Не все было так уж плохо. Например, что касается седины, то Кейт с облегчением узнала, что Элли если не соврала, то, по крайней мере, очень фривольно обошлась с правдой. Тщательное обследование висков — в безжалостном утреннем свете, с применением частого гребня, — показало, что седых волос со времени последней проверки не прибавилось. Так что унывать по этому поводу не стоило.
Однако оставалась Наоми. Точнее было бы сказать, Наоми оставалась. «Позволь мне побыть у тебя», — попросила она, и оказалось, что она собиралась именно «быть», а не «жить» или «гостить», то есть хотела пользоваться всеми преимуществами крыши над головой, не обременяя себя при этом ни обязанностями постоянного жильца, ни обязанностями гостя.
Прошло уже десять дней, а Наоми по-прежнему не имела понятия, когда, а главное — куда она съедет. Этот вопрос был для нее таким болезненным, что каждый раз, когда он возникал, она закрывала глаза, морщила лоб, сжимала переносицу большим и указательным пальцами и со свистом втягивала воздух.
— Ты должна предъявить ей ультиматум, — такой совет получила Кейт от Элли, когда та позвонила ей в воскресенье утром, чтобы посплетничать. Вообще-то Элли не столько сплетничала, сколько поливала грязью. И то, что в этот раз она мучилась похмельем, не только не смягчало ее суждения, а, наоборот, делало их еще более категоричными.
— Установи срок, — убеждала она. — Скажи ей, что она должна съехать к концу месяца. Будь твердой. Как я. Иначе она просидит у тебя до Рождества.
— Но как так можно? — ужасалась Кейт, стараясь говорить потише, прикрывая рот ладонью, чтобы слова ее не достигли спальни на втором этаже, где почивала Наоми. Действительно, как можно? Если так будет продолжаться, она и вправду скоро поседеет, удрученно думала Кейт, она ссутулится и покроется морщинами. Но как положить этому конец, с ее-то мягкой, миролюбивой натурой? В ней самой не было другого гнева, кроме того, что рождался в ней от презрения, оскорблений или нападок других людей. Прежде чем Кейт решится на конфронтацию, Наоми придется обеспечить ее необходимой силой чувств. Простая самовлюбленность, лень, нечуткость были лишь мелкими неприятностями — их было недостаточно для того, чтобы Кейт разозлилась. И, разумеется, невозможно было сердиться на Наоми за то, что случилось с атмосферой в доме.
— В конце концов, от нее ведь никакого вреда, — оправдывала свою нерешительность Кейт, но, откинув челку со лба, пригладив ее тыльной стороной ладони, она задумалась, а не рассказать ли Элли о «духе Наоми», который наводнил ее жилище.
— Я и не говорю, что от нее есть вред. Но вот…
— Что?
— А ты не хочешь позвонить в муниципалитет?
— Зачем?
— У них ведь есть специальная служба по борьбе с паразитами? Можно позвонить им, и они пришлют людей в масках с опрыскивателем.
— Не будь такой злой, Эл. Она же наша подруга, помнишь? И она нуждается в нашей помощи. Кстати, может, ей стоит пожить у тебя, а? Это идея!
— Ага, идея. Выкинуть на помойку эту идею. Я лучше дерьма поем.
— Мне кажется, ты могла бы поднять ей настроение.
— Я не занимаюсь подъемом настроения. Если бы Господь Бог хотел, чтобы я была солнечным лучиком, то я уже давно бы это заметила.
— Зато у тебя много места.
— А мне нравится, чтобы у меня было много места. Ненавижу тесноту. Кроме того, я очень занята. Может, ты не заметила, но моя жизнь вся расписана по минутам.
— А моя, значит, нет?
— Далеко не в той степени, как моя!
— Ха! — Кейт засунула руку под футболку и почесалась, поддевая пальцами края бюстгальтера, который в последнее время стал прямо-таки впиваться в тело. Общаться с Элли было невыносимо, но с другой стороны, рассуждала Кейт, не общаться с ней немыслимо. Это как если взять свой самый нелюбимый цвет — какой-нибудь особенно отвратительный оттенок лилового — и навсегда удалить его из спектра.
— Это так, ты сама знаешь.
— Ну ладно, Элли, зато ты можешь быть такой убедительной. Ты могла бы вдолбить ей немного здравого смысла.
— С чего ты это взяла? Тебе же я не могу ничего вдолбить. Что я тебе только что сказала? Проведи черту. Скажи ей, что не можешь жить с ней. Все, больше ничего не требуется.
— Честно говоря, она не причиняет мне большого неудобства, — стояла на своем Кейт.
Правда, справедливость последнего утверждения зависела от того, что иметь в виду под словом «неудобство». Например, Кейт не имела ничего против того, чтобы, придя домой, наталкиваться на немытую посуду в раковине, на горелые спички в коробке, на холодный мутный чай в заварном чайнике, на не закрытый крышкой мармелад, в котором осы нашли свою липкую смерть. Она не имела ничего против того, чтобы убирать за своей гостьей, смывать засохшую пену с ванны, выковыривать из сливного отверстия пучки длинных волос, восстанавливать в доме привычную степень беспорядка.
Неудобством же она считала этот слабый, но стойкий след скуки. Повсюду она видела признаки дня, проведенного в бездействии. Передвинутые мелкие предметы, сувениры — подхваченные равнодушными руками, подверженные поверхностному осмотру, потом отставленные. Начатый и брошенный кроссворд, в который неверные ответы сначала были небрежно вписаны, а потом вычеркнуты или заменены другими неверными ответами. Испещренный закорючками блокнот у телефона — цифры и нечитаемые записи свидетельствовали о бесцельных беседах бог знает с кем.
— Хотя что я зря стараюсь: понятно, что ты не станешь ее выпроваживать, — продолжила Элли с присущей ей резкостью, — потому что в душе ты любишь, чтобы на тебе ездили.
— Нет! Я очень этого не люблю.
— Тогда ты просто трусиха! Боишься испортить отношения? Боишься, что тебя не будут любить?
— Ну и что? Все этого боятся. Даже ты.
— Это риск, на который я готова пойти.
— Тебе просто нравится провоцировать, это твой стиль, Элли, хотя тебе так же нужна симпатия окружающих, как и всем нам. В общем, я поговорю с Наоми, но по-своему.
И Кейт поговорила. И, сделав это по-своему, не преуспела.
— Может, съездишь ненадолго к Джеральдин? — отважилась она вчера задать вопрос звенящим от лицемерия голосом. — Я собираюсь к ней завтра. Могу и тебя захватить. Смена обстановки тебе не повредит. И я считаю, что полезно бывает удалиться от своих проблем на некоторое расстояние. Так можно взглянуть на все с совершенно новой точки зрения. Кроме того, свежий воздух пошел бы тебе на пользу. — Кейт действительно верила в благотворное воздействие свежего воздуха, в его оздоровительный эффект. Она уже рисовала в своем воображении, как вывезенная на природу Наоми воспрянет, как на ее бледных щеках вновь зацветут розы. — Ты выглядишь ужасно больной.
Но нет, Наоми была непреклонна, она не может уехать из города, она должна оставаться в Лондоне из-за работы.
— Какой работы? — опрометчиво и нечутко поинтересовалась Кейт.
Опять слезы. Просто реки слез, всхлипывания и утирание щек ладонью:
— Я бросила карьеру ради этого ублюдка, — рыдала Наоми, частенько оперирующая полуправдами. — Я все бросила ради него.
«Она так зависела от Алана», — рассуждала Кейт во вторник утром, снимая с решетки гриля остатки вчерашнего цыпленка. Пушкин и Петал, в состоянии возбужденного предвкушения, вдыхая слегка сернистый запах курятины, с мурлыканием терлись о ее лодыжки.
Кухня была наполнена дрожащим утренним солнцем, которое к полудню уйдет, милосердно забирая с собой разводы с оконного стекла, скопления пыли и другие признаки не самой тщательной уборки.
На комоде лежала нераспечатанная почта. Там было два письма для Алекса — из банка и от строительной компании, обратила внимание Кейт, но бездумно, поскольку прошли те времена, когда по почте приходили загадочные конверты, по-девичьи аккуратно надписанные фиолетовой пастой, надушенные как целый бордель и запечатанные любовным поцелуем. Корреспонденция же последних лет не требовала ни принюхивания, ни разглядывания на свет.
И так же прошли те времена, когда от стука крышки почтового ящика, шуршания газет, свиста почтальона у Кейт замирало сердце: пришел чек от Дэвида или нет?
На лестнице послышались нетвердые спросонья шаги Алекса.
— Как это ужасно, да? — проговорила Кейт почти довольным тоном, адресуя свои слова дверному проему, где вот-вот должен был появиться его силуэт. Сама она наклонилась, чтобы разложить неаппетитные полоски мяса в кошачьи миски.
— Что ужасно? — спросил Алекс без особого интереса.
Кейт со стоном выпрямилась и, держа руки перед собой, пошла к раковине, чтобы смыть жир.
— Как это неправильно, что в то время как половина мира голодает, наши киски трескают откормленных кукурузой цыплят.
— Не думаю, — сказал Алекс, — что наши киски согласятся с тобой. Уверен, что, с их точки зрения, все справедливо. Это вопрос точки зрения.
Тем временем далекие от подобных рассуждений Пушкин и Петал ели и бросали жадные взгляды на миски друг друга, боясь, что другому досталась лучшая порция, пока наконец не убедили себя в этом и не поменялись местами.
— Наверное, ты прав. И к тому же разве можно что-то изменить? Не посылать же объедки в общество по борьбе с бедностью? — Быстро успокоив таким образом внезапный приступ сознательности, она сунула в гриль два куска зернового хлеба и спросила: — Ты завтракать будешь?
— Тосты не хочу. Но, если я не ошибаюсь, тут пахнет свежим кофе…
— Нет, ты должен съесть хоть что-нибудь, — заволновалась Кейт. — К одиннадцати часам ты от голода упадешь в обморок.
— Да? Ну ладно, давай.
Он зевнул, прикрыв рот ладонью. Он сгрызет этот тост, напоминающий по вкусу опилки, только чтобы сделать Кейт приятное. У него был очень мужской аппетит, иногда сильный, иногда не очень, и ел он, как все мужчины, только ежели был голоден — что было трудно понять такой женщине, как Кейт, в которой аппетит и эмоции были перемешаны воедино.
— Если поторопишься, — предложила она, — я подвезу тебя к метро. Но мне надо выехать не позже восьми.
— А, не надо. Я сегодня в офис не пойду. Сначала поработаю дома с бумагами, а в обед у меня деловая встреча.
— Что-нибудь интересное?
— Мне предлагают разработать новый дизайн одного журнала. Думаю, да, это будет интересно.
— Угу. — Улыбаясь, она налила ему кофе.
«Мой сын график-дизайнер», — любила она говорить сама себе и говорила бы другим при каждой возможности («Помогите, помогите, мой сын график-дизайнер тонет!»), не будь в ней так развито чувство самоиронии.
Сейчас ее сын график-дизайнер сидел, положив локти на стол, и вежливо слушал радиопередачу «Мысль дня». Раз уж какой-то человек взял на себя труд поразмышлять о природе и значении человеческих отношений, а потом решил поделиться выводами, то следует, по крайней мере, выслушать его.
— Масло или маргарин?
— Да, спасибо.
— Так что?
— Что? А, извини. Все равно.
Во имя артерий Алекса она выбрала для него полиненасыщенный маргарин.
— Ну а ты? — хотел он знать. — Какие у тебя на сегодня планы?
— Отличные планы. — Она глубоко вдохнула и прикрыла глаза, словно наслаждалась изысканным ароматом розы. — Сначала поеду в центр садоводства. Потом кое-что посажу у Горстов. А после обеда загляну в книжный магазин.
— Но сначала к Джеральдин, да? — Он презрительно фыркнул в кофе, так как из всей человеческой расы одна его тетя вызывала у него неприязнь — из-за ее высокомерного отношения к Кейт. — Она заставляет тебя отрабатывать каждый грош.
— Ну-ну, что ты, — укорила его Кейт. — С Джеральдин все в порядке. Она очень помогла мне, когда ты был еще маленьким. Тогда Дэвид все время запаздывал с алиментами, и мне нечем было платить по счетам.
— И с тех пор она взимает с тебя этот долг натурой.
— Это несправедливо.
— Справедливо. Ты сама знаешь. Она заездила тебя.
— Ерунда, — успокаивала его Кейт рассеяно, мысленно уже поглощенная предстоящим днем. Во-первых, заехать в теплицу, прикидывала она. Заполнить багажник подносами с улыбающимися, кивающими маргаритками. Потом в Суррей. — Так, все, я поехала. Будь паинькой. — Его макушка, с бледной кожей под веселыми завитками темных волос, была невероятно притягательной для Кейт; она прикоснулась к ней сначала пальцами, а потом губами. — Надеюсь, твоя встреча пройдет успешно. Пока.
Она быстро прошла по коридору и скользнула в теплые объятия утра.
— Привет, — сказала она, сталкиваясь у калитки с мальчишкой-газетчиком, пытаясь обойти его, уступить ему дорогу, чтобы он мог доставить «Глоуб» — на растерзание Наоми, когда тремя, четырьмя, пятью часами позже та выйдет из спальни.
Все вокруг сияло, наполняя день ложным обещанием нескончаемого, великолепного лета. Тротуар был забрызган солнечным светом. Казалось, что листья бирючины за ночь стали еще более блестящими. Искрилась даже трава, пучками пробивающаяся между корней платана у обочины.
От этого она ощутила прилив счастья, прилив оптимизма. Она даже напела (фальшиво) несколько нот, пока открывала свой маленький «фиат-панда». Машину эту она выбрала не из-за размера, не из-за экономичности, а потому что ей понравилось название, потому что панды были такими милыми. Сев за руль, она быстренько проверила, не появились ли новые седые волосинки, потом поправила зеркало заднего вида и окинула взглядом открывшуюся панораму: лампочка на потолке, корзина и лопата на заднем сиденье, неудачно припаркованный серебряный «субару» Уилтонов. У нее было приятное ощущение нахождения вне себя, как будто она со стороны наблюдала за своими действиями — действиями деловой, эмансипированной и свободной женщины.
Бедняжка Наоми всю ответственность возлагала на своих мужчин. Она отдавала всю себя своим любовникам. Алан содержал ее, кормил и одевал. Она оставила его, и у нее ничего не осталось.
Положение одинокой женщины представлялось Кейт теперь исключительной привилегией. Как ей повезло, что она самодостаточна! Насколько же обеспечивающий счастливее обеспечиваемого! В каком-то смысле она должна быть благодарна Дэвиду. Это благодаря его распущенности она была вынуждена взять жизнь в свои руки, получить профессию, которую она так полюбила, стать специалистом. Этот адский выкормыш — как теперь она его добродушно называла — тратил на один свой обед с выпивкой больше, чем его жена и ребенок имели в неделю. Но в результате она стала только богаче, так что все это можно простить.
Кейт включила зажигание, и улыбка уступила место ее обычному «водительскому лицу» — выражению опаски. Осторожно, как всегда, она включила первую скорость, отпустила сцепление и двинулась вперед короткими рывками.
— Почему ты никогда не слушаешь, что тебе говорят? — Элли в состоянии кипящей ярости являла собой ужасное зрелище. На верхней губе выступили капельки пота, и вся она будто испускала свечение.
Тревор, однако, оставался невозмутим. Его это не касалось. Грубо говоря, ему на это было наплевать.
— Вы мне ничего не говорили, — напомнил он без выражения.
— Записка! — возопила Элли. — Я оставила тебе записку!
— Записку невозможно услышать.
— Если только это не музыкальная открытка, — вставила бесполезное замечание Джуин, но затем, чтобы показать свою добрую волю, опустилась на колени, похлопала ладонью светлый ковер, осмотрела ладонь, похлопала по ковру еще немного.
— Осторожней! — прикрикнула на нее Элли. — Ты раздавишь ее коленями. — Она подхватила диванную подушку и принялась трясти и взбивать ее. — Я написала записку, чтобы ты, Тревор, прочитал ее. И оставила ее там, где всегда оставляю записки. — Она указала на столик из хрома и стекла у высокого подъемного окна, где, само собой, и лежал желтый стикер с инструкциями на день. Элли пересекла комнату, отлепила листок, поднесла его на пальце Тревору под нос, чтобы тот прочитал и раскаялся. — Как видишь, здесь написано, чтобы ты ни в коем случае не убирался здесь.
В озорном утреннем свете ее тело просвечивало сквозь шелковистый халат цвета слоновой кости — как фитиль свечи сквозь бледный стеарин. На ее лице играли пятна тени, отбрасываемые липой, и странным образом еще более усиливали ее грозную гримасу.
— Да? — Может, для солнца Элли и была непроницаемой, а вот для Тревора — нет: усилием воли он заставил ее раствориться. В его воображении возникла знакомая лондонская улица: ряд аскетических домов, беленых, со снисходительными крылечками. И на ум ему пришла совершенно праздная мысль о том, какими разными были устремления владельцев этих домов, расположенных в одном из тех районов, которые постоянно менялись, не принимая ни одной законченной формы, и где сосед мог оказаться пианистом или продавцом наркотиков, проституткой или кинопродюсером. Элли привлекла сюда некая богемность атмосферы, смешение упадка и обновления, привлекло то, что в ее понимании было «жизнью улицы» и за что она расплачивалась огромными страховыми взносами.
— Ой, мне пора, — забеспокоилась Джуин, вставая с пола и тщательно отряхивая юбку, — у нас сегодня собрание.
— Плевать на собрание, — расправилась с ее тревогами Элли. — И не топай же так. Смотри, куда ставишь ноги.
— И вы ведь не всегда оставляете записки, — стоял на своем Тревор. — Откуда мне знать, есть сегодня записка или нет?
Элли сложила руки на груди. Некоторое время ее горящий взгляд метался между лепными деталями потолка, настенными панелями, мраморной отделкой камина, вазой с искусственными на вид лилиями и итальянской лампой. Могло показаться, что она пытается совладать со своими чувствами; на самом же деле она, скорее всего, просто собиралась с силами. Наконец она заговорила:
— Если я оставляю записку, когда я оставляю записку, значит, тогда ты и должен ее найти и прочитать. И мне кажется, не так это трудно — пойти проверить, нет ли записки!
— Тебе легко говорить. — Джуин подхватила сумку и, порывшись в ней, достала квадратное зеркальце, в котором отразилось ее раздражение. — К тебе же никто не пристает, чтобы ты следила за часами работы, ты ведь уходишь и приходишь когда вздумается. О черт, что у меня с волосами! И где мои ключи? Все, я побежала, а то меня оставят после занятий.
— Тогда вообще не ходи. Скажешь, что заболела.
— Да ты что? У меня вот-вот начнутся экзамены, ты не забыла? Я не могу пропускать занятия каждый раз, когда у тебя что-то случится.
— У тебя было пять лет на то, чтобы подготовиться к этим дурацким экзаменам. И если ты все еще не готова, то это твоя вина, а не моя. О господи, немедленно уберите отсюда это животное! — В дверь влетел Маффи, привлеченный всеобщим оживлением, и занялся исследованием гостиной, вертя хвостом, как знаменем, и обнюхивая каждый предмет. — Брысь! — заорала Элли вне себя, разгневанная отсутствием поддержки на всех фронтах. Два размытых нечитаемых лица; собака — темное пятно, мечущееся по всей комнате. Неужели в этом неуправляемом доме ни на кого — ни на кого — нельзя положиться? Потрескивая разрядами статического напряжения, Элли пустилась вдогонку за собакой.
Сегодня утром ее восхитительно забавный сон был прерван завываниями пылесоса. Во вчерашнем макияже и в отвратительном расположении духа она слетела с кровати. В этот момент с ней было лучше не встречаться. До десяти утра ее, сову по натуре, вообще нельзя было трогать. А когда она, прищурившись, чтобы разглядеть циферблат часов, обнаружила, что еще не было и девяти, то ею овладело убийственное настроение.
— Кроме того, — продолжила она тему, выдворив собаку и все еще тяжело дыша, — кому нужны эти экзамены? Я стала собой не потому, что зубрила день и ночь. Послушай, хочешь, я напишу записку мисс Пушфейс, что ты заболела? А?
— И вообще это не моя проблема, — встрял Тревор со своими оправданиями. Тем временем из-за двери доносилось царапанье и скулеж недовольного Маффи. — Вы сами недоглядели за своими вещами, значит, это ваш собственный недосмотр.
— А если я тебя уволю, то это будет твой недосмотр. — Элли уставилась на него таким ледяным взглядом, что у более восприимчивого человека кровь застыла бы в жилах. (Если бы на такой взгляд наткнулся василиск, то он со стыдом ретировался бы домой размышлять о смене рода занятий.)
Однако Тревор всего лишь пожал плечами и уставился на свою работодательницу не менее ледяным взглядом. Ну и увольняй, говорил весь его вид. Мне-то какая разница?
Он был долговязым, тощим подростком с серовато-бледной кожей. Питался он, насколько можно было судить, исключительно чипсами и вином. Он учился на художника, и его заработок у Элли был лишь прибавкой к его стипендии. Своим поведением он демонстрировал, что не являлся домработником в полном смысле этого слова, а в качестве визиток носил в нагрудном кармане фотографии своих работ — мрачных картин внушительных размеров с апокалиптическими названиями и дерзкими ценами, указанными на обороте.
Если у него и было чувство юмора, то он держал его при себе вместе с другими своими более тонкими чувствами и политическими убеждениями. Что касается последних, то Элли неоднократно пыталась узнать, что они собой представляют, и с этой целью потчевала Тревора рассказами о славных деньках Гросвенор-сквер. Но он открыл только то, что раньше был нигилистом — до тех пор, пока не утратил последние иллюзии.
Столь часто повторяемая угроза уволить его стала напоминать вечно капающий кран: они оба уже не слышали ее. Время от времени Элли задумывалась, а не лучше ли ей нанять нормальную прислугу вроде этой миссис Слиппер-Слоппер, что работала у Джеральдин: какую-нибудь милую старушку с голубым перманентом и больными ногами. Назвать Тревора «сокровищем» при всем желании было невозможно.
С другой стороны, он был необычным, о нем можно было говорить. И к тому же ее ужасно забавляло, что полы в ее доме мыл молодой человек. Когда она была в хорошем настроении, то ее обращение с ним сводилось к унизительным, пошлым сексуальным заигрываниям (вроде тех, что выпадают на долю многих молодых женщин в подчиненном положении). В плохом же настроении, как сейчас, она бранила его на чем свет стоит.
Тревор иногда спрашивал сам себя, что было неприятнее: приставания или поношения. Ответ был всегда одинаков: что шесть штук одного, что полдюжины другого. Но в общем и целом и то и другое он мог вынести. Гораздо больше его раздражала неаккуратность Элли: она как будто намеренно увеличивала объем его работы. Он слышал о хозяевах с обостренным чувством гордости, которых присутствие приходящей прислуги даже дисциплинировало. Такие люди, не желая, чтобы их домработница заметила хотя бы пылинку, встают на рассвете и делают к ее приходу генеральную уборку. Подобные истории вызывали у Тревора приступы глухого, лающего смеха.
— Честно говоря, это уже слишком! — кипятилась Элли. — Я уже не могу вернуться домой после хорошо проведенного вечера, потерять линзу и отложить ее поиски до утра. Обязательно найдется какой-нибудь тупица и с утра пораньше начнет пылесосить! — Она достала сигарету из серебряного портсигара, прикурила с помощью ониксовой зажигалки, потом вынула сигарету изо рта и уставилась на ее тлеющий кончик. — Не вижу другого выхода, — решила она. — Придется тебе проверить содержимое пылесоса.
— Это шутка?
— Ты можешь заняться этим в саду. Расстели газету и просей руками все, что есть в пылесборнике. Что ты сказал?
— Ничего.
— Мне показалось, ты меня как-то назвал.
— Я сказал: «Старая кошелка». В смысле, пылесборник старый. Его надо менять.
— Заодно и поменяешь. Запасные лежат в буфете.
— Да, сахиб.
— И не огрызайся.
— Как прикажете, сахиб.
Он вытащил пылесос на террасу. Потом нашел старый номер «Глоуба», раскрыл его на странице с колонкой «На острие», придавил страницы камнями, высыпал серые пухлые комья прямо на фотографию Элли и приступил к поискам. Игривый ветерок раздувал занавески. Он налетал поочередно с разных сторон: то от дома слева, то от дома справа, принося, соответственно, то звуки регги, то оперные арии. Постепенно дом наполнился удушающими клубами пыли.
— Угадайте, что я нашла! — раздался триумфальный возглас Джуин, выбежавшей из ванной под затихающее урчание сантехники. Она нашла Элли на пути в спальню и сунула ей под нос сжатый кулак.
— Что это? — Элли прижала пальцы к виску. Она не отрицала, что вчера вечером выпила лишнего. Вот только не могла решить, что именно было лишним. Она склонялась к тому, что причиной ее плохого самочувствия был стакан белого сухого в пабе, а не бутылка превосходного красного вина, заказанного позднее в ресторане, и не шампанское, которое они с Мартином выпили по дороге домой «на сон грядущий». Да, в том первом пойле определенно было что-то подозрительное.
— Угадай! — продолжала поддразнивать ее Джуин.
— У меня нет времени на эти игры. Как, впрочем, и у тебя. Ты же опаздывала в школу. У тебя же скоро экзамены.
— Плевать на школу! Плевать на экзамены! — Джуин разжала пальцы. На ее мягкой ладошке лежал маленький цветной диск. — Она была в мыльнице. Пристала к мылу, как пузырь.
— Моя линза. Как она там оказалась?
— Да, вот уж загадка так загадка. Может, ты ее туда сама положила?
— Но я думала, что уронила ее…
— Значит, не уронила. На, забери у меня эту мерзкую штуку, у меня от нее мурашки.
— Спасибо, сладкая моя. Так ты уходишь?
— Ну да.
Элли дошла с ней до крыльца и встала там с горделивым видом большой, хищной птицы:
— Передай Тревору, что линза нашлась, — скомандовала она. — И скажи ему, чтобы он перестал скандалить. И так уже пол-утра потерял. Пусть идет убирать гостиную.
Раздраженная Элли решила, что раз уж ее разбудили, снова идти в постель не было смысла. Вместо этого она улеглась в горячую ванну смывать усталость. Она намеревалась пробездельничать все утро и подняться к себе в кабинет, чтобы почитать газеты, не раньше часа. Или двух.
В те дни, когда над ней не висел срок сдачи материала и не было других дел, в офисе она появлялась в районе одиннадцати. Там она разбирала свою почту, выбрасывая большую часть писем в урну и диктуя презрительные ответы на те послания, чьим авторам повезло меньше, затем проглядывала основные новости и колонки других журналистов, делала несколько личных звонков и перебрасывалась парой слов с теми сотрудниками, кто сидел на зарплате. Таких было много, они днями напролет сутулились перед компьютерами, и Элли шутила, что у них конкурс на то, кто первым заработает синдром длительного напряжения.
Элли любила предаваться воспоминаниям об эпохе строкоотливных машин и настоящей журналистики, об эпохе крови, пота и слез, когда жили на одном энтузиазме, когда мужчины были мужчинами, а Флит-стрит была Флит-стрит, когда всей толпой ходили на бесконечные обеды (состоящие в основном из напитков) в «Кок Таверн», в «Картунист» или «Олд Чешир Чиз». Ее реминисценции, разумеется, производили фурор среди новичков и практикантов, выросших в высокотехнологичном, некурящем, непьющем окружении. О, с какой жадностью слушали они ее рассказы!
Однако по вторникам они были лишены ее красноречия, так как в этот день она всегда оставалась дома, чтобы написать свою колонку. Предполагалось, что текст должен быть сдан в редакцию к часу, но ей нравилось тянуть время, пока ее автоответчик записывал все более и более отчаянные призывы редакторов. Свой текст она посылала по электронной почте только после четырех часов, когда ни у кого уже не было времени вчитываться, проверять факты или задавать вопросы.
С ее поведением мирились, потому что ее редактор (ветеран Флит-стрит, тоже начинавший журналистскую карьеру еще при линотипах) считал ее «ценным работником» и потому что по всеобщему признанию она была одной из лучших. Она была безнравственной и хитрой.
Никто не знал этого лучше, чем сама Элли, и, погружаясь в ванну, вздрагивая от холода эмали, окуная в воду плечи и кончики залитых лаком волос, она купалась в своем себялюбии.
Утренняя схватка с несносным Тревором распалила ее. Сегодняшняя колонка будет особенно едкой. Элли возвела свою испорченность в ранг искусства. По крайней мере, в этом отношении она была предсказуема. Самые оскорбительные поношения она приберегала для добрых дел, героизма, светских событий, популярных личностей, для всего сладенького или идеологически благонадежного. Там, где другие видели добродетель, она находила лицемерие, малодушие, преступную наивность, интеллектуальную лживость, дурной вкус и ханжество. И в то же время она охотно восхваляла сумасшедших, плохих и неблагонадежных. Но как именно она развернет ту или иную тему, куда приведут ее размышления, предвидеть никто не мог, даже она сама.
Обычно она садилась за стол, долю секунду советовалась со своим сознанием и подсознанием и принималась барабанить по клавишам, черпая мысли из неистощимого источника: своего частного мнения. Данный процесс назывался работой и очень неплохо оплачивался. Но для Ла Шарп это было раз плюнуть.
Чувства страха, симпатии или раскаяния были ей не знакомы. Элли не волновало, что ее жертвы протестовали, что они были обижены или разгневаны; она считала, что всем следует быть такими же толстокожими, как она. Если они жаловались или угрожали подать в суд за клевету, она только смеялась и утверждала, что лишь выражает свое мнение. То, что ее мнения являлись ее капризом, ничуть не уменьшало ее уверенности в их непогрешимости.
Ита-ак… Кого выбрать сегодня?
А какой-нибудь политик, телеведущий или другой деятель занимался в этот момент своими делами и не догадывался, что готовилось для него, не знал, как испорчен будет его завтрашний день.
Как хотите, но это власть.
— Половина случаев столбняка оканчивается смертью, — провозгласила Джеральдин, для которой любая информация была чем-то вроде новой шляпы — чем-то, что следовало выставлять на всеобщее обозрение и восхваление. — Бактерии, — продолжила она, — пассивно лежат в почве и ждут случая, чтобы проникнуть в тело через глубокую и загрязненную рану. В этом отношении опасны не только ржавые гвозди, но и розовые шипы. — Казалось, она была очень этому рада.
— Я знаю, — ответила Кейт, про себя сомневаясь в приведенной статистике. Она держала руку под краном. В стальную раковину бежала розовая вода. Завороженная, Кейт смотрела, как потоки ее крови закручиваются воронкой вокруг сливного отверстия и уносятся в канализацию. — Я знаю, что такое столбняк. Нам рассказывали об этом на курсах, и у меня сделаны все прививки.
— Говорят, что они не всегда помогают. — Ее золовка, сопя, смачивала ватку «Деттолом»[9]. — Мышцы сводит судорога. Челюсти сжимаются. На, возьми ватку.
— Спасибо, — сказала Кейт и обработала рану.
Даже на фоне аромата общественной уборной, источаемого антисептиком, она различила запах осуждения. «Неужели этой дурочке так трудно надеть перчатки…» — скажет сегодня вечером Джеральдин своему мужу, когда они вдвоем усядутся перебирать все, что вызвало их неодобрение за день. (Было что-то высокомерное в разговорах Горстов, они были едины, порицая упрямство, глупость и тупость Других Людей, — они вздыхали, качали головами, медитативно смотрели на свои ежевечерние стаканы с джином и тоником.) Огорченно разглядывая грязные руки, обломанные и потрескавшиеся ногти — все разной формы и длины, — Кейт признавала, что в случае с перчатками Джеральдин была права. Но ей просто необходимо было прикасаться, чувствовать, ощупывать, перебирать нежные корешки и побеги, и она не могла допустить, чтобы кончики ее пальцев ослепли.
— Я не выношу уколы, — подала реплику миссис Слак, довольная тем, что ее этой процедуре не подвергнут, может, уже никогда в жизни. Она разливала ароматный янтарный чай «Ассам» по ребристым чашкам тонкого китайского фарфора.
— Я тоже, миссис Слак, я тоже, — с чувством согласилась Джеральдин, снимая с пластыря защитную пленку и заклеивая раненый палец Кейт.
Дом продавался вместе с приходящей прислугой, миссис Слак, которая и по прошествии пяти лет все еще была полна воспоминаниями о своих бывших работодателях, мистере и миссис Робби — судя по ее словам, добрых и крайне щедрых. У самой миссис Слак был очень прямой и открытый характер: каждое ее недомогание доносилось до сведения окружающих. Ее полное имя было дю Слак, но Джеральдин отказалась потакать подобной прихоти домработницы. («О боже, ну и имя, — запротестовала она, когда добрая и щедрая миссис Робби представила их друг другу. — Я никогда не смогу произнести его».)
— Стоит мне увидеть иглу, как я сразу теряю сознание.
— Да. — Джеральдин ушла в кладовую, и поэтому ей приходилось почти кричать. — Вот дантисты — другое дело. А шприц превращает меня в желе.
— А я становлюсь жидкой, — отозвалась Кейт. Сегодня она была необычно бойкой. Перед ее внутренним взором предстала удивительная картина: подрагивающий, переливающийся всеми цветами радуги кусок желе в форме Джеральдин.
— Это одно и то же… — Джеральдин стояла посреди полок, заставленных банками, пакетами, коробками. Запахи ванили, какао, муки смешались сами и смешали ее мысли. Она прикрыла глаза, но в голову так ничего и не приходило.
Это становилось очень утомительным, и оно случалось все чаще. Какая-то необходимость приводила ее к холодильнику, шкафу, полке, она открывала дверцу или ящик и обнаруживала, что не может вспомнить, что именно ей было нужно. Тогда ей приходилось возвращаться туда, откуда она пришла, подниматься или спускаться по лестнице, входить в дом или выходить в сад, ей приходилось возвращаться к тому делу, которым она до этого занималась, потому что только так могла она вспомнить, за чем ходила.
В этом она винила тех, кто так измучил ее — и не только своих беспокойных и драчливых детей, не только своего тихого, послушного мужа (тихие люди тоже ведь требуют заботы, и послушность налагает определенные требования на окружающих), но и всех тех, кто своими приходами и уходами посягал на ее силы. Неудивительно, что она стала такой рассеянной.
Лимонный пирог, квашеная капуста, соус из ревеня… Сейчас ей все это было совершенно не нужно.
Если бы остальные давали немного больше, если бы они брали немного меньше…
Жир, рис, крекеры… Тщетно продолжала она инвентаризацию. Красно-синяя упаковка — «Атора», оранжево-черная — «Джейкобс»[10]. Яркие этикетки узнавались сами собой, почти на подсознательном уровне. Толстая муха то сердито билась о затянутое металлической сеткой окно, то в отчаянии кружила вокруг мутной лампочки; ее движения удивительным образом копировали то, что происходило в голове Джеральдин.
— Нашла печенье? — раздался жизнерадостный вопрос Кейт, и как по волшебству пелена спала.
— Небольшое угощение! — вернулась на кухню торжествующая, вновь все помнящая Джеральдин. Она взмахнула упакованным в целлофан шоколадным рулетом, словно доказывая, что не только святые мистер и миссис Робби могли быть добрыми и щедрыми. Вслед за Джеральдин, возбужденно жужжа, летела большая толстая муха (неужели между ними действительно существовала какая-то странная связь?).
— Здорово, — обрадовалась Кейт.
— Сниму-ка я лишнее… — пробормотала миссис Слак. Ее зад и сиденье стула — старые друзья — воссоединились. Она нагнулась, чтобы расстегнуть ремешки, стягивающие распухшие лодыжки, и высвободила ноги из новых темно-синих летних босоножек. — Они мне немного узки, — приукрасила она действительность, — хотя это мой размер — пять с половиной.
— Может, — рассеянно предположила Кейт, наблюдая за тем, как Джеральдин снимала с рулета обертку, — надо было померить шестой.
— Но я никогда не носила шестерку. — Миссис Слак явно оскорбилась. В чае, который она поднесла ко рту, ходили волны. — Ни разу в жизни, — настаивала она, пытаясь успокоиться перед тем, как сделать глоток. И на случай, если у кого-либо еще оставались сомнения, повторила: — Это не мой размер. — Представление о самой себе у нее сложилось, когда ей было пятнадцать лет, и с тех пор не менялось. То есть она считала, что она по-прежнему могла закидывать ногу выше головы, крутить сальто, танцевать в изящных туфельках, что по-прежнему ее талию можно было обхватить двумя ладонями.
— А, понятно. — Кейт была огорчена и удивлена тем, что ее слова показались обидными. Ей нравилась Молли дю Слак, чьи достоинства Джеральдин явно недооценивала. Они не сводились лишь к аккуратности, с которой миссис Слак вытирала пыль за батареями или боролась с пятнами на кофейном столике; к ним нужно было причислить ее порядочность, честность, чувство самоуважения, исключительную смелость перед лицом бесконечной посредственности. Она была отважна. И все-таки… Взгляд Кейт, украдкой скользя то в сторону, то вниз, остановился наконец на стопе с крупной косточкой, с широкими пальцами. И все-таки, решила она, шестой размер — как минимум.
— Сейчас нельзя доверять размерам производителя. — Джеральдин решительно нарезала рулет и ножом разложила куски по тарелкам. — Ни с обувью, — твердо сказала она, — ни с одеждой. — Лично она находила, что восемнадцатый размер в последнее время стал каким-то маленьким, что слово large на этикетках было преувеличением, но по какой-то причине решила не делиться этим наблюдением.
— Верно, — подтвердила Кейт, стараясь угодить, хотя ей приходилось прилагать усилия, чтобы придумывать такие банальности, не говоря уже о том, чтобы говорить их вслух. Это как если бы кто-нибудь взялся осушать пруд, заранее зная, что на дне обнаружит лишь сгнившую коляску или ржавую кровать. Усилие было неоправданно большим. — Некоторые фирмы экономят на материале гораздо больше, чем другие, — неуверенно заключила она.
— Да, Катарина, — без предупреждения приступила к ней Джеральдин, тоном установив границы, увеличив расстояние между собой и Кейт. — Как продвигаются дела в цветнике?
— Ты имеешь в виду прополку? — Кейт уловила перемену в обращении. Она сделала паузу, чтобы развернуть кусок скрученного шоколадного бисквита в одну полоску. Джеральдин уже давно хотела устранить неясность в их отношениях, раз и навсегда поместив Кейт где-то между дальней родственницей и наемным работником. Сейчас Кейт это показалось забавным, и она нагнулась к чашке, чтобы скрыть ухмылку. — С этим я закончила, — ответила она, придав голосу почтительность. — Или почти закончила.
— На это уходит масса времени, — сказала Джеральдин с неодобрением, которое Кейт должна была понять как: «Более эффективный работник справился бы с этой задачей в два раза быстрее».
— Да, ты не поверишь. — Полоска бисквита разломилась. — Древесная кора, — произнесла она загадочную фразу и сунула кусочек рулета в рот.
— Что?
— Я просто подумала, что если присыпать почву дробленой корой, то сорняков будет гораздо меньше. Конечно, это дорого, но…
— Но прополка тоже стоит денег.
— Вот именно. Со временем ты даже сэкономишь на этом. — Она имела в виду: «Сэкономишь на мне. На моих часах». Но ей было все равно: она могла работать в саду Джеральдин, а могла и не работать. Она годами усмиряла его, удаляя вредную или лишнюю растительность, подрезая, сдерживая в рамках, и постепенно он сломил ее волю. Джеральдин нравились острые как нож края, выбеленные каменные плитки, подметенные дорожки, стриженые газоны, аккуратные бороздки и однотонные клумбы. В Копперфилдсе можно было появиться только по приглашению: в ее саду росло только то, что было посажено. Все выглядело ухоженным, нетронутым, как в муниципальном парке, в этой атмосфере новизны душа томилась, особенно если вспомнить, как здесь все когда-то было.
Большой дом, площадью около четырехсот квадратных футов, был возведен в сороковых годах. Считалось, что раньше на этом участке, среди старинных садов, располагался небольшой монастырь. Супруги Робби, при всей их доброте и щедрости, были, по всей видимости, очень небрежны в содержании сада. Кейт вспоминала берега, ощетинившиеся кустарником, бордюры, заросшие ежевичником и собачьей петрушкой, гнилую дверь в стене из крошащегося кирпича и ржавую тележку, которую оплели и намертво привязали к стене сети вьюнка. Она видела замученные персиковые деревья, пышную траву, усыпанную падалицами; все покрывала мягкая, оранжеватая дымка пыльцы и семян. Все это исчезло после нашествия бульдозеров, уцелела только старинная теплица и живописный участок пляжа в дальней части сада. Будь ее воля, Кейт все сделала бы по-другому. Но ее никто не спрашивал.
— Значит, стоит обдумать этот вариант?
— Да, однозначно. А на альпийских горках можно использовать каменную крошку.
Некоторое время все молчали. Кейт и Джеральдин взвешивали варианты, а миссис Слак не была расположена говорить (редкий случай!), поскольку, к собственному своему удивлению, ей нечего было сказать на предмет мульчирования и декорирования фунта.
— Я говорила, что Наоми все еще живет у меня? — Кейт, улыбаясь, протянула чашку миссис Слак. С некоторой надменностью миссис Слак удовлетворила эту безмолвную просьбу налить еще чаю. («И что это случилось с правилами хорошего поведения? — спрашивала она себя. — Куда подевались „спасибо" и „пожалуйста"?»)
— Как, до сих пор? — осведомилась Джеральдин, прикрывая ладонью зевок. — Должно быть, тебя это так стесняет. Я думаю, что… — Она не договорила фразу, но и так было понятно, что именно она думает.
— Ну да.
— А что ее друг, не появлялся?
— Алан? Нет, не заходил.
— А что она говорит? Какие у нее планы?
— Насколько мне известно, пока никаких.
— Тогда ты сама должна положить этому конец, вот что я тебе скажу, — заключила Джеральдин, неожиданно потеряв к этой теме всякий интерес.
— Да, и Элли говорит примерно то же самое. — Кейт взяла чайную ложку, повертела ее между большим и указательным пальцами. — Я тут подумала, что она могла бы пожить немного здесь.
— Здесь? — Это выглядело дурацкой идеей. Судя по реакции Джеральдин, более разумным было бы отправить Наоми на Северный полюс.
«Какая же я глупая, — подумала Кейт, — зачем я вообще заговорила об этом».
— Не важно, все равно она говорит, что должна оставаться в Лондоне — она ищет работу. Так что можешь расслабиться, она не приедет.
— Ну, разумеется, если она захочет… — предложила Джеральдин, уверившись, что она в безопасности. — Я буду только рада… если это поможет…
— О, надеюсь, мы как-нибудь и сами справимся. До сих пор же справлялись.
Про себя Кейт добавила: «И без вашей помощи».
«Справлялись благодаря мне — в большой степени», — подумала Джеральдин.
— А я считаю, — вставила миссис Слак, которая всегда говорила то, что думала, — что молодая леди сама виновна в своих бедах. — По ее мнению, Наоми имела внешность кинозвезды, а кинозвёзды славились неумением устроить свою судьбу; они были несчастнейшими созданиями во всем свете.
— Ну, не знаю, — ответила Джеральдин, поджав губы и довольно сурово. Миссис Слак находилась не в том положении, чтобы судить ее друзей. Однако при всей своей любви к соблюдению приличий Джеральдин все же не могла устоять от соблазна посплетничать. И поэтому она, мудрая задним числом, поделилась своим наблюдением: — Я всегда думала, что Алан Нейш ей не пара. Или она ему.
Просто у Наоми эго шестого размера, и оно не уместилось в отношениях пятого размера, так решила для себя Кейт. В порезанном пальце забился пульс. Это не совсем неприятное ощущение поглотило ее внимание. Как оперативно в теле начинался процесс заживления! Если бы и душа выздоравливала так же быстро!
— Она кажется такой потерянной, — пробормотала Кейт скорее про себя, чем в чей-то адрес. И, тронутая собственными словами, она наконец сменила недовольство на сочувствие; ей тут же стало легче и одновременно тяжелее. — Вот почему я не могу, ну, взять и прогнать ее. Она совершенно беспомощна.
Задумчиво закусив нижнюю губу, Кейт изучала лицо Джеральдин, все еще симпатичное в своем роде, но как будто не из этого времени. Элли утверждала, что Джеральдин Гарви состарилась сознательно, умышленно. В отличие от Кейт, с которой это произошло помимо ее воли. Так утверждала Элли. Но на взгляд Кейт, Джеральдин была не столько стара, сколько старомодна. Можно было подумать, что она сошла со страниц какого-нибудь женского журнала пятидесятых годов, когда в моде была глуповатая, женственная внешность: неестественно яркий рот, тугие кудряшки, тонкие брови, поднятые в вечном удивлении.
Хотя Джеральдин всегда была ходячим анахронизмом, в шестидесятые она являлась владелицей таких странных вещей, как вечерние перчатки, расшитые блестками сумочки и большие корсеты на косточках. Просто с годами эта ее особенность проявилась в полной мере.
А сейчас Джеральдин поправила пальцами свои химические кудри, приподняла безжалостно выщипанные брови еще на миллиметр, сложила губы бантиком и задумалась: а не мог ли банк, например… Или, если не банк, то родители Наоми. Ее мать. В крайнем случае отец…
— О нет, сомневаюсь. Если верно то, что мы о них знаем, — вряд ли. Эти двое даже не скажут ей, который час. И вообще я не имела в виду финансовую беспомощность, — объяснила Кейт, — хотя действительно у нее нет ни гроша. Скорее, здесь важна инициативность, мотивация. Можно даже сказать, умение выживать.
— Смекалка, — перевела Молли Слак.
— Именно.
— Понятно.
— Потому что, знаете, сама она ничего не умеет делать. Ничего. Она может быть лишь украшением. — Из любопытства Кейт постучала ложечкой по краю чашки. — Я вот думала, не позвонить ли мне Алану. Может, попробовать уговорить его приехать к нам, взять Наоми на руки и отвезти ее домой…
— Но он бы уже давным-давно приехал сам! Если он вообще хотел приехать за ней. Ведь он знает, где она?
— Нет, но ему не пришлось бы долго искать. Где она еще может быть, как не у тебя, у меня или у Элли?
— Я бы на твоем месте подумала, прежде чем ввязываться в это дело.
— Я бы тоже, — раздраженно ответила ей Кейт. — Если бы мне дали такую возможность, я бы обязательно подумала. Но этой возможности у меня не было! Я снова оказалась простофилей, который за всех отдувается.
— Слушай, ну я ведь тоже предложила помочь, помнишь? — С поразительной бессовестностью Джеральдин сказала правду, чистую правду, которая тем не менее была наглой ложью. — Всего минуту назад. Да, я же так прямо и сказала, пусть приезжает, ради бога. Если это поможет, так я сказала.
— Верно, — подтвердила любящая правду миссис Слак. — Она предлагала.
— Да, ты предлагала, — угрюмо согласилась Кейт. Она опустила голову и уставилась на свои бедра, упакованные в джинсы. — Но… — «Но, — думала она сердито, — это были только слова».
В наступившей затем враждебной тишине они услышали скрежет ключа в скважине, клацанье замка, стук входной двери, дерзкие шаги, поскрипывание кожаных подошв на недавно отполированном паркете.
— Что это? — насмешливо спросил Доминик, увидев их. — Женское собрание. Мама, все в порядке, я не сбежал с уроков. Старого Уотмофа свалил грипп. Два французских отменили. Нас распустили. Привет, Кейт. Как дела? Не досаждают всякие мелкие неприятности?
— Мелкие не досаждают, — сухо проинформировала его Кейт, подавляя свою неприязнь. — В отличие от крупных.
Почему же он был ей так неприятен? Конечно, она знала почему. Он был здоровым, хорошо сложенным юношей, излишне самоуверенным, неприлично красивым, бахвалом и насмешником. Он носил школьную форму с демонстративной язвительностью: не столько он выглядел в ней глупо, сколько она — на нем. Расстегнутые верхние пуговицы рубашки и сбившийся набок галстук придавали ему разбойничий вид. Выражение его лица было плутоватым, манеры — свободными. Его рот был слишком подвижным, слишком свободны движения таза. Каждый раз, глядя на него, она вспоминала о своем бывшем муже. Она думала: «Чертов Дэвид!»
Никто не знал, что значило быть Наоми Маркхем. Не знала этого и сама Наоми Маркхем. Ее способность проникать в сущность вещей была очень невелика, и даже этим немногим она не пользовалась, потому что так и не научилась доверять интуиции.
Но в одном она была уверена: причиной ее несчастий могло быть все что угодно, но только не ее красота. О нет! Красота вовсе не была тяжелым испытанием, как нравилось думать некрасивым людям. На самом деле она была исключительно ценным свойством. Во всяком случае, красивой Наоми стала довольно поздно. В детстве же, когда красота действительно может нанести вред, она была почти дурнушкой. Она была слишком высокой для своего возраста, тощей, с ногами и руками как палки. У нее были прямые волосы, слишком жидкие, чтобы скрыть уши, отчего уши жалко торчали из-под полей соломенной школьной шляпы, удерживаемой тупой резинкой. Ее кожа была почти неестественно бледной, глаза окружала болезненная синева, а лицо всегда сохраняло серьезное выражение. (Улыбка пришла позже — с практикой, с профессией, где надо было обнажать безупречные жемчужные зубы и произносить в линзу фотокамеры «чай», «сыр» и «лесби».)
А еще — и тогда, и теперь она была не столько самой собой, сколько тем, чем ее считали другие люди. Не из стремления угодить, а из нежелания протестовать, она становилось такой, какой ее называли, безропотно материализуя все недостатки, приписываемые ей. Ленивой ее постоянно называла мать Ирен, угрюмой называл отец Джеффри и избалованной — любовник матери, так называемый дядя Хью.
Наверное, можно назвать это удачей, что ее не обвиняли в более тяжелых грехах. Никто, например, не предположил, что у нее может быть такой же злобный характер, как у ее матери, или такой же хитрый, садистский склад ума, как у отца. Сознательное недружелюбие, злой умысел не были присущи ей. Она охотно вела себя плохо, когда думала, что от нее ожидают именно этого, но вкуса к этому так и не почувствовала. У нее не было ни любопытства, чтобы догадываться о низменных мотивах окружающих, ни изобретательности, чтобы придумывать их. Дурные поступки она совершала по незнанию, по неспособности понять, кто находится рядом с ней, и свое раздражение в основном обращала на себя.
Ее детство прошло в Пимлико, в высоком красном готическом здании с решетчатыми окнами. Отделанная панелями столовая с внушительным камином из резного камня служила приемной. В ней собирались испуганные незнакомцы, они сидели, рассеяно листая старые журналы, напрягаясь при звуке бормашины, готовясь подскочить, когда их вызовут, готовясь пройти с притворным бесстрашием в стоматологический кабинет ее отца.
Частная практика приносила дантисту Джеффри Маркхему отличный доход. Вагнера и хорошее бургундское он любил больше, чем жену и детей, — по крайней мере, так говорила его жена Ирен, а уж она-то знала. Он уделял большое внимание оральной гигиене дочери, запретил ей есть какие-либо сладости, но в остальном Наоми его практически не интересовала. «Ему на все наплевать! — бушевала Ирен, меряя шагами персидский ковер в гостиной первого этажа. — На тебя, на меня, на все, кроме него самого!» Потом она бросала ему в лицо: «Мне скучно». С-К-У-Ч-Н-О — произносила она по буквам голосом, похожим на тонкий яркий шарф, и уносилась на кухню, чтобы разбранить повара. После чего Джеффри Маркхем опускался в свое кожаное кресло, клал ноги на медную каминную решетку, разворачивал утренний «Таймс» и со вздохом глубочайшего удовлетворения погружался в последние новости о потопах и неурожаях.
Для маленькой и унылой Наоми Маркхем дом означал богатство, роскошь, высокие потолки и хрустальные канделябры, фарфоровые вазы, инкрустированные письменные столы, часы в золоченой бронзе. И болезненные улыбки пациентов, ожидающих в вестибюле своей участи. И запах антисептиков в кабинете отца. И бесконечная война между родителями.
Такие воспоминания остались у Наоми о ее раннем детстве. А когда ей исполнилось девять лет, ее мать заявила, что с нее хватит, чем доставила мужу огромное удовольствие. Под оглушительные звуки «Валькирии» мать и дочь спустились по длинной изогнутой лестнице, вышли из дома, миновали черные, с острыми зубцами, устрашающие ворота и оказались на улице, где их ожидали «даймлер» и шофер в ливрее.
Они уехали с дядей Хью сначала на Капри, а затем — более прозаично — в Оксфордшир. В эмоциональном отношении Наоми пришлось нелегко, но в материальном плане она никогда не знала забот. Тот год в Холланд-парке, когда она делила квартиру с Элли, Джеральдин и Кейт, был всего лишь юношеским приключением (как она теперь об этом вспоминала), радостный эпизод перед тем, как началась ее карьера в модельном бизнесе и череда мужчин с бархатными костюмами, с ботинками на платформе, с «астон мартинами» потянулась к ней с подарками.
Поэтому для нее было ужасным шоком оказаться где-то в забытом богом южном Лондоне, в убогой комнатке, которая выходила прямо на дорогу и в которой слышно было, как какой-то рабочий звал то ли Вика, то ли Ника, а стекла окон дребезжали от проносящихся мимо грузовиков. Это было регрессом: жизнь на чемоданах, общая ванна (прокрадываешься в коридор, тихонечко дергаешь дверь и обнаруживаешь, что она заперта). Это было падением: ужин за кухонным столом, разнокалиберная посуда, Кейт, вскакивающая каждые несколько секунд с извинениями, чтобы достать из холодильника масло или снять с плиты дымящуюся кастрюлю.
В Тутинге она чувствовала себя рыбой, вытащенной из воды. И вообще, что это за название: Тутинг? Это слово больше похоже на… Наоми лежала, утопая в подушках и унынии, и перебирала жалкие остатки своего образования в поисках термина «герундий»[11], который, впрочем, так и не нашелся. Оно больше похоже на существительное, образованное от глагола, как «hunting» или «shooting». Как будто оно называет не место, а действие, причем действие это лучше не производить.
Должно быть, она совершила какой-то грех, раз заслужила такую судьбу. Наверное, что-то с ней не так — но что? «Ради бога, дорогая, — умолял ее Алан, — будь благоразумна». И именно это было особенно невыносимо, так как всегда, насколько она могла судить, как ей это виделось, она была благоразумна. «Я — ужасный человек», — произнесла она в качестве эксперимента. Но в действительности она считала, что ее совершенно не понимают, и от жалости к себе расплакалась, что обычно предваряло очередной приступ головной боли.
Как Кейт могла выносить эту депрессивную обстановку столько лет? Как она могла существовать в этих крохотных помещениях? А выселенный в гостевую комнату Алекс? Такой большой, сильный, красивый мальчик, как он терпел все это?
Наоми, сама того не осознавая, вдыхала воздух маленькими глоточками, как будто его было ограниченное количество. Долгий сон с обрывочными сновидениями не принес отдохновения ни телу, ни душе. Она была расстроена, ее мышцы болели, суставы ныли. Один из котов Кейт (поскольку такова была его привычка и, как он дал понять, неотъемлемое право) свернулся клубком в ногах Наоми и с довольным мурлыканьем царапал пододеяльник, оставляя на нем грязные отпечатки.
Она открыла глаза и почувствовала себя еще более несчастной при виде уродливого шкафа и мутного, в крапинку зеркала на одной из его дверей. В этой двери был сломан замок, и она всегда стояла открытая нараспашку, добавляя еще одну каплю в чашу горя Наоми.
Это была очень простая, мужская спальня, не облагороженная женским прикосновением. Здесь спали, каждый в свое время, многочисленные Алексы Гарви: забавный малыш, неряшливый школьник, незрелый юноша, крепкий молодой мужчина. Все, что оставлял после себя каждый из Алексов — футбольный мяч, бита, игрушечные машинки, маска для подводного плавания, ракетка для сквоша, — складывалось на шкаф в одну большую кучу.
Распахнутая дверца шкафа открывала взору ряд рубашек и курток Алекса — неровный, как очередь на автобусной остановке. Когда Наоми пыталась освободить место для своих блузок, многочисленные вешалки, сопротивляясь, негодующе клацали.
Куда бы ни взглянула Наоми, все удручало ее: и маленький, отделанный плиткой камин с эмалированной железной решеткой, и узкие стеклянные двери, и допотопный, дряхлый, но крайне претенциозный балкончик. Наконец взгляд ее остановился на комоде, в котором посреди носков и трусов разместилось — Кейт умерла бы, если бы узнала! — впечатляющее количество презервативов.
При воспоминании об этом нечаянном открытии Наоми стало неловко: ее можно было обвинить в том, что она навязывала свое присутствие или доставляла хлопоты, и, вероятно, у нее была куча недостатков, но чрезмерным любопытством она никогда не страдала. Всей душой она стремилась покинуть этот дом, вернуться в зеленый Сент-Джонсвудс, где изящные дома, выкрашенные бледными, пастельными красками, увитые гирляндами глициний, безмятежно взирали на широкие солнечные аллеи из-за высоких каменных стен, где сияла медь дверных ручек, где кованые архитектурные детали были функциональны и значимы. Она тосковала по своей комнате, по своей жизни, по роскоши.
Она встряхнула одеяло, пытаясь скинуть с кровати Пушкина (или Петал? Она не могла их различить), но это тупое животное лишь вытянуло лапу, выпустив кривые острые когти, и высокомерно зевнуло во всю свою розовую, ребристую пасть.
При том что надеяться ей, по всей видимости, было не на что, эта жалкая обстановка лишь усугубляла отчаяние Наоми.
— Я не вижу выхода, — призналась она Элли во вчерашнем телефонном разговоре. — И здесь я всем мешаю. Совершенно de trop[12]. — Все же Наоми была не настолько бесчувственна, чтобы не заметить сгущающейся, давящей на нее атмосферы; она была не настолько глупа, чтобы не понять, что ее считают лишней.
Конечно, ощущение ненужности было знакомо ей по детским годам; как все нежеланные дети, она догадывалась, что ее рождения не ждали. И позднее, сначала на Капри, а потом в Котсвольде, она была лишь досадной помехой. Но Ирен и Хью, в отличие от Кейт и Алекса, к тому времени еще не прожили в компании друг друга два десятка лет, не выработали тайные ритуалы и секретный, понятный только им двоим язык — эту систему знаков, покашливаний, взглядов, незаметно исключающих ее из разговора.
— Я бы пригласила тебя к себе, — сочувственно предложила Элли, — если бы не Кейт. Ты ведь знаешь ее, она страшно расстроится, если ты вот так возьмешь и съедешь. Это будет смертельная обида. Она же у нас такая ранимая, мы-то уж сколько раз обжигались.
— Но я вижу, что действую ей на нервы.
— Ну да, конечно, эта противоречивость вполне в ее стиле. Но ведь в любом случае это не надолго, так ведь, подруга? Все постепенно устроится, вот увидишь.
— Надеюсь, — уныло ответила Наоми. Но что устроится? Как? Она не видела выхода, она больше не верила в счастливое разрешение ситуации.
Сначала она предполагала, что Алан приедет за ней. Возможно, не сразу, но через день-другой он должен был появиться. И тогда она сдалась бы на его уговоры и вернулась бы к нему — на определенных условиях. И у нее еще оставалось бы время, чтобы подготовиться к давно обещанной поездке на Барбадос.
Ее решение расстаться с ним окончательно и навсегда было искренним, но скоропалительным и необдуманным. В доме на Лакспер-роуд у нее было предостаточно свободного времени на то, чтобы все взвесить и пожалеть о содеянном. Она раскаивалась в своей поспешности, в словах, сказанных при отъезде. В частности, ее раскаяние было особенно сильным, когда в банке ей сказали, что ее счет закрыт.
— Милая моя, — при звуке голоса дочери в телефонной трубке Ирен всегда раздражалась, — даже не думай просить помощи у меня. Хью дает мне так мало денег, что я еле свожу концы с концами. — И пожаловалась, sotto voce[13]: — Мне так скучно, мы никуда не ходим, никого не видим. Честно говоря, лучше бы я осталась с твоим отцом, хотя он и чудовище, чтоб ему пусто было.
— Дорогое дитя, — Джеффри откровенно издевался, — плод чресл моих, зеница ока моего, откуда у меня лишние деньги? Ты ведь должна понимать, что я теперь пенсионер, обхожусь малым. Лучше обратись к дружку своей матери. Как его звали-то? Ага, Хью. Существуют же всякие женские хитрости. Попробуй обаять его на тысячу-другую.
Ну а когда Наоми позвонила Ариадне — своему агенту, та ответила довольно нетерпеливо:
— Пока ничего. — (Наоми представила себе, как эта женщина шестидесяти с лишним лет, следящая за своим весом с рвением религиозного фанатика, сидела за инкрустированным столом красного дерева, чванливая, в черном костюме от Жана Муира, с гладкими, коротко стриженными волосами: бескомпромиссно элегантная и невероятно перпендикулярная.) — Нет, мы не забыли о вас. Будьте уверены, мы свяжемся с вами, как только что-нибудь появится.
Будьте уверены!
— Не звоните нам, — сердито пробормотала Наоми, швырнув телефонную трубку на место, — мы сами позвоним. — Неблагодарная старая сучка! В свое время агентство заработало целое состояние на Наоми Маркхем, а теперь Ариадна не желала даже пальцем своим наманикюренным пошевелить.
Куда подевалась преданность? Что стало с чувством долга? Наоми догадывалась, что агентство отдавало все свои силы более молодым клиентам, так называемым «супермоделям», которые, как писали в журналах, за сумму менее ста тысяч долларов и с постели не вставали. Ха! При том, как Наоми себя чувствовала, она вообще не поднимется с постели. Никогда!
О, что же делать, что делать? Надо разработать новый план. Чтобы избавиться от этого отвратительного шкафа, Наоми закрыла глаза, но ни одна мысль в голову не приходила.
Очень высокое, самодовольное здание «Глоуб Тауэр», воздвигнутое на северном берегу коричневой Темзы, являло собой памятник собственническому тщеславию. Это была одна из тех стеклянных построек восьмидесятых годов, которые кажутся вывернутыми наизнанку: внутри они наполнены свежим воздухом, солнцем и зеленью, а все их жизненно важные органы выставлены наружу.
Здесь работали лучшие умы британской журналистики, и в их числе — Элейн Шарп. Как раз сейчас она входила в здание, вынужденная нарушить свои планы из-за внеочередного совещания. Стуча каблуками, она прошествовала через просторный, отделанный мрамором вестибюль, игнорируя посыльных в форменных пиджаках, не обращая внимания на основателя газеты, отлитого из бронзы и установленного на постамент среди пальм в горшках.
Она была, мягко говоря, недовольна. День, и без того начавшийся неудачно, становился все хуже. Ну, и как она сможет написать эту чертову колонку, если ей придется сидеть на совещании, внезапно созванном по прихоти большого белого вождя? Господи, если так пойдет, у нее даже не будет времени нормально пообедать, ей придется довольствоваться буфетным сандвичем — какой-нибудь неудачной комбинацией тунца с консервированной кукурузой или творога с изюмом. И к тому же в этом костюме она не сможет позволить себе ни капли алкоголя.
— Ну давай же, давай, — подгоняла она лифт, который своей медлительностью приводил ее в бешенство.
Наконец одна из кабинок лифта пошла вниз, остановившись по дороге три-четыре раза, собирая пассажиров (наверно, всякую мелкую сошку, посыльных и тому подобное — а эти бездельники могли бы, между прочим, и пешочком пройтись).
И к тому времени, когда из подошедшего наконец лифта стали выходить пассажиры, Элейн Шарп была крайне рассержена. Однако ей пришлось сменить хмурый взгляд на натянутую улыбку, когда среди выходящих показалась одетая в «Армани» Пэтти Хендерсон — старший редактор.
— Элли, привет, — поздоровалась Пэтти, кокетливо взмахнув пальцами.
Эту привычку Пэтти Элли всегда считала неуместной и неприятной. Женщине вот-вот стукнет полтинник, и в компании она работала с юных лет (как любили говорить ее подчиненные) — вот уже тридцать два года. Были такие, кто называл ее «коршуном», а другие страстно выступали в защиту хищных птиц. Она идеально подходила для своей влиятельной должности, так как обладала теми тремя качествами, которые еще в шестидесятых годах Николас Томалин[14] назвал залогом успеха в журналистике: крысиная хитрость, вызывающие доверие манеры и минимальная грамотность. Вполне возможно, что третье качество было развито не в полной мере, зато первых двух было в избытке. Она повсюду внушала страх и ненависть, но тем не менее вот она — сама приветливость, машет ручкой и сладко улыбается.
Элли кивнула в ответ и вошла в лифт. И за миг до того, как дверцы лифта сомкнулись, Пэтти окликнула ее:
— Я послала тебе сообщение. Я приглашаю тебя в Иль-Подж в сентябре. Постарайся найти время…
«Ого! — возликовала про себя Элли. — Ого-го!» Она прислонилась к стене, обхватила себя руками и закрыла глаза. Скорее бы проверить почту. Ей не терпелось добраться до компьютера, увидеть это сообщение своими глазами, написанное черным по белому, чтобы удостовериться, что она не ослышалась. За приглашение провести неделю на тосканской вилле Пэтти Поджио-дель-Венто не жалко было умереть. Каждый год немногочисленные избранные, удостоившиеся такой чести, становились страшными воображалами, хвастаясь направо и налево своими фотографиями, истерично смеясь общим воспоминаниям, демонстрируя тошнотворный дух товарищества. Элли, всегда испытывавшая по отношению к Ла Хендерсон крайнюю неприязнь и крайнее недоверие (имя старшего редактора ассоциировалось у нее со словами «безжалостный» и «коварный»), внезапно почувствовала к Пэтти симпатию.
Элли была в таком восторге, в таком возбуждении, что лишь мимоходом обругала одного из ассистентов, пристроившегося за ее столом.
Размах и роскошь, поражающие случайных посетителей «Глоуб Тауэр», заканчивались на входе. Сама редакция ютилась на четырех из двадцати трех этажей здания, многие из сотрудников были временными и не имели собственных рабочих мест. Компания проповедовала политику «горячего стола», при которой работники, стоящие на нижних ступеньках иерархии, вынуждены были пользоваться теми компьютерами, постоянные хозяева которых в данный момент отсутствовали.
— Вон, вон! — скомандовала Элли, оскалившись на несчастного парня. Тот подхватил свои скромные пожитки и исчез в направлении отдела местных новостей. — Господи, Джен, — Элли обернулась к своей секретарше, — не хочу прослыть собственницей, но…
— Так получилось, очень жаль, — ответила Джен, хотя было понятно, что ей совсем не жаль.
Нападки Элли ничуть не трогали ее. Эта вялая двадцатитрехлетняя девица смотрела на мир с равнодушием все повидавшего человека — что, как не раз говорила ей Элли, не очень подходило к ее юному возрасту. Однако Джен цены не было из-за ее умения разговаривать по телефону, из-за той легкости, с которой она отшивала читателей, когда те звонили с жалобами или претензиями. Пока они изливали свое недовольство, она, с трубкой возле уха, погружалась в составление списка приглашенных на свадьбу (ее последнее увлечение) или делала упражнения для укрепления мышц влагалища (еще одно из ее любимых занятий; насколько Элли могла судить, количество потенциальных гостей на свадьбе Джен исчислялось тысячами, а мышцы ее влагалища достигли упругости трамплина для прыжков в воду). Разговор Джен обычно заканчивала двумя фразами: «Я передам ваши замечания» и, перед тем как положить трубку, «Спасибо за звонок».
— Сделай мне кофе, будь добра, — попросила ее Элли.
— Сейчас.
— Нет, нет, нет. — Элли одним пальцем ввела пароль, чтобы получить доступ к своей почте, и удовлетворенно откинулась, когда замигало сообщение «Новое письмо». — Не сейчас, а немедленно.
Она открыла письмо и прочитала следующее:
ЛУККА.
С 26 АВГУСТА НА ДВЕ НЕДЕЛИ. ПРИГЛАШАЮ ЦЕЛУЮ БАНДУ БЛИЗКИХ ПО ДУХУ. ТРЕБОВАНИЯ: ЖЕЛАНИЕ ХОРОШО ПОВЕСЕЛИТЬСЯ И ПРИСТРАСТИЕ К СПИРТНЫМ НАПИТКАМ. КАК ТЫ? VIENE?
Viene? Ты едешь?
Само собой, никто и никогда не мог обвинить Элейн Шарп в раболепии. Разумеется, она никогда не подлизывалась к начальству. Она вовсе не была подхалимкой!
Но об этой поездке в Италию она мечтала. Ей до боли хотелось поехать туда. Лишь на секунду задумавшись о том, что делать с Джуин — куда ее можно отослать или кого попросить присмотреть за ней, Элли нашла в директории адрес Пэтти и напечатала ответ:
«VENGO!» — Я еду!
Алекс Гарви не был закоренелым лжецом. Он мог отличить объективную правду от куска «мыла», но не видел большой доблести в том, чтобы размахивать этой правдой, как флагом. В конце концов, его матери вовсе не нужно было знать обо всем, что он думал или делал. Это было бы слишком утомительно.
Например, его сексуальная жизнь совершенно ее не касалась, так же как ее сексуальная жизнь — если у нее таковая имелась — не касалась его. И его внутренняя жизнь была его личным делом. И никакие разговоры по душам не допускались. Кейт он обожал. На всей планете не было ей равных, она была лучше всех. Но это не означало, что он должен был жить у нее в кармане.
На самом деле он хотел жить в доме номер 11 на Чаффорд-роуд в Фулхеме, в квартире на первом этаже, с просторной гостиной, приличного размера кухней и задним двориком, выложенным кирпичом. Ему страстно хотелось переехать туда. Ему хотелось жить в своем доме.
Его «встреча» в обед была не с кем иным, как с агентом по недвижимости. Ну а задание от журнала, о котором он говорил Кейт, хотя и реальное, должно было обсуждаться в другой день. Два правдивых факта сложились в одну ложь. У него были причины на то, чтобы утаить всю правду. Внутренний голос понуждал его к осторожности. Еще будет время все рассказать Кейт, советовал голос.
Кейт все узнает, если и когда… Если он укрепится в своем желании. Когда он действительно решит снять квартиру. Вовлекать ее сейчас в то, что пока было всего лишь моральной дилеммой, было бы преждевременно и бессмысленно.
Одиннадцать часов. День уже вовсю набирал силу, сгущался. Алекс открыл дверь в гостиную, и что-то пронеслось в воздухе мимо него, что-то вчерашнее. Уловив еще живой запах духов, он вспомнил: в доме он был не один.
Не только Наоми оставила в комнате следы своего присутствия. Здесь же две бабушки, Гарви и Перкинс, были обречены безмолвно взирать друг на друга, разделенные небольшим ковром. Острый взгляд Элеанор Гарви исходил с каминной полки, где ей приходилось соседствовать с сухими розами и слониками из пальмы. А Пэм Перкинс, помещенная на пианино, смотрела на все сверху вниз — при жизни у нее такой возможности не было.
Обе женщины яростно противились женитьбе Дэвида на Кейт, и обе по одной и той же причине: потому что Дэвид очевидно был птицей высокого полета, а Кейт нет. Матери утверждали, что они совершенно не подходили друг другу. Они давали этому браку шесть месяцев. Время показало, что даже такой печальный прогноз был оптимистичным.
Бедняжка Кейт забеременела. Он, Алекс, собирался появиться на свет. И Дэвид счел своим долгом (или по каким-то другим соображениям) «остаться с ней». Под впечатлением от собственного благородства, а то и просто назло родителям, он поклялся в верности.
Ну, теперь все они были в дальних краях, Пэм Перкинс — в ином мире, а Элеанор и Джек Гарви — в Глочестере, что было почти так же далеко. Элеанор отличалась неприятной капризностью. У нее был жгучий, ищущий взгляд, пустой, звенящий смех; она говорила безостановочно, но при этом не заводила беседу. Раньше она непрестанно вмешивалась в воспитание Алекса, критикуя Кейт, которую считала безнадежно небрежной. Но со временем ее внимание сместилось со старшего внука на двух младших — на Доминика и Люси, к которым она имела куда более свободный доступ и которых зачали при куда более приличных, приемлемых обстоятельствах.
Пэм Перкинс, умершая так же, как и жила, — смиренно, едва ли могла из могилы влиять на мысли и жизнь Алекса. А ее муж, Сирил, отец Кейт, был отшельником. Он жил в Уолдингхеме, в белом коттеджике, который сама природа покрыла зелеными граффити. Он ухаживал за своей полоской земли у железнодорожного полотна, засаживая ее длинными рядами капусты: белокочанной ранней, брюссельской с высокими стеблями и кудрявой краснокочанной, и останавливался только чтобы съесть бутерброд или выкурить самокрутку в холодной кирпичной лачуге, довольствуясь собственной компанией.
Что же касается Дэвида, который и в лучшие времена крайне нерегулярно выходил на связь и был непунктуален в отношении алиментов, то последние десять лет от него не было ни слуху ни духу. Так что у Алекса была только Кейт. И у Кейт был только Алекс.
«Она в одиночку растила меня, и у нее это отлично получилось», — сказал себе Алекс, подходя к камину, чтобы взглянуть на себя в зеркало. Кейт была бойцом. Каждый день она выходила из ванной, не заботящаяся о макияже, натертая, намытая и героическая. Она выходила в мир своей неуклюжей походкой, неэлегантно косолапя, и трудилась, трудилась, трудилась.
— Я в долгу перед ней, — произнес вслух Алекс, внезапно рассердившись на нее, на себя, на их взаимную зависимость. — Разве я смогу ее бросить? — Еще недавно столь желанная квартира — просторная гостиная, ванная комната, выложенная белой плиткой, и веселая кухня — потеряла часть своего очарования.
Он всегда старался помогать ей. Он был из тех молодых людей, которые мыли посуду без напоминаний, за что более взрослые мужчины считали их недотепами. Он мог пришить пуговицу не хуже, чем Кейт, — правда, она пришивала их не очень умело. В доме он более-менее соблюдал порядок. Он вносил свой вклад в расходы по хозяйству. Но делал ли он хотя бы половину того, что следовало? Не слишком ли рано собирался он покинуть ее? Не слишком ли рано собирался он оставить ее без своей финансовой помощи?
— Переезжай, — сказала бы она ему, он не сомневался в этом, с ярким, смелым блеском в глазах. — Отличная мысль — поставить ногу на лестницу недвижимости, приобрести что-то свое. Конечно, ты должен переехать. — А когда он уедет, она опять будет сводить концы с концами на обороте старого конверта, но огорчать ее будет не бедность, а его отсутствие.
А вдруг она почувствует себя свободной? Найдет себе мужчину? Снова выйдет замуж? Ведь возможно, что только он, Алекс, сдерживал ее.
Он взял футболку за ворот и стянул ее через голову, вынырнув с взлохмаченными волосами и легким румянцем на щеках.
У него было пропорциональное, мускулистое тело — результат активного отдыха, а не серьезных занятий в тренажерном зале. Когда он складывал руки на груди и сжимал кулаки, то бицепсы не сильно, но приятно выпячивались и округлялись.
В отличие от матери, которая редко причесывалась и которая вообще не гладила блузки и не чистила обувь, Алекс следил за своей внешностью — довольно прилежно, хотя и без особого тщания.
За последние несколько лет он как-то так вырос и окреп, что теперь его мышцы, скелет и кожа идеально гармонировали. Он держался прямо, двигался с грациозной легкостью, был уверен в своем теле. Неуклюжесть и угловатость исчезли, он больше не был подвержен внезапным вспышкам энергии, будто подаваемой из плохо работающего источника питания. И при этом в коленях еще ничего не трещало, в спине не тянуло — еще не появились в нем те первые признаки упадка, которые вынуждают людей со смехом провозглашать — и, провозглашая, каким-то образом отрицать, — что, должно быть, они стареют.
Алекс быстро оглядел себя в зеркале, провел пальцами по подбородку, ощупывая однодневную щетину, сделал рукой движение, словно намыливал щеку, насмешливо усмехнулся своему отражению и решил, довольно произвольно, но окончательно, что наденет голубую рубашку.
Здесь, правда, была одна загвоздка. Рубашка висела в шкафу, в его спальне, откуда сейчас не доносилось ни звука.
Босиком, по пояс голый, с преувеличенной осторожностью, как будто не Наоми, а он вторгся на чужую территорию, Алекс прокрался на второй этаж и в нерешительности остановился перед дверью в спальню. Положив ладонь на дверную ручку, он прижался щекой к кисло пахнущему дереву и прислушался: из-за двери доносилось царапанье и жалобное мяуканье.
«Наоми Маркхем проспит третью мировую, — иронично решил он. — Нужно, чтобы рядом с ней лопнул воздушный шарик, только тогда она проснется, поморгает и спросит, что это было».
Он тихонько постучал в дверь костяшками пальцев. Поскольку ответа не последовало, он повернул ручку и толкнул дверь. Между его ног стрелой проскочила Петал. Алекс бочком, почти виновато протиснулся в приоткрытую дверь. В зеркале шкафа отразилось его неуверенное появление. До него дошло, что он задержал дыхание, он выдохнул и наполнил легкие сонным воздухом спальни. Алекс потянул на себя зеркальную дверцу шкафа, и зеркало показало ему его спальню, вернее, ее приукрашенный вариант: интригующе контрастную, искривленную, как во сне, более богатую и сложную, не такую привычную, какой он ее помнил.
А еще зеркало показало ему Наоми.
Приподнятая подушками, она полулежала в кровати и наблюдала за ним. Одна ее рука безвольно лежала на пододеяльнике, другая сжимала ворот голубой рубашки — его голубой рубашки, — прикрывая грудь. Окруженная тенью, Наоми буквально сияла, бледная и подрагивающая, как пламя свечи. Алекс заглянул в ее огромные печальные глаза. Почему все называли ее поверхностной? Он тонул в этих бездонных глазах, он погружался в них с головой.
Ее страдание было настолько искренне, настолько глубоко, что Алекс ужаснулся (требуется особая смелость, чтобы так самозабвенно предаваться скорби). Не произнеся ни слова, Наоми открыла ему всю безысходность своего отчаяния.
Он тут же подошел к ней, сел на край кровати и, нахмурившись, как это делают врачи, прикоснулся к ее тонкому запястью, помассировал его большим пальцем.
— Как я могу тебе помочь?
Она покачала головой. Показались слезы. Отпустив рубашку, она прикрыла лицо рукой, но по-прежнему смотрела на Алекса.
— Подвинься, — сказал он внезапно, с намерением лишь обнять ее, утешить. Но под одеялом скрывалось такое сладкое и опасное тепло. Ее кожа была такой нежной на ощупь. В конце концов, существует только один способ, которым мужчина и женщина могут по-настоящему утешить друг друга.
— Не плачь, — попросил он ее. — Я не могу смотреть, как ты плачешь.
Потом, с бесконечной нежностью, не сдерживая себя, отодвинув в сторону собственное неверие в происходящее, на виду у проказливого зеркала, Алекс занимался с Наоми любовью — так, как не занимался никогда и ни с кем.