминаю, мне кажется, что за три часа мы перепробовали либо почти во всех кабаках Уэст Райдинга — две кружки там, еще две здесь, — и всякий раз рука Перси ложилась мне на плечо и я слышал: «Кончай, двигаем дальше», пока я не потерял счет стойкам, к которым мы приваливались, людям, с которыми мы трепали языком, пивным кружкам, которые мы опоражнивали, и ватер-клозетам, в которых мы от этого пива освобождались. В одном баре в Лидсе Перси совсем было столковался с двумя довольно потасканными девицами, хлеставшими джин, — им, пришлись по вкусу его похабные анекдоты и манера сорить деньгами, — но все же вовремя сообразил, что машина у него двухместная, да и я как-никак женат и себе не хозяин.

— А ведь, пожалуй, действительно надо было взять «хумбера», — говорит он, когда мы выходим и усаживаемся в машину, чтобы отчалить от этого кабака и взять курс на другой.

Последние часы перед закрытием застают нас где-то на Xeppoгeйтском шоссе, в залитом огнями придорожном ресторане, где вся обстановка сделана из какого-то желтого дерева с металлическими украшениями, а люстры — из нержавеющей стали. Мы выходим оттуда, спускаемся по ступенькам и прокладываем довольно извилистый путь между стоящими на подъездной аллее машинами. Оба мы не особенно твердо держимся на ногах, и Перси, плюхнувшись на сиденье и захлопнув дверцу, внезапно разражается хохотом. И не хохотом даже, а тихим безудержным смехом, как бывает, когда сам не знаешь, чему смеешься, а остановиться нет сил.

— Как ты себя чувствуешь, Вик? — спрашивает он.

— Окосел, Перси, дружище, — говорю я. — Пьян в дымину.

И вдруг меня тоже начинает разбирать, и теперь уже мы оба покатываемся на сиденьях, давясь от смеха, и в горле у нас булькает словно вода в водопроводе, и у меня даже начинает болеть под ложечкой.

Когда нам наконец удается с этим справиться, Перси говорит:

— Ну что ж, похоже, надо поворачивать к дому. Где это мы находимся?

— Где-то неподалёку от Хэррогейта, должно быть.

— В первый раз слышу, — говорит Перси, и мне становится немного не по себе, когда он трогает машину и мы начинаем приближаться к шоссе.

— Ты хорошо себя чувствуешь, Перси? — спрашиваю я его. Как-никак мы сидим в быстроходной машине, а Перси, даже когда он трезв как стеклышко, парень шалый.

— Как нельзя лучше! — говорит Перси. Он так наклоняется над баранкой, что макушка его кепки касается ветрового стекла. — В какую сторону нам ехать?

— Не знаю.

— А с какой стороны мы приехали?

— Кажется, с той. Слева.

— Ладно, тогда поедем направо. По мне, все дороги хороши! Он сворачивает на шоссе, включает прямую передачу и дает газу. Словно чья-то гигантская рука прижимает меня к спинке сиденья, и мы с бешеной скоростью мчимся вперед. От испуга я начинаю немного трезветь. Я никогда не испытывал страха в автомобиле, но сейчас мне страшно. Некоторое время я креплюсь, стиснув зубы, упершись ногами в переднюю стенку кузова, но наконец больше молчать не в силах.

— Полегче, Перси.

— Чего? — спрашивает Перси.

— Я говорю — полегче. Сейчас езда не то, что днем. Темно, ты же понимаешь.

Перси смеется и, обогнав тяжелый грузовик-контейнер — экспресс с прицепом, подрезает ему нос. На мгновение я уже вижу нас обоих под колесами грузовика. Мы мчимся по узкому шоссе, по обеим сторонам — каменные ограды.

— Имеешь какое-нибудь представление, где мы находимся? — спрашивает Перси.

— Черта с два! — отвечаю я обалдело. — А ты разве не знаешь?

— Уже минут десять, как ни беса ни пойму! — орет он, страшно довольный собой. — Где-то свернул не туда!

— Если мы будем мчаться так, как угорелые, то перемахнем шотландскую границу раньше, чем сообразим, куда нас занесло. У меня, знаешь, сегодня было довольно паршиво на душе, но я все-таки пока еще не хочу дать дуба.

Я начинаю думать об Ингрид — как она будет ждать меня, а я так и не появлюсь. Придет полиция и сообщит ей. Интересно, заплачет она или нет? А мать, отец, Крис...

— Дать дуба? — повторяет Перси. — Что это вдруг? Или ты боишься?

— Да, боюсь. Темно же, черт дери, и дороги, ты не знаешь, старик.

— У нас сильные фары, — преспокойно говорит он, и мы мчимся дальше в черный мрак.

Да, конечно, фары сильные, спору, нет, но такая тьма — вещь коварная. Какие-то тени прикидываются реальными предметами, а реальные предметы возникают там, где только что ничего не было...

Свет фар на мгновение выхватывает из мрака дорожный знак.

— Осторожнее, Перси, ради бога, сейчас будет поворот, крутой поворот... — Больше я ничего не успеваю сказать, зажмуриваюсь, стискиваю зубы и готовлюсь к страшному удару, когда высокая каменная стена вырастает прямо передо мной в луче фары. Перси круто поворачивает баранку, и меня отбрасывает в сторону. Я слышу скрежет металла о камень где-то сбоку, и машина останавливается.

Несколько секунд сижу не двигаясь, опустив голову. Сердце у меня тарахтит как электрический движок, а руки дрожат, словно былинки на ветру. Мы никоим образом не должны были уцелеть, и мне все еще не верится.

Перси выскочил из машины, как только она остановилась, и обежал ее кругом. Теперь он возвращается, садится за баранку.

— Всего бы на фут, — говорит он. — На какой-то паршивый фут правее, и все было бы в порядке.

Я молчу. Он запускает мотор, включает заднюю скорость и отводит машину от стены. Затем снова выскакивает из машины, снова обходит ее, наклоняется к моему окну, и я опускаю стекло.

— Левое крыло в лепешку, — сообщает он.

Его крыло мало меня беспокоит, я думаю о собственной целости.

— Но, конечно, могло бы быть и хуже. Колеса вертятся, и то ладно. — Он залезает в машину. — Надо поскорей смываться, пока дорожная инспекция не наделала нам хлопот.

Я хватаю его за руку, прежде чем он успевает включить зажигание.

— Постой! С меня на сегодня хватит. — Я пытаюсь засмеяться, получается довольно фальшиво. — Когда здесь может быть автобус?

Перси негромко деликатно фыркает и начинает барабанить пальцами по баранке.

— Какой-то паршивый, несчастный фут, — говорит он, помолчав. — На фут бы правее, и мы бы проскочили. Надо же, чтоб так не повезло!

— А по-моему, нам зверски повезло, — говорю. — На фут левее, и тебе утром пришлось бы соскребать меня со стены.

Перси поворачивается, смотрит на меня.

— Ты в самом деле крепко напугался?

— Я думал, что всему конец, Перси. Надеюсь, мне не скоро доведется еще раз испытать нечто подобное.

Перси шарит рукой в карманчике чехла на правой дверце.

— Обожди-ка. У меня, кажется, есть то, что тебе нужно... Где же это? Ага! — Он достает металлическую фляжку, отвинчивает пробку и протягивает фляжку мне.— На-ка, глотни.

— Что это?

— Коньяк.

— Пожалуй, с меня уже довольно...

— Давай, давай. Сейчас это тебе полезно.

Отхлебываю немного из фляжки, и в эту минуту Перси подталкивает дно фляжки вверх, и коньяк льется мне прямо в глотку. Я, поперхнувшись, кашляю.

— Ну как?

— Жжет, как огнем.

— Сейчас это пройдет, и почувствуешь приятную теплоту в животе. И море будет по колено.

Он обтирает горлышко фляжки ладонью, отхлебывает и произносит: «У-ух!» Завинчивает фляжку и сует ее обратно в карман чехла. Рука его снова тянется к зажиганию...

— Ну как, поехали?

— Обожди секунду. — Я отворяю дверцу.

— Ну, что еще?

— Помочиться надо.

— Валяй. А я подам назад и погляжу на этот знак. Правильно, — говорит он, когда я снова залезаю в машину. — Теперь я знаю, где мы находимся. В два счета будем дома.

— Можешь не торопиться, Перси, старина, — говорю я ему. — По мне, будем кататься хоть до утра.

Перси смеется.

Он все еще продолжает смеяться, когда высаживает меня из машины перед домом Росуэллов, и, крикнув что-то на прощание, уносится прочь, словно огромная летучая мышь, вырвавшаяся из преисподней.

IV

Я не очень-то твердо стою на ногах. Коньяк снова привел в действие весь проглоченный ранее алкоголь, и я опять пьян, пьян основательно. Только теперь на другой манер: меня больше не разбирает пьяный смех, я гадко, злобно, зловредно пьян и готов лезть в драку — было б только с кем. Сквозь шторы в гостиной пробивается свет — значит, меня ждут. Кто-то должен ждать, так как у меня нет ключа. У меня никогда не было ключа от этого дома. Ну, мамаша-то Росуэлл в такой чай, должно быть, благополучно почивает и не будет путаться под ногами, а если Ингрид вздумает читать мне мораль по поводу того, что я являюсь домой в полночь и под мухой, что пусть только попробует, посмотрим, что получится. Да, сегодня мы досмотрим.

Но когда я останавливаюсь на пороге, щурясь от яркого света, — передо мной эта, старая сука собственной персоной.

— А Ингрид уже легла? — несколько опешив, спрашиваю я.

— Она легла час назад. И я бы давно легла тоже, если бы не была вынуждена дожидаться вас. Вам известно, сколько сейчас времени?

Мне это известно, но я бросаю взгляд на небольшие часы из поддельного мрамора, стоящие на каминной полке.

— Без десяти двенадцать.

— Вот именно, без десяти двенадцать, а люди не могут лечь спать — вынуждены ждать, когда вы соизволите вернуться домой.

По некоторым признакам — как она опустила глаза и поджала свои пухлые губки — я вижу, что эта тирада была подготовлена заранее. Ну что ж, ладно, думаю, видно, тебе этого хочется. Я ведь тысячу раз мысленно повторял про себя все, что выскажу ей когда-нибудь напрямик, и могу произнести это даже во сне. Я же давно мечтай о том, чтобы сцепиться с ней как следует и свести счеты. И если ей сейчас этого хочется, она свое получит.

Пуская снежный ком катиться под гору, я чувствую странное облегчение, словно огромная тяжесть спала с моих плеч.

— Домой? — говорю я. — Вы это всерьез? Неужто вы воображаете, что для меня здесь дом? Да у меня даже нет от этого дома ключа. Будь у меня ключ, вам бы не пригнулось меня ждать. Но я здесь просто нахлебник, и уж вы никогда не дадите мне об этом забыть.

Я наблюдаю, как она вскидывает голову. Это делается столь величественно, что на нее просто неловко смотреть. Интересно, как далеко придется мне зайти, прежде чей она бросит выламываться и покажет, какая она обыкновенная вульгарная мещанка.

— Обзаведитесь сначала собственным домом и вы получите возможность поступать, как вам заблагорассудится, — говорит она. — А тот, кто живет в моем доме, доложен, я надеюсь, считаться с моим укладом. Даже если он был воспитан в иных условиях. — И она поднимается, вбирает вязанье и оправляет юбку на своих жирных ягодицах.

— Обзаведешься тут собственным домом, как же! Ни купить, ни снять дом я не могу. По моим подсчетам, году этак в шестьдесят восьмом мы, может, и выберемся отсюда.

— Вы, по-видимому, не испытываете ни малейшего чувства признательности за то, что я позволила вам поселиться здесь, — говорит она.

— У вас все шиворот-навыворот, — говорю я ей. — Это мы сделали вам одолжение, поселившись здесь, потому что вы никак не хотели расстаться со своей драгоценной дочуркой. Ладно, успокойтесь. Мне все это осточертело не меньше, чем вам. Постараюсь освободить вас от своего присутствия при первой же возможности.

— А эта возможность, как я поняла из ваших слов, представится еще очень не скоро?

Я в это время пытаюсь отделаться от своего плаща — у меня что-то не ладится с пуговицами. Замечаю, что она весьма пристально наблюдает за мной исподтишка.

— Как только Ингрид оправится и вернется на работу, мы сможем откладывать больше. Тогда и подыщем себе что-нибудь.

— Не думаю, чтобы Ингрид захотела вернуться на работу. Она, так же как и я, считает, что муж должен содержать жену, если он хоть на что-нибудь годен.

Для меня это новость. В том-то и беда, что я никогда не знаю, где правда: то, что Ингрид говорит мне, или то, что она, по словам матери, говорит ей. И это меня бесит.

— Ну, так ей придется отказаться от таких фантазий. Если она хочет иметь собственный дом, должна помочь оплатить его. У меня нет папаши-миллионера. Может, вам такого хотелось для нее заполучить, а? С туго набитым карманом, чтобы она всю жизнь купалась в роскоши?

— Вы, во всяком случае, отнюдь не то, о чем я для нее мечтала.

— А женился на ней я. И будь я трижды проклят, если она не была до черта рада заполучить меня.

— А вы не можете обойтись без подобных выражений?

Я начинаю замечать, что мне как-то не удается одержать над ней верх, и это бесит меня еще больше. Вот я наконец выложил ей все напрямик, а она почему-то не реагирует. Ей и тут удается меня принизить и как-то обернуть все в свою пользу.

— Без каких это «подобных»? — спрашиваю.

— Без бранных выражений.

— А если мне это нравится? Если мне еще с сегодняшнего чаепития хочется браниться на чем свет стоит?

— Бранитесь где-нибудь в другом месте. Приберегите весь этот запас для ваших приятелей. Мне почему-то сдается, что они как раз того сорта, кому эта брань может прийтись по вкусу.

— Для моих приятелей? — повторяю я и слышу, как мой голос срывается на фальцет. — Можно подумать, что ваши приятели больно хороши! Шайка вонючих пижонов, карьеристов! А я вот, если хотите знать, только что был с парнем, у которого столько денег, что ни вам, ни вашим приятелям и во сне не снилось.

И тут я внезапно ощущаю легкий приступ тошноты. Верно, действует пирог со свининой, выхлопные газы и коньяк, выпитый после многих кружек пива. Устремляюсь к стулу и чуть не падаю, зацепившись за треклятый ковер.

— По-видимому, некоторую часть этих денег он употребил сегодня на выпивку?

— Да, я немного хлебнул. Не отрицаю.

— Немного? Ручаюсь, что не меньше дюжины пива.

— Ладно, я выпил дюжину. И с превеликим удовольствием. Может быть, это запрещено законом?

— Самое элементарное чувство порядочности должно было подсказать вам, что нельзя являться в таком состоянии домой, к жене.

— Так! Теперь, значит, у меня уже нет элементарного чувства порядочности, вот как? У меня его хватило, чтобы жениться на вашей Ингрид, когда она забеременела. Да-да, знаю, я виноват, но, между прочим, в этом деле, знаете ли, должны как-никак участвовать двое. И уж будьте уверены, она получила то, чего добивалась, когда я женился на ней. С ребенком или без ребенка, она выскочила бы за меня замуж в любую секунду.

— Она бы прислушалась к мнению других, если бы не была уже обесчещена.

— Вот это здорово! Вы, может, думаете, что я ее присуждал? Не беспокойтесь, не подвернись я, подвернулся бы кто-нибудь другой.

Сам знаю, что это не совсем так, но сейчас мне не до тонкостей. Моя задача — вывести мамашу Росуэлл из себя, и, кажется, я уже близок к цели.

Ее трясет от злости.

— Как вы осмеливаетесь делать такие грязные намеки по адресу моей дочери? Вы, жалкое ничтожество, являетесь в непотребном, виде в мой дом, словно в свой собственный, и пачкаете доброе имя девушки своим гнусным языком!..

Ну, теперь уж ее понесло, и похоже, она не скоро остановится, но неожиданно я сам заставляю ее умолкнуть: меня начинает мутить все сильнее, тошнота подкатывает к горлу, я внезапно наклоняюсь вперед, и меня рвет у нее на глазах прямо на ее распрекрасный кремовый ковер. Все происходит невероятно быстро и легко — никаких позывов, никаких судорог в желудке. Я вроде как бы икаю, и весь мой чай и пирог со свининой уже на ковре у моих ног в виде склизкой розоватой лепешки величиной с блюдце, нежной и пенистой, но с твердыми кусочками непереваренной пищи.

Мы оба, словно в столбняке, стоим над этой блевотиной и смотрим друг на друга. Рот мамаши Росуэлл широко разинут, и кажется, что вот теперь она даст мне жару, но, как видно, слова не идут у нее с языка. И тут то ли от пива, то ли бес знает от чего еще, но я вдруг прыскаю со смеха, а она, кажется, вот-вот упадет и, закатив глаза, с пеной на губах забьется на полу в припадке.

Я стою и думаю о том, какая она, в самом деле мерзкая старая свинья и как я ее ненавижу, и в эту минуту ее голосовые связки приходят в действие.

— Скотина! Грязная скотина!

Терпеть от нее такое — черта с два, и в другое время я бы нипочем не стерпел, но сейчас комизм положения заслоняет для меня остальное, и все, решительно все кажется мне нестерпимо смешным. Я чувствую новый приступ смеха и стараюсь его подавить, глотая слюну. Но ничего не помогает. Еще немного, и я, верно, лопну. И я валюсь на стул и хохочу. Я рычу от хохота. Мне кажется, я еще никогда в жизни так не смеялся, и только теперь мне открылось, до чего это приятно, до чего же это великолепно — дать себе волю и смеяться, смеяться, пока ты совсем не обессилеешь и у тебя не заболят от смеха кишки.

Я слышу, как мамаша Росуэлл взвизгивает, а затем дверь захлопывается за ней с таким треском, что дрожат стены и фарфоровая статуэтка падает с пианино на пол.

И теперь мне уже не так смешно, и через, некоторое время я с трудом, приподнимаюсь, закуриваю сигарету и усаживаюсь поудобнее, вытянув ноги так, чтобы не попасть в эту пакость на ковре. Я думаю о том, что следовало бы все это убрать, потому что одно дело — облевать ковер мамаши Росуэлл и совсем другое — заставлять ее за тобой убирать. Встаю, иду в кухню, достаю совок для угля и довольно сносно управляюсь с его помощью.

Мало-помалу начинаю ощущать, что мне не сидится на месте и настроение у меня весьма воинственное. Отчасти, верно, из-за пива, а отчасти потому, что как-никак меня держали на голодном пайке три-четыре месяца. Интересно, спит ли Ингрид, думаю, и не начнет ли она снова кобениться, если я сейчас поднимусь, лягу в постель и попробую ее обнять.

Встаю, швыряю сигарету в камин и тушу свет в кухне и в гостиной, бросив прощальный взгляд на ковер. Конечно, мамаше Росуэлл это не понравится, но ничего не попишешь. Мысль о завтрашнем дне как-то не беспокоит меня, я понимаю, что быть по-старому уже не может, но мне не хочется об этом думать. Единственное, чего мне сейчас хочется, — это забраться в теплую постель рядом с Ингрид и получить от нее ласку. Это как-то вдруг находит на меня, словно открытие какое.

Поднимаюсь наверх в спальню и начинаю раздеваться в полутьме — хватает и того света, который льется в дверную фрамугу с лестницы; поглядеть на постель мне даже в голову не приходит, пока я не остаюсь в одном нижнем белье. И тут я вижу, что одеяла сбиты, подушка смята, а Ингрид нет. Теперь вспоминаю, что, когда сидел в гостиной, до меня доносились сверху какие-то приглушенные голоса, но я не обратил на них внимания. Выхожу из спальни и стучу в дверь к мамаше Росуэлл.

— Ингрид!

Ответа нет.

Стучу громче.

— Ингрид!

Слышу голос мамаши Росуэлл:

— Уходите.

— Мне нужна Ингрид.

— Я не позволю моей дочери спать с таким пьяным подонком, — говорит эта старая сука.

— Вы не позволите что? — Это уж слишком. Я стучу в дверь кулаком. — Мне нужна моя жена. Пошлите ее ко мне, слышите, вы? Пошлите ее сейчас же!

За дверью перешептываются, затем раздается голос Ингрид:

— Ступай спать, Вик.

— А ты иди туда, где тебе положено быть.

— Я сегодня переночую здесь.

— Я войду и вытащу тебя из постели, если ты сама не придешь.

— Ты не можешь войти, дверь заперта.

— Заперта? — Дергаю за ручку. — Что, черт побери, ты из себя разыгрываешь? Ты слышишь меня? Я спрашиваю, какого черта ты это разыгрываешь?

Я колочу в дверь. Теперь уж я разошелся всерьез.

— Ты разбудишь соседей, Вик.

— Плевал я на соседей! Пусть не лезут не в свое дело. Ну, иди сюда, слышишь, выходи!

— Я вам в последний раз говорю: Ингрид не выйдет из этой комнаты сегодня! — Это мамаша Росуэлл.

— Ну, смотрите, вы, старая корова! — ору я. — Вы своего добьетесь! Раз так, я знаю, что мне делать!

Бросаюсь обратно в нашу спальню и захлопываю дверь. Собрать пожитки и немедленно смыться отсюда!.. Но мне некуда сейчас идти. Раздеваюсь, надеваю пижаму; меня так трясет от злости, что я никак не могу застегнуть пуговиц.

Ложусь в постель и лежу в темноте, весь потный. Но мало-помалу начинаю остывать, в голове у меня проясняется, и я перебираю в уме все, что произошло. Так вот чем это кончилось! — думаю я. Крики, ругань среди ночи, словно в каких-нибудь трущобах! Вот чем кончаются мечты о счастье... А разве я мечтал о чем-нибудь несбыточном? Просто о девушке, которую я мог бы полюбить и которая полюбила бы меня так, чтобы мы могли заниматься не только любовью, но быть хорошими товарищами. Разве уж это так много? Конечно, я понимаю, что сам во всем виноват. Я не должен был встречаться с Ингрид после того, как понял, что настоящего у нас с ней нет. Но ведь, ей-богу, тысячи людей это делают, и все им сходит с рук, а мы вот должны были попасться с первого раза. Ну, а теперь? Что будет завтра? Я смотаюсь отсюда один, без нее. Оставаться здесь мне больше нельзя — это ясно. И не останусь, это тоже решено. Хватит с меня, сыт, как говорится, по горло.

Я засыпаю, думая о том, что не останусь здесь ни за какие коврижки, и мне снится странный-престранный сон. Я иду по улице, захожу в пивную и вижу, что это та пивная, в которой я встретился вечером с Перси. Только теперь там внутри огромный зал, такой огромный, что даже не видно стен — все окутано каким-то клубящимся туманом. Я стою там в ожидании чего-то, что сейчас должно произойти, и вдруг слышу ужасный визг, который постепенно переходит в стон и замирает. Я цепенею от страха, и тут из тумана появляется блондинка — та самая, из пивной. Она совершенно нагая и идет по воздуху на фут от земли, протягивая ко мне руки, а ногти у нее неимоверной длины и покрыты кроваво-красным лаком. И она смотрит на меня так, что я в ужасе бросаюсь бежать. У нее взгляд убийцы, и лицо как-то жутко дергается и кривится, и я вижу, что это не лак у неё на ногтях, а кровь, и она капает, капает... И я бегу, бегу изо всех сил, и все же совсем не двигаюсь с места, потому что на ногах у меня тяжеленные башмаки, а эта психопатка все ближе и ближе, и острые когти ее уже готовы вцепиться в меня, и тут я просыпаюсь.

Голова у меня свесилась с кровати вниз, а простыня и перина валяются на полу. Я весь в холодном поту, и сердце стучит, как паровой молот. Половина пятого утра. Оправляю постель, ложусь, закуриваю и вскоре засыпаю снова— не помню даже, как потушил сигарету. Вторично просыпаюсь уже в половине седьмого, и решение мое принято. Я одеваюсь, а десятки крошечных гномиков стучат своими молоточками у меня в голове. Боясь разбудить тех двух, что спят в соседней комнате, решаю не умываться и не бриться. Запихиваю свои пожитки в чемодан — беру все, что удается туда впихнуть, — отворяю окно и бросаю чемодан в сад. Внизу в кухне нахожу бутылку молока и выпиваю ее залпом. Отыскиваю свой плащ в гостиной, где я его бросил накануне, надеваю и отпираю дверь на черный ход. Выхожу на крыльцо, захлопываю за собой дверь, слышу, как щелкает английский замок, и думаю: «Ну вот, с этим покончено!» Теперь уже возврата нет, я не могу вернуться обратно, если бы даже захотел. В садике поднимаю с земли свой чемодан, стараясь припомнить, зачем это мне понадобилось выбрасывать его из окна, когда можно было просто-напросто спуститься вниз с чемоданом в руке, иду по дорожке к воротам и выхожу на шоссе.

Глава 8

I

Я прохожу в ворота между двумя каменными колоннами, увенчанными большими каменными шарами, и думаю о том, что я скажу Крис. При одной мысли, что сейчас я ее увижу и мне придется рассказать ей, какая получилась дрянь, и признаться, что я не выдержал, бросил все и сбежал, мне становится так скверно на душе, как никогда. Может, они еще спят, думаю я, и получится очень глупо. Вынимаю часы — уже четверть восьмого.

Нажимаю кнопку звонка над их дощечкой, и через минуту дверь отворяется, и передо мной Дэвид в пижаме и зеленом халате с белыми разводами.

— Здравствуй, Дэвид.

Мое появление ни свет ни заря и этот чемодан, который стоит на полу возле моих ног, ошеломляют его, но, быстро овладев собой, он говорит:

— Доброе утро, Вик. Приехал к нам погостить?

— Если не прогоните.

Он отступает в сторону, пропускает меня вперед и запирает дверь. Потом поеживается.

— Ух, что-то свежо сегодня.

— Крис уже встала?

— Да, готовит завтрак.

Я знаю, что он удивлен и, возможно, догадывается, в чем. дело, но как воспитанный человек не задает лишних вопросов и продолжает говорить что-то еще о погоде, поднимаясь следом за мной по лестнице; однако у двери он опережает меня, проходит вперед и кричит:

— Крис, это Вик!

Крис с кофейником в руке появляется на пороге кухни. На ней бледно-голубое платье-халат (кажется, это так называется) — обтянутый лиф, высокий ворот и юбка до полу. Она тоже здоровается со мной как ни в чем не бывало, но я-то знаю, что колесики у нее в мозгу уже начинают развивать обороты. Она говорит что-то насчет молока — как бы оно не убежало — и снова скрывается в кухню.

— Садись, Вик, — говорит Дэвид.— Сними плащ. Тебе ведь еще не пора в магазин, время у тебя есть?

— Времени вагон.

Я снимаю плащ, и Дэвид берет его и относит в их маленькую прихожую, а я сажусь на стул. В комнате включен электрический камин — вероятно, они не хотят растапливать камин углем до вечера, потому что оба уходят из дому на целый день.

Дэвид возвращается и некоторое время топчется в комнате, стараясь не глядеть на меня, потом говорит, что надо пойти помочь Крис принести поднос, и смывается в кухню, оставив меня одного.

— Выпьешь чашечку кофе, Вик? — кричит Крис из кухни.

— С удовольствием.

Она просовывает голову в дверь.

— Ты завтракал?

— Нет, по правде говоря, не завтракал.

— Яйцо всмятку и гренки — сойдет?

— Грандиозно.

Ее голова исчезает, и я оглядываюсь по сторонам. Слезы вдруг подступают у меня к горлу. Я думаю о Крис и Дэвиде, и об Ингрид, и обо мне и изо всех сил стираюсь не разреветься. Но когда Дэвид появляется с подносом в руках, я уже справился с собой, и через минуту мы все усаживаемся за стол, и я принимаюсь за яйцо и гренки. Мне вдруг приходит в голову, что будь все это не на самом деле, а в каком-нибудь фильме, я бы должен был с убитым видом ковырять вилкой в тарелке до тех нор, пока кто-нибудь не спросил бы меня, что случилось. Ну, а поскольку это не кино, то никто ни черта меня не спрашивает, и я мигом проглатываю и яйцо и гренки, так как подыхаю с голоду. После вчерашнего пирога со свининой у меня еще маковой росинки во рту не было, и даже этот пирог уже не в счет, раз он в конечном счете остался у мамаши Росуэлл на ее драгоценном ковре. Крис воздерживается от всяких вопросов и болтает с Дэвидом о том о сем, пока я насыщаюсь и опоражниваю третью чашку кофе. Потом она угощает меня сигаретой и, когда я делаю свою первую затяжку за этот день, приступает прямо к делу. — Ну, Вик?

— Что?

— У тебя что-то стряслось? Ты же не просто заглянул к нам по дороге на работу?

— Нет.

Дэвид отодвигает стул, встает.

— Пойду побреюсь.

— Можешь остаться, у меня секретов нет,— говорю я ему. — Так или иначе, ты все равно скоро об этом узнаешь.

— Да нет, вы лучше поболтайте с глазу на глаз,— говорит он и с улыбкой подмигивает Крис. — А мне, правда, пора собираться.

Я стряхиваю пепел на тарелку; я не знаю, с чего начать. Крис пододвигает мне пепельницу, смотрит на меня с минуту, а затем начинает сама.

— Не поладил с Ингрид?

Я киваю, не поднимая глаз.

— Я ушел от нее.

— То есть как это «ушел»? Уж не хочешь ли ты сказать, что так вот просто взял сейчас и ушел?

Я снова киваю.

— Я поставил свой чемодан у вас в передней.

Она смотрит на меня, но я все еще избегаю ее взгляда.

— Отчего это произошло?

— Все эта проклятая баба, — говорю. — Все из-за нее. Я просто не мог больше выдержать. Если б еще Ингрид была на моей стороне, но она целиком и полностью у матери под каблуком.

Крис сидит и молча смотрит на меня. Я поглядываю на нее искоса и ясно вижу, как колесики ворочаются у нее в мозгу.

— Я немного повздорил с Ингрид вчера вечером, ушел из дому и встретил одного старого приятеля. Мне было очень тошно, ну я и надрался, с ним. А когда вернулся домой, мамаша Росуэлл поджидала меня, и я высказал ей все напрямик.

— Но она не выгнала тебя из дому, нет?

— Нет, но она забрала к себе в спальню Ингрид, и они заперлись от меня, и тут уж мы сцепились как следует. И все вылилось наружу. Это накапливалось и накапливалось уже давно, ну а тут я надрался, и мне было наплевать... Я позволил себе кое-какие довольно крепкие выражения по ее адресу... После этого я уже не мог там оставаться, я полагаю. Ну, так или иначе, это вопрос решенный. Я с этим покончил. Ушел, пока они еще спали.

Я смотрю на руки Крис — какие они тонкие, изящные... Она встает, отходит от стола,

— И давно это у вас так?

— О, накипало уже давно.

— Может, из-за выкидыша?

— Нет, не совсем. Просто после этого стало еще хуже. Но мы с мамашей и раньше не ладили. Она невзлюбила меня с первого взгляда. Недостаточно, видишь ли, хорош для ее дочки. Не о таком женихе она мечтала. Ты же ее видела — понимаешь, что это за птица. Знаешь, она даже не позвонила мне, когда Ингрид упала с лестницы. Я узнал от соседей, когда пришел домой. Красиво, как, по-твоему? А потом она еще во всем, обвинила меня. Можно подумать, что это я подстроил. Словно я спихнув Ингрид с лестницы. И дальше дела пошли все хуже и хуже. Ну, вот я и выложил ей все. Сказал, что, может, я теперь стал уже недостаточно хорош для ее дочери, однако, когда она забеременела, я был достаточно для нее хорош, чтобы выйти за меня замуж.

— Но ведь это же из-за тебя она попала в беду, Вик,— мягко напоминает мне Крис.

— Я знаю. И видит бог, как бы я хотел, чтобы ничего этого не было. Как бы я хотел! — Я закрываю лицо руками. Ах, Крис, если бы только я встретил такую девушку, как ты! Девушку, с которой я мог бы стать лучше, а не хуже.

— Но ты ведь женился на Ингрид! Ты же сам выбрал ее себе в жены.

— Да-да! Получил удовольствие, позабавился — теперь расплачивайся. По-твоему, это называется выбрать ее себе в жены? Ты же знаешь прекрасно, что по нашим правилам, если ты сделал девушке ребенка, выход для тебя только один — жениться на ней. Не имеет значения, любишь ты ее или нет, главное — покрыть грех, чтобы ее честь была спасена.

— Так вот почему ты женился, Вик? Я немного догадывалась.

— Ну, теперь ты знаешь.

— Но какое-то чувство у тебя же к ней было, Вик?

— Ты женщина. Я не знаю, можешь ли ты это понять. С тобой ничего такого не было, ты сразу встретила Дэвида и должна всю жизнь благословлять судьбу. Не каждому так повезет. Сначала, с самого начала мне казалось, что у нас с Ингрид тоже так, как у вас, только это длилось недолго.

— Но ты и потом продолжал встречаться с ней?

— Да, продолжал... Тут уж были другие причины.

— Похоже... похоже, ты думал только о себе?

— Я один раз совсем было, порвал с ней. Считал, что покончил с этим навсегда. Но она сама бегала за мной. Я чувствовал, что веду себя как последний подонок, но она все равно хотела встречаться со мной, и я решил, почему не взять то, что само плывёт в руки. Ну, как-то раз зашел слишком далеко, а теперь вот расплачиваюсь. И очень дорого расплачиваюсь, черт побери, Крис, можешь мне поверить...

Я сижу за столом, уронив голову на руки, и Крис некоторое время молчит. А когда она наконец говорит, я поднимаю голову и смотрю на нес во все глаза.

— Но в конце концов, Вик, знаешь: что посеешь, то пожнешь, не так ли?

Я совершенно ошарашен, словно меня огрели дубинкой по голове.

— И это ты говоришь? Ведь так всё: скажут... И ты что же — ничего другого не можешь мне сказать?

— А разве это не так? — говорит она. — Ведь это же правда, разве нет?

— От тебя я ждал другого.

— Я должна говорить с тобой начистоту, Вик. Я считаю, что ты не можешь никого винить, кроме самого себя. Если бы ты не тронул этой девушки, ты бы не сидел здесь сейчас в расстройстве чувств. Что плохо, то плохо, и никто не имеет права сваливать свою вину на других.

Я никак не могу прийти в себя от изумления. Я просто не узнаю ее. Это не та Крис, к которой я всегда прибегал в тяжелую минуту, зная, что на нее можно положиться, что она вызволит из беды, подскажет, как нужно поступить. Моя первая мысль была о ней, я бросился к ней, сюда, а теперь я получаю здесь то, что мог бы свободно получить и дома.

— Ты рассуждаешь совершенно как наша мать.

— А почему бы мне не рассуждать так? Конечно, она сказала бы тебе то же самое, знай она все. Ты женат и не имеешь права об этом забывать.

Я чувствую, как вся горечь поднимается у меня со дна души, к горлу подкатывает комок, и мне кажется, что я сейчас задохнусь.

— Да, я женат, еще бы! Вы все старались как могли — изо всех сил толкали меня на этот брак. Никто, ни один человек, не сказал: не делай этого, раз ты не хочешь.

— Да разве об этом могла идти речь — хочешь ты или не хочешь? Ты сам толкнул себя на этот, брак, когда позволил себе это с Ингрид. И хорошо, что у тебя по крайней, мере хватило характера принять на себя ответственность за свой поступок.

— И на всю жизнь притом. Черное — это черное, белое — это белое. Интересно, кто-нибудь из вас слыхал, что существуют, черт подери, другие цвета? Например, серый, черт подери?

— Ты все время чертыхаешься, Вик, Раньше этого не было.

Все мне это говорят — что я все время чертыхаюсь, почему бы это, интересно...

— Не знаю даже, что тебе и сказать, Крис, — говорю я, помолчав. — Прежде я всегда мог обо всем говорить с тобой. Мы как-то ближе были друг к другу. И ты все понимала лучше других.

— Может быть, я и сейчас понимаю лучше других, по только я не могу просто махнуть волшебной палочкой и сделать так, чтобы все опять было в порядке. Когда ты шел сюда сегодня, тебе, верно, чудилось, что, как только ты расскажешь мне о том, что произошло, все каким-то образом наладится и будет опять так, как было до твоей женитьбы. Правильно я говорю? Ничего, дескать,—я знаю, уж, Крис как-нибудь вызволит меня из беды. Мне очень жаль, Вик, но это невозможно. На этот раз все слишком серьезно.

Я поворачиваюсь на стуле и смотрю в окно. В ясные дни у них тут недурной вид из окон, но сейчас за окном одна серая грязь и сырость да заводские трубы, которые торчат из тумана за рекой.

— Что же ты думаешь делать? — спрашивает наконец Крис.

— Не знаю. Знаю только одно: назад я не вернусь и с этой старой коровой, мамашей Росуэлл, жить под одной крышей не стану. — Да она, я думаю, и не примет тебя теперь обратно.

— Да, конечно... — Я не рассказал Крис о том, что меня стошнило на ковер. Это единственная подробность, о которой мне не хочется ей говорить. — Ну что ж, это упрощает дело.

Дэвид появляется из спальни, рассовывая сигареты, спички и газеты по карманам. Он неплохо одевается, наш Дэвид, но вечно портит свои красивые костюмы, набивая черт-те чем карманы.

— Вик ушел от Ингрид, — сообщает ему Крис.

— Да я уже догадался, — говорит он. — Мне очень жаль. Жаль, что до этого дошло. Можем мы что-нибудь для тебя сделать?

— Придется, по-видимому, — говорит Крис. — Нужно будет поместить его у нас, хотя бы на эту ночь.

— Пожалуйста, не стесняйте себя по моей милости.

Крис оборачивается ко мне.

— Давай обойдемся без ломанья, Вик,— говорит она. — Куда еще можешь ты пойти? Тебе же, наверно, не хочется возвращаться сейчас домой к родителям?

Внезапно я чувствую, что у меня искажается лицо. Чувствую, как его перекашивает, и ничего не могу поделать, не могу взять себя в руки.

— Нет у меня дома, — говорю я, — нет у меня, чтоб мне трижды сдохнуть, дома! — И я тычусь лицом в стол и плачу, даже не стараясь сдержать слез, выплакиваю все, все, что скопилось в душе за эти полгода и теперь рвется наружу.

II

Эту ночь, а потом и еще две-три ночи я сплю на кушетке в гостиной. Я все никак не решу, что мне делать. У меня нет никаких планов. Единственное намерение, которое у меня было, — вернуться домой к родителям, в исходное, так сказать, положение, — отпало, поскольку на следующий же день Крис сообщила мне, что видела нашу Старушенцию.

— Она заходила сюда?

— Нет, я заглянула к ней по пути из школы.

— Ты ей все рассказала?

— За этим я и пошла. Она должна знать, Вик, и пусть уж лучше узнает от кого-нибудь из нас, чем от посторонних лиц.

— Да, конечно. Что же она сказала?

— Она была очень расстроена. — Я замечаю, что Крис колеблется. — Сказала, чтобы ты не попадался ей на глаза, пока не помиришься с Ингрид.

Я чувствую, как у меня сжимаются челюсти.

— Если она так к этому относится... Что ж, ей придется долго ждать, вот и все.

— Я сказала ей, что, по-моему, это несправедливо, что ты должен иметь возможность прийти к ней, когда тебе плохо. Но она сказала, что ты мог бы сделать это сразу, если бы в ней нуждался. Мне кажется, она обижена, что ты пришел не к ней.

— Мне нужно было получить совет, а не нагоняй с кучей затрепанных прописных истин.

— Но кажется, ты и здесь ничего другого не получил, так ведь?

Я пожимаю плечами.

Появляется Дэвид с туго набитым портфелем в руках. Всё тетрадки, должно быть.

— Привет, — говорит он мне и целует Крис.

Я отвожу глаза. Не могу я смотреть на них. Это самое паршивое для меня сейчас — постоянно видеть, как они счастливы друг с другом.

— Только что встретил на лестнице Фаулера, — говорит Дэвид, ставя портфель на стул.— Его приглашают на работу в Канаду.

— И они думают ехать? — спрашивает Крис.

— Ну да. Теперь это, по-видимому, вопрос времени. Уедут, как только закончат здесь дела.

Я вижу, что у Крис что-то свое на уме.

— И как скоро он полагает собраться?

— Месяца через полтора-два, вероятно. Они ведь только сейчас решили.

— А что они думают делать с квартирой?

— Передадут кому-нибудь, наверно.

Крис смотрит на меня, и Дэвид говорит:

— А, ты вот о чем...

— Вик, — говорит Крис. — Как ты думаешь, если вы с Ингрид будете жить отдельно, может, у вас еще все наладится?

— Кто его знает. Будет, конечно, лучше. Тогда по крайней мере не нужно все копить в себе, можно обо всем поговорить, высказать, что у тебя на душе.

— Ну, а если бы ты снял квартиру Фаулеров, как ты считаешь, Ингрид согласилась бы переехать к тебе?

— Не знаю. — Чувствую, что меня слова загоняют в угол, пугаюсь и шарахаюсь в сторону. — Все это слишком неожиданно, Крис. Я еще сам не знаю, чего хочу.

— А ты мог бы снять эту квартиру? Это четыре фунта в неделю.

— Нет, моего заработка на это не хватит.

— Ну, а если бы Ингрид поступила на работу?

— Тогда, вероятно, мы смогли бы. Только ее мать не хочет, чтобы она работала. Она считает, что муж должен содержать жену.

— Оставим сейчас ее мать в покое. Она уже свое сделала.

— В общем, я не знаю...

— Дэвид, — говорит Крис. — Спустись-ка вниз, поговори с мистером Фаулером. Скажи ему, что у тебя есть кто-то, кому можно передать квартиру. Спроси его, сколько он мог бы повременить — не давать объявления, и никому не предлагать пока. Может, конечно, у него уже есть кто-то на примете.

Дэвид уходит, и я говорю:

— Послушай, Крис, я же еще ничего не решил, у меня полный сумбур в голове. Я сам еще не знаю, чего хочу.

— Если он согласится подождать, у тебя будет время решить.

— А может, хозяин дома уже с кем-нибудь договорился.

— Это так не делается. Квартиры сдаются на год. Когда жилец уезжает, он имеет право передать кому-нибудь свою аренду до конца срока, но потом, конечно, хозяин вправе не возобновить ее, если ему что-нибудь не поправится. А Фаулеры возобновили свою аренду всего месяца два назад.

— Но ведь я тогда должен буду сразу внести довольно крупную сумму, а у меня таких денег нет.

— Об этом не беспокойся. Мы как-нибудь раздобудем денег, а ты будешь каждую неделю понемножку погашать долг. Но все это можно обсудить после. Вопрос в том, хочешь ли ты этого. Хочешь ли ты попробовать?

— Я не знаю, я просто ничего не знаю, Крис.

Она опускается передо мной на колени, сжимает мои руки в своих.

— Послушай, Вик, я вижу — тебе очень плохо, и я хочу помочь тебе. Мы оба, и Дэвид и я, хотим тебе помочь.

Я отворачиваюсь.

— Я сыт всем этим по горло, понимаешь, Крис? Все это одно сплошное надувательство. Жуткое надувательство.

— Я знаю, о чем ты мечтал, Вик, — говорит она. — Это то, к чему стремятся почти все, хотя не все отдают себе в этом отчет. Мы ищем как бы вторую половину самих себя, кого-то, кто придал бы нам цельность. Я счастлива, потому что нашла это в Дэвиде. Никогда ни тени сомнения не было у меня на этот счет, нет и теперь. Люди слишком много и речисто говорят о любви. Книги, фильмы — все этим полно. Но влюбленность и любовь — вещи разные. Влюбиться можно в человека, которого ты и не знаешь совсем, — это романтика, головокружение, глаза как звезды... И это все правда, Вик, это действительно так и бывает в жизни, как описывают. Но ты не можешь любить человека, пока не узнаешь его по-настоящему, не пройдешь вместе с ним через какие-то испытания, не разделишь с ним жизнь — и радость и печаль, тебе это нужно испробовать, испытать, чтобы найти любовь. Влюбленность не может длиться вечно, но взамен иногда приходит любовь. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Вик?

— Да, понимаю.

— Одних испытания отбрасывают друг от друга в разные стороны, а других связывают еще крепче. Вас с Ингрид на самом пороге совместной жизни постигло тяжелое испытание — вы потеряли ребенка. Не позволяй этому разлучить вас, Вик. Будь сильным. Пусть это только прибавит что-то к вашей любви, а не отнимет ее у вас.

— У нас ее никогда и не было, не было с самого начала, — говорю я.

— Так попытайся найти ее теперь, Вик, — говорит Крис. — Подумай об Ингрид. Она любит тебя, во всяком случае — любила, это я знаю. Потеря ребенка куда более тяжелое испытание для нее, чем для тебя. Ей сейчас очень нужен кто-то, Вик, но не ее мать. Ей нужен кто-то более сильный, чем она, кто мог бы ее утешить, и позаботиться о ней, и заставить со увидеть, что жизнь еще снова может быть хороша. И ты должен это сделать, Вик. Ты должен сделать это для Ингрид. — Она стискивает мои руки. — Будь сильным, Вик. Не падай духом, не сдавайся. Сделай свой брак счастливым, ты это можешь. Не очень-то легкий нашла я для тебя выход, да, Вик? — говорит она, помолчав.

Я не успеваю обдумать все это и ответить ей, как возвращается Дэвид, и Крис поднимается с колен.

— Ну, что он сказал?

— У него нет никого на примете. Может подождать неделю.

Я ерошу себе волосы.

— Только неделю? Это слишком быстро, Крис.

Она смотрит на меня.

— Не думаю, Вик. Срок вполне достаточный.

— Как у тебя с деньгами? — спрашивает меня Дэвид.

— Всего около, тридцати фунтов. В общем, не богато.

— Ну, если дело только за этим, так ты не беспокойся. Мы одолжим тебе немного, отдашь, когда сможешь.

Я вижу, как Крис переводит взгляд с меня на Дэвида, и на губах у нее играет эта едва заметная, чудесная ее улыбка, которая, мне кажется, говорит без слов: «Вот он какой — мой муж. Мне не нужно ни о чем его просить — сам все понимает».

— Это очень... Я очень тебе благодарен, Дэвид.

— Рад, если могу помочь. Раз мы одна семья, значит, держись друг за друга, я так считаю.

III

Проходит еще два дня, и мистер Росуэлл возвращается домой. Подозреваю, что мамаша Ингрид посылала за ним. Небось он думает, что, с тех пор как я возник у них на горизонте, его то и дело вызывают домой, и всякий раз это значит, что там уже что-нибудь стряслось. А узнаю я о его приезде, потому что он сам звонит мне в магазин.

— Вик? Это отец Ингрид. Мне надо с тобой поговорить.

Вот уж чего мне никак не хочется. Легко могу себе представить, чего только мамаша Росуэлл не напела ему в уши: и как я заявился домой пьяный в дым, и как блевал на ее ковер. Не удивлюсь, если ему теперь при встрече со мной захочется заехать мне в физиономию.

— Да? О чем это?

— Не строй из себя невинного младенца, черт побери, — говорит он. — Как ты думаешь, о чем?

— Ну хорошо, когда? Я ведь на работе.

— А где ты обедаешь?

— Тут есть маленькое кафе за углом.

— Ты знаешь «Дельфин» — пивную на Бред-стрит?

Я говорю, что знаю.

— Давай встретимся там в половине первого... Хэлло! Ты меня слышишь? Мне показалось, что нас прервали. Так ты придешь туда?

— Хорошо, приду, — говорю я и вешаю трубку.

Все утро у меня сосет под ложечкой — что такое собирается он мне сказать, думаю я. Но когда в обеденный перерыв я прихожу в пивную, вижу, он совершенно такой же, как всегда, спокойный, рассудительный. Мы заказываем обед, и он не начинает разговора, пока нам не подают суп.

— Довольно скверная получилась история, во всех отношениях скверная, не так ли? — говорит он.

— Да, конечно.

— Меня очень подмывало послать тебе счет за чистку ковра.

Я чувствую, что краснею.

— Я должен извиниться перед вами за это. Ей-богу, ведь не нарочно. Я был сильно под мухой, и как-то это нечаянно вышло.

— И кажется, пиво вдобавок еще слегка развязало тебе язык?— говорит он.

Я молчу.

— Возможно, у тебя были причины слететь с катушек, не знаю. Мне ведь пока известна только одна сторона этого дела. — Он берет ложку, принимается за томатный суп. — Я бы теперь не прочь послушать тебя.

Я ерзаю на стуле.

— Не знаю, право, это не так просто.

— Ты боишься обидеть меня? Ничего, попробуй все же.

— Ну, видите, мне кажется, все дело в том, что миссис Росуэлл невзлюбила меня с самого начала, и она просто не давала нам с Ингрид возможности наладить нашу жизнь. Мы, в сущности, как бы не были женаты. Я рта не мог раскрыть без того, чтобы она тут же не стала говорить поперек. Не знаю, известно ли вам это, но она имеет огромное влияние на Ингрид.

Он кивает:

— Знаю. Быть может, это отчасти потому, что я так часто в отъезде.

— В общем, так или иначе, у Ингрид на первом месте всегда была мать, и она вечно плясала под ее дудку, а я все время чувствовал себя нахлебником и даже хуже, потому что нахлебник тот хоть может приходить и уходить, когда ему вздумается, а она все время долбила мне насчет моих обязанностей и моей ответственности за семью и в то же время не давала мне возможности проявить какую-то заботу и нести какую-то ответственность, потому что я в доме был просто никто... А потом, когда случилось это несчастье и она даже не дала мне знать, я так обозлился, что чуть тогда же не ушел из дому насовсем.

— То есть как это не дала тебе знать?

Я рассказываю ему, как пришел домой и нашел дверь запертой и как миссис Олифант сообщила мне о том, что произошло. Ясно вижу, что он ничего об этом не знал, однако не подает виду.

— Она даже пыталась обвинить меня в случившемся, — говорю я ему.

Весь этот разговор отнюдь не доставляет мне удовольствия. Не очень-то приятно говорить человеку в глаза, какая у него жена гадина, даже если он сам на это напросился.

— Послушать ее, так можно подумать, что я невидимкой стоял там на лестнице и собственноручно спихнул Ингрид вниз...

Я жду, что он скажет что-нибудь и я пойму, многое ли ему известно, но он ничего не говорит.

— Но тем не менее ты решил остаться?..

— Да... А потом дела пошли еще хуже. Ингрид стала хандрить, слоняться по всему дому без дела, словно у нес какой-то смертельный недуг, и никакими силами нельзя было заставить ее встряхнуться. Она считала, что я бесчувственный.

— Потеря ребенка была для нее большим ударом, ты же понимаешь.

— Само собой разумеется, понимаю, но не может же она до конца своей жизни вести себя так, словно это произошло только вчера. Мне, ей-богу, кажется, что миссис Росуэлл нарочно не давала ей выйти из этого состояния.

— Словом, как я понимаю, ты хочешь сказать, что основная причина всех бед — в миссис Росуэлл? — спрашивает он, пристально глядя на меня.

— Да... Да, я именно это хочу сказать.

Жутко неудобно говорить человеку такие вещи про его жену, особенно если он к тому же славный малый. А мне волей-неволей приходится винить во всем мамашу Росуэлл — ведь не могу же я сказать ему о самой главной, об истинной причине — о том, что я никогда по-настоящему не любил Ингрид.

— Может, выпьешь кружку пива? — спрашивает мистер Росуэлл.

— Нет, спасибо. После пива меня весь день будет клонить ко сну.

Он берет себе кружку светлого.

— Насчет выпивки ты не особенно силен?

— Нет, не особенно. Я довольно быстро косею.

— Ну, тут стыдиться нечего, — говорит он, — Это, скорее, очко в твою пользу.— Он берет нож и вилку. У него-то аппетит, как видно, нисколько от всей этой истории не пострадал. — Так каковы же теперь твои планы? — спрашивает он. — Ты вернулся к своим?

— Нет, я живу у сестры.

— А родителями у тебя сейчас не совсем ладно?

— Да, вроде так.

— Ты сейчас, значит, как бы на положении отверженного?

— Я уже начинаю к этому привыкать. Я не первый день чувствую себя отверженным.

— Знаешь, — говорит он, вертя в руках нож, — у меня складывается такое впечатление, что ты почему-то считаешь себя несправедливо обиженным, и притом уже давно. Словно тебя обошли, обманули в чем-то. Можно даже подумать, что и женитьбу-то эту тебе навязали на шею.

Мне становится не по себе, потому что он что-то начинает лезть в бутылку.

— Может быть, ты жалеешь, что женился?

— Да, жалею.

— Почему же ты женился? — спрашивает он и смотрит на меня в упор. — Потому что любил Ингрид или потому, что она забеременела?

Я молчу.

— Ну хорошо. Ты хочешь быть женатым на Ингрид?

— Я не хочу быть женатым на двух женщинах сразу — и на Ингрид, и на ее мамаше.

Поручиться не могу, но мне кажется, что он едва не ухмыльнулся.

— Твое теперешнее положение тоже не завидное, — говорит он. — И самому жить негде, и жену привести некуда.

— Это верно.

Довольно глупое положение, в сущности.

— А в конце концов не так уж это плохо, — говорю я, потому что его слова задевают меня за живое. — Ушел я сам, по доброй воле, и могу не возвращаться, если не захочу. Мне теперь не надо думать о ребенке, и никто меня не может больше ни к чему принудить.

— А кто же тебя к чему-нибудь принуждает?— спрашивает он, не повышая голоса.

— Хорошо, вы, предположим, нет. Но не нужно изображать все это так, будто я только и жду, когда Ингрид позовет меня назад. Я сам ушел, не забудьте.

— Правильно, ты ушел. Но с другой стороны, еще не известно, захочет ли теперь Ингрид принять тебя обратно.

— Совсем на это непохоже, судя но тому, как она себя вела.

— В таком случае, — говорит он, — пожалуй, самое разумное во всех отношениях — положить, этому браку конец. Забудь, что ты был женат. Полгода — срок небольшой. Ингрид могла бы потребовать с тебя алименты, но, по-моему, она в этом не нуждается. Но конечно, она захочет получить развод. Ты ведь не станешь возражать, не так ли?

— А какие у нее будут основания для развода?

— То, что ты ее покинул, вероятно. Будь мы в Америке, можно было бы еще добавить нанесение психической травмы.

— Вот это было бы лихо, верно?

— Да, не правда ли? В разводах всегда есть что-то юмористическое.

— Боюсь, как бы мне не околеть со смеху.

— Что ж, Вик, вот, значит, к чему мы с тобой пришли. Ты же сам не захочешь быть связанным с женой, с которой ты живешь врозь, и, конечно, Ингрид тоже будет стремиться получить свободу. Она молода, привлекательна. Ей захочется выйти замуж снова. Да и ты со временем женишься, я полагаю.

— Я, знаете ли, уже сыт по горло.

— Так что теперь ты решил покончить с этим и стать свободным?

— Я этого не говорил.

— Я так тебя понял.

— Я сказал только, что могу это сделать, если захочу. Я сказал, что не собираюсь вымаливать ни у кого подачек и никто не принудит меня больше делать то, чего я не хочу. И вы можете передать это от меня Ингрид, и ее мамаше, и вообще всем. — Я уже до того разошелся — чувствую, что грублю, но мне сейчас наплевать.

— Я не принимаю поручений, Вик. Если ты хочешь сказать что-нибудь Ингрид, тебе придется сделать это самому.

— Черта с два могу я это сделать, когда мамаша сторожит каждый ее шаг. Она меня не выносит, вы сами это знаете.

— Да, знаю. Но мне ты нравишься. Я по-прежнему считаю тебя порядочным юношей и не жалею о том, что ты стал моим зятем.

— Премного вам благодарен. — Я пытаюсь произнести это как можно ядовитее, но в душе я польщен. Просто удивительно, как это приятно сознавать, что ты еще можешь кому-то нравиться.

К нам подходит официантка, и мистер Росуэлл заглядывает в меню.

— Что ты хочешь на сладкое? — спрашивает он. — Пудинг или яблочный торт?

— Пожалуй, ни то, ни другое, только чашку кофе.

Он заказывает две чашки кофе, и официантка, шаркая подметками, уходит. Это довольно пожилая тетка в толстых чулках, и белая мятая наколка криво сидит у нее на голове. Вообще это отнюдь не первоклассное заведение, мебель выкрашена темной масляной краской, и на стенах — дешевые обои, но посетителей много, и все больше мужчины. Как видно, этот кабак пользуется популярностью среди определенной публики — коммивояжеров, приезжих и всякого такого народа, потому что здесь можно плотно поесть и выпить. Мы сидим в углу (между нами и соседним столиком — вешалка) и можем разговаривать без помех.

— Предположим, я бы снял отдельную квартиру, — говорю я. — Что вы на это скажете?

— Скажу, что это чрезвычайно облегчило бы положение. Если ты предложишь Ингрид поселиться с тобой и она откажется, тогда, разумеется, ты будешь страдающей стороной. Юридически.

— И смогу потребовать развода?

— Думаю, что да.

— А как вы считаете, согласится она? Ведь ей придется устроиться на работу, чтобы мы могли оплачивать квартиру.

— А почему ты сам не спросишь ее об этом?

— Как, черт подери, могу я это сделать? — говорю я, закипая снова. — Ее мать облысеет от злости за ночь, если узнает об этом.

— Лысая жена мне ни к чему, — говорит он, — но все же, мне кажется, мы можем рискнуть.

— Вы хотите сказать?..

— Я хочу сказать, что в этом вопросе мнение миссис Росуэлл играет второстепенную роль — главное, что думает по этому поводу сама Ингрид. Если ты хочешь ее видеть, тогда... — Он умолкает. — Ты хочешь ее видеть?

Я молчу, отвечаю не сразу. Наконец говорю:

— Да, я бы хотел.

— Ну что ж, хорошо. Где?

— Только не у вас дома.

На этот раз он уже явно ухмыляется, ухмыляется во весь рот.

— Да, тут миссис Росуэлл действительно может облысеть, если только я предложу такое, — говорит он.

Глава 9

I

В этот вечер мы с ней исходили миль десять — говорили и говорили все снова и снова, не понижая голоса, не боясь, что ее мамаша в соседней комнате. Нам о многом нужно было поговорить, многое обдумать — на ближайшие сорок лет, в сущности. А такие вопросы не решишь с наскока. Однажды мы в одно мгновение решили свою судьбу ночью в парке, но на этот раз — нет. На этот раз я много думал обо всем... И сейчас думаю, и мы говорим. Никогда прежде мы с ней не говорили так много — мы оба не очень-то были сильны по части разговоров, и, быть может, никогда больше не придется нам так много говорить. Как знать, если бы мы немножко больше беседовали друг с другом и немножко меньше позволяли себе дуреть, все вышло бы по-иному. Но что было, то было, и по-иному не вышло. Ну, а раз так, теперь надо уж постараться, чтобы хоть дальше было лучше.

Загрузка...