— Сегодня ведь суббота, не так ли? — вопросом на вопрос ответил Скерридж, надевая пиджак.
Чувство предстоящего одиночества вдруг навалилось на нее, и она сказала с плаксивой ноткой в голосе:
— Почему ты как-нибудь в субботу меня с собой не возьмешь?
— Тебя? — сказал он. — Взять с собой тебя? Да неужели ты считаешь, что с тобой можно куда-нибудь пойти? Ты только посмотри на себя! А ведь какая ты была раньше!
Она отвела глаза. Теперь она и обижаться перестала. Но ведь и она могла вспомнить, каким он был раньше, — правда, она теперь редко этим занималась: подобные воспоминания пробуждали в ней отчаяние, пересиливавшее даже апатию, которая стала с годами единственным ее прибежищем.
— Когда же ты вернешься?
— Когда переступлю порог, тогда и вернусь, — сказал он уже в дверях. — И наверняка ужинать захочу.
А порог он переступит, когда нетвердые ноги приведут его домой, подумала она. Если он проиграет, то напьется, чтобы утешиться. Если выиграет, то напьется, чтоб отпраздновать выигрыш. А на ее долю в любом случае останется лишь злость да новые оскорбления.
Через несколько минут после того, как он ушел, она поднялась и подошла к задней двери, чтобы посмотреть, что происходит на дворе. Снова шел снег, и его легкий чистый пушок смягчал резкие, уродливые очертания разваливающихся построек на участке за домом и засыпал следы Скерриджа, шедшие от двери вниз по склону, в направлении леса, который пересекала тропка, выходившая на шоссе в миле от них. Женщина вздрогнула, почувствовав дыхание холодного воздуха, и вернулась в дом, захваченная помимо воли воспоминаниями. Было время, когда сараи стояли крепкие, прочные и служили пристанищем для домашней птицы. Сад и огород тоже выглядели иначе и снабжали их овощами и фруктами, которые не только удовлетворяли их собственные нужды, но еще и, шли на рынок. Сейчас огород зарос сорняками и щавелем: Ну, а дом — они купили его задаром, потому что он был старый и слишком большой для одной хозяйки, но и он в свое время был крепким и прочным и неплохо выглядел, если его исправно красить, подправлять стены и следить за рамами. В первое время, видя, как все начинает расползаться, она пыталась сама что-то делать. Но это была неблагодарная безнадежная борьба без всякой поддержки со стороны Скерриджа, — борьба, в которой она под конец потерпела поражение и которая привела к тому, что сначала она впала в отчаяние, а потом в апатию. Теперь все гнило и разваливалось, и это постепенное умирание было как бы символом ее собственного превращения из полной надежд молодой жены и матери в уславшую от жизни старуху.
Раздумывая обо всем этом, она вымыла чашки и поставила их сохнуть. Потом взяла ведро для угля и пошла вниз в большой погреб, где было темно как в склепе и капало с потолка. Там она наполнила ведро и потащила его наверх. Заправив огонь, навалив в очаг целую гору сырого блестящего угля, она почувствовала некоторое удовлетворение от того, что хоть в этом благодаря шахтерскому пайку, положенному Скеррижду, они никогда не терпят недостатка. Затем она включила приемник на батареях и протянула ноги в рваных парусиновых туфлях к огню.
По радио передавали программу старинной танцевальной музыки — «Сельский вальс», «Велета», «Мы, уланы», «Ты моя медовая кашка, а я пчела...» Оба они — и она и Скерридж — в те далекие, далекие дни любили старинные танцы и, презирая современные фокстроты, в первые годы замужества часто кружились в вальсе, пока какая-нибудь добрая соседка смотрела за малюткой Евой. Ах, какие это были чудесные дни — короткая эра блаженной свободы, когда строгие ограничения родительского дома остались позади, а безумие Скерриджа еще было сокрыто во мраке будущего. Ах, какое это было время... Сегодня словно все сговорилось тревожить ее память: она сидела перед приемником, и знакомые мелодии поднимали со дна души давно затонувшие картинки и прибивали их к берегам ее сознания; тогда она взяла свечу и поднялась в холодную, похожую на сарай спальню, взобралась на стул и долго рылась в ящике над встроенным в стену гардеробом, пока не извлекла оттуда альбома с фотографиями. Вытерев заплесневелую крышку о свою рабочую блузу, она спустилась с альбомом вниз, к огню. Она многие годы не заглядывала в этот альбом и сейчас медленно переворачивала страницы, возвращаясь к дням своей юности.
Она заснула и проснулась от неожиданного стука в заднюю дверь, — газовая лампа потухла, и комнату освещали лишь отблески огня, догоравшего в очаге. Она подумала было, что стук ей послышался, но он повторился, на этот раз более настойчивый, тогда она встала и, подняв и положив на стол альбом с фотографиями, который соскользнул с ее колен на пол, пока она спала, вышла в сени.
Остановившись в нескольких шагах от двери, она крикнула: «Кто это? Кто там?» Дом-то ведь стоял в стороне от жилья, и, хотя нервы у нее были крепкие, на этот раз, внезапно пробудившись от сна, она почувствовала легкую тревогу.
— Это я, — ответил женский голос. — Ева.
— Ох! — выдохнула миссис Скерридж и, подойдя к двери, отодвинула засов и распахнула ее. — Входи, моя радость, входи. Я тебя не ждала сегодня. Ты, наверно, совсем застыла.
— Подожди минутку, — сказала дочь,— я только крикну Эрику. — Она дошла до угла дома и крикнула в темноту. Мужской голос ответил ей, потом с дороги, пролегавшей мимо фасада, раздался захлебывающийся кашель мотоцикла.
— Я уж думала, что тебя нет дома, когда увидела, что темно, — сказала Ева, вернувшись. Она отряхнула снег с сапог и только тогда вошла в сени. — Что ты делаешь в темноте? Только, пожалуйста, не говори, что у тебя нет денег на газ.
— Он погас, пока я дремала.
Они прошли по выложенному каменными плитами коридору на кухню, освещенную огнем из очага.
— Я сейчас найду кошелек — может, у меня там есть медяки.
— Подожди, — сказала Ева и достала свой кошелек. — У меня есть шиллинг — дольше гореть будет.
— Да у меня тоже есть медяки... — начала было мать, но Ева уже вышла из комнаты, и каблуки ее застучали по ступенькам, ведущим в погреб. Миссис Скерридж поднесла свернутую бумажку к огню и, услышав звон шиллинга, упавшего в счетчик, зажгла газ.
— А Эрик что, не зайдет? — спросила она у Евы, когда та вернулась.
— У него заседание футбольного клуба в Крессли, — сказала Ева. — Он заедет за мной на обратном пути. Тогда, может, и заглянет на минутку.
Мать смотрела на дочь — та сняла с головы платок и подправила пальцами каштановую шевелюру со свежим перманентом.
— Занятой молодой человек, этот твой Эрик.
— О, за ним не угонишься — его так и рвут на части.
Ева сняла толстое твидовое пальто. Под ним оказалось темно-зеленое шерстяное платье. Вокруг высокого ворота вилось ожерелье из поддельного золота, запястье Евы украшал такой же браслет. Дух преуспеяния и благоденствия вошел вместе с ней в жалкую комнату.
— На прошлой неделе его сделали мастером, — сказала она с легкой гордостью в голосе.
— Повысили, значит, да?
Ева приподняла на бедрах юбку, чтоб не вытягивалась сзади, и села в кресло отца. Она сняла меховые зимние сапоги и положила на решетку очага ноги в нейлоновых чулках.
— Рано или поздно он станет управляющим, — сказала она. — Все говорят, что уж очень он толковый.
— Приятно слышать, когда молодой человек в гору идет, — сказала ее мать, — а особенно если этот молодой человек имеет к тебе отношение.
Ева провела ладонями по икрам и приподняла подол платья, чтобы погреть колени. Она была худенькая, тоненькая, зябкая — она вечно мерзла зимой в этом доме. Протянув руки, она пригнулась ближе к огню.
— Бр-р-р! Ну и погодка... Можно живьем замерзнуть.
— Надеюсь, с твоим Эриком ничего не случится на мотоцикле.
— О, за него можно не беспокоиться. Он ездит осторожно. И потом он сегодня с коляской — в такую погоду оно лучше... Ты что, порезалась? — спросила она, только сейчас заметив повязку на руке матери.
Миссис Скерридж рассказала, что случилось, и Ева промолвила:
— Смотри, это не шутка. Еще заражение начнется.
Миссис Скерридж передернула плечами: подумаешь.
— Это всего лишь царапина. Я ее смазала мазью. Через день-два пройдет...
— Мне нравится твое платье, — сказала она немного погодя. — Новое?
— Ну, как тебе сказать? Я надевала его раза два или три. Я купила его в Лидсе, когда мы ездили искать мебель. Увидела в витрине у Крестона — ну, знаешь, в районе Бриггейт, — и уже глаз оторвать не могла. Эрик заметил, что я на него загляделась, и купил. Я понимала, что мы не можем позволить себе такую трату, когда у нас такие расходы с переездом и прочее, но он меня уговорил. — И она рассмеялась от удовольствия, какое доставляет каждой женщине щедрость мужа.
— Вы что же, уже переехали, значит?
— Да, слава богу. Правда, пройдет еще немало времени, прежде чем мы устроимся: ведь все такое новое. Но мы точно в раю после нашего прежнего жилья.
— Да, уж наверно. Но ты ведь, кажется, ладила со своими хозяевами? У тебя никогда не было с ними неприятностей?
— Что ты! Конечно, никогда. Ну, бывало, скажешь там слово-другое, но миссис Уолшоу — женщина сдержанная, настоящая леди, так что лаяться она ни с кем не станет. У нее, правда, такая манера смотреть на всех свысока — мне это не по душе. Но уж очень ей Эрик нравился — у нее с мистером Уолшоу никогда не было детей — и она, видно, считала, что нет такой девушки, которая была бы под стать ему. Нет, с миссис Уолшоу невозможно поссориться. Она настоящая леди. По ней никогда не скажешь, что разбогатела она, торгуя рыбой с картошкой и сдавая комнаты постояльцам.
— Да, люди бывают всякие... Значит, у тебя было много дел сейчас, да?
— Ой, ты и представить себе не можешь сколько. Надо было все вымыть, и покрасить, и купить мебель, и сшить занавески — целый месяц на это ухлопала. Зато у нас такой чудесный дом, мама. Когда Эрик уходит на работу, я частенько хожу по комнатам и все говорю себе: это в самом деле наш дом. И никак поверить не могу. Все мне кажется: вот проснусь утром, открою глаза и увижу, что я снова лежу в комнате миссис Уолшоу...
Они немного помолчали; Ева потирала ноги, протянутые к огню. Потом миссис Скерридж заботливо спросила:
— А тебе не... А ты не боишься, что вы немного зарвались, а? Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать: не слишком ли большие вы взяли на себя обязательства.
— Ну, что ты! — сказала Ева. — За нас можешь не беспокоиться. Мы все время откладывали с тех пор, как поженились. И мы оба работаем. И Эрик, пока жил холостяком, приучился к аккуратности. Он не разбрасывается деньгами, как многие другие. Нет, за нас можешь не беспокоиться. Теперь нам, конечно, придется поужаться, но мы вылезем, можешь не сомневаться.
— Ну, тогда ладно, — сказала, сразу успокоившись, мать. — Ты свои дела знаешь лучше меня. А я только рада, что ты наконец устроилась в собственном доме.
— И ты теперь сможешь навещать нас, когда захочешь, — сказала Ева. — Это недалеко — всего каких-нибудь полчаса на автобусе из Крессли.
— Да, надо будет как-нибудь выбраться. Вот выдастся погожий денек — непременно к вам загляну. Только бы погода установилась хорошая.
Ева подставила огню колени.
— Ну, — сказала она,— а ты как живешь?
Миссис Скерридж слегка пожала плечами.
— Да так, живу. Вот поясницу иной раз схватит. А в общем, ничего, не жалуюсь. Конечно, я бы лучше себя чувствовала, если б погода была посуше. А то, когда снег на земле лежит, кажется, будто ты здесь от всего мира отрезан. Ведь до ближайшего дома добрых полмили будет. А вечером по дороге почти никто и не ездит.
— Надо бы тебе почаще выбираться из дому, — заметила Ева, — а не сидеть взаперти из вечера в вечер.
— Да, наверное. Только вот отвыкаешь. Да и потом погода...
— Ну, про папашу я могу не спрашивать, — сказала Ева. — Его, видно, погода дома не удерживает. Куда это он сегодня умотался? В город?
Мать кивнула, глядя в огонь.
— На собачьи бега, должно быть.
— А тебя, как всегда, оставил одну.
— Ну, какое же удовольствие тащиться куда-то в такой вечер.
Ева кивнула:
— Я эту песенку знаю. — Она глубоко вобрала в себя воздух. — Но не понимаю, как ты можешь терпеть. Честное слово, не понимаю. — Она обвела глазами комнату, и зрелище, представшее ее взору, было настолько жалким, что она еле сдержала дрожь отвращения.— Слава богу, что хоть я выбралась отсюда, как только случай представился.
— Ну, ты — это другое дело, — сказала мать. — Ты в любом случае ушла бы со временем.
— Да нет, не ушла бы, если б он сумел настоять на своем. Его бы вполне устроило, чтоб две женщины ухаживали за ним. Да и деньги мои его бы устроили: он тогда мог бы больше себе оставлять. — Она помолчала и, не сдержавшись, разразилась потоком злых, возмущенных слов: — Не понимаю я этого. Просто не понимаю. Муж должен быть — ну, вот как Эрик. Должен относиться с вниманием к жене, должен холить ее. А когда он перестает быть таким, то и жена может махнуть на него рукой. Ты же моему отцу ничем не обязана. Ты можешь уйти отсюда сегодня, сейчас, и никто тебя за это не осудит. И ты знаешь, есть такое место, где тебя в любую минуту примут. Теперь такое место у тебя есть.
Миссис Скерридж проницательно посмотрела на дочь, сидевшую к ней в профиль, разрумянившуюся от жара, который исходил от очага, и от бурлившего в ней возмущения.
— А Эрик тоже так думает? — спросила она. — Что он-то думает по этому поводу?
— Ну... Он думает так же, как я. Он тоже не понимает, почему ты здесь торчишь.
— Но это еще не значит, что он будет счастлив поселить тещу в своем новом доме. Особенно такую, как я.
— А что же в тебе такого особенного?
— Ну, мне кажется, он не считает, что я самая приятная женщина на свете.
— Но ты можешь быть приятной!— воскликнула Ева. — И станешь приятной, если уйдешь отсюда. Конечно, какой тебе смысл следить за собой здесь, когда ты неделями никуда не выходишь, а вокруг на многие мили нет никого, и муж твой тратит все деньги на пари да на вино? Интересно, у кого бы хватило духу гордиться такой жизнью?
— Видишь ли, мое место рядом с твоим отцом, Ева, и тут уж ничего не поделаешь.
— Но не собираешься же ты...
— Хватит, — промолвила мать тихо.
Ева сказала: «О!» и нетерпеливым движением опустила ноги на пол. Из приемника по-прежнему гремела какая-то музыка.
— Ты непременно хочешь это слушать?
— Можешь выключить, если тебе мешает. Я слушала старинную танцевальную музыку, но она уже кончилась.
Ева обогнула кресло и выключила приемник. Наступила тишина; она продолжала стоять спиной к матери, держа руку на крышке приемника.
— Мама,— сказала она вдруг и повернулась к ней лицом, — я незаконнорожденная?
Мать вздрогнула.
— Нет, что ты.
— Но вы с отцом вынуждены были пожениться из-за меня, правда?
— Нет, нет. Все было немножко не так. Поженились мы, правда, когда поняли, что ты должна появиться на свет, но мы и без того поженились бы. Никто нас к этому не принуждал. — Она спокойно выдержала взгляд дочери. — А как ты об этом узнала?
— О, я уже давно об этом раздумываю, — сказала Ева, продолжая стоять за креслом. — Достаточно было сравнить несколько дат, чтоб убедиться.
— Ты сказала об этом Эрику?
— Нет.
— А собираешься сказать?
— Не вижу в этом надобности.
— Я тоже, — сказала миссис Скерридж. — Но ведь не думаешь же ты, что это может иметь какое-то значение?
— Не знаю, — откровенно призналась Ева. — Он... Видишь ли, он в некоторых вопросах держится очень строгих правил, наш Эрик. И мне не хотелось бы портить...
— Но никто не может назвать тебя незаконнорожденной, Ева, — сказала миссис Скерридж. — Мы же поженились за много месяцев до того, как ты... — Она посмотрела в огонь. — Извини меня, девонька, я никогда не считала нужным говорить тебе об этом.
— Тебе, во всяком случае, не за что извиняться.— Ева поджала губы. — Не ты виновата в этом, а он.
— Нельзя так ненавидеть своего отца, Ева.
— Да как я могу относиться к нему иначе, когда все, что с ним связано, сплошная мерзость? Он испортил тебе жизнь и испортил бы мне, если б я не воспротивилась. Он даже жениться по-человечески не мог, и тебя к себе привязал только потому, что ты в беду попала.
— Ничего подобного, совсем все было не так, — с силой сказала мать. — Он в те дни был другой. Ты бы не поверила, насколько другой.
— Это ты говоришь. А я его таким не помню. Мой отец всегда был человеком с крепким кулаком и подлой душой, этакая старая дрянь, да он понятия не имеет, что такое приличная жизнь, все готов просадить на свои пари.
— Ах, Ева, Ева...
— Извини, — сказала она, — но у меня просто все кипит при одной мысли о нем.
— Взгляни-ка сюда, — сказала мать. — Полистай этот альбом на столе: ты увидишь тут отца, каким он был раньше.
Ева подошла к столу и приподняла крышку альбома.
— Что-то я не помню этого альбома.
— Может, я тебе и показывала его, да только ты, наверно, тогда была маленькая. Я сама много лет не держала его в руках. А вспомнила я о нем, когда услышала эту старинную музыку по радио. И все прошлое всколыхнулось во мне.
Ева придвинула стул и села к столу.
— А он совсем недурно выглядел в молодости...
— Живой, стройный, щеголеватый — вот какой он был, — сказала миссис Скерридж. — А какой веселый, честный, работящий. Мне было двадцать два года, когда мы встретились. Я до него ни с одним мужчиной не разговаривала — разве что здоровалась. Я ведь нигде не работала, потому что твой дедушка хотел, чтобы я вела его хозяйство. А в доме у твоего дедушки было очень тяжко — невесело было, мертво. Все разговоры только о боге. Господь, господь, господь с утра до вечера. И господь этот был не веселый и любящий, а такой, каким представлял его себе твой дед. Господь десяти заповедей. Не смей, не дерзай. У твоего дедушки бог был на языке, а лед в сердце. Я однажды услышала, как кто-то сказал это про него, и навсегда запомнила. На каждый случай жизни у него была своя присказка. «Игроки никогда не выигрывают» — это я все время вспоминаю. «Иной раз может показаться, — говорил, бывало, он, — что вот пришла удача, ан нет: за грехи всегда взыщется». Жесткий был человек, несгибаемый. Никогда в жизни я не видела, чтоб он смягчился.
Твой отец всего только раз и зашел ко мне, но дед даже на порог его не пустил: сказал, что он мне не подходит. Он ведь был из бедной семьи, да к тому же отец его сидел в тюрьме за избиение хозяина. А твой дедушка и представить себе не мог, чтоб рабочий мог на хозяина руку поднять. У него у самого было с полдюжины рабочих, и он правил ими железной рукой. Работу в ту пору не так-то просто было найти, и они не смели жаловаться. Вот и пришлось мне встречаться с твоим отцом потихоньку, когда удавалось сбежать из дому. Это было самое счастливое время в моей жизни. Он принес в мою жизнь радость и тепло, и я готова была идти за ним на край света...
Расписались мы у мэра, когда узнали, что ты должна правиться на свет. Твой дед к тому времени отступился от меня. Он не считал нас женатыми — мы, на его взгляд, жили во грехе, потому что во грехе зачали тебя. Но нам было все равно. Мы тогда были очень счастливы...
— Отчего же он так изменился? — спросила Ева. — Что сделало его таким, как сейчас?
— Многое меняет человека. Невезение, слабость характера. Когда с твоим дедушкой случился удар, от которого он и умер, отец твой сидел без работы. Мы еле-еле сводили концы с концами. А все деньги твоего дедушки пошли попам и на всякие благие нужды. Мы не получили ни пенни. Он сошел в могилу, не простив нас, и твой отец не мог ему этого простить. Он озлобился. Годы это были тяжелые для многих людей. И вся жизнь впереди представлялась твоему отцу безрадостной — гни спину в шахте, а в награду — испорченное здоровье или мгновенная смерть под землей. И вот он начал мечтать о легком заработке. Ему захотелось разбогатеть быстро, чтобы не тратить лишнего пота и сил. В него точно бес вселился и стал направлять его жизнь. Все остальное потеряло для него значение. Все могло пойти прахом. Ну, а сейчас уже поздно. Он теперь никогда не изменится. Но я дала обет, Ева. Я сказала, что буду делить с ним жизнь и в радости и в горе, а ведь нельзя выполнять свое слово, если это легко, и не выполнять, если трудно. Я сама выбрала себе такую жизнь, и никуда мне от этого не сбежать...
Под влиянием внезапного порыва Ева упала на колени подле кресла матери, схватила ее заскорузлую от работы руку и в приливе чувств прижалась к ней лицом.
— Ах, мама, мама, уйдем отсюда со мной. Уйдем сегодня же. Брось все это и поставь на этом крест. Я улажу все с Эриком. Он хороший, он поймет.
Миссис Скерридж тихонько высвободила руку и погладила дочь по голове.
— Нет, доченька. Спасибо тебе за то, что ты сказала, но мое место — рядом с твоим отцом до тех пор, пока я нужна ему.
Толпа, растекавшаяся со стадиона, где происходили собачьи бега, уносила с собой Скерриджа, разбогатевшего сегодня на шесть фунтов. Но его это мало радовало. Он знал, что на будущей неделе или через неделю он все снова потеряет, а может быть, потеряет и куда больше. Конечная цель у него была другая; эти мелкие выигрыши приносили ему лишь минутное удовлетворение, и лишь под влиянием беса, ни на минуту не оставлявшего его в покое, он из недели в неделю являлся сюда. В конце переулка он повернул направо и пошел по тротуару, нахохлившись, упрятав подбородок в воротник пальто, глубоко засунув руки в карманы, не выпуская потухшей сигареты изо рта. Щеки его запали, тонкий нос заострился, а светлые глаза слезились от колючего ветра, гулявшего по улицам, поднимая мусор на тротуарах и покрывая лужи льдинками. Одет он был так же, как одевался в скудные 30-е годы: потертое пальто, засаленная клетчатая кепка, на шее, скрывая отсутствие воротничка и галстука,— шелковый шарф. Эра благоденствия не оставила на Скерридже никакого следа.
Шел он в привокзальную таверну, где обычно проводил по субботам вечера, и, когда уже подходил к двери, услышал свое имя, произнесенное веселыми и слегка охрипшими от пива голосами.
— Фред! Эй, Фред! — окликнули его двое, приближавшиеся к таверне с противоположной стороны.
Он остановился, узнал их. И когда они подошли ближе, поздоровался с ними кивком головы.
— Привет, Чарли! Привет, Уилли!
Одеты они были лучше Скерриджа, хотя, как и он, принадлежали к углекопам — к тем, кто рубил уголь и зашибал большую деньгу, к элите шахты. Тот, которого звали, Чарли, повыше ростом, остановился, обхватив за плечи своего спутника.
— Это старина Фред, Уилли, — сказал он. — Ты ведь знаешь Фреда, правда, Уилли?
Уилли сказал, что да, он знает Фреда.
— Еще бы, черт побери, ты его не знал, — сказал Чарли. — Все знают Фреда. Душа общества у нас Фред. Каждую субботу бывает здесь, а все остальные вечера на неделе — в каком-нибудь другом кабаке. Если, конечно, не на бегах. Когда он не в кабаке, то на собачьих бегах, а когда не на собачьих бегах, то в кабаке. А если его нет ни там, ни тут, где, по-твоему, Уилли, он находится?
Уилли сказал, что он не знает.
— Тогда он на этой чертовой шахте, как и все мы! — сказал Чарли.
И расхохотался, согнувшись пополам, а под тяжестью его руки согнулся и Уилли. Но он тут же высвободился из объятий дружка и старательно поправил шляпу. Воспользовавшись минутой, Скерридж попытался было войти в таверну, но Чарли тотчас протянул руку и схватил его за рукав.
— Знаешь, в чем беда Фреда, Уилли? — сказал он, снова обхватив рукою Уилли за плечи. — Ну, так я тебе скажу. Есть у Фреда тайная болячка. Тайная болячка — вот что у него есть. А знаешь, что это за тайная болячка, Уилли?
Уилли сказал, что не знает.
— Нет, конечно, не знаешь, — торжествующе подтвердил Чарли. — И никто этого не знает. Он это про себя держит. Все держит про себя.
Чувствуя, что ему не отвязаться, и не очень радуясь этой компании, Скерридж попытался высвободить свой рукав, но Чарли вцепился в него с упорством веселого пьянчуги.
— Ну, что ты, Фред, не надо быть таким. Я ведь шучу! Я всегда, считал, что у тебя есть чувство юмора. Люблю людей с чувством юмора.
— Давай, зайдем внутрь, — предложил Скерридж. — Зайдем, выпьем по кружке.
— Вот это разговор, Фред, — сказал Чарли. — Вот это ты сказал дело!
Они поднялись вслед за Скерриджем по каменным ступеням и вошли в коридор, а там Скерридж, конечно, повернул бы в распивочную, если бы не рука Чарли, легшая ему на спину.
— Не туда, здесь лучше, — сказал Чарли. — Пойдем, где хоть есть жизнь. — И он распахнул дверь, которая вела в помещение, где шел дивертисмент. Сквозь облака табачного дыма они увидели низкую сцену и на ней комика, довольно полного молодого человека, в узком коричневом костюме и красном галстуке. Он рассказывал о том, как повез однажды свою девушку в Лондон, и, когда он дошел в своем рассказе до рискованного места, раздался хохот.
— Пошли туда, — сказал Чарли, подталкивая Скерриджа и Уилли к пустому столику. Не успели они сесть, как официант, обслуживавший компанию по соседству, повернулся к ним, и Чарли выжидательно посмотрел на Скерриджа.
— Что пить будете? — спросил Скерридж.
— Горькое, — сказал Чарли.
— Горькое, — сказал Уилли.
Скерридж кивнул:
— Горького.
— По пинте?— спросил официант.
— По пинте, — сказал Чарли.
Официант ушел, и Чарли спросил.
— Что, повезло тебе сегодня, Фред?
— Не могу пожаловаться, — сказал Скерридж.
Чарли подтолкнул Уилли.
— Слыхал, Уилли? Он, может, монет пятьдесят сегодня выиграл, да только нам не признается. Этот Фред слова лишнего в жизни не скажет — нипочем.
— Ну, и правильно делает, — сказал Уилли.
— Конечно, правильно, Уилли. Я и не виню его. Мы, шахтеры, всегда языком много треплем, направо и налево про свои дела рассказываем. Всякий знает, сколько мы зарабатываем. И все знают, сколько у нас в кармане. А вот сколько, у Фреда в кармане, никто не знает. Он держит рот на замке. Он из тех, кто крестиком отмечает свои футбольные ставки — поди разберись, когда он выиграл. Может, он уже миллионер, Уилли, а мы и знать не знаем.
— Ну, чего ты треплешься, — сказал Скерридж. — Думаешь, я стал бы гнуть спину изо дня в день, если б у меня монет хватало?
— Не знаю, Фред. Говорят, есть люди, которые работают так, для удовольствия.
— Черта с два — для удовольствия.
Официант поставил пиво на столик, и Скерридж заплатил. Чарли поднял свою кружку и, сказав: «Будь здоров подольше, дружище Фред!», надолго припал к ней.
Скерридж и Уилли молча выпили.
— Та-ак, — крякнул Чарли, ставя на столик наполовину опустевшую кружку и вытирая губы тыльной стороной ладони.— Вот теперь у меня будет что рассказать моим дружкам.
— Что же ты собираешься им рассказывать? — спросил Скерридж.
— А то, что я пил пиво с Фредом Скерриджем. Они, черти, в жизни мне не поверят.
Эти намеки на его предполагаемую скаредность обозлили наконец Скерриджа, и он вспылил.
— Ты ведь получил свое чёртово пиво, так? — сказал он. — Ну, так пей и будь доволен, потому что больше ты от меня не получишь.
— Я это знаю, Фред,— сказал Чарли с величайшим благодушием, — и поэтому с удовольствием пью. Просто припомнить не могу, когда еще я пил пиво с таким удовольствием.
Скерридж отвернулся от него и оглядел исподлобья комнату. Актер на сцене отбарабанил свой скетч и теперь под аккомпанемент пианино, за которым сидел пожилой человек, затянул балладу резким, немузыкальным тенором с псевдоирландским акцентом. Скерриджу все это было не по душе, и он еще больше насупился. Шум раздражал его. Он ненавидел музыку в кабаках, предпочитая пить в атмосфере мужского разговора и какой-нибудь тихой игры. Он поднял кружку и посмотрел поверх ее на Чарли, который, привалившись к Уилли, рассказывал ему какую-то смешную историю, приключившуюся утром на работе. Скерридж опустошил свою кружку и с грохотом отодвинул стул. Этот резкий звук заставил Чарли поднять на него глаза.
— Неужто уже уходишь, Фред? Не хочешь со мной еще выпить?
— Пойду в соседний зал, там потише, — сказал Скерридж.
— Как хочешь, Фред. Привет, старина. До скорого!
Обрадованный тем, что ему удалось так легко от них отделаться, Скерридж вышел и, пройдя по коридору, вошел в распивочную. За стойкой был сам хозяин и, увидев Скерриджа, проследовавшего к дальнему концу бара, он, не спрашивая, налил пинту горького и поставил перед ним. «Холодно на дворе?» Скерридж кивнул: — «Гиблая погода».
Скерридж забрался на табуретку, не обращая внимания на людей, толпившихся вокруг, и на шум, слабо доносившийся из зала, где шел дивертисмент. Позади него за столиком сидели четверо мужчин, которых он знал, — такие же шахтеры, как и он: они беседовали, постукивая костяшками домино, толковали, как толкуют все шахтеры, о работе...
— Подошел, значит, он ко мне, а я ему и говорю, прямо в лицо говорю: «Нам, ясное дело, приплатят на этой неделе за то, что мы в воде работаем?» А он и говорит: «В воде?! Какая же это вода — ты, видно, в воде еще не работал!» — «А что же это такое капает у меня со шлема тогда, — говорю я, — светлое пиво, что ли?»
Скерридж не стал слушать их разговор. Выйдя из шахты, он напрочь забывал о ней и никогда без надобности не вспоминал. Он ненавидел каждую минуту жизни, проведенную там внизу, в темноте, где он корпел, как скот. Именно, как скот, разгребая внутренности земли, чтобы добыть себе средства к существованию. Начинало оказываться бремя лет. Он подходил к тому возрасту, когда большинство людей оставляют работу по контракту и берутся за более легкий труд. Но он и подумать не мог о том, чтобы дать денежкам проплыть мимо носа. Коль скоро можно прилично заработать, надо зарабатывать. И он будет гнуть спину, пока не настанет день, когда он сможет сказать всему этому «прощай»….
Он пил жадно, большими глотками, и уровень жидкости в его кружке быстро уменьшался. Как только он поставил пустую кружку на стойку, хозяин подошел и молча наполнил ее, опять-таки не спрашивая. Вот теперь, когда перед ним снова стояла полная кружка, Скерридж решил проверить свои ставки на футболе. Он надел очки, вынул спортивный листок и, положив его на стойку, раскрыл на результатах матчей за день. Подле газеты он положил купон с записанными на нем номерами своих ставок и огрызком карандаша принялся отмечать результаты. Это была длинная и сложная процедура, ибо Скерридж делал ставки сообразно системе, разработанной им в течение многих лет. Он производил выкладки прямо на купоне, в несколько рядов и сверял результаты с основными данными, которые были выписаны у него на двух клочках бумаги, лежавших в грязном конверте в кармане пиджака. Поэтому кружка его дважды наполнялась, прежде чем он добрался в своей сверке до конца, — по мере того как шло время, ему приходилось все больше напрягаться, и волнение его росло. Но вот карандаш замер, а с ним замер и Скерридж. Шум, стоявший в распивочной, куда-то отдалился; Скерриджу казалось, что он сидит один и вокруг все так тихо, что он слышит удары своего сердца.
Мать и дочь одновременно услышали глухое урчание приближавшегося к дому мотоцикла.
— Это, должно быть, Эрик, — сказала Ева, взглянув на свои часы-браслет. — Он сказал, что будет около десяти. — Она потянулась за сапогами и сунула в них ноги.
— Не хочешь выпить чайку перед уходом?
— Нет, спасибо, моя хорошая. — Ева поднялась. — У нас сегодня, право, мало времени. Мы обещали заехать к одним друзьям. — Она взяла сумочку и принялась в ней рыться. — Да, пока не забыла... Возьми вот это. — Она протянула руку ладонью вниз. — Тебе это пригодится.
Мать машинально тоже протянула руку и только тут поняла, что дочь сует ей десятишиллинговую бумажку.
— Нет, нет, — сказала она. — Хотя спасибо. Только не тебе давать мне деньги.
— Но разве я не могу сделать тебе подарок? — спросила Ева. — Возьми и купи себе чего-нибудь. Не часто ведь ты себя балуешь.
— А как я объясню потом твоему отцу? — сказала миссис Скерридж. — Он и так считает, что я транжирю его деньги. А сказать ему, что это ты дала, я не могу.
Ева сунула бумажку обратно в сумочку.
— Ну, ладно. Тебе виднее...
— Я не хочу, чтобы ты обижалась, — сказала мать. — Но ты же все понимаешь.
— Да, — сказала Ева, — понимаю.
Урчание мотоцикла затихло позади дома, и послышался стук в дверь. Ева вышла в сени и вернулась с Эриком, своим мужем. Он сказал «добрый вечер» миссис Скерридж и остановился на пороге; смущенно окинул взглядом комнату, потом поглядел на жену — она к тому времени уже надевала пальто и повязывала косынку под подбородком... Был он молодой, светловолосый, крупный, в просторном кожаном пальто и высоких сапогах. В опущенной руке у него болтались шлем и очки.
— Холодно, наверно, будет ехать сегодня на мотоцикле?— заметила миссис Скерридж. Она не знала, как вести себя с зятем, потому что до сих пор не имела случая толком его узнать.
Он с секунду смотрел на нее, потом взгляд его снова перешел на Еву.
— Да, нет. Не так уж страшно, если тепло одеться, — сказал он. — Ну как, готова, лапочка? — спросил он Еву.
— Вроде да. — Она взяла сумочку и поцеловала мать в щеку. — Я загляну, как только выберу минутку. И ты тоже соберись с силами и навести нас.
— Уж как-нибудь нагряну.
— Ну, ты ведь знаешь: мы всегда будем рады тебе, — сказала Ева. — Правда, Эрик?
— Конечно, правда, — сказал Эрик. — Приезжайте, когда вздумается.
Интересно, как бы они повели себя, если бы она вдруг вечером заявилась к ним, когда у них, скажем, были бы гости, — промелькнуло у нее в голове. Но она тут же отбросила эту мысль и проводила молодых людей до задней двери, где они с Евой снова поцеловались. Ева прошла по хрустящему смерзшемуся снегу и села в коляску. Миссис Скерридж пожелала им доброй ночи и постояла, пока они не завернули за угол дома. Она еще подождала, пока не взвыл мотор, и только тогда закрыла дверь и вернулась в дом.
Она села и принялась смотреть в огонь, и ей вдруг стало так горько, так жалко себя, что непрочный барьер безразличия, которым она себя окружила, рухнул, и по ее впалым щекам тихо потекли слезы. Впервые за многие годы она позволила себе эту роскошь — выплакаться. Она оплакивала многое: одиночество сегодняшнего дня и вчерашнего; слишком краткий период счастья и будущее, которое ничего не сулило ей. Она плакала о том, что жизнь не сложилась так, как могла бы, и плакала о том, что она сложилась именно так. Однако слезы не принесли ей утешения. Вечер постепенно переходил в ночь, а она все сидела, и горе ее медленно перерастало в возмущение, в обиду при мысли о том, что Скерридж находится сейчас в городе; среди света и людей, что он идет куда-то вместе с вечерней субботней толпой, чтобы поставить ее счастье и благополучие в зависимость от быстроты ног какой-то собаки, гонящейся за механическим зайцем. Немного погодя, нагнувшись, чтобы помешать в очаге, она вдруг почувствовала острую боль. Кочерга со звоном ударилась о каменную решетку — боль пронзила миссис Скерридж, как раскаленное копье. Усилием воли, от которого пот выступил у нее на лбу, она распрямилась и, с трудом переведя дух, откинулась на спинку кресла. Люмбаго — такое чудное слово, что его даже трудно принять за название болезни, хотя болезнь эта не шуточная — во всяком случае для нее. Боль возникала неожиданно, вот как сейчас, и миссис Скерридж становилась совсем беспомощной. Иной раз это случалось ночью, и она лежала, обливаясь потом, пока ей не удавалось разбудить Скерриджа и попросить его перевернуть ее на другой бок. Она взглянула на часы, стоявшие на полке над очагом. Скерридж вернется, может, только еще через час или два. А ей так хотелось побыстрее забраться в теплую постель, и чем больше она этого хотела, тем острее ощущала желание досадить Скерриджу.
Вот тогда-то ей впервые и пришла в голову мысль запереть дверь на ночь и не пускать его в дом.
Она понимала, что это жалкая затея, но ничего другого придумать не могла, чтобы выразить свою обиду и показать, что не желает больше считаться с ним. Она предвидела, что ничего хорошего из этого не получится, хотя мысль, притупленная болью, возникавшей на пороге каждой секунды, и не подсказала ей, каким гневом может вскипеть наутро Скерридж. Сейчас она думала лишь о теплой постели и о забвении, которое несет с собой сон. Она не могла и помыслить о возвращении пьяного Скерриджа или представить себе, что ей придется сносить его приставания, жалкую пародию на пылкие порывы их молодости.
Она вскипятила чайник и, налив кипятку в глиняную бутылку, потащилась наверх. Там она приготовила себе чаю и принялась рыться в буфете, где хранились старые рецепты и пузырьки с патентованными средствами, пока не наткнулась на круглую коробочку со снотворным, которое когда-то выписал ей врач. На этикетке значилось: принимать по две штуки и ни в коем случае больше. Она взяла две пилюли, помедлила и проглотила третью. Ей хотелось заснуть покрепче, чтобы не просыпаться, когда придет Скерридж. Стоя так, с коробочкой в руках, она вдруг подумала: а хватит ли там таблеток, чтобы заснуть и уже никогда не проснуться, и тотчас отшвырнула коробочку подальше, в гущу пузырьков и пакетиков, и закрыла буфет. Она налила себе чаю и выпила его, сидя перед огнем, охватив пальцами теплую кружку. В одиннадцать часов она разгребла угли в очаге, вышла в сени и закрыла заднюю дверь на засов. Еще не задвинув его, она почувствовала, как на нее наползает знакомая апатия. К чему? Что это даст? Потом повернулась и пошла назад, в кухню, прикрутить газ. При свете свечи она осторожно поднялась наверх. Разделась и, дрожа, залезла под влажную простыню. Долго передвигала она бутылку с горячей водой, пытаясь отогреть то один застывший бок, то другой, пока вдруг не согрелась, и тогда быстро заснула.
Скерридж пристально глядел то на купон, то на газету. Вошел какой-то человек и остановился у стойки рядом с ним. Он заказал себе выпить и заметил, обращаясь к Скерриджу: «Ну, и холодище сегодня, правда?» Скерридж не отвечал: он едва ли даже заметил, что сосед обратился к нему. В его мозгу бурлил Гольфстрим, он даже сжал пальцами виски, стараясь совладать с собой и успокоиться, чтобы не торопясь еще раз проверить результаты. Нет, все так, как он и думал. Ошибки быть не может: он выиграл по семи матчам в комбинации — вот выиграть бы еще один матч, и он наберет нужное число очков. Оставалось сверить цифры, а поскольку матч был поздний, данные о нем были впечатаны в последнюю минуту в самом низу страницы. Скерридж снова попытался их разобрать. Он выиграл либо в комбинации, либо по отдельным результатам. В последнем случае сумма будет меньше и он получит лишь часть выигрыша. Словом, его ждет либо несколько жалких сотен фунтов, либо состояние.
— Послушайте... Вы не можете это разобрать?
Он сунул газету под нос человеку, который ранее обращался к нему, тыча пальцем в расплывшийся шрифт.
— Вот эта последняя строчка, тут. Что здесь напечатано — просто двойка или же два и три?
Человек поставил кружку на стойку и взял газету из рук Скерриджа. Он повернул ее к свету.
Что-то не ясно, — сказал он. — Не знаю. Похоже, что два и три. Выигрыш по одному матчу.
— Не может быть, — сказал Скерридж. — Здесь должен быть выигрыш в комбинации. — Он обернулся к шахтерам, игравшим в домино: — Есть у кого-нибудь «Эхо»?
Голос у него был такой взволнованный, что верзила-шахтер, передавая ему газету, спросил:
— Что с тобой, Фред? Выиграл круглую сумму?
Скерридж выхватил у него газету.
— Еще не знаю, — сказал он. — Не знаю. — Он провел пальцем по интересовавшей его колонке. Выигрыш был в комбинации, по восьми матчам, на которые он поставил.
— Комбинация, — сказал Скерридж. И скомканная газета соскользнула на пол.
— Эй, ты! — крикнул ему верзила. — Это моя газета, верни ее, раз она тебе не нужна!
— Да я куплю тебе десять таких газет,— сказал Скерридж.— Я выиграв комбинацию в восемь матчей. Восемь проклятых матчей. Вот, смотри! — Он схватил купон со стойки и сунул его под нос сидевшим за столом шахтерам. — Я восемь раз выиграл, а в купоне как раз восемь талонов!
Тот, что сидел с краю, взял купон и внимательно осмотрел его.
— Видишь, — сказал Скерридж, тыкая в купон пальцем. — Семь талонов вот тут и один здесь.
Шахтер смотрел на купон, вытаращив глаза.
— Ей-ей, не врет. Ей-ей!
— А ну-ка, дай взглянуть, — сказал другой. Все положили домино черной костью кверху, и купон пошел по рукам.
— Счастливый, черт, — пробормотал один из игроков.
Скерридж тут же прицепился к его словам и возбужденно воскликнул:
— Счастливый, говоришь? А сколько лет я на это потратил! Сотни фунтов вложил и вот сейчас только выиграл.
— На этой неделе подбивают итоги, Фред, — сказал верзила. — Выигрышей-то всего восемь, так что дележки большой не будет. Да, тысяч сто можешь получить!
Услышав эту астрономическую цифру, на одни проценты с которой человек мог недурно прожить до конца своих дней, все умолкли. Сто тысяч фунтов! Скерридж, который думал лишь о том, что выигрыш у него в руках, до сих пор как-то не представлял себе его размеров. Но сейчас глаза его, да и все лицо загорелись диким огнем.
— И выиграю! — рявкнул он. — В купоне-то всего восемь талонов, я же сказал!
Он схватил кружку со стойки, сделал большой глоток и со стуком опустил ее, как бы ставя точку под принятым решением.
— Я сегодня выиграл шесть монет на собачьих бегах, — сказал он. — Всем ставлю угощение. А ну, давайте пейте. Заказывайте чего кто хочет — виски, рому, чего угодно.
Все протянули свои кружки, не дожидаясь повторного приглашения. Вскоре новость перекинулась через коридор, проникла в зал, где шел дивертисмент, и оттуда, повалил народ — они похлопывали Скерриджа по спине и пили пиво, за которое он платил, а он стоял, привалившись к стойке бара, раскрасневшийся, торжествующий.
Вскоре после того, как заведение закрылось, он очутился на улице в обществе Чарли и Уилли с целой бутылкой рома в руках и пустым кошельком в кармане.
— Я всегда говорил, — сказал Чарли, — всегда говорил: деньги не должны стоять между человеком и его друзьями.
— Какие деньги? — спросил Скерридж.
— Все в порядке, Фред. Ты чертовски верно поступил. Ну, что такое деньги? Я тебе скажу, что это такое — это проклятие для всего человечества, проклятие... И все равно я б хотел, чтоб их у меня был целый погреб. Вот если бы у меня был их целый погреб, я бы купил девятигаллоновую бочку пива, спускался бы каждый вечер вниз, пил бы и пересчитывал денежки. Я бы и тебя позвал, Фред, чтобы ты мне помог. Уж я бы не забыл тебя, нет, ни в коем разе. Я старых друзей не забываю. Ну, к чему они, деньги, если человек перестал иметь приятелей?
Уилли икнул.
— Дружба — это главное.
— Ничего вернее, Уилли, ты в жизни не сказал,— подтвердил Чарли. Он снова обхватил Уилли за плечи и повис на нем. — Сердце у тебя там, где надо, Уилли, мой мальчик.
Они расстались на углу, и, когда Скерридж уже отошёл, на несколько шагов, Чарли крикнул ему вслед:
— Смотри, не забудь прокатить меня на своем «роллс-ройсе».
Скерридж помахал бутылкой рома над головой.
— В любое время. В любое время.
Проходя через город по Корпорейшен-стрит, он вдруг подумал, что надо послать телеграмму в контору лотереи и потребовать выигрыш. Ведь так это, наверно, делается? Человек посылает телеграмму, требуя выигрыш, а потом — заказное письмо. Но почта была закрыта — фасад ее темнел через улицу. Некоторое время он озадаченно смотрел на здание. Как же послать телеграмму, если почта закрыта? Почему те, из лотереи, этого не предусмотрели? Тут он увидел тусклую полоску света под дверью почты и, вспомнив о существовании телефона, нетвердым шагом направился через пустынную улицу. Очутившись в будке, он некоторое время тупо смотрел на черную трубку, потом медленно поднял руку и поднес трубку к уху. Он никогда прежде не пользовался телефоном-автоматом и, услышав тихий голос у самого своего уха, вдруг испугался и грохнул трубкой о рычаг, словно она обожгла ему руку. Только тут, стоя в будке и тяжело дыша, он вспомнил, что для разговора нужна мелочь. Он принялся шарить по карманам. В результате длительных поисков на свет появились всего две монеты — шестипенсовик и пенни, они лежали на ладони Скерриджа, и он смотрел на них со смешанным чувством облегчения и сожаления. Сожаления от того, что он не может заявить о своем выигрыше, и облегчения от того, что можно отложить сложную процедуру отправки телеграммы до завтрашнего дня.
Выйдя на улицу, он снова подумал о том, как зло может посмеяться над человеком судьба: надо же — иметь сто тысяч фунтов и не иметь в кармане денег, чтобы доехать на такси домой. Он огляделся, определяя, где он находится, и повернул в направлении дома. Тут он вспомнил о своей жене. М-да! Вот это будет ей сюрпризик! Ведь она никогда не верила. Все требовала у него денег на всякие разносолы да на то, чтобы кур держать. Кур! О господи! А еще она требовала денег на этот старый барак — их дом. Ну, теперь-то у нее будут денежки — сколько душе угодно. Она увидит, что Фред Скерридж зла не помнит. Она увидит, что он за человек. И вообще они уедут из этого богом забытого места куда-нибудь, где легче жить, где много солнца и не надо спускаться в эту черную дыру и гнуть там спину, чтоб заработать на жизнь. Хватит с него. Он теперь свободен... свободен...
Где-то на задворках, на окраине города, он налетел на газетный киоск, привалился к двери, упал, потом сел. Откупорив бутылку, он сделал большой глоток рома. Потряс головой, вздрогнул, перекосился весь и выдохнул: «У-ух!» Немного погодя в лужице света, образовавшейся под фонарем у киоска, появилась тощая тень дворняги, шкура ее в полумраке отливала желтизной. Собака подошла к киоску и ткнулась холодным носом в руку Скерриджа. Он почесал ее за ушами, приговаривая: «Ну, ну, старина, чего ты!» А собака в ответ лизнула его в руку. «Ну, чего ты торчишь на улице в такую ночь?» — сказал Скерридж. «Сидела бы дома — тепло, уютно, славно. У тебя что, дома нет, что ли?» Он поискал на ощупь ошейник. «Э-э, да ты ничейная, а? Сама, значит, по себе... сама по себе живешь». Собака уселась подле него, продолжая время от времени тыкаться мордой ему в руку. «У меня когда-то тоже была собака, — сказал Скерридж. — Похожая на тебя — почти такая же. Только давно это было. Замечательный был пес... чудо. Он приходил встречать меня на шахту. Переехали его однажды утром в субботу — я как раз с шахты выходил. Грузовик с углем переехал. Полнехонек был. От собаки осталось одно месиво. Нельзя было даже взять домой, чтоб похоронить. Шофер лопатой сгреб останки и увез куда-то. Я даже не знаю куда. Очень я тогда горевал. Эта собака была мне как друг. Ее звали Томми. А как ела! В жизни не видал, чтобы кто-нибудь так ел. Не успеешь, бывало, глазом моргнуть, как она целый бифштекс слопает». Он провел рукой по впалым бокам собаки, по ее торчащим ребрам. «А ты, старина, давно, видно, не ел бифштексов. Ну, да ничего. Думается, скоро и на твоей улице будет праздник. Повезло мне сегодня, вот что я тебе скажу. Так повезло, как еще никогда в жизни. Первый и единственный раз. Никогда такого не было... Разве что тогда, когда я женился на своей миссис. Неплохой билет я тогда вытащил. Жена у меня совсем неплохая. А теперь я ее озолочу. Купаться будет в деньгах, вот что. Да уж тут этот скряга — ее папаша ничего бы не мог сказать. Он все свои денежки церкви оставил, когда мы чуть с голоду не дохли. Заявил, что никуда я не гожусь и никакого проку из меня не будет. Эх, хотел бы я, чтобы он был живой и видел меня сейчас. Может, все-таки он следит за нами с того места, где сейчас находится. Старый черт, ни разу доброго слова не сказал ни человеку, ни скотине. А я вот не такой. У меня всегда была слабость к животным. Таким, как ты. Ты, старина, малый замечательный, хоть ты и ничейный и никому не нужен. А плохо это, наверно, когда ты никому не нужен? Уверен, чертовски плохо. Так вот!..» — сказал он вдруг, приподнимая морду собаки. «Я тебе вот что скажу: повезло тебе. Ты теперь пойдешь ко мне домой. Ну что, по душе тебе это? По душе?»
Он приложил руку ко лбу и что-то забормотал про себя. Внезапно он почувствовал, что ему плохо, очень плохо. «Пора нам с тобой домой двигаться, — сказал он собаке. — Нельзя же провести здесь всю ночь». Он попытался было встать на ноги, но тотчас упал с таким грохотом, что даже киоск затрясся. Посидел немного и снова попытался встать — его качнуло так, что он отлетел на середину улицы. «Пошли, дружище, — сказал он, обращаясь к собаке. — Пошли, мальчик».
Нескоро он добрался до тропинки, пересекавшей лес,— шел он медленно, то пошатываясь, то спотыкаясь о тротуар, то делая замысловатые петли по мостовой, а время от времени и вовсе останавливался, притулившись к какой-нибудь стене, и припадал губами к бутылке. Тропинка, круто поднимавшаяся вверх, заледенела под снегом и походила на застывший водопад, по ней и трезвому-то было бы трудно пройти, а уж для человека, находящегося в том состоянии, в каком был Скерридж, и вовсе невозможно. Он падал на четвереньки почти на каждом шагу; наконец он сошел с тропки и двинулся напрямик вверх по, склону — от одного черного, изогнутого, засыпанного снегом дерева к другому; собака с бесконечным терпением следовала за ним. Почти у самой вершины холма он зацепился ногой за корень и упал плашмя прямо в снег, больно ударившись головой о ствол. Несколько минут он лежал без сознания, а когда пришел в себя, то что-то пробормотал, ошалело потряс головой, потом поднялся и неверным шагом побрел дальше, вверх, где уже не было деревьев. Лишь подойдя к задней двери дома, он заметил, что в окнах нет света. Он взялся за ручку и дернул дверь, подумав сначала, что ее просто заело, и только потом понял, что она заперта. Что за шуточки! Он постучал, затем распалясь гневом, ударил изо всей силы кулаком.
— Хильда! — рявкнул он. — Открой!
Но изнутри не доносилось ни звука, и, подождав немного он направился к парадной двери. Как он и ожидал, эта дверь была тоже заперта. Она всегда была заперта — они не пользовались ею уже пятнадцать лет. Он вернулся назад, тихонько ругаясь на чем свет стоит. Не нарочно же она заперлась!
Не могла она запереться от него!
Никогда она такого бы себе не позволила. И уж во всяком случае, не сегодня, когда у него такая удача. Собака стояла в некотором отдалении и наблюдала за ним, а он стоял в снегу, свесив голову, раздумывая, что же делать. Ему было плохо, очень плохо. Боль стучала в голове, и он с трудом держался на ногах. Приложив холодную дрожащую руку ко лбу, он застыл, ничего не сознавая, кроме боли, ничего не чувствуя, ни о чем не думая. У него даже память отшибло. Поэтому, когда он наконец пришел в себя, он не мог припомнить, как он очутился тут — один, в темноте, на снегу.
Он опустился на ступеньки крыльца, стараясь забиться подальше в уголок, чтоб не так дуло, и вытащил бутылку с ромом. Сделал большой глоток, чувствуя, как спирт обжигает глотку и теплой волной растекается но телу. На секунду он словно ожил, потом боль вернулась снова, еще более сильная, чем прежде, и захлестнула его черной волной. Он выронил бутылку, сжал голову руками и застонал. Что же это такое? Он хочет войти в дом. Хочет войти в дом, к Хильде. Ему надо что-то ей рассказать. Что-то хорошее. Что-то радостное. И вот извольте — он не может к ней попасть. Не может войти и порадовать ее. А теперь он уже и не помнит, что же такое он хотел ей рассказать. Он только знал, что это что-то хорошее, потому что до того, как ему стало худо, он чему-то очень радовался. Никогда еще ему не было так худо... Внезапно он поднялся, покачиваясь, на ноги и изо всей силы заорал: «Хильда, Хильда, пусти меня!», так что испуганная собака кинулась прочь, под деревья.
Ответом ему была тишина. Может, Хильда куда ушла, подумал он. Плюнула и ушла. Она не раз грозилась. Только он никогда ей не верил. Он не хотел, чтоб она уходила. Ведь она жена ему, так? Никакой другой женщины он никогда не хотел. А один жить не мог. Кто за ним ухаживать будет? И как он справится со всем? И потом, если она ушла, то как же он расскажет ей? Расскажет — что?.. Что-то хорошее. Что-то радостное... Он повернулся и, раскачиваясь, зашагал через заросли, когда-то бывшие садом, с удивлением и любопытством глядя на очертания сырых, прогнивших сараев. Он подумал, что мог бы там укрыться. Только там, наверное, холодно, а он совсем болен. Нет, надо попасть в дом, где тепло. Он повернулся и зашагал обратно по снегу, глядя на дом, который отчетливо вырисовывался в ярком свете молодой луны. И тут ему пришла в голову мысль об окне.
Нетвердым шагом подошел он к стене и дрожащей рукою стал ощупывать камни. С большим трудом ему удались отыскать неровности в старых, изъеденных непогодой камнях, и, уцепившись за них пальцами, поставить колено на подоконник. Затем он подтянулся и встал во весь рост, нащупывая выбоину над окном. Передвинул было, ногу, чтобы встать удобнее, поскользнулся на обледенелом подоконнике, потерял равновесие и полетел боком, тщетно пытаясь за что-то зацепиться. Правая рука его описала полукруг и ударилась о ржавый, острый как игла крюк для веревки, на которой вешают белье; крюк выступал на несколько дюймов из стены и вошел в руку Скерриджу, так что тот всей тяжестью повис на нем. Неописуемая боль пронзила его; он закричал было, но тотчас захлебнулся булькающим кашлем — острие продрало кожу и мясо, и Скерридж точно груда тряпья упал в снег и остался там лежать, стеная и что-то бессвязно бормоча, тщетно пытаясь здоровой рукой зажать зияющую рану, из которой теплым фонтаном хлестала кровь там, где крюк прорвал артерию. Потом боль заглушила все остальные чувства, он медленно повалился на бок и замер.
Тут вернулась собака, подошла, тихонько повизгивая, к телу, понюхала и стремглав кинулась обратно в лес. А через несколько минут начался снегопад — в воздухе замелькали пышные хлопья, покрывая долину, и город, и склоны холмов. Снег бесшумно падал на крышу дома, где в спальне лежала, погружённая в глубокий сон, миссис Скерридж, и на Скерриджа; сначала снег таял на нем, потом перестал таять и медленно накрыл его глубокой мягкой пеленой.
ПОЧТИ ЧЕЛОВЕК
Зовут меня Гарри Уэст, по профессии слесарь-монтажник. Я работаю в фирме «Уиттейкер и сыновья», одной из самых крупных машиностроительных фирм в Крессли, а живу я у миссис Бейнз — этот дом рекомендует фирма своим рабочим — на Мейфкинг-террейс, недалеко от завода. Работа у меня интересная — я люблю мастерить, да и жалованье неплохое, к тому же то премия перепадет, то сверхурочные, так что в общем и целом я жизнью вполне доволен. Единственное, что меня не очень устраивает, — это товарищи. Но в общем-то, и они неплохие ребята. А если иной раз и зубоскалят по поводу меня, так, наверно, потому, что я такой верзила, а рта не раскрою, пока не подумаю. Кое-кто из них считает, что другого такого чудака днем с огнем не сыщешь: я ведь не люблю компании и не напиваюсь каждый вечер и не гоняюсь за юбками, точно в этом вся радость жизни. Поэтому-то иной раз в понедельник утром, когда небо кажется им с овчинку, после того, как они всю субботу и воскресенье накачивались пивом, они и любят пройтись насчет мамаши Бейнз и этой ее доченьки Зельмы. Но с меня все как с гуся вода. Пусть себе болтают. Мое дело сторона: знай помалкивай и будь доволен жизнью, так я считаю. А женщинами я ничуть не интересуюсь. Есть другие возможности тратить время — да и деньги тоже.
И есть у меня кое-что получше любой девчонки — хорошая штучка, почти человек. Только одета она в хромированную сталь вместо нейлона, а вместо губной помады у нее — черная эмаль. Хорошая штучка — надежная. Если смотреть за ней как следует, никогда не подведет, чего не скажешь про многих женщин. Каждую субботу после полудня я проверяю ее и протираю. Лучшего времяпрепровождения в субботу и не придумаешь, только я да моя машина — и никаких тебе проблем. Дайте мне побыть с ней вдвоем, ничего мне больше не нужно.
Сейчас лето, суббота, ярко светит жаркое солнце. Я стою на коленях на заднем дворе у мамаши Бейнз, а у стенки на подставке стоит мой мотоцикл, как вдруг сверху на меня падает тень. Подымаю глаза, вижу — прямо передо мной торчит Зельма.
— Привет, Гарри! — говорит она и смотрит на меня этими своими тусклыми, цвета хаки, глазами, в которых я еще ни paзу не видел никакого выражения. О чем она думает? Или не думает вообще ни о чем, что, как мне кажется, и есть ее обычное состояние.
— А, привет. — Я отворачиваюсь от нее и снова принимаюсь за работу: подкручиваю шпиндель на переднем колесе гаечным ключом.
— Что, очень занят? — спрашивает тогда она.
Я изо всех сил стараюсь изобразить великую занятость, надеясь, что она поймет и оставит меня одного.
— Дел с машиной всегда хватает, если смотреть за ней как следует, — говорю я.
Но она все равно не отходит, хоть я и ответил ей коротко и сухо. Куда там: она вдруг плюхается на колени позади меня и, стараясь уместиться на свободном кусочке мата, придвигается так близко ко мне, что утыкается своим пышным бюстом прямо мне в плечо, точно накрывает его большой мягкой подушкой.
— А что же ты с ним делаешь? — спрашивает она.
— М-м, — изрекаю я, приготавливаясь к тому, что придется отвечать на кучу дурацких вопросов, — проверяю переднее колесо. Ни к чему это будет, если оно вдруг начнет вихлять на ходу, понимаешь?
— Вот ведь какой ты умный — столько всего знаешь про мотоциклы, — говорит она, и у меня вдруг мелькает мысль: уж не подлизывается ли она ко мне. Только нет: слишком она для этого глупа.
— Ну, не знаю. Когда у тебя уже есть машина, хочешь не хочешь, понемножку начинаешь кумекать в ней.
Она вся как затрясется и этим своим пышным бюстом как заелозит по моему плечу. Сама не знает, что делает. Ну и здорова же она — под стать иному верзиле. Кое-кого из моих знакомых ребят это наверняка навело бы на разные мысли. Но только не меня. На меня это никак не действует — разве только стесняет. Я как раз надел новую пару туфель, и левую ногу у меня точно иголками колет. Но я и шевельнуться не могу из-за этой Зельмы, а то мы с ней оба грохнемся.
Она еще раз потряслась и вдруг встала, так что я чуть кувырком не полетел. А когда я выпрямился, то первым делом вытянул ногу и пошевелил пальцами в туфле.
— Мы тут вот о чем подумали, — говорит Зельма,— не одолжишь ли ты нам свой транзистор. Мама хочет поехать на пикник, а отец непременно хочет слушать матч по радио.
Это дело серьезное. Тут надо ухо держать востро.
— Ну, м-м-м, не знаю...— Я поднимаюсь на ноги, вытираю шею носовым платком, а сам усиленно думаю, какой бы изобрести предлог, чтобы сказать «нет». Я всегда очень бережно отношусь к своим вещам.
— О, мы будем с ним очень осторожны, — говорит Зельма. — Все дело в отце — он уперся насчет этого своего крикета, а мама не хочет ехать без него.
Я знаю старика Бейнза и его любовь к спорту. Это единственное, где мамаша Бейнз не властна над ним.
Зельма видит, что мне вовсе не нравится идея насчет транзистора, и говорит:
— А почему бы тебе не поехать с нами? Тогда ты бы сам смотрел за своим транзистором! Мы поедем в Колыбельный лес. Там сегодня будет чудо как хорошо.
Да знаю я, что там будет хорошо. Я сам думал махануть в ту сторону, когда налажу мотоцикл. Но такая поездка вовсе меня не устраивает. Живу я у Бейнзов недавно и все это время старался не слишком сближаться с ними. Когда ты с людьми на короткой ноге, рано или поздно начинаются неприятности. Я думаю, мир был бы куда лучше, если б каждый знал только себя и занимался своим делом.
Но я вижу, у Зельмы появилось такое выражение, как у ребенка, которому хочется в зоопарк.
— Понимаешь, у меня было совсем другое на уме, — говорю я, все еще пытаясь как-нибудь отвязаться от нее. — Я хотел почистить мотоцикл.
— Почистить! — говорит она. — Да он же совсем чистый. Посмотри, как он сверкает!
— Это только с виду, — говорю я. — А на самом деле на нем уйма грязи — только в таких местах, где не видно.
— Но ведь его можно и потом почистить, правда? Неужели упускать такую чудную погоду?
Я вовсе не собирался ее упускать, у меня была задумана премилая поездочка. Но эта девчонка загнала меня в угол. Вот так оно и бывает: пришпилят тебя и не выберешься. Я уже представляю себе, как обидится мамаша Бейнз, если я не одолжу им транзистора, а я вовсе не хочу, чтобы она обижалась. Пойдут неприятности. А я люблю тихую жизнь. И потому сдаюсь.
— Ну ладно, так и быть, поеду. Когда же вы трогаетесь в путь?
Лицо у Зельмы засветилось, точно елка зажглась.
— Да часа в три, я думаю, — говорит она. — Я им сейчас скажу...
Тут взгляд ее стекленеет, она смотрит на что-то, находящееся позади меня, и забывает докончить фразу.
— Ты только погляди на Лотти Шарп.
Я оборачиваюсь, смотрю: по соседнему двору идет девица, этакая вертлявая тоненькая штучка, вся в нейлоне, на высоких каблучках и даже в смешной маленькой шляпке.
— Как бы я хотела так выглядеть, — говорит Зельма очень тихо и даже как-то грустно, и я понимаю, что она говорит это себе, а не мне.
Я смотрю на нее — она стоит со мной рядом, почти такая же большая, как я, и лицо у нее как пудинг, смазанный салом. Я понимаю, почему она так говорит, но молчу.
— В будущем месяце Лотти замуж выходит.
Вот оно — все они одинаковы. Выскочить замуж, а потом пускать по ветру мужнины денежки — только об этом они и думают. Я ничего не говорю.
Зельма провожает глазами Лотти, пока та не заворачивает за угол и не входит в дом; тогда она глубоко вздыхает, очень глубоко.
— Ну, пойду скажу, чтоб они были вовремя готовы.
Она пересекает двор. Короткие брюки плотно обтягивают ее толстый зад, и я вижу красные пятна у нее под коленками.
Хватит на сегодня, решаю я, и собираю свой инструмент.
Мы шагаем по улице к автобусной остановке. Мамаша Бейнз, в белых парадных туфлях, идет впереди, неся в клетчатой сумке бутерброды. Старик Бейнз, в новой кепке и спортивной рубашке, вышагивает с ней рядом, посасывая трубку и не говоря ни слова. Я иду сзади вместе Зельмой и несу транзистор. Зельма переоделась в тонкое бумажное платье, такое же короткое и узкое, как и брюки, которые были на ней утром. Интересно, есть у нее вещи, которые не выглядели бы так, точно она выросла из них? Время от времени я поглядываю на свои новые туфли. Они светло-коричневые, длинноносые. Я уже несколько недель пялил на них глаза и еще на одни — с каучуковой подошвой в дюйм толщиной — и все никак не мог решить, на которых остановить свой выбор. Ну эти, конечно, наряднее — потрясная пара. Со временем, когда с них сойдет новизна, они станут еще лучше. Тут они вдруг начали поскрипывать — в какой-то момент Зельма посмотрела на них и хихикнула. Я бросаю на нее злой взгляд и делаю шаг в сторону — так, чтобы не выглядело, будто я с ними, и точно ненормальный все думаю о том, чтобы нам не налететь на кого-нибудь с завода.
Мы усаживаемся в автобус на первом этаже. Не думая о приличиях, я препираюсь со стариком Бейнзом о том, кто будет платить, но довольно быстро сдаюсь, увидев, что пассажиры начинают оглядываться на нас.
Пускай платят Бейнзы, вовсе ни к чему мне привлекать к себе внимание, чтобы все считали, будто я Зельмин ухажер. Она сидит рядом со мной у окошка. И все время болтает с матерью, которая сидит впереди, и подпрыгивает, точно маленькая. Юбка у нее задирается выше колен, и я чувствую, какая у нее горячая нога, когда она задевает меня ею, поэтому я отодвигаюсь на самый краешек сиденья и смотрю на покрасневшую шею старика Бейнза — у него раздражение после парикмахерской.
Минут через двадцать мы оказываемся уже за городом; и мы выходим из автобуса, и пересекаем дорогу, и движемся по тропинке, которая вьется через поле пшеницы с тяжелыми, налитыми колосьями, застывшими в неподвижности, точно на снимке. Жара стоит такая, что можно живьем изжариться. Мы огибаем ферму и углубляемся в лес. Деревья окружают нас и заслоняют солнце, дорожка становится узенькой и крутой. Мы идем гуськом, следом за мамашей Бейнз и то и дело спотыкаемся о корни, которые торчат из земли, крепкие и вздутые, как вены на руке старика. Немного спустя мы выходим на полянку. У подножия холма виден ручей, в котором отражается солнце. На том его берегу — поле для гольфа, где играют два-три субъекта. А дальше — поля, раскинувшиеся на многие мили, и мачты электропередач шагают по ним, как некие существа в научно-фантастическом фильме.
— Вот здесь мы и остановимся, — говорит мамаша Бейнз, бросает свою сумку на землю и сама плюхается на траву, словно полтонны песку.
Старик Бейнз стреляет в меня глазом, и я передаю ему транзистор. Он вынимает его из футляра, включает и, растянувшись на траве, приставляет к самому уху, точно боится, что приемник слишком маленький и он ничего не услышит.
Мамаша Бейнз снимает туфли и откидывает волосы со лба. Потом опускает руки на колени, переплетает пальцы и с довольным видом озирается вокруг.
— Надо бы нам приезжать сюда почаще, — говорит она,— а не торчать в этом пыльном городе. — Она как-то странно смотрит сначала на Зельму, потом на меня. — Мы с твоим отцом частенько бывали здесь, когда он за мной ухаживал, — говорит она. — Правда, Джордж?
Старик Бейнз изрекает только: «М-м-м?», в ответ на что мамаша Бейнз поворачивает голову и бросает на него такой взгляд, от которого кому угодно станет не по себе.
— Надеюсь, ты не собираешься влезть внутрь этой штуки? Или так и прилипнешь к ней на весь день? — говорит она. — Если ты ничего умнее придумать не можешь, сидел бы дома.
— А я и хотел сидеть дома, — говорит он и постукивает пальцем по приемнику. — Что-то ничего не слышу. — Он берет приемник в обе руки и встряхивает.
— А ну, — говорю я, — дайте-ка мне.
Мамаша Бейнз тяжко вздыхает.
— Ну вот, выехали, называется, на природу, а они ничего лучшего не придумают, как крутить свое радио!
Немного погодя она посылает Зельму на ферму за кипятком. К этому времени мы со стариком Бейнзом извлекли из приемника такое количество деталей, что теперь остается только развинтить его отверткой. Все его внутренности лежат на моем носовом платке, разостланном на траве, и я ошалело смотрю на них, начиная сомневаться, не слишком ли далеко мы зашли.
А старик Бейнз уже потерял к этому делу всякий интерес и сидит в сторонке, смотрит на поляну, жует травинку и чего-то бормочет про себя. Похоже, он говорит: «Интересно, как там они...» Чертовски его волнует этот крикетный матч.
Скоро возвращается Зельма с кипятком, и мамаша Бейнз вытаскивает кружки.
— А ну, идите сюда, мужчины. Давайте выпьем чайку.
Мы вовсю уписываем бутерброды с рыбным паштетом. Говорить, в общем-то, не о чем. Выезжать за город, конечно, очень хорошо, но вот вопрос: что там делать? Настроение у меня начинает потихоньку портиться, и я вспоминаю про свой мотоцикл и как бы я сейчас на нем гонял, если бы не околачивался здесь.
Когда мы покончили с чаем, Зельма берет кувшин из-под кипятка.
— Я могу это отнести, если хотите, — говорю я. А сам думаю: все-таки прогуляюсь, глядишь — и время пройдет.
Мамаша Бейнз поднимает на нас глаза.
— А почему бы вам не пойти обоим?
Я-то предпочел бы идти один, но я пожимаю плечами.
— Пожалуйста.
Мы пускаемся в путь по дорожке, вьющейся под деревьями. Здесь немного прохладнее, но я уже основательно вспотел, и рубашка прилипла у меня к телу. Зельма тоже. Платье у нее и без того было узкое, а сейчас кажется, будто оно прямо-таки наклеено на нее. Солнце бьет нам в глаза, когда мы у фермы выходим из тени деревьев, — оно слепит, отражаясь от белых стен. Тишина стоит мертвая, вокруг никаких признаков жизни — только несколько кур клюют зерно, да большой красный петух расхаживает среди них, точно владетельный князь.
— Тут можно было бы бифштекс зажарить, — дотронувшись ладонью до каменных плит крыльца, говорю я Зельме, когда она выходит из дома, говорю просто так, чтобы поддержать разговор.
— Ну и жарища, правда? — говорит она и хлопает руками, точно разъяренная старая наседка крыльями. — Хотела бы я быть у моря. Даже и не у моря, а прямо в море.
Мы снова входим в лес и идем по дорожке. От нее ответвляется другая, более узкая и крутая, ведущая через заросли папоротника вниз, к ручью.
— Пойдем туда, — говорит Зельма и сворачивает на дорожку, прежде чем я успеваю сказать «да» или «нет». Она бежит впереди, — я следом, и, когда я выхожу на поросший травою берег в том месте, где ручей делает излучину, она уже сидит и снимает сандалии.
— Пойду пошлепаю по воде, — говорит она. — А ты?
Я не люблю бродить по воде, поэтому отрицательно качаю головой и вытягиваюсь на берегу, а она уходит. Я жую травинку и смотрю на то, как она резвится в воде, подобрав юбку и давая мне возможность вволю налюбоваться ее ногами выше колен.
Довольно скоро я вижу, что она уж очень разошлась, и говорю ей, чтоб она там поосторожнее — дно-то каменистое. Но она только хохочет и подпрыгивает высоко над водой. Ну, это ее дело, только было подумал я, как она вдруг пошатнулась, лицо ее исказилось, и она замахала руками, пытаясь удержать равновесие. Секунду до меня ничего не доходит, а потом я понимаю, что она вовсе не прикидывается, и бросаюсь к ней на помощь. Не успеваю я опомниться, как правая моя нога уже по колено в воде, а руки крепко обнимают Зельму. Я передвигаю руку, чтобы удобнее было, и чувствую, как пальцы мои погружаются в ее мягкую грудь.
Благополучно доставив ее на берег, я смотрю на себя: брючина у меня мокрая, хоть выжимай, и туфля — тоже. Но меня почему-то это нимало не беспокоит.
Вот рука — другое дело. С ней что-то творится неладное. Точно под пальцами у меня все еще мягкая грудь Зельмы.
Я бросаю на нее взгляд и вижу: она лежит на траве и дрыгает ногами в воздухе.
— Ты содрала себе кожу.
Она с трудом переводит дух и ничего не говорит. Тогда я опускаюсь возле нее на колени, вытираю ей ногу чистым носовым платком и делаю из него повязку.
— Вот теперь туфля не будет тереть, и ты спокойно дойдешь до дому.
Поднимаю глаза; прямо передо мной — ее нога и выше — розовые штанишки, и от всего этого да еще от чудного ощущения в пальцах я заливаюсь краской и поспешно отвожу взгляд.
Она опускает ногу и нагибается, проверяя, туго ли наложена повязка. Я поднимаюсь с колен и отхожу в сторонку.
— Право, не знаю, Гарри, что бы я делала, если б тебя тут не было, — говорит она.
— Вымокла бы, — говорю я с этаким хохотком. А сам все смотрю на ее большой бюст, колышущийся под платьем. На ней и нет-то почти ничего, кроме этого платья. И кажется, что, если она сейчас нагнется чуть пониже, все это колыхание выплеснется наружу. Я глаз не могу от нее отвести и все думаю: что я стану делать, если это случится. Сам не понимаю, что на меня нашло.
Потом — вот чудеса! — ясно, будто это было вчера, я вспоминаю, как мы всей школой ходили в картинную галерею. Я и был-то там всего только раз, но помню все яснее ясного - всех этих голых женщин, высоких, крупных, стоящих в ленивой позе на красном плюше, без всякого стыда. И тут мне приходит в голову, что Зельма среди них была бы как раз на месте, в свое время они все были, наверно, такие, как Зельма. Я закрываю глаза и представляю ее себе такой, как они, ну и, конечно, начинаю возбуждаться. Внутри у меня точно большой воздушный шар набухает, набухает, а потом опадает, и я обмякаю, становлюсь весь как тряпка. О господи! Никогда в жизни я себя так не чувствовал. Я вытягиваю руку а вижу, что она трясется.
— До чего же это приятно, когда кто-то вот такой большой и сильный заботится о тебе, — говорит Зельма.
— А мне приятно о тебе заботиться, — говорю я. В горле у меня стоит комок, и я судорожно глотаю, чтобы избавиться от него.— Я... я всегда хотел бы о тебе заботиться.
Зельма смотрит на меня вытаращив глаза и вспыхивает точно маков цвет.
— Правда, Гарри? Всегда?
Я молча киваю, потому что слова вымолвить не могу и сажусь рядом с ней. При таком моем состоянии я ей что угодно скажу.
— Я все время знала, что ты хороший, Гарри, — говорит она и закрывает лицо руками, а я обнимаю ее за талию и стараюсь притянуть к себе.
— Так поцелуй же тогда, — говорю я.
Секунды две она сидит неподвижно, потом поворачивает ко мне лицо и тут же отворачивает — как раз когда я потянулся к ней, — и мой поцелуй приходится ей в ухо Мы снова сидим спокойно минуту-другую, потом я опять пытаюсь дотронуться до ее бюста. Она вздрагивает и высвобождается из моих объятий.
— Пойдем-ка лучше назад, Гарри, — говорит она. — А то они станут думать, куда это мы подевались.
Она всовывает ноги в сандалии, и мы встаем. Тут я хватаю ее и влепляю поцелуй прямо ей в губы. Она быстро-быстро хлопает ресницами, точно бабочка крыльями.
— Ты уж разреши мне опереться на тебя, Гарри, — говорит она так нежно, становясь вся точно патока.
Мы выходим на главную дорожку и направляемся к лужайке. Зельма, прихрамывая, идет по дорожке, а я, поддерживая ее за талию, продираюсь сквозь папоротник. Когда мы подходим к тому месту, где остались мамаша и старик Бейнзы, я начинаю замечать, что Зельма основательно опирается на меня — будто нога у нее не поцарапана, а прямо поломана. Я чувствую, как брючина у меня становится вся мокрая, а нога хлюпает в туфле. Тут я вижу матушку и старика Бейнзов — они сидят и поджидают нас,— и все чувство, которое было у меня там, у ручья, сразу улетучивается. Мне хочется повернуться и бежать без оглядки.
Зельма рассказывает о происшествии со всеми подробностями — и что было и чего не было, — чуть не захлопываясь словами, чтобы поскорее все выложить.
— И знаешь что еще, мам! — говорит она под конец. — Мы с Гарри помолвлены!
Даже у старика Бейнза при этих словах брови полезли вверх, а у меня все так и застыло внутри при виде того, как вспыхнули глаза мамаши Бейнз.
Дома Зельма предложила мне погладить мои брюки. Я так считаю, что это самое малое, что она может сделать, а потому поднимаюсь к себе наверх, переодеваюсь и несу брюки вниз. Она раскладывает их на кухонном столе и принимается гладить электрическим утюгом.
— Правильно, девонька, — говорит мамаша Бейнз. — Привыкай.
Она сидит перед телевизором, где показывают какое-то варьете, с коробкой шоколада и женским журналом на коленях.
Старик Бейнз наконец откладывает спортивную газету и снимает очки.
— Нет, ты только подумай! — восклицает он. — Из-за дождя пришлось приостановить игру. А у нас тут весь день ни капли!
Под каким-то предлогом я поднимаюсь к себе — мне хочется остаться одному, пораскинуть мозгами и постараться навести в мыслях порядок. Я сажусь на кровать и смотрю на свои туфли, которые стоят под стулом. Я уже протер их тряпочкой, и одна туфля блестит и сверкает, а другая — все равно тусклая и еще мокрая. Едва ли мне удастся когда-нибудь снова довести ее до блеска. Право, едва ли. Да и вообще какая из них теперь выходная пара. А ведь совсем новые. И почему я не вспомнил, что приемник не работает, когда Зельма попросила его у меня! Туго я соображаю, вот беда. Но сейчас-то он уж точно не работает. И обойдется это мне в пятерку, ни на пении меньше — туфли и приемник. А вдобавок ко всему я теперь еще и помолвлен! Пятнадцать монет за кольцо, и мамаша Бейнз в качестве тещи. И как я учудил такое, сам не понимаю. Но так или иначе, из этого надо выбираться — пусть даже придется искать себе новое жилье, что досадно, поскольку очень уж симпатично я здесь устроился. Придется пораскинуть мозгой. Но не сейчас. Сейчас я ни на чем сосредоточиться не могу. Подумаю позже, когда не будет столько всяких мыслей в голове. А сейчас главное, что меня занимает, — это туфли. Приемником-то я уже немало натешился, а вот туфли надел только сегодня. Надо же, совсем новая пара, и сразу так испортить. Туфли-то ведь потрясные, а теперь хоть выбрасывай. Нет, лучше об этом не думать.
Я сижу на постели и слышу раскаты смеха, доносящиеся снизу, из кухни, где стоит телевизор. И такое у меня ощущение, точно смеются надо мной. И я начинаю завидовать телевизионным героям: легкая у них жизнь в этом ящике, никто не мешает, не дергает. А потом я куда-то проваливаюсь и, видно, засыпаю, потому что когда снова открываю глаза, то вокруг темно и я уже не вижу своих туфель.
КОГДА ПРОШЛО СТОЛЬКО ЛЕТ
В пятьдесят три года, когда человек уже не в силах бороться с тоской, Морган Лайтли решил покинуть страну овцеводства, которую он сделал своей, и вернуться в Крессли, горя желанием вновь увидеть родные края, где он не был тридцать лет, и женщину, которая надсмеялась над ним в ту пору. Никому не объявив о своих намерениях, если не считать краткого письма брату Томасу, единственному родственнику, оставшемуся в живых, с которым он переписывался время от времени на протяжении этих лет, он вернулся.
Вернулся он зимой и в течение нескольких дней, подавляя нетерпение, побуждавшее его немедленно броситься на розыски той, кого он любил и утратил, он бродил по темному городу и окрестностям, впивая в себя пейзажи, звуки и запахи, которые хоть и изменились, но все еще напоминали ему юность. Когда же прошла почти неделя, он решил, что, если не хочет испортить эффект от своего неожиданного появления в городе прозаической хроникой в еженедельной газете «Аргус», пора последовать влечению чувств.
Выезжая из города, он волновался, как мальчишка, отправляющийся на первое свидание, и на вершине холма даже остановил взятый напрокат «форд» и раскурил потухшую трубку. Он посидел так некоторое время, опустив окно, наслаждаясь запахом табака на свежем воздухе. Впереди дорога спускалась в узкую долину, по которой протекал поток, потом, петляя, взбиралась вверх, к деревне, которая во времена его юности представляла собой лишь два ряда каменных домиков, а сейчас была окаймлена новыми светлыми кооперативными домами и несколькими замысловатыми дачами, построенными по специальному проекту, а также виллами, расположенными таким образом, чтобы сквозь седловину в холмах виден был город. За деревней вверх по склону тянулись по-зимнему бурые поросли вереска, а дальше, на западе, бледное солнце золотило тонкий снежный покров на вершинах Пеннинских гор.
Морган вышел из машины и, перейдя через дорогу, посмотрел назад, на город, откуда он приехал. Его город. Сколько раз перед его мысленным взором вставал этот пейзаж, когда он находился за тысячи миль отсюда! Изменения, конечно, произошли, и заметные — вот, например, две водонапорные башни у реки казались ему явно чужеродным телом, но в основном все было по-прежнему,
А если что и изменилось, то, как он с удовлетворением отметил, к лучшему. «Где черное золото, там и деньги звенят»,— говаривали в дни его юности. Но не все считают так сейчас. Свет, воздух, чистые, четкие линии — вот что нужно сегодня. Новые владения, вобравшие в себя пустыри на окраинах города, где они играли когда-то, широкие улицы, дома, отделенные друг от друга большими пространствами, на площадях и улицах, где в свое время преобладали лишь серые и черные цвета зеленеют скверы и палисадники. Дым — он остался, он валил из тысячи труб, но трава с каждой весною появляется, вновь, свежая и зелёная. Ему это нравилось. Это приятно. Приятно было также видеть хорошо одетых людей на улицах и на рынке, наблюдать обилие товаров за зеркальными стеклами витрин новых магазинов; а когда он уезжал из города, мужчины бесцельно толпились на перекрестках, и их чувство собственного достоинства было столь же потертым и жалким, как их одежда, — они били баклуши, страдая от отсутствия работы, которой они могли бы отдать свое время, которая кормила бы их и дала бы возможность прилично содержать семью.
Он вернулся к машине, и волнение и страх вернулись к нему, когда он, спустившись на дно долины, переключил скорость, готовясь к подъему в деревню. Он повернул своего зеленого «консула» и поехал по главной улице, круто поднимавшейся в гору меж параллельно расположенных террас — стекла их поблескивали и подмигивали друг другу поверх узкой ленты мостовой; и по мере того как его машина, занимавшая всю ширину этой улицы, затемняла по очереди окна первых этажей, в некоторых из них вдруг вздрагивала кружевная занавеска. Какая-то старуха, стоявшая на пороге одного из домов в накинутой на плечи шали, даже пригнулась и с откровенным любопытством заглянула внутрь машины. Он остановился и опустил окно.
— Не могли бы вы сказать мне, где живет миссис Тэплоу, миссис Сара Тэплоу?
Женщина указала дальше, вверх по склону; он поблагодарил и поехал, а она все продолжала стоять и пристально глядеть ему вслед. У него было ощущение, что он знает эту женщину, и в связи с этим мелькнула мысль: интересно, узнала ли она его. Там, в Крессли, он мог спокойно ходить по городу, там его почти никто не знал, а вот здесь, в деревне, люди постарше, несомненно, могли его вспомнить, как и некоторые подробности того, что было много лет назад. И сейчас, стоя на тротуаре у дома Сары Тэплоу, он мог лишь надеяться, что никто его не обокрал и не лишил удовольствия нагрянуть к ней неожиданно, как он об этом давно мечтал. Но когда она открыла дверь на его стук и в ее голубых глазах отразилось изумление, которое он так жаждал увидеть, он сразу растерялся и, переминаясь с ноги на ногу, смог лишь произнести, словно застенчивый юнец:
— Ну, как ты, Сара?
Ни слова не говоря, она оглядела его с головы до ног, и он почувствовал, как она отметила все детали его внешности: загорелое лицо, волосы, теперь уже поседевшие и подстриженные короче, чем в юности, добротный толстый твид, в который было облачено его крупное упитанное тело. И когда все сомнения, что это он, видимо, исчезли, взгляд ее вернулся к его лицу, и она сказала:
— Так это, значит, ты, Морган Лайтли?
Морган хмыкнул — несколько неуверенно.
— Он самый, Сара. Не думал я, что так тебя испугаю. Но ты, конечно, не ожидала увидеть меня после стольких лет у твоей двери, да?
— Я никогда не думала, что снова увижу тебя, — сказала она. Она глубоко вобрала в себя воздух, стараясь совладать с собой, и повернулась спиной к двери. — Входи же, — сказала она. — Ни к чему давать пищу соседям.
— Ну и удивил же ты меня, — продолжала она, когда они вошли в гостиную. — Вот уж никогда не думала, что снова увижу тебя, — повторила она. Она остановилась у квадратного стола, накрытого на одного человека, и, повернувшись к нему, еще и еще раз оглядела его, словно не могла поверить своим глазам.
— Значит, ты все-таки вернулся, — сказала она. — После стольких лет. — Она произнесла это вполголоса, как бы обращаясь к себе скорее, чем к нему.
— Через тридцать лет, Сара, — сказал Морган. — Срок немалый.
Она кивнула и тихонько повторила следом за ним:
— Немалый.
Он заметил перемены, которые произвело и в ее наружности время, но глаза его с удовольствием отметили гладкость ее чистой кожи, пушистые, все еще темные волосы, высокий изгиб крепкой груди и прямую, горделивую линию спины. Он узнавал ее — это была Сара. Он почувствовал, как в нем возрождается нежность и надежда, словно он только что вернулся из дальних странствий, и на секунду он забыл о мучивших его ранее сомнениях и неуверенности.
Она шевельнулась, словно стряхивая с себя оцепенение, и жестом указала ему на кресло у камина.
— Ну что ж, садись, Морган. Я как раз собиралась обедать. Не откушаешь со мной?
Она так быстро перешла от удивления к внешне спокойному приятию его присутствия, что у Моргана возникло ощущение, будто всех этих лет и не было, и на душе у него сразу стало легче. Возобновление их знакомства прошло менее мучительно, чем он предполагал.
— Не хлопочи ради меня, Сара, — сказал он. — Я ведь могу пообедать и в гостинице.
Но сказал он это неискренне, потому что, именно вспомнив, как готовила Сара, и сопоставив ее кухню с гостиничной, он и решил посетить ее в этот неурочный час.
— Ну, какие же хлопоты, — сказала она. — У меня все готово.
Она вышла на кухню, и Морган оглядел небольшую комнату: мебель, хоть и содержалась в порядке, но была старая; у одной из стен стояла открытая швейная машина, а на стуле подле нее лежало недошитое платье. Все было достаточно красноречиво. Взгляд его упал на две фотографии в стареньких деревянных рамках на буфете, и, приподнявшись с кресла, он подошел поближе, чтобы лучше их рассмотреть. На одной из них — лысеющий мужчина с узким лицом, покойный муж Сары. Другая, изображавшая молодого офицера, удивительно похожего на Сару, могла быть только фотографией ее сына. В эту минуту Сара как раз входила в комнату с ножом и вилкой для него, и он, держа в руке снимок, повернулся к ней.
— Это твой мальчик, Сара?
В ее взгляде появилось что-то отчужденное, словно стена вдруг возникла между ними, но гордость тотчас затопила все, как только она взглянула на фотографию.
— Да, это мой мальчик Джон. Он в армии в Малайе.
— Красивый парень, Сара. Сколько ему лет?
Опять что-то вспыхнуло в ее взгляде — вспыхнуло и исчезло.
— Скоро будет тридцать. Он, знаешь ли, доктор. Ему хотелось стать доктором и поездить по свету. Вот он и вступил в армию и получил чин офицера.
— Доктор, вот как! — Морган поставил на место снимок: ее слова явно произвели на него впечатление. — Ты, должно быть, очень гордишься им.
— Да, он славный малый и хороший сын. Когда Марк умер, он хотел выйти в отставку, но я не позволила. — Она с любопытством взглянула на него. — А у тебя что, нет детей?
Морган покачал головой:
— Нет.
— Но ты, надеюсь, женился?
— Да, когда устроился, то женился.
Он вернулся на свое прежнее место в кресле и уставился в огонь. Как ни странно, но даже после этих лет ему нелегко было смотреть на нее и говорить о своем браке.
— Она была хорошая, моя Мэри, — сказал он наконец. — Но знаешь ли, далеко не сильная. Тяжелые времена, видно, забрали у нее всю силу, и она не дожила до более счастливых дней. — Теперь он посмотрел на нее. — Ты ведь тоже потеряла своего мужа, Сара.
Она отвела глаза, и он почувствовал, что ей так же трудно говорить на эту тему, как и ему.
— Я уже пять лет как овдовела, — коротко сказала она и ушла на кухню, а через несколько минут появилась снова с двумя тарелками дымящейся пищи.
— Ну вот, все и готово. Ничего особенного у меня нет, потому что я ведь не ждала тебя. Хорошо еще, что есть жаркое. Поделимся.
— Из твоих рук любая крошка вкуснее, чем из любых других, Сара, — сказал Морган, садясь за стол.
Легкая краска залила щеки Сары, и он опустил глаза в тарелку.
Во время еды они почти не разговаривали. Им о многом хотелось сказать, и в то же время они боялись заговорить об этом. Но вот Морган положил нож и вилку и откинулся на стуле. Сара уже покончила с едой, так как ему она положила больше пудинга и больше жаркого. Теперь она сидела и с легкой улыбкой глядела на него.
— Я смотрю, ты по-прежнему предпочитаешь йоркширский пудинг, — суховато заметила она. — Как и йоркширскую манеру говорить.
— А знаешь, сколько лет прошло с тех пор, когда я в последний раз пробовал такой пудинг? — спросил он ее. — Полжизни прошло, Сара. А йоркширцем я как был, так и остался, хоть и не жил здесь все это время. Но меня никогда не оставляла мысль, что рано или поздно я вернусь сюда.
— А вот я гляжу на тебя, и мне кажется, будто всех этих лет и не было, — сказала Сара, наблюдая за тем, как он набивает табаком трубку. — Хотя, право же, я не ожидала снова тебя увидеть.
Не переставая возиться с трубкой, он взглянул на нее, но прочесть ее мысли, ему не удалось. И он понял, что, как бы быстро ни прошли для каждого из них эти годы, они не виделись все-таки тридцать лет, и сведенный вместе обед и несколько фраз, которыми они обменялись, не могут перекинуть мостик через эту пропасть.
Ему вдруг стало не по себе, и, положив руку на жилет, он театрально вздохнул, что было явным преувеличением, учитывая количество съеденной ими пищи.
— Да, стоило вернуться домой хотя бы для того, что бы отведать твоей кухни, — сказал он. — Ты ведь всегда была лучшей кулинаркой на много миль вокруг — даже в юности.
Лицо ее неожиданно потемнело — непонятно почему.
— А у тебя, насколько помнится, всегда был язык без костей.
Он умял табак в чубуке и нахмурился, пораженный этой неожиданной вспышкой враждебности. После стольких лет могла бы она забыть об этом, раз уж он забыл.
Она принесла чайник и разлила чай.
— Надолго ты приехал?
— Насовсем, Сара. — Он поднес спичку к трубке. — Я там все продал и вернулся домой навсегда. Австралия — отличная страна, но родина-то моя здесь. Я хочу поселиться в таком месте, откуда видны были бы наши холмы и где ветер и дождь несли бы с собой запахи вереска.
— Тридцать лет назад ты не так говорил, — напомнила она, и он согласно кивнул головой.
— Да, не так, но времена меняются, и человек в известном смысле тоже меняется. — Он посмотрел ей в лицо. — А в чем-то никогда не меняется.
Она отвела глаза и, отхлебнув чаю из блюдца, посмотрела мимо него сквозь затянутое тюлем окно на узкую улицу. Он снова пожалел, что не может прочесть ее мысли.
— Значит, ты все-таки нажил капитал, как мечтал всю жизнь? — вдруг спросила она, и Морган даже улыбнулся прямоте ее вопроса.
— Не совсем, девонька, — сказал он. — Едва ли это можно назвать капиталом, но денег у меня хватит, чтоб спокойно прожить остаток дней.
Они еще с час поговорили о том о сем, пока Моргану не пришло в голову, что ведь она не может при нем работать. Тогда он распрощался, пообещав вскоре зайти, и ушел с неприятным чувством, что где-то в глубине Сариной души живет враждебность к нему, проявившаяся, правда, лишь в одной ее фразе. В течение последующих двух-трех недель он приезжал к ней несколько раз, возил ее за город, а однажды — в ресторан и в театр в благодарность за ее гостеприимство. И все это время он чувствовал, что между ними стоит некий барьер, сквозь который он не в силах прорваться.
Наконец он не выдержал. Теперь он уже твердо знал, чего он хочет. Он знал это еще до того, как двинулся домой, и ему достаточно было увидеть ее, чтобы утвердиться в своем решении. Она осталась для него все той же девчонкой, за которой он ухаживал много лет назад, и его чувства к ней остались теми же. Эти разведывательные бои, которые они вели на протяжении каждой встречи — удар, контрудар, — были ни к чему. Если память о том, что было тридцать лет назад, все еще жива, надо извлечь события тех лет на свет, рассмотреть их, проанализировать и поставить точку. И как к этому подступиться, он знал.
Тем не менее, когда он решил затронуть волнующую тему, это оказалось не так-то просто. Ведь она предпочла тогда другого, думал он, почему же сейчас должно быть иначе?
Сидя у ее камина, он делал вид, будто старательно прочищает трубку, а сам собирался с мыслями, чтобы начать разговор и высказать ей все. И вот с нарочитой небрежностью, как бы между прочим он сказал:
— Я купил Грейстоунский коттедж, Сара. Ты, конечно, помнишь это место. Оно нравилось нам, еще когда старик Филлипс там жил. Ну, потом там, кажется, жил его сын, а сейчас он умер — он не был женат — и дом продавали с аукциона. Я купил его вчера... сколько спросили, столько и дал...
Он ждал, как она на это откликнется, ведь он впервые упомянул об их былых отношениях. Но она смотрела в огонь, точно и не слышала его, и молчала.
— Дом в довольно плохом состоянии, — продолжал он. — Потребуется немало денег, чтобы сделать его удобным для жилья. Я тщательно его осмотрел. И думаю не только благоустроить его, но и расширить. Жить там мне улыбается, пожалуй, больше, чем где-либо еще... Не торчать же мне в отеле до конца своих дней...
Она взялась за шитье и усердно работала иглой, не глядя на него и не говоря ни слова. В голове его вдруг вспыхнула мысль, что она прекрасно знает, к чему он клонит, и только ждет, чтобы он поставил точку. Но как она это примет? Он неуверенно посмотрел на нее. Надо ли делать это сейчас — так быстро? Может быть, подождать, чтоб она попривыкла к нему? Но время уходит. Оба они уже немолоды, и тем не менее ни он, ни она не заводили разговора о том, что было самым главным для них обоих.
— Конечно, — осторожно начал он, — мне понадобится кто-то, чтоб вести хозяйство... содержать дом в порядке, готовить... — Он на секунду умолк и добавил, твердо держась намеченной линии: — Я знаю, после стольких лет это может показаться немного неожиданным, Сара, но ты же знаешь, я никого так...
Он снова умолк — на этот раз испугавшись, так как Сара вдруг вся напряглась, потом встала, глаза ее засверкали, и эта враждебность, которую он все время в ней чувствовал, выплеснулась наружу:
— Так значит, после всех этих лет ты предлагаешь мне идти к тебе в экономки, Морган Лайтли? Ну, если это у тебя на уме, так я тебе прямо скажу: не нужны мне ни ты, ни твои деньги. Можно только диву даваться, как это у тебя хватило наглости явиться сюда ко мне и считать, что я тут же соглашусь на все твои предложения. Обошлась я без твоей помощи тридцать лет назад, обойдусь и сейчас!
— Но, Сара, — начал было Морган, поднимаясь на ноги. — Ты не поняла меня...
— Прекрасно поняла, — сказала она тихим, шипящим от злости голосом, — и ничего от тебя иметь не желаю. — Она повернулась к нему спиной и снова взялась за блузку, которую шила. — А сейчас, если не возражаешь, мне надо работать.
Морган постоял с минуту, насупившись, не зная, что делать. Он просто не понимал ее, и, поскольку она вела себя так, точно его и в комнате не было, он распростился и ушел.
Возвращаясь в машине домой, он ругал себя на чем свет стоит за свой поспешность и глупость и удивлялся непостижимости женского поведения.
— Все я испортил, Томас, — признался он позже своему брату, сидя в его гостиной над бакалейной лавкой в одном из грязных закоулков Крессли. — Надо было мне выждать. Нельзя так просто взять и перешагнуть через тридцать лет. — Он задумчиво попыхивал трубкой. — И все равно понять не могу, почему она вдруг так вспылила. Она просто ненавидела меня в ту минуту, точно я причинил ей какое-то зло.
— Ты разбудил ее совесть, появившись так вдруг, — сказал Томас. — Удивляюсь я тебе, должен признаться: ну, чего ты помчался к ней, не успев вернуться домой. Ведь она тогда так с тобой поступила... Не успел ты уехать, как она кинулась к другому и вышла за него замуж. А ведь ты тогда все устроил, чтоб она приехала к тебе, как только ты наладишь там жизнь.
Морган вздохнул.
— Да, и все-таки она была замечательная девчонка, Томас, — такой она и осталась! Хорошая женщина, гордая. Вся беда в ее гордости. Если бы я мог с этой ее гордостью сладить, все было бы в порядке. Хорошая она женщина... Какой она была бы радостью для такого, как я, на закате жизни.
— На закате жизни, — фыркнул Томас. — И это говоришь ты, в твои-то годы! Сколько тебе лет — пятьдесят два, пятьдесят три? Такой славный малый, самостоятельный, и деньги у тебя водится. Нет, тебе радости в жизни не занимать. И таких, кто захочет тебе эту радость дать, найдется сколько угодно. А много радости она тебе дала? Я-то ее никогда толком не знал, но слыхал, что уж больно она взбалмошная.
Морган покачал головой и задумчиво улыбнулся.
— Мне казалось, что я знал ее, Томас, — сказал он. — Мне казалось, что я знал.
Настало рождество, а потом и Новый год — и с ним сухие колючие ветры, дувшие неделями. Потом пришел февраль с жестокими холодами и метелями — месяц, когда температура по нескольку дней не поднимались выше нуля. И вот наконец, когда уже начало казаться, что мрачная зима будет длиться вечно, земля вдруг потемнела, набухла — близилась весна. В темных зимних лесах замелькали зеленые сережки, в городских садах и скверах появились крокусы, белые, сиреневые, желтые.
Морган жил не спеша, заполняя дни встречами со старыми друзьями, возобновляя старые знакомства, а также занимаясь перестройкой Грейстоунского коттеджа по своему вкусу. Судя по всему, он намерен был жить в нем холостяком, ибо за все это время ни разу не видел Сары, хотя она всегда присутствовала в его мыслях.
Однажды солнечным воскресным утром в начале мая он, по обыкновению, явился к Томасу на воскресный обед. Жена Томаса Мег готовила в кухоньке над лавкой.
— Томас наверху, на чердаке, Морган, — сказала она ему. — Ни с того ни с сего вдруг решил разобраться в старом хламе.
Морган полез наверх и обнаружил брата, склонившегося над жестяным ящиком, в котором лежали какие-то пыльные книжки. Он постоял с минуту в дверях, наблюдая за ним. В склоненной фигуре он увидел вдруг мечтательного юношу, который много лет назад с такой алчностью читал все подряд. Но как только Томас выпрямился и обернулся — сходство исчезло.
— А, это ты, Морган, входи, входи. — Сверху из слухового окна падала полоса солнечного света, и Томас прищурил глаза за стеклами очков. — Я вот тут надумал покопаться в старом барахле.
Морган присел на шаткий стул, а Томас снова принялся копаться в пыльных книжках, он вытаскивал их из ящика одну за другой, сдувая пыль и просматривая названия. Время от времени он задерживался на какой-нибудь книжке, перелистывал страницы, читал первый попавшийся кусок.
— Я просматривал некоторые из них на прошлой неделе,— сказал он. — Несколько лет к ним не притрагивался. — Он сел на ящики напротив Моргана, держа в руках тяжелый, хорошо переплетенный том. — Помнить, как я экономил и копил деньги, чтобы покупать эти книжки, Морган? За какую только работу ни брался. — Он прочел заглавие на корешке: — «История Англии и ее народа» в десяти томах, мне казалось, что я всю историю буду знать, если прочитаю их.
Морган кивнул:
— Да, таких любителей грызть науку не часто встретишь, Томас.
Томас взвесил книгу на руке.
— А теперь эти книга сами стали историей, Морган, Элементами моей истории — истории неудачника.
Он снял очки и протер стекла платком.
— Странные трюки проделывает с нами жизнь. Когда мы были мальчишками, ведь это я — Томас, книжник, готовился завоевывать мир. А вместо этого сижу в бакалейной лавке на задворках, тогда как ты, малый неотесанный, но энергичный, наживаешь на другом конце света состояние и возвращаешься прямо как герой из романа.
В юности братья были слишком разные, и это сказывалось на их отношениях, мешая сближению, но сейчас Моргана вдруг охватило удивительно теплое чувство к Томасу.
— Ты слишком сурово себя судишь, друг, — сказал он мягко. Бывают разные неудачи и разный успех. Разве ты не счастлив? Да и Мег счастлива с тобой, я это вижу. А мне нечем похвастать, кроме денег в банке. Правда, я бы солгал и покривил душой, если бы сказал, что для меня это не имеет значения. Это очень греет, Томас. И все-таки есть вещи, на которые я бы эти деньги променял.
Томас улыбнулся и потрепал Моргана по колену.
— У меня действительно все в порядке, Морган. Просто ты вернулся и вспомнилось прошлое. Я бы не хотел, чтобы жизнь моя сложилась иначе — во всяком случае не хотел бы лишиться ради этого Мег. — Он отложил книжку в сторону и нагнулся над ящиком. — Она бы с меня живого шкуру сняла, если бы слышала, что я тут говорю.
Через несколько минут раздался голос Мег, которая звала их завтракать снизу, стоя у подножия лестницы. Морган сунул трубку в карман и поднялся.
— Одну минутку, Морган, подожди.
Морган повернулся и посмотрел на брата. На узком лице Томаса было какое-то странно смущенное выражение; он порылся в кармане.
— У меня тут есть кое-что. Это принадлежит тебе, а значит у тебя оно и должно храниться. — Он вынул из кармана конверт. — Он пролежал здесь много лет. Я считал, что, нечего тебе его отправлять, раз прошло столько лет, но выбросить его не решился.
Он протянул конверт Моргану, тот ваял его и повернул, чтобы взглянуть на почерк. Почтового штемпеля не было — только его фамилия, написанная высохшими, выцветшими чернилами.
— Это еще что такое? — спросил он.
— Да, наверно, ничего особенного, — сказал Томас.
Но это адресовано тебе, и я решил тебе его передать. Разве ты не знаешь, чей это почерк?
— Нет.
— Да ее же — Сары. Наверно, она тут пишет, что решила к тебе не приезжать.
Морган продолжал держать конверт, даже не пытаясь вскрыть его.
— А как оно к тебе попало, Томас?
Томас снова сел на ящик.
— Оно пришло после того, как ты уехал в Саутгемптон насчет билета. Я должен был поехать тебя проводить и навестить дядюшку Горация, помнишь? Ну так вот, прошло несколько дней после того, как ты уехал, и Сара дала мне этот конверт. Я встретил ее в конце улицы как-то вечером — она явно поджидала меня. Должно быть, она не знала твоего адреса. — Он покачал головой и с покаянным видом посмотрел в пол. — Сам не знаю, как это случилось, Морган, но за всякими делами я начисто забыл об этом письме. Помнится, я в ту пору что-то не очень хорошо себя чувствовал. Это было как раз в тот год, когда здоровье у меня сдало и мне пришлось уехать в санаторий. Так или иначе, только много месяцев спустя я напал на это письмо — оно лежало в какой-то книжке. Я решил, что, если бы письмо было такое уж важное, Сара наверняка повидала бы меня и спросила, передал ли я тебе его. Да и потом к тому времени она уже вышла замуж за Марка — как бишь его фамилия? — и у нее уже был мальчик. Так что я не видел оснований огорчаться по этому поводу. Я знаю, я не имел права держать письмо у себя, но я-то думал, что ты давно со всем этим покончил.
Морган, не отрываясь, смотрел в лицо брату.
— Значит, ты продержал его у себя тридцать лет?
— Ну, не совеем. Сжечь чужое письмо, понимаешь, я не решился, поэтому я снова сунул его в какую-то книжку и напал на него всего неделю или две назад, когда разбирался тут. С тех пор я все думал и думал — отдать тебе его и во всем признаться или уничтожить и забыть.
Морган вскрыл конверт и прочел письмо. Томас в изумлении смотрел на него, видя, как белеет лицо брата
— Ради бога, Морган, что там?
Морган покачал головой.
— Ничего, Томас, ничего. Просто на секунду всплыло прошлое — вот и все.
Он сложил письмо, сунул его обратно в конверт и бережно положил во внутренний карман пиджака. Что толку кипятиться и брызгать сейчас слюной? Ведь Томас же сказал, что был в ту пору болен, серьезно болен, как же винить его в небрежности. Да и что это даст, если сказать ему сейчас, что, вручи он письмо тогда, в свое время, это изменило бы течение жизни двух людей.
— Я... мне очень жаль, Морган, что так вышло, — сказал Томас, с тревогой глядя на брата.
Морган резко повернулся к двери.
— Забудь об этом, Томас, — сказал он. — Это было так давно.
Тут Мег снова позвала их, и они спустились вниз. На протяжении всего обеда Морган был замкнут и молчалив и вскоре по его окончании распрощался и ушел. Вернувшись к себе в гостиницу, он присел к столу и написал записку Саре. Он не сразу взялся за перо, а сначала долго думал и лишь потом написал:
«Дорогая моя Сара!
Прилагаемое письмо только сейчас попало в мои руки. Оно многое мне объяснило, и то, что мой брат Томас в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств вручил мне его лишь тридцать лет спустя, может быть, смягчит ту горечь, которую ты носишь в себе так давно».
Он вложил эту записку и письмо Сары в конверт и, дойдя до угла улицы, бросил его в почтовый ящик.
В следующее воскресенье стоял теплый погожий день. Морган впервые за много месяцев посетил Сару. Она не сразу открыла дверь в ответ на его стук, и потом они еще долго стояли на пороге, молча глядя друг на друга.
— Вот так-то, Сара, — наконец вымолвил Морган. — Я подумал, что сегодня хороший день для поездки за город.
В ее взгляде нельзя было ничего прочесть, когда она сказала:
— Я только надену пальто.
Он прошел следом за ней в дом и тотчас подошел к буфету, на котором стояла фотография молодого офицера, сына Сары. Он только было взял фотографию, как она вернулась в комнату, — взгляд ее скользнул по его лицу.
— Я готова.
— Прекрасно.
Он поставил фотографию на буфет и вышел впереди нее из дома. Выбравшись из узкой главной улицы, Морган нажал на скорость и повёл машину к Грейстоунскому коттеджу, где полным ходом шла перестройка. Склоны холма здесь поблескивали свежей зеленью, которой еще не коснулись черные от копоти пальцы заводов, выбрасывавших в долину свой дым. В фруктовом саду за домом давно не ухоженные деревья пестрели то тут, то там розовыми и белыми цветами. Они молча прошли по дорожке, Морган открыл ключом дверь и отступил, пропуская вперед Сару. В их манере держаться появилась какая-то новая отчужденность, и в машине они почти не разговаривали. Морган достал из картонного футляра, который принес с собой, копию плана перестройки. Они прошли по комнатам, перешагивая через мусор и строительные материалы, и он объяснял ей, что где будет. Она слушала его, время от времени кивала, но замечаний почти не делала. Наконец они пришли на кухню, и Морган указал на высокую чугунную плиту и камин.
— Все это уйдет отсюда, Сара. Стена здесь будет обрушена и передвинута на четыре фута. Вдоль будущей стены будут встроены всякие современные устройства. Сейчас ведь просто чудо, какие делают кухни. — И он продолжал развивать свою мысль, показывая ей каталоги с пестрыми блестящими иллюстрациями, на которых было изображено сверкающее кухонное оборудование. — Здесь будет не кухня, а рай земной, когда все установят.
— Рай земной?
— Так принято говорить в Австралии.
— А-а. — Она посмотрела вокруг. — Что ж, на словах это выглядит очень хорошо.
Он напряженно глядел в ее лицо.
— Да, такая кухня намного облегчит труд хозяйки и, думается, одной женщине орудовать здесь будет нетрудно, если к тому же у нее будет помощница для черной работы.
Сара не смотрела на него.
— У тебя уже есть кто-нибудь на примете, кто будет хозяйничать здесь?
Он в упор посмотрел на нее.
— Думаю, что да, Сара, — сказал он твердо. — Я думаю снова жениться, и я знаю одну вполне подходящую женщину. Ей тоже нужен кто-то, кто заботился бы о ней.
— А не кажется ли тебе, что надо было бы сначала у нее справиться, прежде чем все здесь оборудовать. Особенно кухню. Ведь у каждой женщины свое представление о том, какой должна быть кухня.
— Что ж, Сара, — сказал он, — послушаем в таком случае, какие у тебя на этот счет представления.
— У меня?
— А кто же еще, по-твоему, может меня интересовать?
Она отвернулась, чтобы он не видел ее лица, и подошла к окну, выходившему в запущенный фруктовый сад.
— Видишь ли... ты ведь, в общем, ничем не обязан мне, Морган.
— Послушай, Сара...
— Это, видишь ли, не твой сын...
Он был ошарашен. Во взгляде, каким он уставился на нее, читалось изумление.
— Не понимаю.
— Я говорю о Джоне, — сказала Сара. Она стояла совершенно неподвижно и глядела в окно, сжимая обеими руками сумочку. — Он не твой сын, Морган.
— Я... я ничего не понимаю, Сара, — снова повторил он. — А в письме...
— О, я тебе не лгала. — Она повернулась и сделала несколько шагов по неровному дощатому полу, не глядя на него. Он же смотрел на нее не отрываясь. Она сказала: — Только ничем это не кончилось. Я тогда ошиблась. А Джон — сын Марка, Морган, не твой. — Она взглянула на него теперь: он лишь беспомощно развел руками.
— Не знаю, что и думать, Сара. Всю эту неделю я считал, что у меня есть сын.— Он грустно улыбнулся. — Это было приятное чувство... Так как же получилось с Марком? Ты все-таки вышла замуж за него.
— Я была в панике, — сказала Сара. Она смотрела куда-то поверх его плеча — так смотрят не вдаль, а поверх истекших лет. — Я не знала, что делать, я считала, что ты меня бросил, и я рассказала все Марку. А он ведь всегда был неравнодушен ко мне.
Морган кивнул:
— Я знаю.
— И он не отвернулся от меня, даже после того, как я ему все рассказала. Мне было страшно, я растерялась. Я просто не знала, что делать. И Марк казался мне единственным выходом.
— Но ты же обнаружила, что ошиблась? — Да, и довольно скоро, но разве могла я потом отвернуться от Марка, когда он так поддержал меня? Вот мы и поженились. Я не любила его — во всяком случае не так, как тебя, но я его уважала. Он был такой хороший, такой добрый и мягкий, что со временем я не могла не полюбить его. Мы хорошо жили, это был хороший брак. И у нас появился Джон.
— И все эти годы ты считала, что я бросил тебя? — спросил Морган.
Она сухо улыбнулась.
— Но ведь и ты так же думал обо мне.
— Ах, сколько времени даром потрачено, — взорвался он. — Совсем даром!
— Нет, Морган, недаром. Мы оба принесли счастье другим людям. Значит, уже недаром.
Он скрутил в трубку чертежи, которые держал в руке.
— Да, ты права.
Она выпрямилась и снова прошлась по комнате.
— Так что ты ничем мне не обязан, Морган. Ты ничего мне не должен.
— Да, мы квиты, — сказал Морган. — Мы вернулись к тому, с чего начали.
— Только вот на тридцать лет стали старше, — заметила Сара, — и оба прошли через брак.
— Из чего вовсе не следует, что не можем вступить в новый.
— Не все к этому стремятся, — сказала она. — Есть люди, которые довольствуются тем, что имеют. — Она повернулась к нему. — Я, например, не собираюсь замуж. Мне уютно и так. У меня есть пенсия, я шью, и Джон помогает мне. Так что я вполне могу существовать.
Морган кивнул:
— Да, вдовство не могло, конечно, сломить тебя.
— И дело вовсе не в том, что я никому не нужна. Я ведь еще не старуха и не какое-нибудь страшилище. И могла бы устроить семейную жизнь.
Морган улыбнулся.
— Я в этом не сомневаюсь, дружок. Но не кажется ли тебе, что это провидение удержало тебя от замужества, пока я не пересек шар земной, чтоб вернуться к тебе?
— Чтоб вернуться ко мне? В свой любимый Йоркшир, ты хочешь сказать?
— При условии, что в Йоркшире живешь ты, Сара. Если б я не знал, что ты овдовела, думаю, я не вернулся бы вообще.
Она вдруг вскинула голову, и это кокетливое движение воскресило перед ним девушку, которую он любил когда-то и давно-давно потерял.
— Что ж, — сказала она, — придется тебе убедить меня в этом.
Он хлопнул рукой по картонному футляру и громко рассмеялся. Внутри у него все пело.
— Не беспокойся, дружок, ты мне поверишь, — сказал он. — Ей-богу, поверишь!
И она поверила.