Пробродив по городу бог знает сколько часов, мы приходим в парк и садимся в нашей старой беседке.
— Ты представляешь, какую тебе придется выдержать с ней бучу, представляешь? — спрашиваю я.
Она кивает.
— Знаю.
— Ты должна ей показать, что все обдумала и решила твердо и что ей тебя не отговорить.
— Это будет нелегко, — говорит она. — О тебе она слышать не может.
— А вот твой отец на нашей стороне.
— Мой отец — золото. Я не знаю, что бы было, если бы не он.
— Да, он хороший малый, твой отец. Он мне правда очень нравится.
— А это большая квартира, Вик? — спрашивает она, — Много потребуется мебели?
Я улавливаю нотку радостного волнения в ее голосе и понимаю, что теперь у нее есть цель, которая поможет ей выстоять против мамаши. И в стомиллионный раз объясняю, что еще не был в этой квартире и ничего не знаю.
— А как ты думаешь, когда нам можно будет посмотреть?
— Да когда хочешь, по-моему. Они небось ждут, что мы поглядим, прежде чем дать ответ.
— А тебе хочется снять эту квартиру, Вик? — спрашивает она.
— Нам же выбирать не приходится, — говорю. — Это будет здорово накладно, но мы как-нибудь справимся, я считаю.
— Нет, я хочу сказать... Я спрашиваю, хочешь ли ты ее снять в том смысле, что... Хочешь ли ты, чтобы мы опять были вместе?
Я собираюсь с мыслями, прежде чем ответить.
— Мне кажется, что мы по-настоящему еще не пробовали, — говорю я наконец. — Мы с тобой муж и жена и должны посмотреть, что у нас получится, если мы будем жить отдельно, вдвоем. Может, через два месяца мы будем швырять друг в друга сковородками, но тогда по крайней мере нам не придется никого винить, кроме самих себя.
— А я думаю, что так не будет. — Она придвигается ближе, кладет голову мне на плечо, и я обнимаю ее одной рукой, совсем как когда-то. — Это были ужасные полгода, правда? — говорит она.
— Да уж.
— Если бы кто-нибудь сказал мне год назад, что все это может произойти, я бы никогда не поверила.
— Угу. — Чувствую, что еще секунда — и я начну ее целовать. Это невероятно, до чего она меняется, когда поблизости нет ее мамаши.
— Вик, — говорит она через несколько минут, — все это время, ну, ты знаешь, когда я не хотела, чтобы ты приближался ко мне... Я не то чтобы совсем не хотела, но только почему-то, пока мы жили у нас дома, мне казалось, что это как-то неудобно.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. — Вспоминаю, как я тоже всегда чувствовал себя неловко, ложась с ней в постель, — хотя казалось бы, что ж тут такого, — и как скрипели пружины, и как я старался не оставлять ничего в туалетном столике, боясь, что мамаша Росуэлл обшарит его днем. Какого черта должен был я этого стыдиться, никому не известно, но так вот действовало на меня ее присутствие.
И теперь я целую Ингрид, потому что она заговорила как раз о том, что особенно меня мучило. Ведь если бы это не наладилось, тогда у нас с ней ничего бы не склеилось.
— Когда мы будем жить отдельно, все будет по-другому, — говорит она. — У нас все будет в порядке.
— Да, тогда уж мы будем делать все, что захотим... — Я улыбаюсь. Чудно, как некоторые мысли откуда-то вдруг залетают в голову. — Я никогда не видел тебя в ванне — только раз, в наш медовый месяц.
— Тебе хочется увидеть меня в ванне?
— Да. Ты очень симпатично выглядишь, когда ты вся в мыльной пене и кожа у тебя такая скользкая и блестящая.
Она смеется.
— Ты ужасно чудной.
— Да, чудной. Но вполне нормальный.
— Да, вполне. А правда, удивительно все-таки, — говорит она, — как мы сидим и болтаем. Это ведь в первый раз мы так вот просто разговариваем.
— Если не считать того вечера, когда ты уже знала, что у тебя будет ребенок.
— Да. Тогда, да. В тот вечер ты сказал, что женишься на мне.
Ну нет, мне совсем не хочется ворошить сейчас все это снова, и я обнимаю ее покрепче и говорю:
— Мы можем ведь и не только говорить, если ты не против.
— А что же еще?
Я просовываю руку к ней под пальто.
— Ну, как ты думаешь?
— Немного холодно сегодня, тебе не кажется?
— Нас что-то никогда это не пугало раньше.
— Ну, знаешь, просто немножко дико — такая старая супружеская пара и... занимается бог знает чем в парке, А вдруг кто-нибудь придет?
— Никто же раньше почему-то не приходил? И притом, как ты сама сказала, мы ведь супружеская пара.
— Но у меня нет при себе моего брачного свидетельства.
— У тебя обручальное кольцо на пальце.
— Кто же поверит, что я обнимаюсь здесь с собственным мужем?
Я не могу не рассмеяться, а она закидывает руки мне за шею, и обнимает меня крепко-крепко, так крепко, что крепче нельзя, и повторяет снова и снова:
— О, я люблю тебя, Вик, я люблю тебя, люблю тебя...
Так что тут у нас все в порядке.
II
Возвращаясь домой к Крис, я снова перебираю в уме все, что произошло. Ингрид любит меня. После всего, что случилось, после того, как я так гадко поступал с ней, после этого несчастного случая — выкидыша, после того, как ее мать изо всех сил старалась восстановить ее против меня, после всех моих безобразных выходок она все еще любит меня и готова попробовать начать все сначала. Люблю я ее или нет — это уже вопрос особый, но не это сейчас важно. Важно другое: теперь я знаю, что поступаю правильно. Я вел себя как подонок, и мне это осточертело, и теперь я постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы это исправить. И кто его знает, быть может, в один прекрасный день и будет так, как говорила Крис: мы увидим, что любим друг друга каждый по-своему, и эта любовь поможет нам жить. Я надеюсь, что так будет, потому что ведь это на долгие-долгие годы.
А я теперь многое передумал и переоценил. Все, что произошло со мной, кое-чему меня научило, открыло мне глаза на жизнь и всякое такое. И я теперь понимаю: весь секрет в том, что никакого особенного секрета нет, и ничего такого сверхъестественного — ни бога, ни черта, ни рая, ни преисподней. Вы, может быть, скажете, хорошо, в чем же тогда суть жизни? А я вам отвечу: в самой жизни, вот и все. И этого вполне достаточно, потому что в жизни очень много хорошего, так же как и плохого. И еще я считаю, что не существует таких вещей, как грех и наказание за грехи. Есть только то, что ты совершаешь, и потом то, что из этого проистекает. Есть вещи правильные и есть неправильные, и если ты поступаешь неправильно, то у тебя все пойдет вкривь и вкось, и в этом и есть наказание. Но все это, конечно, не так просто, потому что, если ты будешь поступать только правильно, у тебя не обязательно все будет как нельзя лучше, потому что, помимо всего прочего, существует еще случай, удача, и ты можешь из кожи лезть вон, а удачи тебе не будет, это уж от тебя не зависит. И если вы скажете, почему одному ни в чем не везет, а другому всегда везет, в то время как он-то и есть самый скверный, а тот хороший, вот тут я скажу: а разве это не вопрос удачи? И кроме того, он, может быть, вовсе и не такой везучий, как вам кажется, потому что вы же не можете заглянуть к нему в душу, и, если у него шесть автомобилей и он каждый год отдыхает на курорте где-нибудь на юге Франции, так ведь не это главное — главное то, что творится у него в душе.
Короче, я это вот к чему: нужно делать все, что от тебя зависит, и как можно лучше, и надеяться на лучшее. Делай то, что ты считаешь правильным, и тогда ты будешь поступать так, как поступают миллионы других везучих или незадачливых на всей земле. А уж если тебя стукнет по башке — случай, судьба, называй это как хочешь, — ты, как и всякий другой, можешь только пожать плечами, потому что всегда старался поступать правильно и не заслужил плохой участи. Но тут уж ничего не попишешь.
А пока я собираюсь сделать все, что от меня зависит, и поглядеть, как на этот раз получится.
Вот и конец притче.
Вечер прохладный, и меня немного познабливает, когда я шагаю домой. Еще две недели и уже снова святки.
Р А С С К А З Ы
ПОИСКИ ТОММИ ФЛИННА
Как-то декабрьским вечером, когда до рождества оставались считанные недели, Кристи Уилкокс после на редкость теплого ненастного дня, быстро утонувшего в фиолетовых, внезапно нахлынувших сумерках, забрел в Крессли в поисках своего давно пропавшего дружка Томми Флинна.
На фабрике, где работал Кристи, ребята утверждали, что у него не все дома и осталось это, дескать, с войны; но они, так же как и управляющий, мирились с его недостатком, потому что физически Кристи был вполне крепок и здоров и притом совершенно безобиден, да и не так уж не в себе, чтобы стоило об том говорить. Он был вполне нормален почти всегда, и только временами на него накатывало, и тогда он становился как одержимый в своем безрассудном, неутолимом стремлении во что бы то ни стало разыскать Томми Флинна, своего товарища, которого он не видел с той ночи, когда их корабль разнесло на куски. Так вот, как только на него накатит, Кристи покидал свой маленький домик в предместье Крессли, где жил с матерью-вдовой, и отправлялся на поиски Томми Флинна. Порой он обращался к кому-нибудь из прохожих с вопросом:
— Вы не видали Томми Флинна?
Прохожий иной раз пробурчит что-то себе под нос, а то так просто поглядит на Кристи и пойдет своей дорогой, а Кристи будет стоять на тротуаре и жалобно смотреть ему вслед — растерянный, беспомощный, одинокий, опустив плечи, понурив голову.
Но это случалось редко, обычно же Кристи никого не беспокоил своими расспросами — он лишь пытливо, с тоской всматривался в прохожих и по дороге заглядывал в каждую пивную, в каждый бар и там опять окидывал взглядом одно за другим все плававшие в облаках табачного дыма лица. Ведь Томми Флинн был большим любителем посидеть в пивной.
Но Кристи нигде не удавалось найти Томми. Не удавалось это Кристи потому, что Они не хотели ему помочь. Все Они знали, где он, где Томми Флинн, но не хотели сказать Кристи. Они либо безучастно смотрели на Кристи, либо ухмылялись и подмигивали друг другу, потому что Они знали, где найти Томми Флинна, но сказать не хотели.
Кое-кто из Них пытался иногда уверить Кристи, что Томми Флинна нет в живых. Но Кристи знал, что это не так. Он знал, что Томми Флинн жив и ждет, чтобы Кристи его разыскал. Кристи был нужен Томми. Ведь последние слова Томми, обращенные к товарищу, были:
— Помоги мне! Ради бога, помоги мне, Кристи!
А Кристи тогда не в силах был ему помочь. Почему? Этого он не помнил. Но теперь он уже мог прийти другу на помощь. Теперь он сумел бы помочь Томми, если бы только его нашел.
Кристи удалился от дома мили на полторы. Освещенные автобусы проносились мимо по длинному, зигзагообразно сползавшему в низину шоссе. На окраине города Кристи начал заглядывать в пивные; когда он вдруг появлялся в дверях — худой, скуластый, с горящим взглядом — и тут же исчезал, многих пугало странно напряженное выражение его лица. Два часа спустя он добрался до центра города, но ни на шаг не продвинулся в своих поисках. Остановившись на перекрестке, он заглядывал в лица прохожих. Потом постоял немного в задумчивости перед витриной мужского портного, уставясь на манекены в модных костюмах, словно ожидая, что один из них вдруг оживет и окажется пропавшим другом. А безысходная тоска и отчаяние все росли, терзая его душу, и он твердил снова и снова:
— Ах, Томми, Томми! Я не могу найти тебя, Томми!
Он прошел вдоль очереди у входа в кинематограф, где демонстрировался новый фильм; он заглядывал каждому в лицо, и взгляд его был так неистов и жгуч, что две девчонки нервно захихикали, а стоявший поодаль полицейский подозрительно покосился на Кристи, словно опасаясь, что тот сдернет вдруг с головы кепку и с пением припустится в пляс, нарушая общественный порядок и тишину.
Они смеялись над ним. Они смеялись над ним, потому что он не мог разыскать Томми Флинна. Все были против него. Никто не хотел ему помочь. Ах, если бы среди Них хоть один захотел прийти ему на помощь! Кристи остановился перед рекламными снимками кинокадров, вывешенными на стене у входа в кинематограф, и долго смотрел на них, ничего не видя, а затем повернулся и побрел прочь.
Вскоре тусклая полоска света, падавшая из неплотно притворенной двери какого-то дома в глубине переулка, привлекла к себе его внимание. Ему подумалось, что это пивная, в которой он еще ни разу не был. Новое место, где надо поискать. Он направился туда, толкнул дверь, вошел в недлинный коридор и, миновав дверь с табличкой: «Для дам», вступил в пивной зал с низким сводчатым потолком, имевший форму буквы «Г». Здесь было тихо, посетителей мало. Двое мужчин у стойки пили пиво из пинтовых кружек и разговаривали вполголоса. Бармена не было, он отлучился куда-то по своим делам. Один из мужчин, пивших пиво у стойки, узнал Кристи и кивнул ему!
— А вот и ты, Кристи, приятель!
И тут же заметил, что Кристи сегодня не в себе.
— Ты не видал Томми Флинна? — спросил его Кристи.
— Нет, вроде не видал, — отвечал тот, подмигивая своему товарищу, который тоже обернулся к Кристи.
— Томми Флинн? — переспросил он. — Что-то имя будто знакомое.
— Нет, ты его не знаешь, — сказал первый. — Это дружок нашего Кристи. Верно я говорю, приятель?
— Друг, — подтвердил Кристи.
— Ну да, только он не был сегодня здесь. Ведь ты его не видал, Уолт?
— Нет, не видал. Но было его здесь.
— Как давно ты его не видал, Кристи?
— Давно, — пробормотал Кристи. — Давно, давно.
— Вот что я тебе скажу, приятель: ты ступай домой, а мы уж поглядим, не объявится ли здесь Томми Флинн. И если увидим его, скажем, что ты его разыскиваешь. Идет?
— Может, сперва выпьешь с нами? — радушно предложил тот, который звался Уолтом.
— Нет, Уолт, он не пьет, — сказал первый.
— А курить-то ты куришь? — спросил Уолт.
Но Кристи отрицательно покачал головой. Ему все больше становилось не по себе, и он беспокойно переводил взгляд с одного на другого.
— Ну, зато поручусь, что насчет баб ты ходок.
Первый тронул товарища за плечо.
— Брось, Уолт.
— Да я ж шучу, — сказал Уолт. — Он ведь не обижается, верно, парень? Ты же понимаешь шутки, приятель?
Но взгляд Кристи был отчужден и пуст: Кристи явно не воспринимал того, что они ему говорили. Он молчал и только потерянно смотрел то на одного, то на другого.
— Мне надо идти, — сказал он наконец.
— Правильно, Кристи, дружище, ступай-ка домой, а мы, если только увидим Томми Флинна, непременно все как есть ему передадим. Верно я говорю, Уолт?
— Ясное дело, передадим, — поддакнул Уолт.
Кристи направился было к двери, но тут вспомнил про деньги. «Может, показать им? — подумал он. — Пусть скажут Томми Флинну». Ведь Томми вечно сидел на мели. Кристи сунул руку в карман и вытащил несколько бумажек. Затем вдруг передумал и, не сказав ни слова, вышел за дверь.
Оба мужчины уже снова оборотились к стойке, и никто в пивной не заметил, как Кристи доставал деньги из кармана, — это бросилось в глаза только пожилой проститутке, сидевшей за столиком в углу. Ее седеющие волосы были выкрашены в медно-рыжий цвет, в ушах болтались длинные серьги, худое лицо покрывал густой слой пудры. Вместе с ней за столиком сидел высокий мулат в голубовато-серой фетровой шляпе с загнутыми кверху полями; узкое, светло-шоколадное лицо его было красиво. Когда Кристи вышел, женщина встала и, пробормотав, что ей надо пойти попудрить нос, выскользнула из зала.
Кристи, отойдя от пивной на несколько шагов, остановился в нерешительности посреди мостовой. Всякий раз он попадал на это самое место, в тупик, где уже ничего не напоминало о Томми Флинне и негде было его искать. Опустив голову, сдвинув брови, он мучительно, но тщетно пытался привести мысли в порядок.
Сноп света прорезал мрак переулка; дверь пивной отворилась и тут же захлопнулась с шумом. Женщина секунду помедлила на ступеньках, поглядывая то в один конец переулка, то в другой, затем сбежала на тротуар и, постукивая каблуками, быстро направилась к Кристи.
Он не обратил на нее никакого внимания, пока она не заговорила с ним.
— Я слыхала, малый, ты ищешь кого-то?
Кристи резко вскинул голову, и глаза его блеснули; он вперил взгляд в лицо женщины.
— Томми Флинна. Я ищу Томми Флинна, — сказал он, и горло у него перехватило от волнения. — Вы не видали Томми Флинна?
— А какой он из себя? — спросила женщина, стараясь оттянуть время.
Но Кристи пробормотал что-то невразумительное, и взгляд его потух.
— Я ищу Томми Флинна.
В конце переулка появился прохожий и направился к пивной. Женщина сделала шаг назад — в тень. Когда дверь пивной захлопнулась за посетителем, женщина сказала:
— Я знаю Томми Флинна.
И Кристи сразу ожил, словно почувствовав приток новых сил.
— Вы знаете его? Вы знаете Томми Флинна? — Его рука вцепилась в запястье женщины.
— Мне думается, я знаю, где его найти, — сказала женщина. — Только понимаешь, задаром ничего не делается. Я ведь оставила своего друга, ну и... — Она умолкла, заметив, что ее слова не доходят до сознания Кристи. — Денежки, голубчик, — пояснила она, деликатностью тона стараясь смягчить грубость слов.
— Деньги? У меня есть деньги. Куча денег. — Кристи сунул руку в карман и вытащил пригоршню бумажек. — Глядите — куча денег!
Женщина опешила; затем, торопливо оглянувшись по сторонам, прикрыла ладонью руку Кристи.
— Спрячь-ка их пока что в карман, дружок.
Она взяла Кристи под руку и повела его обратно по переулку.
— Ну что ж, пойдем, — сказала она. — Пойдем, разыщем Томми Флинна.
Выйдя из переулка, они пересекли ярко освещенный широкий проспект и снова свернули в полумрак узких улочек. Женщина торопливо вела Кристи вдоль голых темных стен какого-то завода, и он молча поспешно шагал рядом с ней, порой в своем жадном нетерпении даже опережая ее, и тогда она еле-еле поспевала за ним чуть ли не вприпрыжку.
— Не беги так, дружок, — повторяла она время от времени, когда он обгонял ее. Она совсем запыхалась. — Куда ты несешься? У нас еще уйма времени.
И всю дорогу она думала о том, как ей завладеть деньгами Кристи. Он чокнутый — это она ясно понимала. Но такие чокнутые часто бывают упрямы, тупы и недоверчивы. Ее подмывало завести его в бар — будто затем, чтобы подождать там Томми Флинна, — и хорошенько накачать пивом, но она боялась, что кто-нибудь припомнит потом, что видел ее с Кристи. Мозг ее лихорадочно работал, а тем временем она уводила Кристи все дальше и дальше, и наконец они оказались возле моста; внизу темнела река. Тут женщина потянула Кристи за рукав в сторону тропинки, сбегавшей по берегу вниз, к реке.
— Сюда, дружок.
Справа от моста по обоим берегам реки высились корпуса заводов и складов; слева, куда вела тропа, река встречала на своем пути запруду и, пробившись между свай, продолжала свой путь дальше среди пустырей. Под мостом было темно. Женщина остановилась и сделала вид, что смотрит на часы.
— Рановато,— сказала она. — Томми Флинн еще не воротился домой. Обождем здесь.
Прислонясь спиной к каменному устою моста, она продолжала держать Кристи за руку.
— Зачем он тебе нужен, этот Томми Флинн?
— Это мой товарищ, — сказал Кристи, беспокойно переминаясь с ноги на ногу возле нее.
— Ты что ж, давно его не видал?
— Давно... Не могу его разыскать. Никто не хочет сказать мне, где он... Мы плавали с ним вместе на корабле... А потом... — Голос его дрогнул. Внезапно у него вырвалось со стоном: — Я должен его отыскать! Должен!
— Мы найдем его,— сказала женщина. - Погоди чуток. — Она пристально вглядывалась в Кристи под темным сводом моста.
Потом, отступив от него на шаг в темноту, сделала что-то со своей одеждой.
— Почему бы нам с тобой не позабавиться малость, пока мы его тут ждем? — Она притянула к себе его руку и зажала между своими теплыми ляжками. — Ты любишь побаловаться, а? Любишь? — шепнула она ему в ухо.
— А как же Томми? — сказал Кристи. — Где он?
— Я знаю, где твой Томми, — сказала женщина, свободной рукой нашаривая карман Кристи, в котором лежали деньги.
— Чего же мы не идем к нему?
— Потому что он еще не воротился домой. — Женщина старалась скрыть нетерпение, звучавшее в ее, голосе. — Я скажу тебе, когда приспеет время.
Ей пришло на ум, что этот дурачок может быть опасен; припомнились газетные репортажи из зала суда, которые она жадно прочитывала от строчки до строчки; в них сообщалось о таких же вот женщинах, как она, задушенных или заколотых ножом в каком-нибудь безлюдном местечке. Но что поделаешь — при ее профессии без риска не проживешь, а Кристи с виду был совсем безобидный. И притом ее пальцы уже нащупали деньги, и алчность победила страх. А пока она старалась оттянуть время тем единственным способом, который был ей доступен.
— Ну чего же ты? — сказала она, прижимаясь к нему. — Ты что, не знаешь, что нужно делать? Ведь небось любишь этим заниматься, а?
Прикосновение к ее мягким теплым ляжкам на мгновение взволновало Кристи, и он внезапно засмеялся.
— Я знаю, чего ты хочешь, — сказал он. — Ты хочешь, чтобы я... — Он шепнул нецензурное слово ей на ухо.
— Ну вот, — сказала женщина. — Ты небось это любишь? Ты ведь этим уже занимался, а?
— Мы с Томми, бывало, захаживали вместе к женщинам, — сказал Кристи. — В каких только портах не бывали. Каких только не перевидали баб.
— Ну, понятно. Ты и Томми.
— Томми, — повторил Кристи и принял руку; возбуждение его угасло. — Томми, — снова повторил Кристи и поглядел вдаль на тропинку.
Он ступил в сторону от женщины, и ее рука выскользнула из его кармана, захватив пригоршню денег. Женщина оправила одежду, а Кристи уже зашагал по тропке.
— Обожди, — сказала женщина.— Еще рано. Нет смысла сейчас идти к нему.
— Я пойду, — сказал Кристи, продолжая шагать дальше. — Я пойду и разыщу Томми.
Выйдя из-под моста на залитое лунным светом пространство, он резко остановился и внезапно, вскинув руки, закричал. Подоспевшая к нему женщина спросила:
— Чего ты? Что с тобой?
— Томми! — простонал Кристи, дрожа с головы до пят. — Глянь, глянь, глянь!
И, поглядев во мрак, куда, как безумный, простирал он руку, женщина увидела что-то темное и бесформенное, покачивавшееся на илистой воде возле запруды.
— Томми! — крикнул Кристи, и женщина зашептала, боязливо оглядываясь по сторонам:
— Тише, ты, не ори!
— Это Томми! — повторил Кристи и, оттолкнув женщину, бросился напрямик к воде, продираясь сквозь колючие сорняки.
— Куда ты! — крикнула женщина. — Не валяй дурака! Воротись!
— Я иду к тебе, Томми! — во всю мочь заорал Кристи.
С минуту женщина стояла в нерешительности на берегу, затем повернулась и быстро пошла по тропке прочь от моста, на ходу запихивая деньги в сумочку. Она услышала, как за ее спиной Кристи тяжело плюхнулся в воду, и, спотыкаясь, припустилась бегом.
Понуро стоя посреди комнаты, Кристи твердил:
— Я нашел его, мама. Я нашел Томми Флинна, но он утонул. Он был весь как есть мокрый, он утонул. Я не мог до него добраться.
В тупом отчаянии матери была какая-то покорность. Она смотрела не на сына, а на сержанта полиции, который привел Кристи домой.
— Где?.. — спросила она еле слышно, так что полицейский догадался скорее по движению губ.
— В реке.
— Он умер,— сказал Кристи. — Он весь мокрый, он утонул.
— Полно, Кристи, сынок, не расстраивайся так. Ему сейчас хорошо. Говорю тебе, он теперь счастлив.
Но Кристи не слышал, что говорит мать, и вдруг расплакался, и начал валиться прямо на нее. Она пыталась поддержать его, но тут подоспел сержант и подхватил Кристи под мышки.
— Давайте-ка лучше отнесем его наверх, — сказала мать, и сержант кивнул. Он, как ребенка, поднял Кристи, на руки и понес по лестнице в спальню, а Кристи продолжал плакать, уткнувшись головой ему в грудь.
Сержант отошел в сторону и молча смотрел, как мать, торопливо раздев сына, крепко растирает его махровым полотенцем. Потом она укрыла Кристи, заботливо подоткнув одеяло со всех сторон. Во взгляде сержанта читалось сочувствие. Чиркнув спичкой, мать затеплила ночник, стоявший в миске с водой на комоде. Кристи тихонько плакал.
— Он не любит темноты, — пояснила мать, собирая мокрую одежду Кристи и выпроваживая сержанта из комнаты. — Думаю, теперь он уснет.
Спустившись вниз, сержант вдруг вспомнил, что следует снять головной убор, и вытер вспотевший лоб.
— Все насквозь мокрое, — сказала мать, щупая одежду сына. — До нитки. Что же такое случилось с ним?
— Его, видно, как-то угораздило упасть в реку, — сказал сержант. — Джонсон, наш постовой, доложил мне, что сынок ваш прибежал к нему весь мокрехонек и все кричал, что там, дескать, в реке Томми Флинн. Но когда Джонсон пошел с ним туда, там никого не оказалось, — плавал только труп собаки. Похоже, что ваш сын мертвую собаку и принял за этого самого Томми Флинна.
Мать опустила голову и закрыла лицо руками.
— Джонсон-то не придал этому значения. Он говорит, что часто видал вашего сына в городе и знает... — Сержант смешался и умолк.
— Он знает, что у Кристи голова не в порядке, — сказала вдова.
— Ну да, примерно так, миссис. — Сержант переступил с ноги на ногу. Затем с таким видом, будто его только сейчас осенило, полез за блокнотом в карман.
— Вам, понятно, не до того, — сказал он, — но я должен представить рапорт. Может, вы сообщите мне кое-какие сведения о вашем сыне...
— А что вы хотите знать?
— Ну, при чем тут этот самый Томми Флинн? И почему ваш парень так его разыскивает?
— Он встретился с ним во время войны, — сказала вдова, подняв голову и глядя куда-то мимо сержанта.— Мой сын служил в торговом флоте. Он был вполне здоров тогда. Такой же был, как все. А этот Томми Флинн был его закадычным другом. Кристи, бывало, в каждом своем письме домой поминал про Томми Флинна. Ни о чем другом не писал — все про него. Во всех письмах — все Томми Флинн да Томми Флинн, что Томми Флинн сказал да что Томми Флинн сделал. Да еще о том, как они с Томми Флинном заживут, когда окончится война. Они надумали открыть на паях предприятие по мытью окон. Томми Флинн говорил, что после войны будет большая нехватка рабочих рук по этой части, и все, что им потребуется, — это пара лестниц да тележка, и тогда денежки так и польются им в карман... Ну, словом, Кристи уже все обдумал: как Томми Флинн приедет сюда и поселится с нами. Томми был сирота. А я, что ж, я тоже была не против, он, похоже, славный был малый и сметливый, знал что к чему и о Кристи заботился...
— Вы сами-то его никогда не видали? — спросил сержант.
Вдова покачала головой.
— Нет, никогда, но Кристи был о нем очень высокого мнения. Вы понимаете, Кристи почти не помнил отца, а этот Томми Флинн был немного старше его. И он вроде как опекал Кристи. А потом, когда война уже шла к концу, на их корабль напал японский самолет одного из этих летчиков-смертников, камикадзе, и корабль сгорел. А Кристи бог весть сколько носило по морю на каких-то обломках. Когда его подобрали, он был совсем не в себе и только все спрашивал про Томми Флинна. Всё считали, что Томми, верно, затонул вместе с кораблем, но Кристи не хотел этому верить. Он начинал беситься и кричал, что они все лгут.
— Но его же небось полечили?
— Да, конечно, его лечили. Но сказали, что совсем, до конца, излечить нельзя. Только вы бы никогда ничего за ним не заметили, пока на него не накатит. И когда он воротился домой, первое время с ним этого даже не случалось.
— А как часто бывают у него эти... как их... припадки? — спросил сержант.
— Да нет, не часто. Иной раз целый месяц пройдет и хоть бы что. Просто людям кажется, что он какой-то немножко туповатый. А до чего же был смышленый прежде...
— Так почему бы вам не показать его еще какому-нибудь доктору? — посоветовал сержант. — Ведь этак он чего и сотворить над собой может.
— Я обращалась к доктору, — сказала вдова. — А потом попробовала поговорить об этом с Кристи... ну, понятное дело, когда он был в нормальном состоянии. Но он стал просить меня и молить, чтобы я не позволяла увозить его из дому. Страшно расстроился вдруг и заплакал. Сказал, что умрет, если его куда-нибудь запрячут... Вот что самое скверное, понимаете, — то, что он не болен, не здоров. Иначе я бы уж знала, что надо делать...
У нее перехватило горло и задрожали губы, но она тут же твердо сжала их и посмотрела на сержанта.
— Вы приглядите за ним, если он попадется вам на глаза, хорошо, сержант? — спросила она.
— Я пригляжу, — заверил ее сержант, хмуря брови. — Но все же на вашем месте я бы полечил его еще маленько, миссис.
— Может, вы и правы, — сказала вдова. — Теперь, пожалуй, придется подумать об этом снова.
Сержант взял каску.
— А как насчет того, что он натворил сегодня ночью? — спросила вдова. — Ничего не будет?
— Нет, не думаю. Рапорт, конечно, написать придется. Да обойдется, ничего. Он ведь не нарушил закона.
«На этот раз нет», — подумал сержант про себя и сунул руку за борт мундира.
— Вот, кстати, возьмите-ка это. Вывалилось у него из кармана. — Сержант положил мокрые бумажки на стол. — Четыре фунта.
Он заметил изумление и испуг, отразившиеся в глазах матери, прежде чем она успела отвести взгляд.
— Вы что ж, не против, чтобы он брал с собой столько денег, сколько ему вздумается? — спросил он, наблюдая за вдовой.
— Нет, не всегда... Но все же у него должны быть деньги в кармане... так надежнее, думается мне, — на случай, если он попадет в какую-нибудь переделку.
Сержант кивнул; затем, прежде чем взяться за ручку двери, еще раз поглядел на вдову.
— Ну ладно, я пойду.
Вдова, казалось, пробудилась от задумчивости.
— Да, да, хорошо... Спасибо и извините за беспокойство.
— Я только исполняю свою обязанность, миссис.— И сержант, пожелав вдове спокойной ночи, шагнул за порог.
Когда дверь за ним захлопнулась, вдова посмотрела на деньги, лежавшие на столе. Она взяла их и некоторое время машинально перебирала в пальцах, а беспорядочные мысли теснились у нее в голове. Потом она подошла к комоду и достала из ящика кошелек. Проверив содержимое кошелька, она положила его обратно, задвинула ящик и поднялась наверх в свою комнату.
Став на стул, она достала коробку из-под ботинок, стоявшую на полке над стенным шкафом; в этой коробке хранились все их сбережения — ее и сына. Взяв в руки коробку, она сразу поняла, что в ней ничего нет — коробка была слишком легкой, — но все же приподняла крышку. Сердце сильно застучало у нее в груди, и она легонько покачнулась, стоя на стуле. В коробке хранилось около ста фунтов стерлингов — теперь их не стало. Пропали все их сбережения, все, что у них было.
Она сунула коробку обратно на полку, слезла со стула и поставила его на прежнее место возле кровати. Прижав руку ко лбу, она тщетно пыталась собраться с мыслями. Из спальни Кристи не доносилось ни звука. Она вышла из своей комнаты и с минуту постояла перед дверью в спальню сына. Потом спустилась вниз и обшарила все карманы его мокрой одежды, сушившейся перед камином. Ни единого пенни. Вдова упала на стул и, закрыв лицо руками, тихонько всхлипнула.
На утро, когда Кристи проснулся, она стояла возле его постели.
— Ты взял деньги из коробки, Кристи. Что ты с ними сделал? — спросила она. — Куда ты их девал?
— Он утонул, — сказал Кристи. — Томми утонул. Он был весь мокрый и мертвый уже.
Больше ничего она не могла от него добиться и немного погодя ушла из дому. Кристи не проявлял ни малейшего желания встать с постели, и мать, возвратившись домой, время от времени спрашивала его в надежде, что он оправился от пережитого накануне потрясения.
— Деньги, Кристи? Что ты сделал с деньгами, вспомни! — Она настойчиво повторяла свой вопрос, выговаривая каждое слово медленно, отчетливо, раздельно, словно обращаясь к малому ребенку.
Но Кристи лежал, уставясь в потолок, и ничего ей не отвечал, только в темных его глазах появлялось затравленное выражение.
Он так ни словом и не обмолвился с ней больше. Поиски Томми Флинна пришли к концу. И вскоре мать позволила им прийти и увезти Кристи.
УМЕРШИЕ И ЖИВУЩИЕ
Он осторожно пробирался между могил, словно боясь ступить в змеиное логово. А ведь каких бы, казалось, опасаться ему здесь змей — разве что тех, из его собственного далекого прошлого; но они за все эти долгие годы уже потеряли, верно, свои ядовитые зубы...
Он видел теперь, что память обманчива. Кладбище стало иным. Надгробные памятники, которые с того берега реки показались ему, когда он вышел из дверей вокзала, чем-то вроде груды обломков, сваленных между деревьями на склоне холма, теперь растянулись на большое пространство, почти до самой кладбищенской ограды, и у него мелькнула мысль, что для погоста скоро придется прикупать соседний участок. Зряшное все это дело, подумалось ему. Сам он, если мысль о смерти и посещала его — а это, случалось с ним не часто, — всегда предпочитал кремацию. Ну а похороны в море и еще того лучше. Ни тебе отпевания, ни могильных плит.
Он пошел дальше, осторожно ступая по сырой высокой траве, и наконец выбрался на асфальтовую дорожку на другом краю кладбища; здесь он остановился, неуверенно оглядываясь по сторонам, стараясь припомнить расположение могил, и тут на склоне холма показалась фигура могильщика; он шел широким, размашистым шагом, держа на плече лопату с налипшими на ней комьями глины. Когда он подошел ближе, человек обратился к нему.
— Хочу отыскать могилу Уильяма Ларкина, — сказал он. — Его схоронили дней десять-пятнадцать назад.
Могильщик опустил лопату, оперся на нее, вытер шею синим носовым платком.
— Новый участок?
— Нет, давнишний, семейный. Мне думалось, я сразу найду его, но здесь все как-то изменилось.
— Ларкин?.. А-а! — Могильщик был уже немолод. Он внимательно посмотрел на незнакомого человека, но так и не признал его.— Да-да... Это вон там.
Он снова вскинул лопату на плечо, и они стали вместе взбираться по склону холма, обмениваясь обычными случайными замечаниями насчет погоды. Но не успели они сделать и двадцати шагов, как в памяти человека что-то прояснилось, и ему уже не нужно было ничего указывать — он сам нашел могилу.
Поставив одну ногу на край каменной ограды, он разглядывал мраморное надгробие, но тут же опомнился и снял ногу. И это же самое, неожиданно властно возникшее ощущение, что он совершает неблагопристойность, удержало его руку, когда он бессознательно стал шарить по карманам, отыскивая сигареты и спички. На мраморной плите были высечены две надписи; верхняя появилась здесь двадцать лет назад: «Джейн Эллис, бесценная жена и мать...», а под ней — совсем свежая: «Уильям Генри Ларкин, супруг ранее усопшей... горячо любимый отец, горько оплакиваемый...» Горько оплакиваемый!.. «Ишь как здорово! Интересно, кто это из них додумался. Да и то сказать, разве на могильных плитах когда-нибудь сроду писали правду? Можно себе представить, как бы это выглядело: «Наконец-то господь его прибрал...» или «Давно бы уж ему пора на тот свет...»
Ну что ж, и они, как положено, довели свое притворство до конца.
Он стоял, вперив взгляд в могильную плиту, но глаза его уже не читали надписей; перед ними воскресало то, что было когда-то, пятнадцать, а то и больше лет назад. В этом состоянии глубокой задумчивости она и нашла его здесь — женщина, которая быстро шла по тропинке, огибавшей лавровые деревья, росшие вокруг водоема возле домика могильщика; в руках у нее была ваза, наполненная водой до краев, и плетеная корзинка, над которой покачивались и подпрыгивали в такт ее шагам красные и желтые головки тюльпанов. Увидев человека, неподвижно стоявшего у могилы, она приостановилась и несколько секунд издали наблюдала за ним. Синий дождевой плащ, поношенная синяя куртка и синий свитер безошибочно выдавали в нем моряка. Он был высок и худ и казался даже чрезмерно исхудалым; смуглая загорелая кожа туго обтягивала его острые скулы; у него был довольно крупный нос и голубые, слегка навыкате глаза. Он сильно изменился за эти годы, и все же она сразу узнала его, своего младшего брата.
— Так, так, — сказала она, и он вздрогнул и, оборотясь, поглядел на нее через плечо. — Ты все ж таки приехал наконец!
Ее неожиданное появление застало его врасплох; когда он заговорил, голос его звучал чуть-чуть насмешливо и покровительственно, но, возможно, это было скорее средством самозащиты, — широкая улыбка, расплывшаяся на его лице, говорила без слов, как он искренне привязан к сестре и рад встрече с нею.
— Так, так, — сказал он, словно бы передразнивая ее, — так, так, это, значит, Энни. Малютка Энни.
— Я уж думала, что ты совсем не приедешь, — сказала она, пробираясь к нему поближе между могил. — Мы даже по радио пытались с тобой связаться...
— Я был в море, — сказал он. — Вы меня здорово удивили. Никак не мог понять, почему это вы вдруг обо мне вспомнили.
— Это Генри надумал передать по радио.
— Вот уж кому, кому, но чтобы я Генри мог понадобиться, этого, признаться, не ожидал.
— Это он ради отца... Отец хотел тебя видеть.
— Отец? Меня?
Опустившись на колени, она утвердила вазу в углублении между мраморными плитами и один за другим начала ставить в нее тюльпаны на длинных стеблях.
— Не будь таким злопамятным, Артур. Все эти обиды давно позади... И теперь ты можешь радоваться — он ушел от нас, а тебя здесь даже не было.
— Злопамятным! — повторил он. — Радоваться! Он же проклял меня и выгнал из дому... Стоял на крыльце и орал, чтобы я не смел больше переступать порог его дома. Ты же знаешь, как это было, Энни. Ты все слышала. Ну и притом, — добавил он, так как она ничего не ответила, — я ведь был в море. Плыл с Кубы. Не мог же я зафрахтовать себе самолет.
— Откуда же ты узнал, что он умер? Почему ты пришел сюда, а не прямо домой?
— Какой-то малый сказал мне. Я встретил его в городе на улице, и он меня признал, а я даже не мог припомнить, кто он такой. Ну, как он мне сказал, так я и пришел прямо сюда.
Он стоял, глубоко засунув руки в карманы плаща, и смотрел, как она устанавливает цветы в вазе, иной раз обрывая стебли покороче, чтобы букет выглядел красивее.
— Это ты ухаживаешь за могилой? — спросил он. — Это все твоих рук дело?
— Я и раньше всегда ухаживала, — сказала она и, помолчав, продолжала без малейшего оттенка досады: — Остальные заглядывают на кладбище только на пасху, а я хожу сюда круглый год. Когда мы схоронили маму, я всегда заботилась об ее могилке, ну, а теперь их здесь стало двое, но ухода, в общем-то, не прибавилось.
— Здесь еще хватит места и для других, — сказал он. — Как тогда? Ты с такой же охотой будешь ухаживать за могилой Генри или Сисси?
— А может, это буду я, — сказала она. — Тогда как?
— Ты их переживешь.
— Может статься, — сказала она. — Ну, а может, это будет Люси: она старше всех нас.
— Люси?
Сестра быстро, искоса поглядела на него.
— Папина вторая жена. Я ее имела в виду.
— Он, выходит дело, женился снова?
— Восемь лет назад. — Она поднялась с колен и взглянула брату в глаза, стоя по другую сторону могилы. — Ты не мог этого знать, потому что никогда не давал о себе вестей.
Он пожал плечами, чувствуя себя неловко под ее прямым пытливым взглядом.
— Ну, ты же понимаешь, как это бывает. Меня носило по всему свету: то в Канаду, то в Австралию, то в Сингапур. Теперь был в Южной Америке... Да и в чем я, если на то пошло, виноват? Разве кому-нибудь из вас интересно было обо мне знать? Ну и мне тоже не хотелось ничего ни о ком знать. Ни о ком, кроме тебя, Энн. Я часто думал о тебе, как-то ты живешь. — Его взгляд скользнул по ее обнаженной девичьей руке, затем он снова поглядел ей в лицо. — Знаешь, я очень рад, что свиделся с тобой, Энни.
Ее глаза потеплели.
— И я рада видеть тебя, Артур, — сказала она. — Я ведь ничего не знала, где ты и что с тобой. Когда мы тебя ждали, а ты не приехал, я подумала, что, может, ты...
— Умер? — Он рассмеялся. — Ну, нет, Энни. Ты ведь знаешь поверье — это только хороших людей господь рано прибирает к себе.
— А ты, значит, плохой, так, что ли?
Он сразу ощетинился, когда она так всерьез приняла его в шутку сказанные слова.
— Уж по крайности никогда не прикидывался, будто я лучше, чем есть.
— Как некоторые другие, так, что ли?
— Я ведь ничего не сказал.
— Но ты же это имел в виду?
— Послушай, — промолвил он, неловко переминаясь с ноги на ногу, — ну, к чему ты это завела? Сначала обвинила меня в том, что я злопамятный, а теперь говоришь за меня то, чего я не говорил. Мы с тобой пятнадцать лет не видались, Энни. Зачем ты так?
— Да, ты прав. — Она подняла корзинку, надела ее на руку. — Прости меня, Артур. Просто уж очень мне обидно было, что ты не поспел вовремя.
— Как это случилось?
— Бронхит. Застарелый недуг. Он уже много лет от него страдал. А последние холода доконали его.
Они снова вышли на асфальтовую дорожку и начали взбираться по склону холма, направляясь к воротам кладбища.
— Интересно, — сказала она, помолчав, — что ты почувствовал, возвратившись сюда после стольких лет?
— Странно как-то, конечно, поначалу... — Он нахмурился. — А в общем-то, мало что здесь изменилось: два-три новых дома... Хотя что-то все же стало вроде бы по-иному.
— Это тебе так кажется просто оттого, что ты давно здесь не был.
— Да, конечно, все уже кажется каким-то другим, если ты долго был в отсутствии.
Она опять бросила на него искоса быстрый взгляд снизу вверх.
— Все?
— Да нет, пожалуй, — неуверенно сказал он. — Пожалуй, не все.
Она глубоко вздохнула, и, когда он снова заговорил, голос его звучал чуть резче — в нем, сквозила досада.
— Все мы какими были, такими и остались, Энни. Ты, может, думала, увидав меня, что Генри и Сисси примут блудного сына с распростертыми объятиями? Я был отсюда далеко, вы по-прежнему жили здесь, но все равно, и вы и я — мы все те же, те же самые люди.
— А он уже не был прежним.
— Кто?
— Отец... Ты бы просто глазам своим не поверил, как он переменился. Никогда бы ты не подумал, что эта женщина может сотворить с ним такое — это нужно было видеть. Но я-то видела. Я все время наблюдала, как происходила в нем эта перемена — из месяца в месяц, изо дня в день даже.
— Что же это такое она с ним сотворила?
— Она смягчила его сердце, Артур. Научила его кротости. Через несколько лет после женитьбы на ней он был уже совсем другим человеком. Точно вся эта злоба и ожесточенность капля по капле испарилась из него. И тогда он, снова захотел тебя видеть. Это стало самым заветным его желанием — повидаться с тобой перед смертью.
— Я был в море, — пробормотал он. — Что же я мог сделать?
— Но ведь ты приехал, — сказала она, — сразу приехал, как только смог.
— Ну да, как только смог.
Он не сказал ей, что, сойдя с корабля, он еще целую неделю раздумывал — стоит ли ему ехать сюда. Впрочем, ему почему-то казалось, что она догадывается об этом. Но так или иначе, он ведь все равно опоздал бы. Он достал сигарету, которую не решался закурить раньше, и они в молчании дошли до ворот.
— Ты пока ступай один... — начала было она, когда они вышли на улицу, но он взял ее за руку, не дав ей договорить.
— Давай посидим здесь минутку, — сказал он, — давай потолкуем еще немножко.
Она послушно направилась следом за ним к скамейке и села рядом; откинувшись на спинку скамейки, он вытянул ноги и закурил сигарету; она сидела выпрямившись, поставив на колени корзину, опираясь на нее.
Несколько минут прошли в молчании; казалось, им нечего было больше сказать друг другу. Моряк поежился и поднял воротник своего плаща.
— Тебе холодно?
— Да как-то прохладно здесь наверху.
— А мне показалось, что сегодня совсем тепло, — сказала она. — Такой погожий весенний денек.
— Весенний! — насмешливо хмыкнул он. — Вот она — английская погодка! Всякий раз, как возвращусь из плавания, так продрогну здесь до костей.
— Должно быть, ты просто очень уж привык к этим жарким странам.
— Я люблю солнце, люблю тепло, — сказал он. — По мне, так никогда не может быть слишком жарко. Другие плохо переносят жару в Южной Америке, а по мне, так ничего не может быть лучше. Верно, я все же осяду где-нибудь там, а пока я — перекати-поле.
Она опять помолчала, потом спросила:
— Ты, видно, никогда не думал о том, чтобы вернуться на родину?
— Куда на родину — сюда? — сказал он. — А что я тут буду делать?
— То же, что и в любом другом месте.
— А мне пока и так хорошо: гоняю себе по белу свету, вижу много всякого разного. Я же матрос. Ничем не связан, никаких забот. Куда захочу, туда и зафрахтуюсь.
— Ну, а потом?
— Что потом? — спросил он.
— Когда ты побываешь всюду и все поглядишь. Что потом?
— Ну, а потом, как я сказал: осяду где-нибудь в Южной Америке, а то так подамся и еще куда-нибудь подале.
— А по-моему, везде и всюду одно и то же, Артур, — сказала она. — Повсюду такие же люди и так же занимаются каждый своим делом, как и здесь.
Он швырнул окурок в траву за дорожкой.
— Здешней жизнью я был сыт по горло уже давным-давно.
— Вот ты и уехал.
— Ну да, вот я и уехал. И как раз вовремя.
Она хотела еще что-то сказать, но промолчала и повернула голову, прислушиваясь.
— Полдвенадцатого пробило, — сказала она. — Мне надо идти. Сейчас будет перерыв на обед, а я еще должна купить кое-что.
Они встали и пошли дальше по улице. Потом она сказала:
— А тебе совсем не обязательно таскаться со мной по магазинам, если нет охоты. Ступай домой и подожди меня. Люси сейчас нет дома, но я дам тебе свой ключ.
Однако он покачал головой:
— Нет, Энни, мой визит окончен. Я повидал все, что мне хотелось повидать. А насчет всего прочего, так я уже опоздал.
— Но ведь ты только-только приехал... Не можешь же ты уехать так сразу. Люси будет очень рада познакомиться с тобой.
— Да на кой это ляд? — сказал он. — Она меня не знает, для чего это я вдруг свалюсь к ней как снег на голову.
— Ну, а Генри и Сисси?
— Ах да, старина Генри и наша милейшая Сисси! — Как, кстати, они поживают?
— Ничего, неплохо. Генри открыл паяльную мастерскую, а муж Сисси служит теперь управляющим в кооперативном бакалейном магазине. Генри подумывает
выставить в этом году свою кандидатуру в муниципальный совет.
— Все, значит, при деле; все славно, прочно пристроились кто куда. Как и положено почтенным, трудолюбивым, добропорядочным гражданам. Нет, Энни, я им ни к чему, и они мне ни к чему. И также ни к чему им знать, что я тут был, и тебе незачем им об этом докладывать.
— Но, Артур...
— Нет, — сказал он. — Это я серьезно. Пообещай мне не говорить им, что ты меня видела. Пусть себе думают обо мне так, как думали всегда. Не хочу, чтобы они сызнова принялись перемывать мне все косточки.
— Ах, Артур, — сказала она, — но послушай...
— Обещай! — повторил он и внезапно улыбнулся.
Она поглядела на него с недоумением, и он сказал: — Мне вдруг вспомнилось кое-что из тех, давно прошедших лёт. Помнишь, как отец, чуть смеркнется, загонял нас в постель, а я вылезу, бывало, в окно и по крыше угольного сарая скачусь вниз и драл на свидание к этой девчушке, что жила по дороге на Ньюленд?
— Помню. А пуще всего помню, как ты проделал это в последний раз ночью в декабре, когда вдруг выпал снег.
— Ну да, я тогда поскользнулся и слетел с крыши прямо во двор, и отец услыхал шум, на мою беду. Ты, Энни, старалась выгородить меня, но Генри протрепался отцу. — Он, задумавшись, поглядел куда-то поверх ее плеча. — Отец избил меня тогда в кровь, а я избил Генри. В ту ночь я и порешил, что убегу из дому. Но никому не сказал ни слова, признался только тебе одной. Ты меня тогда не предала и не предашь и теперь, верно, Энни?
Она поглядела на него долгим, пристальным взглядом.
— Я никогда не предам тебя, Артур, — сказала она.
— Славная ты, Энни, — сказал он и взял ее за руку. — Моя маленькая, славная Энни... Как это никто не женился на тебе до сих пор?
Ее щеки слегка порозовели.
— Мне и так неплохо. А что же ты сам-то живешь бобылем?
— Ну, я... Ты ведь меня знаешь. Я же говорил тебе — сегодня здесь, завтра там, ни перед кем не в ответе.
— А теперь опять куда глаза глядят?
— Опять, — сказал он. — Прямо сейчас, сию минуту.
Он легонько поцеловал сестру в щеку и выпустил ее руку.
— До свиданья, Энни, — сказал он. — Береги себя.
Он пошел прочь, а она еще долго сидела не двигаясь. Отойдя на несколько шагов, он оборотился и помахал ей рукой, потом зашагал дальше. Внезапно его походка изменилась: плечи распрямились, шаг стал упругим, и вскоре она услышала, как он принялся лихо насвистывать. Почему вдруг? Он и сам не мог бы ответить на этот вопрос. Чтобы отвести глаза прохожим? Да какое ему было до них дело! Может быть, чтобы обмануть самого себя? Только, уж конечно, не для того, чтобы обмануть ее. Ведь та, что, поднявшись со скамейки, смотрела ему сейчас вслед, была единственным человеком на свете, которого он никогда не смог бы обмануть.
АКТЕР
Он был крупный мужчина, плотный, но отнюдь не толстый, и безмерно застенчивый, однако, когда он по окончании рабочего дня, надев свой темно-лиловый плащ и мягкую фетровую шляпу, возвращался домой, спокойное, даже бесстрастное выражение лица в сочетании с ростом и мощным телосложением делало его поразительно похожим на переодетого полицейского, уверенно и деловито направляющегося куда-то по своим делам, в результате которых кому-нибудь может непоздоровиться.
Еще давно, как только он начал мужать, ему то и дело приходилось слышать:
— Вам бы в полиции служить, мистер Ройстон.
А то так и более фамильярно:
— Не по своей ты дорожке пошел, Олберт. Ты же как есть бобби, тебя прямо словно нарочно для этого слепили, приятель.
Но он только терпеливо улыбался, будто слышал нечто подобное впервые, и почти всякий раз давал один и тот же ответ:
— А на что мне это? Мне и так неплохо живется. Я люблю спокойно спать в своей постели по ночам.
Он служил в бакалейном магазине, и пять полных рабочих дней в неделю и один неполный его можно было увидеть в белой куртке за прилавком «Мурендского бакалейного» — одного из филиалов крупного предприятия, принадлежавшего Промышленно-кооперативному обществу Крессли; он заведывал отделением и был помощником управляющего. Он оставался помощником управляющего уже на протяжении пяти лет, и казалось, судьба сулила ему пробыть в этой должности еще долгие годы, прежде чем предуказанное ходом событий продвижение по службе сможет осуществиться. Ибо сам управляющий тоже был человеком, не склонным менять насиженное место и еще сравнительно крепким и молодым.
Но Олберта это, казалось, ничуть не тревожило. Ничто, казалось, не могло вывести его из равновесия. Но все это именно только казалось — такая уж обманчивая была у него внешность. Спокойный, даже флегматичный, неизменный в своих привычках — таким был Олберт с виду, и никто даже не догадывался о том, через какое горнило испытаний прошел он из-за своей мучительной застенчивости в день свадьбы, и никто не знал, каким нечеловеческим ужасом была объята его душа в тот день, когда жена преждевременно разрешилась от бремени мертвым ребенком, и этот его первенец, о котором он так долго, так страстно и тайно от всех мечтал, едва не стоил жизни Элис, его жене, единственному существу на свете, настолько ему дорогому и близкому, что он без нее и дня не смог бы прожить.
Да, так обманчива была его внешность и так умел он таить про себя свои чувства, что слыл самым уравновешенным, невозмутимым человеком на свете, и никто никогда не догадывался о том, какова истинная его натура.
— Вам бы у Олберта поучиться, — говорили люди. — Вот с кого надо брать пример. Олберт никогда ни о чем не тревожится, его ничем не прошибешь.
Таков был Олберт, когда ему почти сравнялось тридцать семь лет и когда в его жизни произошло это небольшое, но совершенно неожиданное событие.
Любительские спектакли были главным развлечением в Крессли и по мастерству исполнения весьма отличались один от другого, иной раз приводя зрителей в смущение и замешательство, а иной раз в восторг. Лучшим по праву считался местный драматический кружок, сокращенно называвшийся ДПКОК, что означало Драмкружок при Промышленно-кооперативном обществе Крессли. Этот кружок ставил не больше трех постановок в год и прилагал все усилия к тому, чтобы достигнуть профессионального уровня. И вот, когда приближалось время выпуска ежегодного рождественского спектакля, наиболее, пожалуй, ответственного в году, так как на рождественском любительском театральном фестивале в большом зале Промышленно-кооперативного общества все драматические кружки оспаривали друг у друга пальму первенства, в магазин, где работал Олберт, случайно зашла одна весьма свирепого вида дама из главной конторы общества, единодушно считавшаяся становым хребтом, опорой и столпом ДПКОКа и, уже направляясь обратно к выходу, внезапно увидела Олберта, солидно внимавшего с высоты своего гигантского роста какой-то миниатюрной покупательнице; дама внезапно приросла к месту и, подождав, пока Олберт освободится, решительно направилась к нему со словами:
— Скажите, вам приходилось когда-нибудь играть на сцене?
Более дикого вопроса Олберт еще отродясь не слышал и в полном замешательстве молча воззрился на вопрошавшую его даму, а его товарищ ответил за него:
— Как же, как же, он даже и у нас тут вечно что-нибудь представляет. Наш Олберт иной раз такие штучки откалывает, что сдохнуть можно.
— Не слушайте его, — сказал Олберт. — Он шутит.
— Я хочу знать, — спросила дама, — участвовали ли вы когда-нибудь в любительских драматических спектаклях?
— В драматических? — переспросил Олберт.
— В пьесах. Играли вы когда-нибудь в пьесах?
Олберт отрицательно покачал головой и даже позволил себе негромко хмыкнуть.
— Тут на будущей неделе обещался приехать один тип из «Мемориэл сиэтер» — будет пробовать его на роль, — ладил свое его коллега, любитель шуток. — Наш город хочет выставить Олберта против Аллана Ледда.
Не обращая ни малейшего внимания на неугомонного шутника, дама продолжала свой допрос:
— А вам никто не говорил, что вы похожи на полицейского?
— Да, кажись, кто-то говорил, — сказал Олберт, удивляясь, как это ей не надоест торчать тут целое утро и задавать идиотские вопросы. Делать ей, что ли, нечего?
Дама же, умолкнув, начала внимательно разглядывать Олберта со всех сторон, и продолжалось это так долго, что ему стало невмоготу и он полез под прилавок, делая вид, будто что-то там разыскивает. Он еще стоял, согнувшись в три погибели, когда дама заговорила снова, и в первую секунду ему показалось, что он ослышался.
— Чего такое? — спросил он, выпрямляясь над прилавком.
— Я спрашиваю, не хотите ли вы принять участие в нашей новой постановке? В драмкружке, в ДПКОКе, имею я в виду. Мы готовим для рождественского фестиваля пьесу Р. Белтона Уилкинса «Хозяйский сынок», и в ней есть роль полицейского инспектора. В нашей труппе нет ни одного актера, который бы так подходил для этой роли, как вы.
— Но я же не умею играть на сцене, — сказал Олберт. — Ничем таким сроду не занимался.
— Это совсем небольшая роль — примерно на страницу. Ее ничего не стоит выучить. И вы сами увидите, как это интересно и волнующе — принимать участие в любительском спектакле. Нет на свете ничего более увлекательного, чем сцена, уж вы мне поверьте.
— Ну, может, это и так, когда у вас к ней влечение, что ли. Вам, конечно, лучше знать, — сказал Олберт и с облегчением перевел дух, увидев, что к прилавку подходит еще одна покупательница.
— Ну, хорошо, не стану отрывать вас от работы — сказала дама. — Но все-таки надумайте. Мы будем очень рады принять вас в свою семью, и вы тоже об этом не пожалеете. Репетиции у нас начнутся на будущей неделе. Я еще загляну к вам денька через два. А вы пока подумайте.
— Конечно, конечно, я подумаю, — сказал Олберт, имея в виду, что он выбросит из головы всю эту чушь, как только назойливая дама скроется за дверью. Вообразит же человек такое — играть на сцене! Это ему-то!
Однако выкинуть все это из головы Олберту не удалось. Что-то, какая-то мыслишка прочно засела у него в мозгу и не давала ему покоя все утро, пока он обслуживал покупателей, и в обеденный перерыв, когда дверь магазина заперли, он подошел к одной из молоденьких продавщиц, работавшей за прилавком напротив.
— Ты, я слыхал, тоже из этого ихнего драмкружка или как там его, верно?
— Из ДПКОКа? — спросила девушка. — Ну да! Это очень увлекательная штука. Для нашего следующего выступления мы готовим пьесу Р. Белтона Уилкинса. Она имела самый шумный успех за последние годы в одном из театров Вэст-Энда.
— Вон оно что, — сказал Олберт. — Я, знаешь, тоже слышал про эту пьесу. Какая-то ваша дамочка приходила ко мне сегодня утром.
— Это миссис Босток, я видела, как она разговаривала с тобой. Жуткая ведьма. Но деловая и помешана на театре. Мне думается, мы бы без нее пропали.
— Она сегодня вроде как пыталась меня завербовать, — сказал Олберт, — хотела всучить мне роль в этой вашей новой пьесе. Надо же, чего придумала! — Какое-то новое ощущение, незаметно угнездившись в нем, понемногу крепло все утро, и теперь он вдруг сделал открытие, что предложение миссис Босток приятно ему и даже как будто лестно, хотя он и понимал, что все это чушь собачья. — А мне всегда казалось, что вы для этих ваших спектаклей подбираете этаких пижонистых парней, а не таких вот простых, как я, — сказал, он.
— Не знаю, как тебе сказать, — промолвила девушка, расстегивая халатик. — А какую роль она тебе предложила?
— Полицейского.
— А, ну понятно! У тебя же самый подходящий тип. Ты прямо создан для этой роли.
— Но все же сразу поймут, что никакой я не актер. Поймут, как только я рот раскрою.
— А никто и не должен думать, что ты актер. Все должны думать, что ты полицейский.
— Но я не сумею такого на себя напустить.
— А разве полицейские что-нибудь на себя напускают? Ты просто должен быть таким, как ты есть, и будет то, что надо.
— Но я ни строчки не могу запомнить наизусть, — сказал Олберт.
— Откуда ты знаешь, ты же не пробовал?
— Хм, — промычал Олберт.
— Вот что, — сказала девушка. — Я притащу после обеда мой экземпляр пьесы, а ты поглядишь, какая у тебя там роль. Мне что-то помнится, она не очень велика.
— Да нет, не стоит беспокоиться, — сказал Олберт. — Я не собираюсь этим заниматься.
— Какое же тут беспокойство, — сказала девушка. — Почитаешь пьесу, сам все увидишь.
В этот день после обеденного перерыва можно было наблюдать, как Олберт, улучив минутку, когда у него нет покупателей, сосредоточенно углубляется во что-то скрытое от глаз под прилавком. Когда же магазин закрылся, Олберт подошел к девушке, одолжившей ему книгу, и сказал:
— Она не понадобится тебе до завтра? А то я, пожалуй, взял бы ее домой поглядеть.
— Ну что, тебе понравилось?
— Да понимаешь, я ведь ее только наполовину прочел, — сказал Олберт. — Ну, и, конечно, интересно, что там дальше будет. Любопытно знать, чем это все у них кончится, если, конечно, ты можешь еще на денек одолжить мне книгу.
— Понятно, возьми, — сказала девушка. — Ты увидишь — под конец это что-то захватывающее. Она же в Лондоне два года со сцены не сходила.
— Да что ты говоришь! — сказал Олберт. — Так долго?
— Ну а мы, разумеется, даем только один спектакль, — сказала девушка,— так что ты не очень-то распаляйся.
— Как ты думаешь, что случилось у нас сегодня в магазине? — спросил Олберт жену после вечернего чая.
Элис сказала, что понятия не имеет.
— К нам заявилась некая миссис Босток из главной конторы и спросила меня, не хочу ли я принять участие в этой новой пьесе, которую они сейчас готовят.
— Тебя? — изумилась Элис. — Тебя спросила?
— Ну да, я так и знал, — сказал Олберт.— Я знал, что ты скажешь — бред какой!
— Я вовсе не сказала, что это бред, — возразила Элис. — Я, конечно, удивилась, но вовсе не потому, что это бред. А какую роль она тебе предложила?
— А вот угадай, — сказал Олберт. — Только поглядела на меня и сразу предложила.
Элис подумала и рассмеялась.
— Ну, а почему бы нет? Почему бы тебе и не сыграть?
— А потому, — сказал Олберт, — что если ты идешь по улице и при этом смахиваешь немного на полицейского, так это одно, а расхаживать по сцене и представляться, будто ты полицейский, — другое. По-моему, я никогда не смогу этого сделать, а уж подавно, если человек сто, а то и больше будут пялить на меня глаза.
— Да кто его знает. Говорят, как только выйдешь на сцену и начнешь говорить роль, так и про публику забудешь.
— А если не публику забудешь, а роль? Тогда как?
— Ну, так ее же надо сначала выучить. И будут репетиции и всякое такое. Роль-то небось не такая уж большая?
Олберт нащупал в кармане книжку.
— Одна страничка всего. Я прихватил ее с собой.
— Ах, вот оно что! — сказала Элис.
— Понимаешь, эта девчушка Люси Фрайер притащила ее мне, а я начал читать, ну и вроде показалось интересно. В самом деле, знаешь, неплохая пьеса. Им бы надо пустить ее по телику. Она два года не сходила со сцены в Лондоне.
Элис взяла у него книгу и поглядела на заглавие.
— Да, я тоже про нее слышала.
— Там, видишь ли, про одного парня, у которого очень богатый папаша, и старик в этом малом души не чает. Старику, понимаешь, кажется, что этот его сыночек прямо звезды с неба хватает, а на самом-то деле он сволочь, порядочная. Бездельник и прохвост.
— Ну а полицейский что там делает?
— Он появляется во втором акте. Дай-ка сюда, я тебе покажу. Этот малый сцепился с братом. Он, понимаешь, сбил кого-то машиной и не остановился, потому как был пьян вдрызг. А вот когда они там грызутся, вдруг появляюсь я и...
—
Ты появляешься? — перебила его Элис. — А я думала, что ты совсем не разохотился на это дело.
У Олберта был смущенный вид.
— А я и не сказал, что разохотился, — пробормотал он.— Просто я, когда читал, все старался представить себе, будто это я говорю. И все.
— Понятно, — сказала Элис.
— Ну да, и все... Чего это ты на меня уставилась?
— Гляжу и все, — сказала Элис.
Два дня спустя миссис Босток появилась снова.
— Итак, — с устрашающей деловитостью изрекла она, — вы обдумали?
— Он прочел пьесу, миссис Босток, — сказала, подходя к ним, Люси Фрайер. — Я давала ему свой экземпляр.
— Превосходно, превосходно!
— В самом деле занятная пьеска, — сказал Олберт. — Но чтоб играть, этого я вовсе не говорил. Уж больно, не по моей части, знаете ли. Вот Люси думает, справлюсь, да и моя хозяюшка тоже, а мне что-то не верится.
— Вздор, — сказала миссис Восток.
— Не гожусь я на это — чтобы выставляться перед такой кучей народу напоказ.
— Чушь, — сказала миссис Босток.
— Так небось это вам, актерам, просто. Когда не впервой, может, тогда и ничего. Привычка.
— В понедельник вечером приходите на репетицию, — распорядилась миссис Босток.
— Не знаю, право.
— Ко мне домой в половине восьмого. Не желаю ничего слушать, пока вы не познакомитесь с труппой и не попробуете, как у вас получится. Люси скажет вам адрес. — И она ушла.
— Настырная какая, а?
— Фурия.
— А ну ее к бесу, — сказал Олберт. — Не по мне все это.
Но в глубине души он был уже страсть как всем этим захвачен.
В понедельник вечером в семь часов двадцать пять минут, тщательно одевшись и вторично за этот день побрившись, он уже стоял у подъезда дома миссис Босток — большого, довольно мрачного с виду здания в викторианском духе, с огромными полукруглыми окнами, расположенного в конце длинной извилистой аллеи, ответвлявшейся от Галифакского шоссе, и почти тотчас к нему присоединилась Люси Фрайер.
Миссис Босток сама отворила им дверь и пригласила их в просторную, уютно-обветшалую гостиную, обставленную преимущественно небольшими диванчиками и креслами, а также книжными шкафами, вмещавшими такое количество книг, что Олберт не верил своим глазам: ему все время мерещилось, что он не в частном доме, а в публичной библиотеке. Его представили худому чрезвычайно импозантному мужчине с трубкой, который оказался мистером Бостоком, и тут же один за другим начали прибывать члены драматического кружка.
В пьесе было всего семь действующих лиц, но, помимо актеров, прибыли также те, чья деятельность протекает за кулисами, и вскоре в гостиную набилось довольно много мужчин и женщин, чрезвычайно схожих друг с другом в одном: все они говорили неестественно громко и словно бы старались перекричать друг друга. Олберт среди них чувствовал себя неловко, а когда миссис Босток, стоя на коврике у камина, хлопнула в ладоши и произнесла:
— Прошу внимания! Позвольте представить вам нашего нового коллегу, — и все глаза обратились на него, он готов был провалиться сквозь землю от смущения.
— Я пытаюсь уговорить мистера Ройстона сыграть роль полицейского в «Хозяйском сынке», и, хотя он еще не дал мне согласия, я надеюсь, что вы окажете ему теплый прием.
— Но Эффи, дорогая, вы же просто гений! — воскликнул молодой человек в твидовой куртке и ярко-желтой рубашке. — Форменный гений! Где, черт побери, вы его откопали?
Олберт стоял, застенчиво переминаясь с ноги на ногу, а они разглядывали его словно какую-то древность, которую миссис Босток раздобыла где-то на распродаже антиквариата и теперь давала им возможность полюбоваться своей находкой.
— Мистер Ройстон — помощник управляющего в «Мурендском бакалейном», — сообщила миссис Босток. — Я увидела его и сразу поняла: вот тот, кто нам нужен.
Наконец на Олберта перестали обращать внимание и ему удалось забиться в угол и наблюдать оттуда за всем происходящим, пользуясь тем, что его на некоторое время оставили в покое. Однако ненадолго. Приступили к первой читке пьесы. Олберту вручили его экземпляр, и он был немало поражен тем, что актеры, читая свои роли, забывались настолько, что произносили самые рискованный фразы без малейшего признака смущения.
— «Вы же знаете, что я люблю вас», — сказал молодой человек в желтой рубашке юной миловидной брюнетке, сидевшей рядом с Олбертом.
— «А вы, в самом деле, любите меня, — спросила сия девица, — или просто хотите со мной спать?»
Олберт покраснел.
Когда на сцене должен был появиться полицейский, в комнате воцарилась тишина и миссис Босток, управлявшая ходом действия, по-прежнему стоя на коврике у камина, объявила:
— Теперь, мистер Ройстон, ваш выход.
Ох, это было ужасно. Сердце у него мучительно забилось. Он поглядел, что ему надо произнести, и, помогая себе указательным пальцем, чтобы не потерять строки, сипло кашлянул, помолчал и проговорил упавшим голосом:
— «Кто из вас, господа, является владельцем этой машины, что стоит у подъезда?»
— Слабо, — сказала миссис Босток. — Ну-ка, мистер Ройстон, побольше уверенности. Постарайтесь представить себе, какое впечатление должны вы произвести своим появлением на всех?
— Ты только представь себе, Элис, — сказал Олберт, поднимаясь со стула с книгой в руке: — Тут, значит, этот паршивец, пьяный в дым, гнал машину как ненормальный, сшиб кого-то и удрал. Теперь он, значит, совсем одурел со страху и пристает к своему брату, заклинает его Христом богом, чтобы тот ему помог, и вдруг входит служанка и говорит, что там, дескать, полицейский пришел... и тут появляюсь я.
— «Кто из вас, господа, является владельцем этой машины, что стоит у подъезда?» — Ну тут, конечно, у этого малого уже совсем душа в пятки — он же думает, что за ним пришли. А на самом-то деле, понимаешь, я только хочу оштрафовать его за то, что он оставил машину без света. Ты представляешь? Это одна из самых... самых главных кульминаций в пьесе.
— Это страшно захватывающая сцена, Олберт, — сказала Элис. — И ты там у них сегодня вот так же вот, как сейчас, это говорил?
— Что это?
— «Кто из вас, господа, владелец машины, что стоит у подъезда?»
— Нет, понимаешь, получилось не совсем так. Когда ты одна меня слушаешь, тогда легче как-то. А перед этой шикарной публикой, знаешь, как теряешься! Прямо балдеешь от страха, что не так выговоришь какое слово или просто не то ляпнешь... Привыкнуть надо, тогда легче будет.
— Так ты, значит, всерьез решил согласиться?
— Да понимаешь, — сказал Олберт, почесывая в затылке, — у меня вроде и выбора-то нет. Уж больно она въедливая дама, эта миссис Босток. Ну и, надо сказать, — добавил он, — зацепляет это тебя как-то за живое, понимаешь.
Элис улыбнулась.
— Понимаю. А ты валяй, Олберт. У тебя пойдет.
Олберт поглядел на жену, и широкая улыбка медленно расплылась по его лицу.
— Вот и мне кажется, что пойдет, Элис, — сказал он. — Думается мне, что пойдет.
Связав свою судьбу с драматическим искусством, Олберт весь без остатка отдался делу самоусовершенствования на этом неизведанном поприще. Вечерние посещения дома миссис Босток по понедельникам открыли новую страницу в его жизни. Ему впервые пришлось столкнуться с таким явлением, как артистический темперамент, и он скоро обнаружил что очень часто сила этого темперамента находится в обратной зависимости от силы таланта. Это его потрясло.
— Ты таких людей и не видывала, — оказал он как-то вечером Элис. — Они пожимают друг другу руки, чтобы поглубже запустить когти, и обнимаются, чтобы сподручнее было всадить нож в спину.
— Да будет тебе, Олберт, — сказала Элис, добрейшее и кротчайшее существо на свете. — Быть того не может, неужели такие уж они все скверные?
— Нет, — признался он. — Есть и порядочные. Но кое-кто — не лучше сатаны. Мне что-то с такими людьми и сталкиваться не приходилось. И больше половины из них даже никакого отношения к нашему Кооперативно-промышленному не имеют.
— А как у вас дело подвигается? — спросила Элис.
— Да неплохо. На следующей неделе будем уже пробовать на сцене, с обстановкой и разными там входами и выходами.
Вечером накануне генеральной репетиции Элис услышала стук в дверь: на крылечке стоял полицейский.
— Олберт Ройстон здесь проживает? — резко прозвучал в её ушах бесстрастно-служебный вопрос.
Элис растерялась.
— Здесь, — ответила она, — но его сейчас нет дома.
Она отворила дверь чуть пошире, и луч света упал на лицо полицейского. Ее муж со смехом шагнул к ней.
— Дурачок ты мой! — с облегчением воскликнула Элис. — Ты же меня напугал.
Олберт, все еще посмеиваясь, прошел следом за ней в дом.
— Ну, как я выгляжу?
— Чудесно, — сказала Элис. — Но неужели ты так и шел по улице? Ты же мог влипнуть в историю.
— Не беспокойся, — сказал Олберт. — Я надел поверх формы плащ, а каску спрятал в сумку. Мне просто хотелось, чтобы ты первая, наперед, так сказать, на меня посмотрела. И потом миссис Босток говорит, не можешь ли ты подложить кое-где ваты под мундир — так, чтобы потом ее вытащить, когда они будут отдавать его обратно. Он мне вроде как широковат.
— По-моему, он сшит на великана, — оказала Элис, расправляя на нем мундир и оглядывая его со спины. — Ох, Олберт, до чего ж все это интересно! Я прямо жду не дождусь этого вашего спектакля.
— Ну, теперь уж, хочешь не хочешь, дело сделано, назад не повернешь, — сказал Олберт. — Ждать осталось одну неделю.
В день спектакля он был на месте задолго до начала представления и к концу первого акта уже облачился в форму полицейского. Когда начался второй акт, он оказался совершенно один в театральной уборной. Он поглядел на себя в зеркало и чуть сдвинул на бок каску. Право слово, он выглядит что надо! Выйти бы сейчас шутки ради на улицу и оштрафовать кого-нибудь за превышение скорости или еще там за что, вот была бы потеха! Он прищурился, метнул свирепый взгляд в зеркало и негромко, но внушительно пробасил первую фразу своей роли.
Ну так оно и есть! Что толку смотреть в рукопись. Он никогда не будет знать роли, раз до сих пор не мог ее запомнить!
На сцене шел второй акт, и актеры старались вовсю, увлеченно предаваясь своей любимой страсти и доставляя развлечение публике, а она отвечала им тем, что, затаив дыхание, следила за всеми перипетиями драматического сюжета и при каждой остроумной фразе, при каждой забавной реплике разражалась смехом. Отлично принимают, приговаривала миссис Босток; любые актеры, будь то любители или профессионалы, могут только мечтать о таких зрителях — чуткие, отзывчивые, благодарные, все переживают вместе с действующими лицами.. А Олберту при этом подумалось, что скоро все взгляды оттуда, из зрительного зала, будут устремлены на него.
Внезапно его охватил страх перед выходом на сцену. У него засосало под ложечкой, и сердце покатилось куда-то вниз. Он закрыл лицо руками. Не в состоянии он этого сделать. И как только могло ему вообразиться такое! Встретиться лицом к лицу с такой уймой народу? Нет! Ни за что на свете! В горле у него пересохло; он попытался вспомнить слова роли. Но в памяти был провал.
Стук в дверь заставил его обернуться. Он похолодел от ужаса. Неужели он пропустил свой выход? Неужели он погубил весь спектакль трясясь тут от страха, как напуганный ребенок? Снова раздался стук, и миссис Босток вопросила из-за двери:
— Вы здесь, мистер Ройстон?
Олберт схватил рукопись роли и отворил дверь. Миссис Босток окинула его одобрительным взглядом и тут же наградила бодрой улыбкой.
— Все в порядке? Вид превосходный. Выход ваш еще не сейчас, но я советую вам постоять за кулисами, чтобы немного войти в роль. Вы что-то бледноваты. В чем дело? Страх перед публикой?
— Больно уж все это мне внове, — еле слышно пролепетал Олберт.
— Ну еще бы. Но вы отлично знаете роль, и, как только выйдете на сцену, вся эта паника у вас пройдет. Твердо запомните одно: зрители — ваши друзья, они на вашей стороне.
По узенькой лесенке они поднялись на сцену за кулисы. Сюда уже явственнее доносились голоса актеров. Олберт уловил обрывок знакомой фразы. Как? Они уже вон где? Его снова объял страх.
Он поглядел на ярко освещенную сцену, по которой, разговаривая, двигались актеры, потом на девушку-суфлера, сидевшую с раскрытой рукописью на коленях.
— Все идет как по маслу, — пробормотала у него над ухом миссис Босток. — Пока что не понадобилось подсказать ни единой реплики, Шэрли сидит без дела. — Она взяла у Олберта рукопись и отыскала его выход. — Вот, держите. Следите за действием и все остальное выбросьте из головы. Совершенно нечего волноваться, сами не успеете заметить, как вернетесь обратно за кулисы и все будет позади.
— Я сейчас уже вроде оправился, — сказал Олберт.
С удивлением он обнаружил, что это и в самом деле так: и чем дальше развивалось действие, тем больше оно захватывало его, и он весь уходил в него с головой и уже не чувствовал себя насмерть перепуганным актером-любителем, трясущимся от волнения за кулисами.
Еще две страницы, и его выход. Младший брат рассказывает старшему о несчастном случае. Вот уже вспыхивает ссора. В самый разгар ее должен будет появиться он. Олберту вдруг показалось, что у него вырастают крылья. Как это говорила миссис Босток? «Ступив на сцену, вы сразу становитесь главным действующим лицом. Ваше появление будет подобно удару грома». Да, черт побери! Краем сознания он отметил, что миссис Босток уже нет рядом с ним, но теперь ему на все было наплевать. Он исполнился непоколебимой уверенности в себе. Он готов. Он им покажет. Да, черт побери!
Последняя страница.
— «Ты всегда был подонком, Поул», — произносит старший брат. — Я никогда не питал никаких иллюзий на твой счет. Но чтобы натворить такое — этого я даже от тебя не ожидал».
— «Я знаю, что ты ненавидишь меня, Том. — Я раньше это чувствовал. Но ради отца, только ради отца, ты должен меня выручить. Ты же понимаешь, что будет с отцом, если он узнает. При его состоянии здоровья он этого не переживет».
— «Какая ж ты скотина, подлая скотина...»
Девушка, исполняющая роль служанки, вдруг оказалась возле Олберта. Она ободряюще улыбнулась ему. Эта ни капельки не боится. На протяжении всей пьесы она то появляется на сцене, то исчезает. Вжилась в роль. Олберт, как зачарованный, не отрывал глаз от сцены. Никогда до этой минуты не испытывал он такого головокружения, такого подъема, такого чувства полного перевоплощения...
— «Куда ты идешь?»
— «Я иду подобрать этого человека, которого ты сшиб, и отправить его в больницу. И ты пойдешь со мной».
— «Но теперь уже поздно, Том. Это же было несколько часов назад. Его наверняка давно подобрали. Может быть, даже полиция...»
Ну вот сейчас, через две-три минуты. Они здорово подготовили его появление. ПОДОБНО УДАРУ ГРОМА. Олберт распрямил плечи и поправил каску. Он заглянул в рукопись и торопливо перевернул страницу. Он потерял, потерял... Его охватила паника. Но актеры на сцене продолжали говорить, значит, верно, все в порядке. И ведь его выходу на сцену предшествует реплика горничной, а она все еще здесь, стоит рядом с ним. Потом он вдруг обнаружил, что ее уже нет рядом. Она исчезла. Он снова начал судорожно перелистывать рукопись. Да нет, не может быть... Это же куда дальше...
Он заметил, что миссис Босток опять появилась возле него. Он обалдело повернулся к ней.
— Но как же так? — пробормотал он. — Они же... они...
Миссис Восток кивнула.
— Да. Они перескочили через три страницы. Начисто выпустили всю вашу роль.
Когда Элис возвратилась со спектакля, он был уже дома.
— Что случилось, Олберт? — встревоженно спросила она. — Ты не заболел?
Он рассказал ей все.
— Ну, я тут же пошел, переоделся и поехал домой, — закончил он свой рассказ.
— Подумать только! Какая обида!
— Они, понимаешь ли, просто очень увлеклись, — сказал Олберт. — Один забыл роль и перескочил через три страницы, а другому пришлось, хочешь не хочешь, — за ним. — Он улыбнулся и начал расшнуровывать ботинки.— Так и не довелось мне узнать, получилось бы у меня это или нет.
Больше он никогда не пробовал своих сил на артистическом поприще.
И довольно скоро, отвечая на просьбу жены рассказать знакомым, «как он был актером», Олберт с обычным для него добродушием говорил:
— Расскажи им сама, Элис. У тебя лучше получится.
А когда раздавался неизменный взрыв хохота при сообщении о том, что ему так-таки и не пришлось выйти на сцену, честное лицо его расплывалось в самой безмятежной улыбке, которая всегда оставляла слушателей в заблуждении. И никто никогда ни разу не заподозрил, сколь мучительное, сколь жестокое разочарование пришлось ему испытать в тот вечер.
ОДНА ИЗ ДОБРОДЕТЕЛЕЙ
Часы принадлежали моему дедушке, они висели на крючке у изголовья его постели, в которой он лежал давно-давно, уж и не знаю которую неделю. На циферблате часов были римские цифры, так красиво нарисованные — ну, просто красивее и быть не может. Часы были золотые, тяжелые, да вдобавок еще с роскошной цепочкой, и цепочка тоже была золотая и очень дорогая на вид, а на ощупь такая гладкая-гладкая. Часы, если приложить их к уху, тикали до того четко и ровно, что прямо не поверишь, чтобы они могли когда-нибудь отстать или убежать вперед. В общем, это были самые замечательные часы, и когда я, придя из школы, сидел вечерами возле дедушкиной постели, то глаз не мог оторвать от этих часов и все мечтал, что когда-нибудь и у меня будут такие же часы.
Это как-то вошло у меня в привычку — вечером после чая посидеть немного с дедушкой. Моя мать говорила, что он очень стар и дни его сочтены, и потому мне казалось, что ему уже какое-то неисчислимое количество лет. Он любил, чтобы я почитал ему вечернюю газету; он себе лежит, бывало, а его длинные руки, ставшие совсем белыми и мягкими после того, как он перестал работать, и уж до того исхудавшие от болезни и старости — ну, прямо кожа да кости, — все время беспокойно теребят край простыни, словно он слепец и читает свою слепецкую книгу. Сам-то он не больно много прочел книг на своем веку, а теперь читать стало ему и подавно не под силу. Дедушка мой учился мало, и, может, потому ему казалось, что учение — это самая важная вещь на свете, и его всегда страх как интересовало, хорошо ли у меня идут дела в школе. В тот день, когда я, придя домой, сообщил, что успешно сдал экзамены за начальную школу, дедушка вдруг отколол такую штуку: собрался с силами, уселся на постели и даже закурил.
— Теперь, значит, в среднюю школу пойдешь, так, что ли, Уилли? — сказал он, обрадовавшись, ну прямо как ребёнок.
— А потом в колледж, — сказал я, видя перед собой весь свой будущий жизненный путь прямым как стрела. — А там стану доктором.
— Правильно, а там, глядишь, кто-то станет доктором, мне тоже так думается, — сказал дедушка. — Только для этого кому-то понадобится очень много терпения. Терпения и труда, много труда, Уилли, дружок.
Хотя мой дедушка, как я уже сказал, был не очень-то учен, мне иной раз казалось, что умней его нет людей у нас в Йоркшире, а вот эти два качества — терпение и упорство в труде — он считал самыми рассамыми главными в жизни.
— Ну, что ж, дедушка, — сказал я ему. — У меня хватит терпения и подождать; я своего добьюсь.
— Правильно, Уилли, так ты всего добьешся. Мало-помалу и выйдешь в люди, мой мальчик.
От дыма у него запершило в горле, и он со вздохом положил трубку; мне показалось, что в эту минуту он вздохнул обо всех жизненных удовольствиях, которых был теперь лишен; пальцы его снова беспокойна забегали по краю простыни.
— А время-то уж, верно, позднее, Уилли...
Я снял часы с крючка и подал ему. Он поглядел на них, потом стал их заводить. Когда он отдал мне часы обратно, я минутку подержал их в руке — приятно было почувствовать, какие они тяжелые.
— Верно, кому-то тоже захочется иметь когда-нибудь такие часы, а, Уилли?
Я смущенно улыбнулся. Я ведь совсем не хотел так нахально выклянчивать у него часы.
— Да, может быть, дедушка, когда-нибудь, — сказал я. По правде говоря, мне никак не верилось, что я в самом деле могу хоть когда-нибудь заиметь такие часы.
— Эти часы я получил в подарок, когда пятьдесят лет проработал в одной фирме, — сказал дедушка. — «В знак признательности», — сказали они тогда... Так и написано там внутри, на задней крышечке, хочешь, погляди...
Я открыл часы и прочел: «За верную и преданную службу...»
Пятьдесят лет... Мой дедушка был кузнецом. Как-то не верилось, что эти бледные, почти прозрачные руки держали когда-то огромные клещи или управляли тяжелым молотом, который со страшным грохотом обрушивался на наковальню. Пятьдесят лет... Пять раз столько, сколько прожил я на свете. И вот эти часы — награда за тяжкий труд и преданность этому труду висели у изголовья его постели, в которой он отдыхал теперь от своих трудов, дожидаясь конца, и он с гордостью любовался ими.
Верно, дедушка говорил мне все это отчасти потому, что я еще был очень мал, а он уже очень стар, а отчасти из-за моего отца. Мать никогда не рассказывала мне об отце, и благодаря ее молчанию имя отца было всегда овеяно для меня какой-то тайной, и только беседы с дедушкой немного приподнимали эту таинственную завесу. Мой отец, сказал мне дедушка, был очень способный молодой человек, но была у него, на его беду, одна слабость, Никогда ни на что не хватало ему терпения: не терпелось поскорее заработать побольше денег, не терпелось добиться успеха, не терпелось завоевать авторитет у своих друзей; недоставало у него упорства и настойчивости, чтобы мало-помалу добиваться своего. Он брался то за одно, то за другое, и потому они с матерью частенько не знали, будет ли у них завтра что-нибудь на обед. И вот наконец, когда я еще только учился ходить, мой отец, понося на чем свет стоит эту страну, в которой способному человеку нет никакой возможности развернуться, отправился куда-то на край света, и с той поры о нем не было ни слуху ни духу. Все это дедушка поведал мне без всякой злобы или горечи, потому что он, как я понял, любил моего отца и печалился, что такой хороший человек сбился с пути только оттого, что ему не хватило этакой простой, на взгляд дедушки, вещи, как терпение; а ведь этим он нанес очень тяжелый удар моей матери, дедушкиной дочери, и ей из-за этого туго пришлось в жизни.
Так мой дедушка потихоньку дожидался своего часа, и, когда мне приходят на память беспокойные движения его пальцев, теребивших край простыни, я думаю о том, что в эти минуты, впервые за всю его долгую жизнь, он готов был потерять терпение.
И вот как-то раз вечером в конце лета, когда я уже собрался было пожелать ему спокойной ночи, он потянулся ко мне и взял меня за руку.
— Спасибо тебе, мальчик, — сказал он, и голос его прозвучал как-то уж очень слабо и устало. — И кто-то, думается мне, постарается запомнить то, что я ему говорил?
Эти его слова вдруг очень растрогали меня, и я почувствовал даже какой-то комок в горле.
— Нет, дедушка, — сказал я ему. — Не забуду.
Он ласково похлопал меня по руке, потом отвернулся и закрыл глаза. На утро мать сказала мне, что он умер ночью во сне.
Они положили его на стол в гостиной, где воздух был такой затхлый и сырой, и рядком стояли стулья в чехлах с кисточками, и в люстре горели лампочки под тонкими стеклянными колпачками. Мне позволили подойти и попрощаться с ним. Я пробыл возле него недолго. Мне показалось, что он был почти совсем такой же, каким я видел его десятки раз изо дня в день во время его болезни; только беспокойные пальцы его уже не шевелились больше — они лежали тихо, укрытые простыней, а волосы и усы были такие чистые, приглаженные, словно неживые.
Потом, оставшись один в моей детской комнате, в тишине, я всплакнул немножко, когда подумал о том, что ещё вчера читал ему вслух и разговаривал с ним и что уже никогда не увижу его больше.
После похорон вся родня в полном составе заявилась к нам, чтобы прочесть завещание. Особенно-то спорить было не из-за чего, дедушка никогда много не зарабатывал, и то, что после него осталось, накапливалось долго и бережливо в течение многих лет. Все эти сбережения, включая и стоимость дома, были поделены поровну между всеми; дедушка поставил только одно условие: дом никто не имел права продать; он оставался в пожизненном владении моей матери — ведь забота о нем всегда лежала на ее плечах во время дедушкиной болезни, — и она могла получать с него доход и жить в нем, пока ей самой не надоест или пока она не выйдет замуж снова, что едва ли могло случиться, так как никому на свете не было известно, жив мой отец или умер.
Но вот когда дело дошло до дележа личного имущества дедушки, тут все прямо рты разинули: оказалось, что дедушка завещал свои часы мне!
— А почему, собственно, этому мальчишке Уилли? — недовольно спросил мою мать дядюшка Генри. — У меня тоже двое ребят, и оба постарше.
— И ни один из них, похоже, даже не вспомнил ни разу, что их дедушка, того и гляди, отдаст богу душу, — резко сказала моя мать, которая никогда не лезла за словом в карман.
— Молодежи со стариками и толковать-то не о чем, — пробормотал дядюшка Генри, и моя мать, окончательно выведенная из себя, огрызнулась:
— Ну, а у нашего Уилли всегда было о чем потолковать с дедушкой, и отец, бывало, так-то уж радовался мальчишке, когда другие и глаз к нему не казали.
Стрела попала прямо в цель, то есть в дядюшку Генри, который небольшой был охотник навещать больных. Затеять перебранку — это для нашей родни всегда было плевое дело, и я, сидя на кухне за полуоткрытой дверью и слушая, как они там собачатся, ждал, что, того и гляди, начнется хорошая свара, как водится у нас на севере почитай что в каждой семье. Но Дядя Джон, старший мамин брат, всегда стоял на страже справедливости; он тут же встрял в спор и положил ему конец.
— Ну, хватит! — услышал я его глухой ворчливый бас. — Не успели человека в землю опустить, как они: уже съесть друг друга готовы. — На минутку все примолкли, и я ясно представил себе, как они все там переглядываются. — Я и сам был бы не прочь получить эти часы, — продолжал дядя Джон, — но, думается мне, отец не хуже нас знал, что ему делать, и раз он порешил отдать их этому пареньку Уилли, значит, считаю я, не о чем тут больше толковать.
На том дело и кончилось. Часы достались мне.
Наш дом долгое время казался мне каким-то чужим, когда в нем не стало дедушки, а после вечернего чая я просто не знал куда себя девать, потому что привык полчаса просиживать у его постели. А тут еще эти часы — их вид тоже ужасно действовал на меня. Я по-прежнему любовался на них вечерами, но теперь они висели в кухне возле камина — я сам уговорил мать повесить их туда. Однако дедушка и его часы были для меня чем-то единым, неотделимым одно от другого, и когда я смотрел на часы, а дедушки уже не было больше с нами, я, особенно остро понимал, что он ушел от нас навсегда. То, что часы висели теперь на новом месте, — это было нашей с матерью обоюдной уступкой друг другу. Часы по праву считались моими, но находились пока в распоряжении матери — до тех пор, пока она не сочтет, что я стал уже достаточно взрослым и достаточно осторожным, чтобы мне можно было их доверить. Поэтому мать твердо решила спрятать их до поры до времени куда-нибудь подальше, но я так горячо против этого восстал, что в конце концов она согласилась повесить их в кухне, где они всегда были у меня перед глазами; впрочем, предосторожности ради она прятала их в ящик всякий раз, когда предполагалось, что к нам может заглянуть кто-нибудь из нашей родни. «Эти часы только зря будут мозолить им глаза», — говорила она.
Каникулы окончились, и пришло время, когда я должен был поступить в первый класс средней школы в Крессли. Жизнь моя сразу наполнилась до краев новыми бурными переживаниями и треволнениями. Я с размаху был брошен в бурлящий котел первого школьного класса, которому надлежало что-то и как-то выплавить из каждого из нас, и мне предстояло занять свое место в этом новом для меня содружестве, среди двадцати других, незнакомых мне мальчишек, собранных сюда со всех концов города. В эти первые недели общения друг с другом закладывались основы дружбы, которая порой могла продлиться всю жизнь. Из первых впечатлений каждый из нас составлял собственное мнение о своих сверстниках и в свою очередь получал от них свой ярлык. Ибо первые впечатления оказывались самыми важными, и часто бывало так, что тот из ребят, кто умел с первой минуты понравиться классу, или тот, кому просто случайно в этом повезло, получал преимущество перед остальными, и потом так уж оно и шло до последнего дня пребывания в школе.
Существует немало способов, с помощью которых мальчишка (а иной раз и взрослый человек) может завоевать расположение товарищей и начать верховодить ими. Некоторые из моих одноклассников добивались этого, просто подлизываясь ко всем и каждому; другие избрали для себя совсем противоположный способ и старались мало-помалу с помощью силы подчинить себе весь класс, начиная с самых слабеньких мальчиков и постепенно берясь за более сильных, до тех пор пока не сталкивались с каким-нибудь малым, который был не слабее их. Некоторые привлекали к себе сердца своими спортивными победами, другие же — просто тем, что оставались самими собой и, казалось, не желали прилагать никаких усилий к тому, чтобы завоевать чью-то дружбу. Я никогда не умел легко сходиться с товарищами, и очень скоро они стали считать, что я просто всех дичусь. Если со мной не гнушались разговаривать, я уж и этому был рад.
Среди моих школьных товарищей был один — младший сынок местного зажиточного торговца; у него в шестом классе учился брат, считавшийся первым учеником. Младший же брат старался утвердить свое превосходство, похваляясь разными шикарными вещицами перед нашими завистливыми взорами, и, хотя эти его старания не завоевали ему особой популярности, все же с их помощью он приобрел небольшую свиту и, надо признаться, заставлял говорить о себе весь класс. И мопед-то у Кроули самой новейшей марки со спидометром, с тремя переключениями скоростей, с коробкой передач, с жидкой смазкой и с прочими роскошными приспособлениями. И самописка-то у него с золотым пером и комплектным шариковым карандашиком. И футбольные бутсы у него из самой что ни на есть лучшей кожи, а гимнастические туфли с каучуковой союзкой на носках. Ну, короче говоря, что ни возьми, все у Кроули лучше, чем у других. И так было до тех пор, пока он не заявился в школу с часами.
Он страшно выламывался, все время нахально выставлял напоказ руку с часами, и то и дело проверял — который час. Эти часы его старший брат привез ему откуда-то из-за границы и даже как-то тайком протащил их через таможню. Они с секундной стрелкой, хвастал Кроули, а цифры в темноте светятся, и никто из нас, конечно, сроду не видал таких мировых часов. А я вспомнил тут про дедушкины часы, про мои часы. Ни одни часы на свете не могли идти в сравнение с ними. Сердце у меня отчаянно заколотилось, когда я вдруг сказал, оборвав эту похвальбушку и задаваку:
— Видал я часы и получше.
— Ври больше!
— А вот я тебе говорю, — стоял я на своем. — Это часы моего дедушки. И он перед смертью завещал их мне.
— А ну, покажи эти свои часы, — сказал Кроули.
— У меня их с собой нет.
— У тебя и вообще их нет, — сказал Кроули. — Ну, докажи, что есть, покажи нам их.
Я чуть не заехал ему в его поганую рожу, так взбесил он меня своим наглым ломаньем. Часы достались моему деду за то, что он пятьдесят лет трудился не покладая рук, а этот еще ухмыляется!
— Я принесу часы сегодня после обеда, — сказал я. — Тогда поглядишь!
Я заметил, что в это утро было сделано несколько попыток протянуть мне руку дружбы. Я оказался совсем не одинок в своем желании утереть Кроули нос, чтобы он не мог больше задаваться. Пока стрелка часов медленно ползла к половине двенадцатого, я чуть не рехнулся от нетерпения и с мрачным восторгом упивался мыслью о том, как одним махом собью с Кроули спесь и подниму себя в глазах товарищей. Однако в автобусе, пока я ехал домой, меня начали одолевать сомнения: как, черт побери, уговорить мать? Ведь она нипочем не разрешит мне унесли часы из дому. У меня совсем вылетело из головы, что был понедельник и, значит, в доме стирка, а мать в этих случаях прятала часы в ящик комода, чтобы уберечь их от сырости. Надо было только улучить минутку, когда она выйдет из комнаты, и сунуть часы в карман. Она, конечно, не заметит их пропажи до моего возвращения. Ну, а если и заметит, дело уже будет сделано.
Такое нетерпение сжигало меня, что я не в силах был ждать обратного автобуса и после обеда выкатил мой велосипед из-под навеса. Мать, стоя на пороге кухни, наблюдала за мной, и мне казалось, что ее острый взгляд пронзает насквозь мою спортивную куртку, во внутреннем кармане которой стыдливо тикали часы.
— Ты что ж, хочешь все-таки на велосипеде поехать, Уилли?
— Да, мама, — сказал я, чувствуя себя довольно погано под ее испытующим взглядом, и повел велосипед через двор.
— А ты как будто говорил, что на нем нельзя ездить, — вроде что-то там не в порядке?
— А, пустяки, — сказал я. — Сойдет.
Я помахал ей, на прощание, рукой и выехал на улицу, а она стояла и с сомнением глядела мне вслед. Как только дом скрылся из вида, я что было сил нажал на педали и помчался, как говорится, с ветерком. Дедушкин дом находился в старой части города, и мой путь лежал через целый лабиринт круто спускавшихся вниз мощенных булыжником улиц, тесно застроенных домами. Я летел, не сбавляя скорости, и все во мне дрожало от волнения и ликовало при мысли о часах; я с упоением думал о том, как изничтожу ненавистного Кроули. И тут на особенно крутом спуске маленький щенок-дворняжка выскочил на улицу из подворотни между двумя домами. Я резко нажал на задний тормоз. Цепь лопнула со звоном — та самая, которую я собирался починить. Со всей мочи я нажал на передний тормоз, видя, что глупый щенок припал к мостовой прямо у меня под ногами. Переднее колесо, со скрипом врезалось в мостовую, а заднее взмыло вверх и я, словно камень, пущенный из рогатки, кувырком перелетел через руль.
Какой-то человек помог мне выбраться из канавы.
— Ты не очень расшибся, мальчик?
Я тупо покачал головой. Похоже, у меня все было цело. Я потер колено и бок, на который упал, и рука моя нащупала часы. Сердце у меня сжалось от страшного предчувствия, но, только завернув за угол, я снова соскочил с велосипеда и сунул дрожащую руку в карман. Я поглядел на остатки того, что было когда-то предметом гордости моего деда. Задняя крышечка часов глубоко вдавилась внутрь. Стекло треснуло, и римские цифры как-то нелепо поглядывали друг на друга па исковерканном циферблате. Я спрятал часы в карман и медленно поехал дальше. Несчастье было слишком велико и непоправимо, оно придавило меня.
Я хотел было показать ребятам то, что осталось от моих часов, но передумал. Это было ни к чему. Я обещал показать им самые прекрасные часы на свете, и, какие бы роскошные обломки ни совал я им теперь под нос, ничто мне не поможет.
— Ну, где твои часы, Уилли? — обступили они меня. — Ты привез часы?
— Мать не позволила мне взять их с собой, — солгал я и протиснулся к своей парте, держа руку в кармане и крепко зажав в кулаке останки часов.
— Ах, ему маменька не позволила взять часы! — насмешливо воскликнул Кроули. — Брось заливать-то!
(Погоди смеяться, Кроули, подумал я. Ты у меня еще получишь.)
Но остальные ребята поддержали его. Я был заклеймен трепачом, хвастунишкой, обманщиком. Я не мог их винить, ведь я подвел их, обманул их ожидания.
Прозвенел звонок; я тихонько уселся за свою парту, раскрыл книгу и в ожидании учителя тупо уставился в нее; странное чувство овладело мной вдруг. Насмешки товарищей — это в конце концов было не самое главное, им рано или поздно надоест. Мать, конечно, так рассвирепеет, что об этом страшно было даже подумать. И все же меня мучило другое, и только этим были сейчас полны мои мысли: я видел перед собой старика, моего дедушку: вот он лежит в своей постели после долгих, долгих лет тяжкого труда, пальцы его беспокойно теребят край простыни, и я слышу его слабый голос, когда он повторяет, борясь с одышкой: «Терпение, Уилли, терпение».
И тут я едва не расплакался, потому что это была самая горькая минута в моей мальчишеской жизни.
ИГРОКИ НИКОГДА НЕ ВЫИГРЫВАЮТ
В сером свете зимнего дня миссис Скерридж шевельнулась и открыла глаза — пригревшись у огня, она, видно, вздремнула, и сейчас ее разбудили легкие шаги мужа в спальне наверху; она сразу вскочила и при свете огня уже наполняла водой почерневший от копоти медный чайник, когда муж вошел в большую крестьянскую кухню, — его редкие темные волосы были спутаны, узкое острое лицо не брито, а веки набухли от сна, который он разрешал себе по субботам после обеда. Молча, даже не взглянув на жену, он пересек комнату, подошел к очагу и провел рукой по доске над ним в поисках окурка. Рукава его полосатой фланелевой рубашки без ворота были закатаны выше локтя, темно-синий жилет распахнут. Помимо подтяжек, он всегда носил широкий кожаный пояс, который свободно висел на его тощем теле. Был он короткий, кривоногий, и ему пришлось бы подниматься на цыпочки, чтобы увидеть, что лежит на полке над очагом. Пошарив с минуту, он нашел недокуренную «вудбайн» и, скрутив бумажку, сунул ее в огонь, чтобы прикурить. От первой же затяжки он закашлялся и несколько мгновений беспомощно стоял, согнувшись, держась рукой за высокий старомодный очаг, в то время как в горле у него булькало и клокотало. Когда приступ прошел, он сплюнул в огонь, выпрямился, отер слюну с тонких губ тыльной стороной ладони и спросил:
— Чай готов?
Жена отстранила его от очага, поставила чайник на огонь и надавила покрепче, чтобы он лучше стоял на раскаленных угольях.
— Все можно приготовить, — сказала она, — если знать, чего тебе хочется.
Она подняла бумажку, которую Скерридж бросил возле очага, и зажгла висевшую над столом газовую лампу. Газ вспыхнул и загорелся — сначала ярким, потом сумрачным жалким светом, обнажив всю душераздирающую бедность комнаты: квадратный стол на пузатых ножках, выщербленных и исцарапанных за многие годы неосторожными ногами; стулья с торчащими пружинами и прохудившейся грязной обивкой; тонкий потрескавшийся линолеум на сыром каменном полу; в углу, на стене — большое бурое пятно сырости, точно кто-то выплеснул кофейник на грязные обои. Самый воздух в комнате, казалось, был пропитан затхлым запахом сырости и гниения, — запахом, который никакой огонь не в состоянии прогнать.
Скерридж потянулся за утренней газетой и открыл ее на спортивной странице.
— Я бы съел яичницу с ветчиной, — сказал он и сел к огню, поставив острые локти как раз в центре двух проплешин на ручках кресла.
Жена бросила сумрачный взгляд на развернутую газету.
— У нас нет яиц,— сказала она.
Скерридж опустил газету, и его светлые водянистые голубые глаза впервые посмотрели на нее.
— Что значит «нет яиц»?
— А то и значит, что нет. — И она добавила с каким-то угрюмым вызовом: — У меня не было денег на этой неделе, чтоб купить их. Они теперь пять шиллингов шесть пенсов за дюжину стоят. Вот и приходится от чего-то отказываться: не могу я все покупать при таких деньгах.
Скерридж раздраженно пожевал губами.
— О господи, господи! Неужели опять все сначала? То одно, то другое. И куда только ты деньги деваешь — ума не приложу.
— На тебя трачу, — сказала она. — Бог-то — он знает, какие крохи на меня идут. А тебя изволь кормить всегда хорошим. И чтобы все всегда было. Можно подумать, что ты не знаешь, сколько стоит жизнь. А ведь я тебе не раз говорила, что не хватает мне, но все впустую.
— Да разве я не дал тебе полкроны на прошлой неделе? — спросил Скерридж, выпрямляясь в своем кресле. — Разве не дал? Пора бы научиться тратить деньги: ты не со вчерашнего дня хозяйство ведешь.
Она знала, сколь бесполезно с ним препираться, и поспешила, по обыкновению, укрыться за стеной безразличия. Она зажгла газовую конфорку и поставила на нее сковородку.
— Я могу поджарить тебе хлеба с ветчиной, — сказала она, — Устроит?
— Наверно, устроит, раз ничего другого нет! — сказал Скерридж.
Она посмотрела на развернутую газету, и во взгляде ее не было ни ненависти, ни злобы, ни возмущения — лишь тупое безразличие, принятие жизни, как она есть, без всяких чувств и переживаний; очень редко поднимала она голос в знак протеста, да и то лишь потому, что еще не совсем утратила способность представить себе, какою ее жизнь могла бы быть.
Она накрыла Скерриджу на газете в конце стола, и, пока он ел, присела, скрючившись у огня, жуя кусок хлеба с ветчиной, левой рукою стянув ворот рабочей блузы на плоской груди. Лицо у нее было желтое, отекшее; темные, лишенные блеска волосы были стянуты назад и замотаны небрежным узлом на затылке; ноги, некогда составлявшие ее украшение, были обезображены уродливыми синими венами. Только черные как угли глаза и сохранилась от этой некогда хорошенькой девушки, да и то красота их обнаруживалась лишь в те редкие минуты, когда в них вспыхивал гнев. По большей же части они были словно темные окна, за которыми пряталась душа, погруженная в транс, без мыслей и без чувств. Ей было немногим больше сорока пяти, но она износилась и преждевременно состарилась в нескончаемой борьбе со Скерриджем в этом унылом и мрачном доме, который одиноко стоял на холме над Крессли, отделенный целой вечностью от света, шума и тепла, которые несут с собой человеческое веселье.
Скерридж отодвинул тарелку и провел языком по жирным губам. Потом допил чай и поставил кружку на стол.
— С яйцом оно бы, конечно, лучше было, — сказал он. Указательный палец его машинально полез в карман жилета в поисках нового окурка. — Надо экономить, — сказал он. И причмокнул губами, как бы смакуя вместе с жирным хлебом это слово. — Экономить, — повторил он.
— На чем экономить-то? — устало спросила жена, хоть, и не надеялась получить сколько-нибудь разумный ответ. Она уже многие годы урезала себя, сокращая расходы там, где муж меньше всего мог это почувствовать, и сейчас ей оставалось лишь отказаться от самого насущного. Давно прошло то время, когда мелкие радости смягчали тяготы ее существования.
— А я откуда знаю? — сказал Скерридж. — Разве это мое дело? Я свои обязательства выполнил — поработал как следует и денег накопил.
— Ну, и проживаешь их.
— Ну, и проживаю. Что же, я уж и позволить себе ничего не могу, после того как целую неделю гнул спину, а? А как другие справляются? Да многие бабы были бы счастливы, если б имели столько, сколько я тебе даю. — И, поднявшись, он снова принялся шарить по доске над очагом.
— Из десяти женщин девять швырнули бы такие гроши тебе в лицо.
— Ну, конечно, — сказал Скерридж. — Я знаю, ты считаешь, что тебе худо живется. Всегда так считала. Но я-то знаю, что рассказывают мужчины в шахте, и, уж поверь мне, тебе живется лучше, чем ты думаешь.
Она промолчала, но мысли бурлили, будоражили её. О господи, ведь он же не всегда был таким, — во всяком случае вначале все было иначе, пока в него не вселился этот бес, алчный бес, толкавший его к легкой наживе и бездумной ленивой жизни. Она никогда не знала точно, сколько он зарабатывает, но однажды увидела мельком почтовый перевод, который он посылал в уплату за ставки на футболе, и цифра, стоявшая на нем, ужаснула ее: на эти деньги можно было пристойно, уютно жить, а он бессмысленно выбрасывал их на ветер.
Закурив сигарету, Скерридж выпрямился и посмотрел на жену — взгляд, его с необычным вниманием вдруг приковался к ней.
— Что это ты сделала с рукой? — спросил он. Он произнес это грубо, резко, без всякого тепла, словно боясь очутиться в ловушке, расставленной его чувствам.
— Да зацепилась за крюк для веревки, на которой я вешаю белье на заднем дворе, — сказала миссис Скерридж. — А он ржавый и острый как игла. — Она рассеянно взглянула на неуклюже сделанную повязку и безразличным тоном добавила: — Не удивлюсь, если заражение крови получится.
Он буркнул, отвернувшись:
— A-а, вечно ты во всем плохое видишь.
— Да ведь я не впервой об него кожу сдираю, — заметила она. — Вот если б ты мне новый крюк вбил, я бы больше не пользовалась этим.
— Ах, вот что! Если б я тебе новый крюк вбил! — ехидно передразнил ее Скерридж. — Если б я сделал то, если б я сделал это... Ты уж сразу выкладывай, что еще я должен для тебя сделать!
Заражаясь его настроением, она выбросила вперед руку и указала на большое пятно от сырости в углу.
— Вот, изволь! И добрая половина окон не закрывается. Пора наконец навести здесь порядок, а то, глядишь, весь дом рухнет нам на голову!
— Господи боже ты мой! — сказал Скерридж. — Да когда же ты оставишь меня в покое? Мало я, что ли, работаю в этой дыре, чтоб еще и дома гнуть спину? — Он снова схватил газету. — Да и потом все это денег стоит.
— Конечно, стоит. Кур кормить денег стоит, поэтому ты и перерезал их одну за другой. А теперь у нас и яиц нет. Сад в порядке содержать тоже денег стоит, поэтому он весь и зарос. Сараи тоже денег стоят, поэтому они теперь и рассыпаются. У нас могла бы быть неплохая усадьба, которая кормила бы нас, когда бы ты ушел с шахты. Так нет, все стоит денег, и теперь у нас ничего не осталось.
Он зашуршал газетой и произнес из-за нее:
— Никогда наша усадьба не могла бы нас прокормить. Сколько бы я ни вложил в нее денег, все ушли бы как в прорву.
Страшная несправедливость этих слов вывела из себя даже эту долготерпеливую женщину, и, не в силах сдержаться, она дала волю гневу:
— Все равно, лучше тратить на это деньги, чем на пиво, да на футбол, да на собачьи бега, — вспылила она. — Чтоб жирели букмейкеры и всякие проходимцы.
— Ты, значит, считаешь, что я круглый идиот, да? Ты, значит, считаешь, что я выбрасываю денежки на всякую дрянь, да? — Пальцы его смяли края газеты, и из водянистых голубых глаз на нее глянул злобный бес. — Ты просто не понимаешь, на что я мечу. Я их всех рано или поздно обскачу. Так будет, непременно будет. Вся куча попадет мне в руки — вот тогда мы посмеемся.
Она отвернулась, чтоб не видеть этого бесовского взгляда, и пробормотала:
— Грешно играть...
Она сама в это не верила и, чувствуя несостоятельность своего утверждения, подивилась, почему она так сказала. Это были не ее слова, а слова ее отца: с какой стати после стольких лет она вдруг вспомнила его поучения?
— Не поминай при мне этого старого ханжу, — спокойно сказал Скерридж.
— Я уж и сказать тебе ничего не могу, да? — спросила она. — Ты, значит, сам все знаешь? Поэтому и твоя родная дочка ушла из дому: ты знал, чем ее прогнать. Смотри не доведи и меня до того же.
Ее слова заставили его вскочить с кресла — он стоял теперь над ней, лицо его дышало яростью.
— Не смей говорить о ней в этом доме! — рявкнул он — Неблагодарная сука! Не желаю ничего слышать о ней, ясно? — Он качнулся под приступом кашля и притулился к очагу, пока его не отпустило. Со свистом вдохнув и выдохнув несколько раз воздух, он сказал: — А если хочешь уйти, можешь убираться в любое время.
Она понимала, что это только слова. Понимала и то, что никогда не уйдет. Она никогда всерьез об этом не думала. Ева, исподтишка навещавшая мать, когда отца не было дома, не раз спрашивала ее, как она может это терпеть, но она знала, что никогда его не бросит. С годами она все чаще и чаще вспоминала об отце и стала воспринимать свою жизнь, как предсказанную им неизбежную кару за грех, в который она впала, связав себя со Скерриджем и произведя Еву на свет. Еву, которая теперь, когда колесо судьбы сделало полный оборот, тоже ушла из дому без родительского благословения, хотя и по иным причинам. Нет, она никогда не покинет его. Но и жизни у нее с ним не будет — это уж точно. Со временем она поверила в предсказание отца о том, что ничего хорошего из их совместной жизни не выйдет, и теперь то и дело поддавалась, смутному, но все же тревожному предчувствию надвигающейся трагедии. Давно уже миновали те дни, когда она надеялась на то, что Скерридж образумится. Слишком он далеко зашел, и этот бес уже напрочь вселился в него. Но и она пересекла рубеж, когда возврата быть не может. На горе или на радость — она связана с ним, так сложилась ее жизнь, а от жизни не убежишь.
Они продолжали сидеть у огня — два человека, таких близких и таких чужих, — и молчали, потому что им нечего было друг другу сказать; часов около шести Скерридж поднялся с кресла, умылся и кое-как побрился возле умывальника в углу. Она тупо смотрела на его приготовления к уходу.
— Собачьи бега? — спросила она.