ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Смотрели, как оседает, чернеет наливается водой снег, как журчат, сверкают солнечными зайчиками ручьи, как парит, подсыхает душистая апрельская земля. Ходили до изнеможения за плугами, чувствуя под босыми ногами сыроватую мягкость растревоженной земли. Пахали, бороновали, сеяли...

Как и все, Миканор с утра до вечера был в поле. Пахал, сеял, как все, но мысль о гребле не давала ему покоя даже в эти дни. Ждал Миканор, когда наступит такая пора, что можно будет оторвать куреневцев от поля, привести на греблю, - пора затишья после того, как отсеются, и до начала сенокоса.

Ждал с нетерпением. Не раз, не два ходил к приболотью, от которого должна была начинаться гребля, стоял, всматривался в холодное широкое разводье, из которого только и вылезали черные метлы кустов, чахлых березок и ольшаника.

Вода, разлившаяся почти до самого взгорья, на котором виднелось за лозняком несколько крайних олешницких хат, скрывала не только болото, но и почти всю дорогу, вместе с мостиком. В первые дни казалось, что вода не спадет вовсе и, может быть, удержится не только весной, но, как бывало в иные годы, простоит до середины лета. Немало дней прошло, пока не увидел, как начали появляться на потеплевшей, полной солнца зеркальной поверхности первые кочки, веселые, сочно-зеленые гривки травы на них.

День за днем кочек на солнечной воде появлялось все больше. То тут, то там выбирались греться на поверхность уже целые островки. И всюду - на каждой кочке, на каждом островке, прямо на воде - зеленая радость. Зеленела осока, зеленела лоза, все гуще зеленели ольшаники.

Уходила вода и с дороги, но отступала неохотно - всюду оставляла рвы и ямы с лужами, черную липкую грязь, никак не хотевшую подсыхать. Нельзя было и думать о том, чтобы проехать или перебраться через нее пешком. С тоской и нетерпением поглядывал Миканор на такое будто недалекое, но недосягаемое взгорье, на котором были Олешники. Уже третий месяц ни оттуда не приходил никто, ни туда никто не Мог пробраться. Третий месяц не было вестей из сельсовета, из волости, не было газет...

Теплым майским днем, после полудня, Миканор решил добраться до желанного взгорья. Отправляясь в путь, взял давно уже не ношенные солдатские ботинки с обмотками: нехорошо было показываться в чужой деревне в лаптях. Ботинок, однако, не надел, - связал шнурком и перекинул через плечо; по своим Куреням, по уже порядком подсохшей дороге, пошел босиком.

Шел весело, легко, только перед болотом остановился, выбрал из кучи хвороста, сложенного зимой, хорошую, крепкую ветку, сломал верхушку и обломал сучья. Вдвоем с этим спутником, который помогал прощупывать глубину грязи и луж, а где надо, и становился опорой, Миканор смело двинулся на болото.

Грязь, где ее было немного, уже прогрелась, но когда ноги уходили в нее по колено или глубже, щиколотки ныли от холода. Миканор словно не замечал этого - душа была полна забот: дорога все время сдерживала, обманывала. Что ни шаг, то загадка - следи, измеряй, выбирай, не ошибайся.

В нескольких местах дорога шла вровень с трясиной, топь и рыжая вода подступали так высоко, что внутри у него холодело.

Промок и устал, пока добрался до мостика. На мостике решил отдышаться, удивленно оглянулся - сколько красок было в этом сверкающем дне: в блеске озерец на болоте, в зелени травы и осоки, в россыпи цветов. Сколько их, цветов, желтело повсюду, глаза слепило от них, как от солнца.

Бревна на мостике были теплые, грязь на них подсохла, и земля сыпалась в щели. Наполовину сгнившие, бревна лежали непрочно, ходили под ногами. Одно бревно было проломлено, конец его висел над водой. Миканор видел: вода не журчала - течь было некуда. Разводье давно стояло неподвижно...

Он оглядел свою одежду: штаны и даже край гимнастерки были залеплены грязью. "Надо будет помыть и посушить", - озабоченно подумал он и снова полез в болото.

Перебравшись на другую сторону, Миканор подошел к луже, смыл грязь, выжал воду, сел, стал ждать, когда просохнет одежда. Но сидел недолго, не терпелось поскорее попасть в деревню. Не обсохнув как следует, стал надевать ботинки, завертывать обмотки. "Пока дойду, как раз высохну!"

2

Сначала он зашел в хату, где жил Гайлис, секретарь ячейки.

Не застал его - во дворе лишь грелась подслеповатая старушка, сердито буркнувшая на вопрос Миканора о Гайлисе:

"В поле". Миканор знал, отчего она злится: воскресенье, божий день, грех работать. Он направился в сельсовет.

Сельсовет находился в бывшем поповском доме среди немолодого сада. Рядом с сельсоветом был магазин, а за садом, окруженная березками и кленами, - олешницкая церковка.

Дорога в церковь шла мимо сельсовета, который стоял как бы на пути верующих, густо стекавшихся в церковь в праздничные дни.

По другую сторону улицы, тоже в саду, стояло еще одно здание, крытое гонтом, с побеленными наличниками, - школа.

Если добавить, что сельсовет занимал в поповском доме только две комнаты, а в боковушке помещалось такое важное учреждение, как почта, то можно сказать, что тут был самый центр этой деревни и всех других, которые объединялись сельсоветом.

Дружный строй новых учреждений, собравшихся тут на небольшой площадке, конечно, портила старая церковка, но с ее соседством приходилось мириться, как с нежеланным, но неизбежным наследством...

По этому центру вскоре и шел Миканор. Лавка, на которой еще краснел первомайский лозунг, была открыта. Возле нее, как обычно в воскресенье, толпилось немало праздничного люда.

Гомонили и возле сельсовета. Узнав в нем куреневца, окликнули, стали расспрашивать, есть ли дорога в Курени, что у них слышно, как живут родственники, знакомые. В здании секретарь сельсовета и старый почтарь играли в шашки.

Оба были так увлечены этим, что ответили на приветствие, не взглянув на Миканора.

Только доиграв партию и посадив секретаря в "сортир", безмерно счастливый, торжествующий старик достал Миканоровы газеты - целую стопку "Белорусской деревни". Многие страницы газет пожелтели от давности. Старик хотел уже идти к секретарю, снова расставившему шашки, но вспомнил о чем-то, покопался в столике, подал Миканору письмо

- Два месяца с гаком ждало-с, - сказал он, с удовольствием направляясь к шашкам.

Миканор положил газеты на скамью, развернул треугольничек. "Письмо от бывшего твоего соседа по койке и отделенного, а теперь курсанта Ивана Мороза", - не прочел, а кажется, услышал он веселый голос своего товарища. И будто снова перенесся в казарму, где рядом, голова к голове, спали на нарах их отделения, где столько раз вместе вскакивали, спешили по сигналу "тревога". Снова будто ощутил порывы вольного ветра на мозырских кручах, скрип досок на мосту под нестройными шагами отделения, шуршанье песка, осыпавшегося в мелкие окопчики меж лозняков вдоль Припяти...

"В первых строках моего письма, - читал Миканор, - спешу сообщить тебе, что я, не секрет, кончаю курсы и скоро поеду на новую работу, а куда - это уже секрет..." Миканор словно увидел озорную усмешку Ивана, - и тут, заноза, не удержался, чтобы не подтрунить над любимым словцом Миканора! И не забыл ведь, помнит!

Радость общения с товарищем невольно омрачила непрошенная зависть: интересная работа будет у Ивана. Несколькими строками ниже товарищ, как бы между прочим, намекнул, что будет служить на границе. И он, Миканор, мог бы с ним быть, и ему тоже советовали пойти на курсы. Но он не согласился снился, звал родной дом...

Еще раз шевельнулась зависть, когда в конце коротенького письма прочитал: "Чуть не забыл! Привет тебе от Киселя! Недавно прислал весточку - тоже дома заворачивает.

Коммуну организовал!.. Вот тебе и Кисель!"

"Коммуну... А тут и с греблей никак не управишься!" - мелькнула мысль.

Улица начала пестреть белыми, красными, голубыми кофтами и платками, ребячьими рубашками и свитками. Люди все выходили и выходили из-за хаты. Переплетались голоса стариков, хозяев, веселый говорок молодежи. Во всем чувствовалось спокойствие праздничного дня и радость свободы: должно быть, кончилась церковная служба.

Миканор вспомнил отцовский наказ - посмотреть, нет ли в продаже кос, и уже намеревался пойти в лавку, но заметил, что к дому тихо подкатил на тачанке Апейка. Апейка правил сам, здоровался с людьми, которые отвечали ему, приветливо кланялись. У забора, когда он привязывал коня, несколько человек окружили его, начали о чем-то советоваться, расспрашивать. Миканор стоял вблизи, но Апейке было не до него, и он присел на крылечке в ожидании, пока председатель освободится.

- А! Как раз кстати! - обрадовался Апейка, увидев Миканора. - Вспоминал уже, думал, как бы добраться к вам.

Только как доберешься? Самолетом разве, так не дали! - Он заговорил озабоченно: - Больше половины волости оторвано. Руководство, называется!.. Ну, что у вас? Сев закончили?

- Посеяли...

- Настроение какое у людей? Слухов никаких не ходит страшных? Про войну, про чертей?

- Да нет, тихо. Иногда разве Маслака вспомнят, мать ребенка припугнет. А так - тихо.

- Спокойно... Это хорошо. Пора и вашим к спокойствию привыкать. За греблю когда возьмешься?

- Да вот думаю теперь.

- Самое время. Берись, не волынь. Упустишь момент - не соберешь никого.

- Только вот чтоб Олешники не опоздали. Чтоб в один день. Сразу с обеих сторон.

- Обещали, что не подведут. Ну, а раз такое беспокойство у тебя, сам прослежу, чтоб не опоздали... Лопаты и топоры получил?

- Где там! Первый раз слышу, что они есть. - Миканора очень обрадовала эта новость.

- Рабочие из Речицы прислали... Нужна будет помощь от меня - приезжай в любое время! Чем сумею - помогу!

- Разве только если попугать кого-нибудь надо будет, нажать.

- А ты не силой, а сознанием старайся брать. Активистов организуй, чтоб помогали. Подбери группу толковых, честных людей, поговори по душам. Подними их над болотной топью, покажи - что вокруг делается, что впереди будет!

Ты же сам много видел, знаешь немало! Заинтересуй других, зажги их!

- Пробовал.

- И что? Не поддаются? - Глаза Апейки стали острыми.

- Туго. Не любопытный какой-то народ у нас. Темный, известно...

- Все темные, пока не станут зрячими. Работать нам надо с ними, по-ленински - терпеливо, с верой в них, с любовью! С ленинской любовью. Не отчаиваться сразу, работы тут не на день и не на год.

Подбежал раскрасневшийся Дубодел. Апейка обратился к нему:

- Вот тут Миканор беспокоится, чтоб не подвели Олешники.

- Выйдут все. Как один, - поклялся Дубодел, взглянув на Миканора так, будто тот оскорбил его.

Вскоре Апейка с Дубоделом ушли в сельсовет, а Миканор, простившись с ними, направился в лавку. Возле лавки его опять остановили, приступили с расспросами о дороге, о куреневских новостях. В лавку Миканор еле протиснулся. В духоте, насыщенной запахом дегтя, керосина, пота, витал праздничный говор, висел табачный дым. Пока Миканор пробрался к прилавку, и сам вспотел, хоть рубашку выжимай.

Кос не было. Мужики, услышав вопрос Миканора, стали ругать кооперацию что за лавка, если в ней косы перед сенокосом не достать, - удивляться Нохиму, у которого всегда все есть, пусть дороже, но зато без пая. Лавочник, невзрачный, косоглазый дядька, давно привыкший к таким разговорам, только весело покрутил головой: охота чесать языком без толку...

Купив спичек, книжечку "Что надо сделать, чтобы хорошо родила рожь", Миканор опять выбрался на свободу, на солнце, зашагал к дому, где жил Гайлис: нельзя же было уйти из деревни, не повидавшись с ним. Если он и теперь в поле, то придется спросить у старой злюки дорогу и разыскать его там...

Но Гайлис был дома, только что выпряг коня из телеги, на которой лежал плуг. Худощавый, длинный, с сухим, угловатым лицом и чубиком желтых волос, он тотчас пошел навстречу, слегка прихрамывая, но вместе с тем по-военному четко. Синие глаза глядели мягко и как будто смущенно, а пожатие руки было крепким, энергичным.

- Давно уже не было! - засмеялся он глазами.

Говорил Гайлис с акцентом. Слова,-которые он только что произнес, прозвучали так: "Тафно фжэ нэ было!" Миканор знал, что над говором Гайлиса многие подсмеивались, но Миканор будто и не заметил акцента, - такое уважение внушал удивительный латыш, бравший мятежный Кронштадт и видевший вблизи Ленина...

- Садись, - пригласил Гайлис. Они сели на бревно возле хлева. Гайлис снова ласково засмеялся. - Тафно фжэ нэ было! Три месяца?

- Три...

- Давно. Как бирюк в лесу! А мы тут, брат, такие дела заворачиваем! Во-первых, в Олешниках и Глинищах - машинные товарищества. В Олешниках еще и молочное! - Гайлис произнес по-детски: "молёчное". И по-детски радостно синели добрые глаза.

Миканора это также обрадовало, но, как и тогда, когда из письма Мороза узнал об успехах Киселева, к радости примешалась зависть, грусть: снова будто услышал упрек себе.

- Клуб стал клубом! Каждый вечер открыт. Библиотека.

Кружки: агрономический, антирелигиозный, драматический.

Подготовили веселый спектакль. Называется "Примаки", Написал Янка Купала. Очень смешная вещь - люди животы понадрывали! Мы этот спектакль возили показывать в Глинищи и Княжицу. Тоже смеху было!

- К нам бы приехали!..

- Приехали бы. Так дьявол его знает, как добраться!

Артисты могут утонуть! Вообще, брат, твои Курени мне - как больной зуб. Очень болит. Как флюс. В кооперацию половина не вступила!

Когда разговор зашел о гребле, из хаты вышла полная приветливая молодица с полными голыми руками, позбала обедать. Миканор, хотя и видел ее не первый раз, чувствовал себя немного неловко: толком не знал до сих пор, кем она доводилась Гайлису, эта привлекательная вдовушка-солдатка, приютившая бездомного, доброго латыша. Жена не жена, все вокруг говорили, что свадьбы не справляли, а гляди ты - беременная, через месяц-другой родит...

Странная была у них жизнь, странное и знакомство. Только один вечер побыл у Любы Харитонихи взводный Гайлис, когда гнали за Припять банду Балаховича, но и через год среди всех военных дорог не забыл тропки к ее хате. Вернулся, осел возле вдовы ..

Хотя - куда было податься ему, молодому, одинокому, если родной угол остался где-то там, по ту сторону границы...

Гайлис пригласил Миканора пообедать, но тот отказался:

некогда, мол, надо добраться домой засветло. Договорившись обо всем, что касалось начала работ на гребле, он вскинул на плечи две тяжелые связки топоров и лопат, которые Гайлис вынес из сеней.

- Это груз! Если поскользнешься - сразу на дно! - засмеялся Миканор.

Через минуту, согнувшись под тяжестью ноши, он уже шагал к болоту.

3

Ходил по дворам, заглядывал в хаты, в хлева, на пригуменья, - где бы кого ни встретил, приказывал завтра утром выходить на греблю. Рядом покорно плелся Грибок, то поддерживал Миканора несмелым "эге", то стоял молча.

Снова пришлось Миканору не одного уговаривать, не с одним ругаться Будто и не было никакого собрания, никакого постановления - хоть начинай все сначала. Правда, Чернушка, к которому Миканор с Грибком завернули раньше всех, слова не сказал против, но зато жена его так набросилась, проклиная и болото, и греблю, и собрание, что Миканор вышел из хаты, не дослушав всего.

Василь Дятел, услышав приказ Миканора, недовольно засопел, хггвед глаза в сторону.

- Тут со своим неуправка... И без того как уж крутишься...

- Позже труднее будет оторваться на греблю, - Трудне-то труднее... Да и теперь...

Иван Зайчик встретил весело, сказал, что охотно придет - если только Миканор с Грибком угостят водкой.

- Поставь, Миканорко, бочку горелки, так не то что я - все бросятся наперегонки! Ей-богу, Миканорко, прилетят, вот увидишь! Только скажи сразу прилетят!.. Можно, конечно, горелку и не везти, а только пообещать будет, мол! А потом, как соберутся, скажешь - нет!.. Вот смеху будет!

Ларивон, которому надо было приехать с конем, заявил наотрез:

- Что я - горбатый? Другие - без коней, а мне так коня гробить!..

- Приходи без коня! - вскипел Миканор. - В болото полезешь, канаву копать!

Казалось, после всех этих споров, всех огорчений каким приятным должно было показаться вежливое обхождение Глушака, который не только сразу пообещал, что обязательно пришлет Евхима с конем, но даже похвалил, что за хорошее дело взялись. Хотя так же вежливо, без лишних слов, проводил Глушак их за ворота, у Миканора было такое ощущение, будто он прикоснулся к чему-то скользкому, холодному.

Всю деревню обошел Миканор, не пропустил ни одного двора. Возвращался домой уже затемно, усталый, возбужденный, думал: снова стольких пришлось уговаривать, упрашивать, упрекать - будто эта гребля не всем, а ему одному нужна.

"Вот же люди! Что б ни велел сделать - все наперекор. Как будто беду им какую готовишь..."

Утром в распахнутой холщовой сорочке, босоногий, вышел на крыльцо, огляделся вокруг, прислушался: собираются на греблю или не собираются? Увидел за изгородью Василя, поившего коня из желоба, по холодноватой, росистой траве подошел к парню, поздоровался.

- На греблю собираешься?

Василь отвел глаза в сторону, буркнул, словно отмахнулся:

- Пойдет кто-то ..

- Почему - кто-то?

- Ну, может, дед пойдет.

- Почему дед? А ты?

- А мне тут работы - по горло.

- У всех дома работы много. Не секрет. Так если каждый будет дедов и баб посылать, а сам дома сидеть - вот построим греблю!

- А тут ты за меня работать будешь?

- И тут и там за тебя никто работать не будет! - Миканор заговорил резко, властно: - Тут - как хочешь делай: хоть деду, хоть Володьке поручай, а на гребле - чтоб сам был!

Миканор повернулся и сердито, твердо зашагал к хате.

"Вот - скажи ты - натура: так и норовит, чтоб в сторонке отсидеться! чуть не ругался он. - Аж трясется, чтоб не переработать за другого! Молоко еще материно на губах не обсохло, а уже хитрее всех быть хочет. - Не впервые вспомнил воинскую службу: - Попался б ты мне там такой! Я бы тебя - не секрет - в момент человеком сделал!"

Ничего, ничего, дайте срок - он, Миканор, и тут кое-кого по-людски работать научит!

На греблю выехал вдвоем с отцом не очень рано, так, чтобы сразу вслед потянулись и другие. Но половину деревни пришлось ехать одним, никто к ним не пристал ни на подводах, ни пешком. Так одни и вые-хали в поле. Все же не беспокоился - видел, что люди собираются, раньше или позже подойдут. На душе было по-праздничному радостно: вот он, давно желанный день!

День выдался как на заказ. На ласковом, бесконечном просторе неба не было ни одной тучки, только сияло веселое, искристое солнце. Огороды, кочковатый выгон, на котором Хведька Чернушков пас вислоухую свинью, тихие заросли за прудом, поле, выплывавшее из-за зарослей, - все чудесно, празднично лучилось, тоже будто знало, какое сегодня утро.

Все-таки чем ближе подъезжал к гребле и, оглядываясь на хаты, не видел никого позади, настроение портилось.

Когда же проехал цагельню и остановил коня на приболотье, почувствовал себя совсем неловко. Командир без войска!

Правда, на другой стороне, где виднелись на островке олешницкие крыши, тоже не было ни души. Даже Гайлис еще собирался. Миканор заметил, что над трясиной, над ржавой болотной водой, еще дымится пар. Попробовал успокоить себя: рано приехал...

Чтобы не тратить попусту времени, он послал отца возить песок, а сам стал размечать начало гребли. Поставил несколько вешек, проложил канавки, вспомнив, что такие канавки делал в прошлом году, когда показывал, как надо копать окопы. Во время этого занятия увидел двух человек, которые шли к гребле, о чем-то оживленно разговаривая.

Издали узнал Сороку и Зайчика.

Возле Миканора Сорока как бы спохватилась, оглянулась:

- Бежала, боялась - не опоздала б голубка, а прибежала - одна моя юбка!

- Юбка - одна, а штанов - трое! - попробовал поддержать ее шутку Зайчик.

- И юбка одна, и штанов мало - что-то деревня проспала!

Слушая ее веселую болтовню с прибаутками, Миканор заметил: возле цагельни появилась подвода. Уже когда она приблизилась и Миканору ясно стало, что едет Чернушка с дочерью, из-за цагельни вынырнул еще один человек с лопатой. Миканор издали разглядел: Хоня идет.

- Пока порядок в таборе своем навел, - заговорил Хо,ня, как всегда оживленно, бодро, - думал, опоздаю совсем!

Думал, в глаза смотреть стыдно будет! АН нет - хоть ты задаваться начинай, - чуть не первый.

- Если б в армии так тянулись, то командир на такой цугундер взял бы, что не рады были б! - сказал Миканор.

- А ты и тут взял бы, а! - посоветовал Зайчик. - Дал одному штраф, другого - в кутузку! Забегали б небось!

- Кто забегал бы, а кого не очень-то и подогнал бы! - рассудительно проговорил Хоня. - Ученые все! Свобода, знают!

- Дисциплины подбавить неплохо бы, не секрет, - сказал Миканор.

Курили, толковали, - то поглядывали в сторону цагельни, откуда ползли еще телеги да шли, покачивались несколько мужиков, то смотрели на тот берег, где собирались олешниковцы: там тоже людей было не густо.

- А солнце, вишь ты, припекает! Высоко уже взобралось!

- Кто меня вытурил со двора ни свет ни заря! - пожалела Сорока. - Еще могла б и свиньям сварить и дома побыть!

- Всего не переделаете, тетка Авдотья!1 - Кое-что успела б, чем тут торчать без дела!

- А вы б подремали, как некоторые, - со смехом отозвалась Ганна, взглянув на мужиков, разлегшихся на траве.

Хотя людей собралось пока немного, Миканор почувствовал: нельзя больше медлить. Кто пришел, с теми и начинать надо. Пусть привыкают к порядку: и те, кто уже тут, и те, что придут позже. Будут знать, как опаздывать.

- Ну что ж, прохлаждаться некогда! - оживился Миканор. Скука ожидания сразу отступила. - Начнем! - Он взглянул на Чернушку и отца, который привез и ссыпал воз земли - Вы, дядько, и вы, тато, будете возить землю... Тетка Авдотья, вам - копать землю и накидывать на подводы. - Миканор не дал ей слова сказать, повернулся к Андрею Рудому: - Вы, дядько Андрей, Миканор взглянул на бородатого Прокопа, - будете с дядькой Прокопом и дядькой Иваном и Василем мостить греблю, - Миканор встретился глазами с Ганной, уловил насмешку: вишь как раскомандовался!

Виду не подал, что сконфузился немного, проговорил твердо: - Ганна и Хадоська будут вам помогать!

Миканор мельком заметил, что отец не уезжает, ревниво следит за ним, словно боится, что он, Миканор, в чем-то может ошибиться, или не уверен, что его будут слушать. И вместе с тем - со стороны видно - сияет от счастья: видит сына во главе стольких людей - всех, считай, Куреней!

Миканор указал на две большие вехи, поставленные еще зимой, на рядки мелких вешек, которые воткнул только что.

- Вот так в ширину. Тут - посередине - гребля. Тут - по бокам - канавы для стока воды... - Он всмотрелся в другой берег. - Вон на той стороне стоят вешки Видите? Там - конец гребли. Туда и надо вести. Ровно, как штык! Ясно?

Миканор и сам понимал, что на его долю выпала важная роль. Такое ощущение было у него не впервые, оно возникло еще на собрании, когда его назначили руководить работами, не оставляло и потом, когда он думал о гребле; но теперь дело, о котором раньше он только думал, становилось не только его делом, но и делом многих людей, и важность роли его как бы возрастала. Не на кого другого, а на него, Миканора, глядели люди, ждали его, Миканорова, приказа, куда идти, что делать; от него зависело распределить, поставить всех так, чтобы работа шла хорошо, слаженно И пусть их пока собралось немного, но ведь не один тут такой, что в отцы ему годится по годам, и командовать здесь, что ни говори, труднее, чем отделением, какое бы оно ни было...

За время военной службы Миканор увидел, что мир велик, - но в этом мире сейчас не было для него ничего более важного, чем эта горстка людей, чем гребля, которую ему надлежало проложить через болото.

- Ну вот, - сказал он строго, как бы давая понять, что приказы, которые он только что отдал, есть не что иное, как приказы. - Остальные - копать канавы!

Он отмерил каждому участок, не колеблясь, не закатывая штанов, как бы бросаясь в атаку, ринулся в рыжую с прозеленью топь - погрузился почти по грудь. Чувствуя, как мягко и тепло окутала тело болотная жижа, Миканор почти без нажима вогнал в трясину лопату, поднял на ней блестящую оладью, с которой весело стекала вода, шмякнул наотмашь. В только что вырытой ямке было уже почти полно воды. Миканор рядом с ямкой снова воткнул лопату, снова поднял оладью из рыжей грязи, бросил через плечо.

Вскоре уже не одна, а десяток лопат взлетали, выплескивали черное болотное тесто. Миканор слышал этот плеск, ловил взглядом взмахи лопат, и его охватывало веселье. Он ощущал в себе какую-то особенную крепость. Хотелось померяться с другими силой, ловкостью - работать вперегонки.

Брал и брал болотное тесто, бросал и бросал наотмашь.

Вспомнилось, вот так же копал окопы, только были они либо в сухом ельнике надприпятской гряды, либо в песке среди лозняков. Там, на гряде, прочная воинская лопата часто скрежетала о камни. А тут - мягко, не слышишь, как входит в трясину железо. Болотная жижа оплывает с краев.

Песок тоже сползал...

Как ни увлеченно бросал лопатой, на дорогу от цагельни все же поглядывал - тянулась еще группка куреневцев.

В ней - Ларивон и Евхим Глушак. Увидев их, как обычно, почувствовал досаду не добился суда над Ларивоном и Евхимом за драку! Выкрутились как-то, - Хадоська, говорят, псгмогла: кинулась выручать своего Евхимку. Уговорила глинищанского беднягу - тот сам вступился за них... Ну ничего, теперь небось подумают, прежде чем в драку лезть! А полезут - в другой раз не выкрутятся!

- Поздновато, герои! - встретил их Хоня.

- Ничего, успеем! - Ларивон могучей рукой легко покрутил лопату. - Не очень-то наработал ты без нас, что рот раззявил?

- Сделал кое-что!

Евхим бросил взгляд на Ганну, буркнул строго Ларивону:

- И ты - языком не трепли! - Он спросил Миканора вежливо, послушно: Какой приказ будет?

Миканор воткнул в топь лопату, в мокрой, порыжевшей от грязи одежде вылез на дорогу, пошел отводить делянку. Ларивону не хо.телось лезть в болотную жижу: это было хорошо заметно по его жирному хмурому лицу. Евхим же, увидев свою делянку, захохотал:

- Вот это работка! И наработаешься, и накупаешься!

С тем же веселым, беззаботным хохотком он шуганул в топь, озорно позвал Ларивона:

- Лезь, не жмись! Каяться не будешь!.. Ну, лезь же скорей! А то, гляди, сколько другие сделали! Не догонишь!..

Над Ларивоном начали посмеиваться. Он злобно выругался, стал подворачивать штаны.

Медленно, недружно, кто пешком, кто с подводой, куреневцы все же собирались. Миканору не раз приходилось вылезать из болота, отмерять делянки, показывать, где и что делать.

- Э, начальник, отстаешь! - сказал ему Хоня, копавший рядом с ним.

Другие поддержали:

- Не с кого пример брать!

- Не с кого!

- Это еще посмотрим! - задиристо крикнул Миканор, берясь за лопату.

Но только прокопал метра полтора, как снова пришлось вылезать: притащились еще трое.

Как раз въехал на греблю с возом земли Чернушка. Телега подскакивала на бревнах и ветвях, трещавших под колесами. Чернушка обогнул несколько горок, свежо желтевших на гребле, остановил коня и вытянул из-за ручек телеги доски. Часть земли обвалилась. Он взял лопату и стал сбрасывать остальную - начала расти еще одна горка.

Миканор велел тем, что только сейчас подошли, разбрасывать горки, ровнять, утаптывать землю. Он хотел было опять взяться за лопату, как Хоня, выбравшись из канавы, остановил его:

- Постой! Знаешь, что я надумал? Ни к чему это, брат, что ты за лопату хватаешься. Тебе все время людей надо видеть, знать, кто чем занят. Чтоб каждый чувствовал, что он под руководством, под присмотром, значит, а не сам по себе, как овца какая-нибудь. А ты роешься там, как крот, но - не обижайся - того не видишь, как другие копают - глубоко ли, по линейке ли.

- Это - не секрет - я и сам думал, - признался Миканор. - Да говорить будут - гуляю, мол.

- Пусть говорят, кому хочется. А если уж взялся руководить, так руководи!

Еще раньше такой совет давал ему Рудой Андрей, но Миканор и слушать его не стал. Хотелось взяться за самое трудное, чтобы видели, как надо работать. Думал, что всюду управится. Теперь слова не сказал против совета, видел - они были правы: почти не следил за другими, не руководил.

- Докопай тут, дядько, - сказал леснику Мите, - а то я только и делаю, что лезу в канаву да вылезаю...

- А, сдался, - поддел дядька Игнат.

- Сдался...

И кто бы мог подумать: только начали, а уже сколько сделано не так, как требовалось. Оказалось, один суживает канаву, другой взял мелко, третий края повел неровно. Не очень приятно поправлять старших, но ничего не поделаешь, надо: порядок должен быть. Дядьки все-таки видели в нем начальство, почти не спорили, послушно делали то, что он говорил. Только иной раз виновато оправдывались, но слушались, исправляли.

- Мелко! - сказал Миканор, подойдя к Ларивону.

Тот, будто не слыша, лениво швырнул под ноги Миканора грязью.

- Глубже надо! Не меньше чем полтора аршина...

- И так хорошо!.. - Ларивон снова бросил грязь.

- Полтора аршина, не меньше.

- Правильно! Копай, копай, Ларивон! Не ленись! - захохотал Евхим.

Ларивон отрезал:

- И этого хватит!

- А я говорю - мелко! - не уступал Миканор.

Ларивон воткнул лопату в грязь, неуклюже вылез из канавы.

- Сам копай, если мелко!

- Я за тебя копать не буду! А ты - пришел, так делай!

Как положено!

- А не хочешь, так катись отсюда! - поддержал Хоня.

Он весело поддел: - Да мать за себя пришли!

Миканор видел, как злобно покраснел Ларивон: допекло все-таки! Только и нашелся Бугай, что выругался в ответ, но Миканор уже кончил спор, шел дальше. Уже за собой услышал веселый хохоток Евхима.

Остановился среди тех, кто мостил греблю. Их теперь было намного больше, чем вначале. Миканор намеренно не назначил тут старшего, - знал, что и без того руководить дядьками будет Андрей Рудой. И верно, еще из канавы Миканор видел, как Рудой хлопотал, бегал, командовал... Вот и теперь хмурый Прокоп обрубал топором ветви с ольхи, а Рудой суетливо, горячо что-то доказывал ему. Но Прокоп, казалось, и слушать не хотел, отвернулся. Андрей забежал на другую сторону, наперед.

- О чем спор?

- Да вот, та-скать, ветки не обрубает, - бросился за поддержкой к Миканору Рудой. - Те, что торчат вниз или вверх, обрубает. Они, та-скать, мешают уложить дерево на землю, торчат. Он, следовательно, срубает их и правильно, что срубает.

Прокоп уже стоял, хмуро сжимал волосатой рукой топорище, молчал. Миканор перебил Рудого:

- Так о чем же спор?

- Да о том, что он не все ветки счищает. Те, что сверху и снизу, срубает/ а те, которые по бокам, та-скать, обрубать не хочет! Думает, следовательно, - можно мостить на них другие бревна и слеги. Что, та-скать, совсем неправильно!

- Почему неправильно?

- Так по ним потом будешь ехать как на пружинах! Подкидывать будет!

Прокоп пренебрежительно сплюнул. Было видно: то, что сказал Рудой, он считал глупостью, не стоящей внимания.

Миканор стоял между ними и чувствовал, что оба ждут его слова, оба уверены в своей правоте. Ему никогда не приходилось мостить греблю, но то, что говорил Рудой, казалось и ему пустой выдумкой. Почему нельзя оставлять ветви, если с ними деревья будут лучше цепляться одно за другое?

"Жить не может, чтобы не намудрить чего-нибудь!" - подумал он о Рудом.

- Я думаю, что вы, дядько Андрей, напрасно беспокоитесь, - твердо заявил Миканор.

Рудой загорелся:

- Я - напрасно? Вся новая наука, та-скать, этой мысли придерживается. А то, что делает Прокоп, это - вредное заблуждение!

Миканор какое-то время работал с ними. Пока он был рядом, оба сдерживались, но Миканор чувствовал, что, как только он отойдет, споры и нелады начнутся снова.

Надо было как-то развести их, поставить тут кого-то старшим.

К Андрею у Миканора было больше доверия - работает от души; Прокоп же в глаза никогда прямо не взглянет, - кажется, таит что-то про себя. И все же Миканор выбрал старшим Прокопа: этого будут слушаться! Этот наведет порядок

Еще раньше заметил Миканор, что земля с боков гребли осыпается в канаву, и подумал, что надо бы сплести и поставить там плетень.

- Работа есть у меня для вас, дядько Андрей, - сказал Рудому. Важнецкая, аккуратная!..

4

Василь был среди тех, кто мостил греблю. Он держался Прокопа и, заметно было, старался угодить ему. Любо было глядеть, как парень старался. Будто и не он хотел отвертеться, прислать деда вместо себя. Но вскоре Миканору бросилось в глаза, что Прокоп сердито взглянул на своего помощника Дятлик будто не видел того, что делал. Тут Миканор и понял, - хоть Василь и суетился возле старика, но не столько помогал ему, сколько мешал. Куда больше, чем за Прокопом, глаза Василя следили за Ганнои Чернушковои.

Иной раз, кажется, только ее одну и видел.

Хитрил, таился и тут: смотрел исподлобья, воровато, будто боялся, что кто-то позарится, обворует его. Непросто было скрывать это: он весь горел то неудержимым любопытством, то нетерпеливым ожиданием. Ждал не напрасно, нередко она встречалась с ним глазами, веселыми, приветливыми, - и тогда лицо Василя сияло счастьем. Только миг можно было видеть это счастье, он тут же опять опасливо опускал голову...

Миканор видел, как насторожился, помрачнел Василь, когда к Ганне, форсисто поводя плечами, с папироской в зубах, подошел Евхим Глушак, стал насмешливо говорить чтото, помог нести ольху. Ганна хотела было отнять ее, но он не отдал с игривой улыбочкой шел рядом, пока ольху не донесли до Прокопа, до Василя, который и глаз не поднял на них Со смехом пошел Евхим с Ганнои назад, а Василь, растерянный, волковатый, стал помогать Прокопу так неудачно, что старика прорвало:

- Ослеп ты, что ли?

Василь ни слова не ответил, не заспешил, только еще больше затаился. "Ревнивый! Ну и ревнивый!" - подумал Миканор. Он внимательно взглянул на Ганну, словно хотел угадать, почему к ней так льнут: и Евхим цепляется, и Василь сохнет по ней. Зайчик и тот не пройдет мимо, чтоб не пошутить. Хадоська почему-то надулась. Столько беспокойства доставляет одна Чернушка!

"Перевести надо, куда-нибудь подальше. К Сороке, копать землю, что ли..." - подумал Миканор.

Он больше не забивал себе голову этим. Жил другим - великой, широкой радостью. Работа все больше спориласьуже чуть не все Курени хлопотали на гребле и возле нее.

Вскидывались и вскидывались лопаты, чавкала и чавкала жидкая грязь; с шорохом заметая торф, тянулись за людьми деревья и хворост, поскрипывали подводы со свежей землей, отрадно желтели все новые холмики, которые вскоре исчезали, превращались в ровную чистую полосу, которая все удлинялась и удлинялась.

Тут под ногами была уже не податливая топь, клятаяпереклятая, а твердый, надежный грунт, под которым чувствовалась приятная прочность бревен. Перемешанная с песком земля желтела весело, празднично...

Молодые и пожилые, мужчины и женщины, белые и крашеные холщовые сорочки, кофты, ситцевые платки - когда это было, чтобы столько людей в Куренях сошлись вместе ради одного, общего дела? Миканор видел - на другой стороне такие же фигуры, такие же рубашки и платки.

Вот если б собрать всех - и на болото. Да если бы не только из Куреней и Олешников, если бы еще из Глинищ, из Мокути, из Хвойного. Вот бы лугов наделали, вот бы земли прибавилось - сразу бы легче стало дышать. Только ведь темнота какая: ты их, как говорится, лицом в молоко тычь, все равно не верят. Будто не хотят понимать добра своего...

Солнце пригревало все сильнее, было душно, парило. Лица обливались потом, рубашки не высыхали. Всех мучила жажда. Миканору пришлось послать подводу - привезти бочку воды. Еще до того, как подвода вернулась, лесник Митя вылез из канавы и не попросил, а потребовал:

- Надо передохнуть!

Несколько голосов дружно поддержали его. За Митей начали выбираться из канав, вытирать руки, лица другие, и Миканор дал команду сделать перерыв.

Все сходились на гребле: большинство - мокрые выше пояса, с забрызганными грязью рубашками, с лицами грязными, черно-рыжими, - кто стоял, курил, кто садился на мягкую, еще не разбросанную горку песка, кто распластывался прямо на земле. Переговаривались, шутили. Зайчик будто нечаянно прильнул к Ганне, ущипнул ее за бок. Девушка сердито толкнула Зайчика, но старого шутника это только развеселило.

- Вы бы, дядько, эти штучки с какой-нибудь ровесницей своей: с теткой Сорокой, что ли!

- Охота мне - с Сорокой! С этим старым деркачом!

- Так и вы же, кажется, не молодой кавалер!

- Молодой или не молодой, а на молодое - тянет!

- Вас уже на печь тянуть должно!

- Тянет и на печь! И к девкам! Страх! - Подзадоренный общим вниманием и смешками, Зайчик снова хотел ущипнуть Ганну, но она пригрозила:

- Дядько! Толкну - так в болото полетите!

- Эге? - Зайчик ухмыльнулся, но все же отступил. - Злая, лихо на нее!

Толкнет - и правда в болоте искупаешься!

Чуть только он, кривляясь, отошел от Ганны, как к ней подошли Евхим и Ларивон. Но тут же, настороженный и строгий, подступил и Василь.

- От кумедия! - покачал головой Андрей Рудой. - Как коршуны, та-скать, вдвоем возле одной!

- Кто - вдвоем? - не понял Миканор.

- Дятлик и Глушак этот! Вдвоем, как коршуны, следовательно. Возле одной.

- Зря он крутится, Глушак... Не выйдет у него ничего!

- Это еще, та-скать, вилами на воде писано!..

Миканор только мельком взглянул на Василя и Ганну, ему не показалось это таким интересным, как Рудому. Миканор внимательно наблюдал за Прокопом, - уткнув бороду в широкую распахнутую грудь, тот медленно двигался вдоль канавы, хмуро оглядывал ее, что-то думал. Странный, звероватый человек - всегда, кажется, таит что-то недоброе. А сам вроде и не злой, не вредный...

- Чего смотрите? - не выдержал Миканор.

Лесун скрыл глазки под густой чернотой бровей.

- Так... Ничего...

- Смотрит, не лучше ли на канаву перебраться! - поддел Зайчик. - Работа там - завидки берут!

- Чтоб ее руки не знали, работу такую! - выругался Вроде Игнат, сидевший на горке земли. - Роешься в грязи, будто черт лозовой...

- Лето, та-скать, не зима. И в болоте, следовательно, не так, как зимой. Тепло, мягко, - хотел пошутить Рудой.

- Ты вот покопайся в этой мякоти!

- А зачем ему! Ему и тут неплохо!

- Я там работаю, куда, следовательно, поставлен! - не сдавался Андрей.

- Завтра и иди! А я вроде на твое место!

- Правильно! По очереди!..

- Но и вы - наработались! - загорелся Миканор. - Только, можно сказать, влезли в болото, намочили постолы...

- А ты ж и того не попробовал!..

- Почему он не остался там - и дураку ясно! - вступился за Миканора Хоня.

Хоне никто не возразил, и Миканор почувствовал, что человек сказал обидное потому, что его самого обидели. "Не надо было так бросаться, мягче надо было", - упрекнул себя Миканор. Он заговорил, будто оправдываясь:

- Конечно, не секрет - в трясине не сладко! Никто не скажет, что рай! Так разве ж мы не в трясине этой изо дня в день!

- То-то и оно! И без того осточертело! - Игнат добавил: - Гребля эта нам - вроде белая булка, когда и черного хлеба не видишь!

- Как кто, а я так и от этой беды - от белой булки не отказался б, раз уж нет хлеба! - весело сказал Хоня, его поддержали дружным смехом, Когда перестали смеяться, он проговорил задумчиво, серьезно: - Коленей не намочив, видно, ничего не добудешь! Ни булки, ни хлеба черного!

- Это правда! Никто в рот не положит! - поддержал Алеша Губатый.

- Все-таки, грец его, кое-что сделали уже. - Чернушка смотрел на желтеющую полоску гребли. - Немного побыли, а уже сказать - видно кое-что!

- Не очень вроде и видно. Это - как горсть скошенной травы на большом лугу...

- Работы - не секрет - много, - согласился Миканор. - А только ведь не пустая она, на пользу - и людям, и себе!

Вот что, по-моему, главное...

- Потом, конечно, ничего не скажешь, - радоваться будем! Лишь бы вот осилить все! - Алеша Губатый озабоченно задымил цигаркой.

- В том-то и соль вся - чтоб осилить. А потом - потом, конечно, - имея свою греблю - хорошо будет!

- Осилим! - Хоня разлегся на горке песку, потянулся.

Щурясь от солнца, сказал весело: - Это только начинать страшно! - На измазанном торфом лице1 зубы блеснули ослепительно ярко.

- Все выполним, если людей сорганизуем! Надо, Миканор Даметович, записать всех, которые не явились, и, таскать, заставить в обязательном порядке!

- Это правильно! - пробубнил Прокоп Лесун. - Чтоб все работали!

Миканор пообещал, что сегодня же с Грибком, как с членом сельсовета, обязательно обойдет людей, которые не вышли на работу, и узнает, почему их не было, и если надо будет - передаст фамилии в сельсовет.

- Как это в других деревнях в коммуны вступили! - подумал вслух Хоня, все еще щурившийся на солнце. - И трудятся, и живут вместе, дружно, не грызут один другого!

- Всякое, видно, и там, Харитонко, бывает, - сказал Зайчик. - Разве там не люди?

- Люди-то люди. Да в чем-то, может, и не такие...

- Там, та-скать, как семья, которая дружно живет! - начал пояснять Андрей Рудой. - Все, следовательно, как братья, дружные!..

Миканор перебил его:

- Там главное - не секрет - честно работают и честно живут друг с другом. На сознательности всё!

- Я ж и говорю - как дружная семья! - Андрей, державший папиросу деликатно, кончиками пальцев, картинно, тоненькой струйкой выпустил дымок из ноздрей, сказал философски-поучительно: - В болоте, среди лесов пропадаем. Та-скать, как звери какие. Вот и дикость оттого, следовательно!..

- Это правда, грец его, как волки живем. Только и разницы - что у волка берлога...

- А у тебя - хоромы?

- Горе все людское, нехватки, - вздохнул Грибок. - С горя люди кривят душой один перед другим, съесть один другого готовы...

- А по-моему, от тесноты все! - Чувствовалось, что Хоня убежден в этом до конца. - Куда ни кинься - лес, песок, болота. Развернуться, дохнуть негде!

- Житуха, мать его...

- Житуха-то оно конечно, да и сами - виноваты!

Курили, молча думали каждый о своем, кое-кто дремал.

Зайчик первым разбил задумчивое молчание:

- Это ж, кажется, никогда еще не было, чтоб столько народу собиралось на какую-нибудь работу вместе! Как в Юровичи на хороший базар, деточки!

- Правду говорили - голова этот Апейка! А олешницких - на подмогу!

- В этом, грец его, вся штука, чтоб народ поднять! А как народ поднимется, так все сделает!

- Вот же, если б можно было то, о чем Миканор на собрании говорил, - с юношеским увлечением заговорил Алеша. - Чтоб осушить болота. Да жито, и овес, и все другое посеять! Это ж земли было б сколько!

- Сказал! Возьми ее!

Вместо Алеши ответил Хоня:

- Берут же некоторые!

Люди не очень спорили - сказывались жара и усталость.

Миканора и самого клонило в сон, и он подумал, не к дождю ли эта сонливость; но небо было чистое, с редкими белыми облаками, которые, казалось, тоже дремали в неподвижной горячей выси.

Не очень думалось в знойной истоме, но и сквозь нее Миканор ощущал: настроение у людей изменилось, будто и сами люди стали другими. Будто снялись со стоянки, двинулись - и вот идут, идут, и, хотя почернели от грязи, хотя изнывают от зноя, дорога уже не кажется такой немилой, не пугает их. Любопытная даже дорога, - влечет, бодрит, веселит людей, зовет посмотреть, что там на ней дальше...

"И наши куреневцы - не хуже других, - медленно плыли мысли у Миканора. - И с нашими можно рабртать... Только бы поднять да повести. А так они пойдут... Люди как люди... Ничего, мы еще покажем с этими людьми!.."

Он весело стряхнул сонливость, вскочил на ноги, - Так, может, передохнули уже?

- Передохнули, - встал и Чернушка. - Можно ехать.

За ним начали подниматься и остальные.

Почти две недели день в день собирались куреневцы на гребле. Копали канавы, таскали хворост, возили, разбрасывали землю. В конце второй недели гребля измерялась уже не десятком-другим шагов: без малого на версту, среди болотного ольшаника, березняка, сизых зарослей лозняка, напрямую пролегла желтоватая твердая полоса, по которой так легко, так радостно было и идти и ехать.

Дни эти были чуть ли не самыми хлопотливыми - и, может, самыми счастливыми - в жизни Миканора. Еще бы недельку-две - и оба конца гребли могли б сойтись, - они были как две руки, что вот-вот должны были соединиться. Но именно в это время жизнь на гребле стала быстро замирать.

Что ни день рабочее напряжение спадало и спадало, все меньше и меньше приходило людей на греблю. Люди жили другими заботами.

И как ни жалел Миканор, этого никак нельзя было изменить: наступал сенокос. А там не за горами было и жниво: значит, замирала работа на гребле не на день, не на два - надолго.

Замирала, и ничего нельзя было поделать, - надо было и самому идти косить. Косить и ждать, когда снова можно выкроить время для гребли, долго ждать. До поздней осени, до зимы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Шел август. Дни стояли знойные, небо казалось удивительно высоким, безграничным, солнце сверкало искристым кругом. Трава на влажных опушках, заросли кустарников на подсохших приболотьях, осины возле цагельни буйно зеленели, были в самом расцвете. Опушки, полянки полны были неугомонным озабоченным гулом, звоном бесчисленного множества мелких насельников хорошо прогретой земли. Звон этот и многоголосый птичий щебет в щедрых, пронизанных солнцем зарослях переплетенных ветвей и листвы воспринимались тут чудесной августовской песней.

Поле жило уже иным настроением, наводило тихую, щемящую грусть. Грусть вызывало не только то, что нивы пустели, что во всем чувствовалось недоброе, гибельное дыхание приближающейся осени. Признаки увядания там и тут заметно пробивались и в лесу. Чахлые редкие суслоны, недружно встававшие под печальные, похожие на тихое причитание, песни жней, были как странные приметы призрачности человеческих надежд. Сиротливые суслоны эти как бы говорили: вот все, на большее не надейтесь, большего не будет, это все, чем могла отплатить за труд скупая на отдачу здешняя земля...

Пела, дожиная полоску, и Ганна, которой время от времени помогала, подтягивала мачеха.

- Да перестаньте вы, - не выдержал Чернушка. - Как на похороны собрались!..

- А не нравится, так не слушал бы, - ответила, вытирая с горячего лица пот, мачеха. - Денег не просим же!..

- Денег... Да если бы деньги были, то не пожалел бы, заплатил, чтоб не выли, помолчали... И так тошно, а тут - как на похоронах!..

Видя, что мачеха перестала жать, Ганна положила горсть бледных, чахлых стеблей на развернутое перевясло и тоже выпрямилась. Минуту стояла так, прямая, неподвижная, в выцветшем платье, с подоткнутым фартуком, с платочком, козырьком надвинутым на брови, - ждала, когда .перестанет ныть, отойдет одеревеневшая спина. Стояла, ничего не видела, ни о чем не думала, жила тихой радостью: можно немного передохнуть. Потом, когда села на сноп, почувствовала, как щемит уколотая на стерне нога возле щиколотки, выпрямила ее, смуглую, до черноты загорелую, расписанную до колен беловатыми царапинами с запекшимися пятнами крови, послюнявила палец и приложила к ранке. Посмотрела на руки - они тоже были черные, с такими же царапинами и следами укусов слепней.

В голове еще стоял шорох ржаных стеблей, мерное жиканье серпа. Устало щурясь от слепящего солнца, она перевела взгляд на поле: будто впервые заметила, как пусто стало вокруг в последние дни. Торчат редкие суслоны, кое-где виднеются подводы. На одни укладываются снопы, другие, переваливаясь с боку на бок, как желтые жуки, тянутся к Куреням.

Немало полос уже сжато, но местами рожь еще млеет под солнцем маленькими и большими островками. На каждой полосе, где стоят суслоны или еще осталась рожь, суетятся люди: парни, девушки, женщины, мужики, дети; сереют, белеют рубашки, платки - все Курени, кажется, перебрались в поле. У кого дети малые, те приехали с люльками.

Вон Хадора подошла к люльке, что висит на составленных колышках, взяла младенца, расстегнула кофту и, не садясь, прислонила ребенка к груди...

Корчи налаживают воз. Евхим цепляет веревку за рубель.

Хадоська жнет рядом с отцом и матерью. Скоро уже кончат - стараются, с самого утра идут не разгибаясь, торопятся. Им нынче повезло: рожь у них не такая плохая, как у других, будет что молотить.

А у Дятликов, у ее Василя, рожь тоже никудышная, суслонов столько и такие, что и смотреть горько. Как и у них, Чернушков...

Василь уже приближается к краю полоски. Жнут вдвоем, мать с сыном. Жнет и не оглянется, согнулся, уставился в землю, видит только стебли ржи да перевясла - хоть бы раз кинул глазом на неет Ганну. Так нет же...

"Неужто так и не обернется, не глянет?" - уже ревниво думает Ганна, не сердито, а скорее ласково, с любопытством, и не сводит глаз с Василя. Ну, если не оглянется, не посмотрит в ее сторону, пусть добра не ждет... Ганна уже думает над тем, как отомстить ему за такое невнимание, но в этот момент Василь, связав сноп, как бы почувствовал ее угрозу - взглянул на нее.

Ага, испугался! Не хочет, значит, чтобы сердилась!.. Ганна с любопытством наблюдает - Василь не только оглянулся, а стоит, о чем-то думает, как на распутье. Положил серп, шаркая ногами по стерне, с улыбкой, и радостной и, как всегда перед ее отцом, виновато-смущенной, идет к ним.

Василева мать тоже перестала жать, смотрит вслед сыну...

Такой вроде стыдливый, замкнутый, а сколько гонору, сколько строгости в нем! Ганне вспомнилось, как хмуро глядел Василь на нее зимой, когда впервые встретились наедине - два дня спустя после собрания в Хадоськиной хате. Как ревновал, чудак, к Корчу! И хоть бы слово сказал, стоял, опустив упрямо-жесткие глаза, ковырял лаптем снег. Только губы от обиды кривились, дрожали... О чем она тогда говорила? .. Помнится только, что сначала было неловко, чувствовала себя вроде виноватой перед ним, а потом неожиданно стало смешно. Еле удержалась, чтобы не засмеяться: боялась, что разозлится, уйдет от нее!..

Недаром хотелось смеяться: с того времени сколько вечеров, ночей были вместе, грелись в морозы, вьюги, прислонившись к углу ее хаты. А весной голодно было, кору в муку подмешивали. Другим свет не мил, казалось, до любви ли они ни одного вечера не тут, - но они ни одного вечера не были друг без друга!..

Лишь Корч порой прибьется, пристанет, нагонит хмарь на лицо Василя, но Ганна уже умеет разгонять его печаль. Не уговорами, а шутками, насмешливая улыбка сразу смягчает подозрительность Василя.

Вот и теперь Ганна поймала взгляд Евхима - на минуту перестал увязывать воз, смотрит, как Василь подходит к ней, как встретятся. До чего же упрям этот Корч! Словно прилип1 Чем больше гонишь его, тем, кажется, больше липнет. Да еще злится - правда, не показывает- этого, улыбочкой прикрывает злость. Но Ганна все чувствует: думал, каждая, только глянет он, растает сразу, а тут вдруг - дуля. Ну, теперь, может, отвяжется, попробовал, обжегся... Недаром же к лесниковой дочке заглядывать стал.

- Что это вы, дядько, сидите? - спросил Василь, лишь бы сказать что-нибудь. - Самая пора работать, а вы - как в праздник.

- Так и ты, кажется, не работаешь?

- А я - глядя на вас!..

- И что ты, грец его, нашел во мне, что все глядишь да глядишь? - как бы пошутил отец, но сказал это серьезно, угрюмо. - Понравился я тебе, что ли?

- А то нет, думаете? - Василь подмигнул Ганне, и они засмеялись.

- Поженить бы их! - подошла Василева мать. - А то, прямо сказать, не днюет, не ночует дома. Исхудал - одни скулы торчат.

- Мамо, что это вы нас все жените? Только подойдете - поженить да поженить!..

- Поженить? Можно и поженить! - сказал Чернушка. - Да ты ведь не отдашь Василя в примаки? - Он взглянул на мать хитро, но все с той же угрюмостью.

- А зачем в примаки? Или у меня хата полна детей?

- Полна не полна, а и мне без Ганны нельзя. Без Ганны я как без рук...

- Так разве ж далеко уйдет? - спорит не в шутку мать. - Если понадобится, так она ж тут как тут. Сделает вам все, что надо!

- Это, как тот сказал, покуда: кось, кось - да в оглобли. - Чернушка не дал возразить Василевой матери, проговорил хмуро: - Есть что они будут? И что мы будем? Ей не то что замуж идти, как бы с торбой ходить не пришлось!

- Что ты говоришь, соседко! Переживем как-нибудь.

Перегорюем, быть того не может. Привычные...

- Это такая привычка, что сдохнуть недолго... И когда все это кончится! Думаешь: вот-вот взобьешься на хлеб, жилы рвешь - и на тебе! - Чернушка плюнул.

- Если б всем земли поровну, одинаковой, то могли б и перебиться. А то ведь у одного густо, а у другого пусто, - отозвалась мачеха. - Советская власть называется...

- Переделить землю обещали, а что-то и носу не показывают...

- А кто тебе будет переделять? - ответил Василю Чернушка. - Власть что? Она дает закон, а закон - как дышло... Закон люди примеряют... Ежели люди как люди, то и закон - как закон. А будет каждый молчать да сидеть сложа руки, то и власть не поможет!

- Так зачем же кричать без толку?

- Зачем без толку? Надо с толком!

- А где ж тот толк?

- Жаловаться надо в волость! У других переделили землю и переделяют, а у нас - ни слуху ни духу! Жаловаться надо. Пускай приезжают! В том году бандиты напугали, а теперь же, слава богу, тихо!

- Говорят, в Мокути были опять.

- Говорят, говорят! Брехни всякой много!.. - Чернушка вдруг сказал непримиримо: - И что за земли тут: то болото, грязюка такая, что конца-краю не видно, то такой песок, что на нем у самого черта ничего не вырастет! Проклятое какоето место!

- Не нравится, так ехал бы на Украину свою хваленую! - не выдержала, ревниво сказала мачеха. - Никто не держит!

- Не держит... Если б не держало!.. - Он промолвил задумчиво, загадочно: - Болото, как ухватит за ногу, засосет, затянет всего. Душу затянет...

- Кто ж тебя держит? Кто?

- Может - кто, а может и - что!.. Тут нутром понимать надо... Не маленькая...

- Не маленькая, а не знаю. "Если б не держало!" Ну, кто тебя держит?

- Ты! - проговорил Чернушка таким тоном, в котором почти не улавливалась шутка. - Как же я с тобой отправлюсь в такую дальнюю дорогу? А бросить - смелости не хватает. Там же другой такой, может, не найдешь!..

- Ну, так и молчал бы, не вякал попусту, - как старшая, более разумная, сказала мачеха.

Василь перехватил заговорщический Ганнин взгляд - вот видишь, какие у нас разговоры бывают, - попробовал разогнать недоброе молчание:

- Всюду, говорят, хорошо, где нас нет... Ничего! Перебьемся как-нибудь. А там - зимой - в лес, на заготовки. Глядишь, и заведется копейка. А если надо будет еще, то и на сплав весной можно...

- Сплавщикам, говорят, платят хорошо.

- Говорят... - обычно добродушный Чернушка сегодня был явно не в духе, и, чтобы не ввязываться в ненужные споры, ему никто не стал перечить.

Помолчали немного для приличия и стали расходиться

Только Чернушка еще сидел некоторое время понурившись, думал о чем-то своем - о ржи, может, или о почти забытой Черниговщине, или о жене, которая не понимает, что его тут держит. А может, об обиженной богом земле этой, которая спасла в голодный год, навсегда завладела его душой.

Земля, земля - бескрайние разливы гнилой топи в низинах, зыбучие песчаные волны на взгорьях. Яркая, щедрая и золотая с виду, обманчивая, неласковая к детям своим красавица, - сколько августов видишь ты эти редкие бедные суслоны на своих полосах, слушаешь страшные мысли куреневских жней и жнецов!

Сколько августов еще будешь слушать?..

2

Шагая рядом с возом, который глубоко вминал старую пашню и жнивье, кряхтел, качался из стороны в сторону, Евхим все время следил за ним: то поддерживал рукой, то подпирал плечом. Только выбравшись на дорогу, на наезженные колеи, отступил от воза, пошел спокойнее.

Когда телега подъехала к Чернушковой полосе, Евхим искоса взглянул туда, где сидели, разговаривали о чем-то Чернушки и Дятлы, подумал: "Ишь, слетаются!.. Будто свояки! .."

Телега жевала колесами песок и пыль дороги, шастала хорошо смазанной осью, конь скрипел гужами, а Евхим будто не видел ничего, не слышал, встревоженно думал - уже который раз - о своей досаде-болезни.

Кто бы мог подумать, что так обернется. Считал сначала - глупость, мелочь, поиграю, мол, с ней, сгоню охоту и брошу. И сначала ведь все шло так, как хотел: будто склоняться к нему стала. Когда вернулся из тюрьмы Дятлик, думал: пускай посмотрит, недотепа, позавидует ему, Евхиму, что отбил любимую: Евхим был уверен, что Ганна - не глупая ведь, видит, кто он и кто Дятлик, - отдаст предпочтение ему, Евхиму, самому видному, самому умному в Куренях парню Он тогда порой даже думал с опаской: не прилипла бы слишком, не связала по рукам...

И вот - на тебе. Евхим до сих пор никак не успокоится:

чуть увидела Дятлика - опять качнулась к этому неуклюжему голяку! От него, от Евхима! Это показалось таким нелепым, таким бессмысленным, что вначале Евхим не поверил, что все это - крепко, надолго: мало ли какая глупость может влезть вдруг в девичью голову, пройдет день-другой одумается. Но Гаина не передумала. Тогда Евхим не выдержал, явно поступаясь мужским достоинством, сам пошел к ней, попробовал перехватить, вернуть. И так подступал, и этак, чего только не наговорил, провожая домой, удерживая силой возле крыльца, - хоть бы чуточку изменилась. Возле крыльца, как дойдут, у нее только и заботы - поскорее нырнуть в сени, зевает, спать торопится... Ни разу обнять не позволила!..

Самое обидное - видит все, понимает, да еще подсмеивается, играет с Евхимом как кошка с мышью! Вроде и не гонит совсем, вроде надежду подает: ходи, дурень Евхим, волочись за ней, завидуй, как она к Дятлику клонится.

Нет, Евхим еще не утратил гордости - ходил-ходил за ней, злился и наконец решил: все, конец этой глупой истории, этому издевательству, раз и навсегда. Как решил, так и сделал - вырвал из сердца, из памяти, будто и не знал никогда такой...

К счастью, подвернулась лесникова дочка. Веселая, говорливая, привлекательная девушка как с неба свалилась вместе с отцом, лесником новым. Правда, свалилась немного далековато - верст пять с гаком в один конец, но что Евхиму пять верст! Была бы охота мерить их, - а охота эта тогда переполняла его: как ошалелый летел лесом, болотной тропкой к Верочке

Верочка была совсем другая. Правда, не бросалась радостно навстречу, казалась равнодушной, но Евхим видел: нравится ей За лесниковой усадьбой чудесно пахнул смолой в знойные дни бор; в бору, без отца и матери, которые внимательно приглядывались к Евхиму, Верочка как-то особенно розовела и почему-то вздыхала, вздыхала. Когда Евхим прижал ее к сосне, обнял, она не оттолкнула - синие глаза Верочки потемнели, как вода перед бурей, губы стали горячими...

Казалось, все переменилось. Нет больше хворобы этой - Ганны, есть Верочка, одна - добрая, ласковая, довольная им.

И вдруг оказалось, что все это обман - ничто не изменилось.

Хвороба как была, так и осталась. И все это открылось внезапно, мгновенно, в погожее, ясное утро.

Сколько раз вспоминалось Евхиму это утро, эта встреча...

Выпустив из-под фуражки с блестящим козырьком залихватский чуб, шел Евхим по улице. Шел к Верочке. Не глядел ни на кого, руки держал в карманах синих форсистых галифе, папироска горделиво торчала в искривленных губах, нес на козырьке, на глянце щеголеватых, гармошкой, хромовых сапог, единственных в Куренях, слепящий блеск солнца - будто сам сверкал. Шел - первый жених на деревне. Сияла залитая праздничным солнцем улица, сияла и душа, полная чувством молодости, красоты своей, силы. Приятно было сознавать, что близка встреча на крыльце лесниковой хаты, горячий бор, Верочка, которая розовеет и вздыхает...

И вдруг все исчезло. Мигом. Как и не было ничего: и беззаботно-сладкого ожидания встречи, и лесниковой дочки, и горделивой силы. И хоть было бы отчего: увидел только - на дороге стоит Ганна, тоже по-праздничному веселая, в праздничной ситцевой кофте с цветочками. Стоит, щуря глаза от солнца, лузгает семечки. Кого-то, видно, ждет.

- Добрый день! - поздоровалась с улыбочкой игривой и лукавой, всегда удивительно задевавшей его.

Евхим, будто незнакомой, безразлично ответил, намереваясь пройти мимо.

- Куда это такой... начищенный?

Евхим хотел срезать ее:

- Да, видно, не к тебе!

- Угу! Я так и думала! - Она задорно засмеялась. - Гляди ты, все равно как сговорились! И я не тебя жду!..

К лесниковой? - притворно ласково поинтересовалась она.

- Может, и к ней. А тебя что, зависть берет?

- Ну да... Такой кавалер... Только - глаза у нее, говорят, в разные стороны смотрят. Правда?

Евхим бросил на нее быстрый презрительный взгляд и увидел - она довольно смеялась: доняла, разозлила! Не успел Евхим сказать что-нибудь такое, чтобы она прикусила язык, навсегда -закаялась смеяться над ним, как Ганна, оглянувшись, весело ойкнула, ловко и легко убежала прочь.

На улице появился Дятлик.

Евхим плюнул и, будто ничего не случилось, пошел своей дорогой. Шел, казалось, как и прежде, весело и беззаботно, все так же посасывал тоненькую папиросу, думал, что эта ее болтовня - пустяк и сама она для него ничто теперь. И все же, подходя к кладбищу, не выдержал, оглянулся: она стояла с Дятликом и смеялась. Над чем, над кем?

Зайдя за кладбище, откуда уже не было видно деревни, Евхим остановился, сел на траву. Идти к Верочке вдруг расхотелось...

"Вертихвостка языкастая! - не впервые думал Евхим, шагая рядом с возом, который тяжело колыхался и скрипел. - Ходит в тряпье, а держится, как паненка!"

Евхим подумал о том, как глупо, бессмысленно устроена жизнь: иной человек всей душой к тебе тянется, любить бы его да любить, а - не любишь, он льнет к тебе, а ты обходишь, убегаешь от него. А на другого и смотреть бы не надо, не то что быть рядом с ним, а ты и смотришь и липнешь к нему. И удивительно и обидно было вспоминать: когда Ганна была в поле, хоть и старался не глядеть в ту сторону, глаза сами собой следили за ней. Видел, как жнет, - споро, ловко, как, распрямившись, усталая, подняв руки, перевязывает платок, как идет - не спеша, но горделиво - к жбану, пьет.

Не мог глядеть равнодушно - будто обнимал ее всю: ловкие голые руки, гибкий, как у змеи, стан, все ее стройное, желанное тело. Хоть не близко была - чувствовал, как особенно, горячо начинает биться кровь, как сохнет во рту.

Надо ж было дойти до такого - из-за этой задиристой гордячки не сидится в хате, по ночам не спится. Выходишь вечером с одной мыслью - как что-то особенное - увидеть, услышать ее, и жалеешь, злишься, что она редко появляется в толпе девчат и парней. Без нее словно и вечер не вечер, и ночь не ночь. Когда ляжешь один в душной хате, сердце прямо горит, как подумаешь, что она в это время где-то с Дятликом греется...

И надо же было, чтоб так все повернулось. Если и дальше так пойдет, то на Евхима, чего доброго, пальцем показывать станут, смеяться... И она, может, первая, вместе с этим недотепой Дятликом... Нет, пусть только попробуют - она или кто другой, - увидят! . Он и так слишком долго цацкался с ней, хватит деликатничать - надо, наконец, взяться решительно, чтоб поняла, с кем шутит. Взяться так, чтобы дух у нее занялся. Крепко, по-мужски!

"Притихнет сразу. Мягче станет... Быть не может, чтобы не помягчела..." - подумал Евхим, вдруг заметив, что подъехал к своему гумну.

Степан открыл ворота, и тяжелый воз начал осторожно вжиматься в пасть гумна. Евхим шел теперь рядом с конем, глядел, как воз протискивается в ворота; на миг надвинулась темнота: воз закрыл свет, бивший со двора. Когда воз остановился посреди гумна, темнота спала - свет снова бил в ворота.

После горячего песка и дорожной пыли приятно было ощущать гладкий и твердый холодок тока, свежую, пропахшую землей и зерном прохладу гумна, которая быстро сушила пот на теле и одежде.

Евхим размотал веревки на возу, бросил их на ток, снял рубель и стал вилами подавать снопы Степану на скирду, что высоко поднималась в засторонке. Снопы лежали ровными рядами уже до половины стрехи, а еще не все было свезено. Евхим с радостью подумал, что поле возле цагельни и в этот год не подвело, уродило всем Куреням на зависть.

"Половину в продажу пустить можно... В этот год, видно, в цене рожь будет - даже в Олешниках не очень уродило...

Если ловко продать, то разжиться можно неплохо! Коня в Юровичах купить на зависть всем можно, телку и еще на лес отложить... Ведь что ни говори, а строиться придется...

Если жениться, то и строиться, не иначе... На свою волю, на свое хозяйство, что б там ни было!.."

А жениться - пора! Хватит, поволочился, погулял - не до седых же волос жеребцом бегать... Может, тогда и зараза эта - Ганна - из головы выйдет... Выйдет, конечно, - в пустом поле всякое лихо растет!..

Когда ехали со Степаном назад, под частый стук грядок Евхим представил, как приедет с женой, молодой, богатой, которую он привезет откуда-то, может, из самых Юровичей, потому что в Куренях под пару ему девушки, конечно, нет, - как поведет ее на крыльцо, под завистливые взгляды куреневских невест... "И чтоб она была при этом, видела мою радость, мою победу!" - снова вспомнил Евхим Ганну.

Но радости он и тут не почувствовал, - что-то не было желания вводить в хату эту неизвестную ему жену. Не радость, а печаль какая-то ложилась на душу, сожаление, словно с этой свадьбой не приобретал, а терял что-то. Как ни хотел, не мог представить свою будущую жену, слышал, видел одну Ганну...

Течение мыслей сразу оборвалось, когда конь вынес подводу к повороту дороги, за которым можно было увидеть Чернушкову полосу. Евхим нетерпеливо, с волнением глялул - как там Ганна, все еще с Дятликом?

Дятлика уже не было на Чернушковой полосе, а Чернушки жали. Евхим увидел, что Ганна вяжет сноп, - и успокоился.

3

Укладывая снопы на воз, Евхим заметил: Ганна отошла от своих и межой направилась к лесу.

"Одна!.. Куда она? - мелькнула мысль. - По малину, что ли?.."

Евхим с минуту следил за ней, как бы ждал разгадки.

Его охватило волнение.

- Ты что? Ослеп? Не видишь? - крикнул Евхиму старый Корч, держа на вилах сноп.

Евхим спохватился, но мысль о том, куда пошла Ганна, уже не оставляла его. Стараясь подхватывать снопы вовремя, Евхим, когда старик отворачивался, чтобы взять сноп, проследил, куда пошла Ганна, - думал, как бы скорее уложить воз и отвязаться от отца, вырваться туда, вслед за нею.

- Ну, хватит! - наконец сказал старый Глушак, и Евхим, подцепив рубель, который ему подал Степан, радостно соскочил на стерню, торопливо стал увязывать воз.

- Еще разок! Еще!.. Г-гах! - командовал Евхим Степану, натягивая веревку так, что горели руки. Дернув веревку в последний раз, Евхим, чтобы не развязалась, несколько раз ловко обмотал конец ее на вытертом до блеска рубеле, хлопнул, брата по плечу. - До самого Мозыря везти можно!..

Он тут же напустил на себя вид покорности и послушания, настороженно взглянул на отца.

- Орешник высмотрел хороший... Аккурат на обручи... - Евхим слышал, как мать утром просила старика набить новые обручи на бочку.

- Орешник! Нашел время... - пробурчал старик.

- Время не время, да, ненароком, срубят!.. Хорошие очень!..

Старик промолчал, и Евхим понял: хитрость удалась! Можно пойти!

- Бери вожжи, - сказал он Степану все с тем же видом покорного послушания, будто передавал отцов приказ. - Не отвыкай от науки мужицкой, - на всякий случай напомнил он брату постоянный совет отца.

Старик не отозвался на хитрость сына.

- Чтоб не шлялся там очень! Вернешься, огляди тут всё, - может, колосья где остались, подбери!

- Ладно...

Евхим подождал, пока отец приказал ехать, - упершись сзади, нажал на снопы, а когда воз, крякнув, качнулся и тронулся, еще несколько шагов прошел вслед, помогая плечом.

Отстав, Евхим бросил на отца вороватый взгляд и, еле сдерживая нетерпение, быстро пошел к лесу. Шел он не прямо туда, где скрылась Ганна, а ближе к своей полосе, остерегаясь слишком любопытных глаз: думал подобраться к Ганне незаметно, лесом.

Чем ближе подходил к лесу, тем сильнее становились горячее волнение, беспокойство и нетерпение, подгонявшие его - скорее, скорее! У него едва хватило выдержки, чтоб не побежать. Скорее, пока не ушла далеко, не скрылась в зарослях: зайдет, заберется в гущу - век не найдешь!.. Как только добрался до леса, порывисто нырнул в желанную тень: наконец-то можно побежать, не бояться недобрых глаз.

Хотел сразу броситься в заросли - и вдруг отшатнулся, будто наткнулся на дерево: навстречу - так не вовремя - выскочила Хадоська.

- Евхимко! - бросилась Хадоська к нему. Это было так неожиданно и некстати, что Евхим растерялся.

- А-а!.. Ты... ты чего тут?

- Так, зашла вот! Захотелось, сама не знаю почему! Вот и зашла! Как сердце чуяло!.. - Она говорила радостно, но Евхиму слышалась в ее голосе какая-то затаенная печаль. И правда, она сразу пожаловалась: - Я уже скучать начала!

Гублл Хадоськи виновато скривились. С этой печальной, странно застывшей улыбкой она ступила к Евхиму, хотела, видно, прильнуть к нему, но Евхим отшатнулся, повел глазами в стороны.

- Т-ты чего? Людей не стыдно?

- А чего мне люди!.. - ответила она вдруг с отчаянием и какой-то решимостью, насторожившей его.

- Если тебе все равно, то мне - не все равно!..

Евхим заметил, что лицо ее стало бледным, нездоровым, глаза запали, щеки обвисли, - будто не девушка, яблоко наливное, а чахлая падалица. И вся она - как он до сих пор не видел? - была какая-то сморщенная, словно безнадежно больная, без кровинки в лице - непривлекательная, неприятная, даже противная.

Зачем он связался с нею, позволил ходить с ним, липнуть?

Ну, что было тогда в соломе, то было, горевать нечего. Но зачем он потом возился с ней, платил за редкие минуты наслаждения таким большим терпением, выслушивал ее бесконечные страхи, упреки, напоминания, утешал... Вместо того чтобы °сразу отрезать! Видел же, как липнет!.. Так нет же, потом надо было еще в амбар привести ночью! Хорошо, что не видел никто!.. Дурень, дурень!..

- Не ходи за мной! - сказал Евхим строго. - Хватит!

- А разве я хожу?

- И так бабы языки чешут!..

- И никто не чешет!.. Выдумываешь ты!.. Кажется тебе!

Никто ничего не говорит!

- Не ходи!

Давно бы, кажется, пора понять, что не пара ему, что кончено все, - так нет же, бегает, как собака! И глядит, как собака!

- Забудь!

Он хотел идти дальше, но она схватила его за руку, испуганно крикнула:

- Евхимко-о!

- Отойди, сказал!

Евхим хотел отвести руку, она не пустила. Схватила другой за пиджак.

- Евхимко, я... я... - Хадоська захлебывалась от слез.

- Пусти!

- Евхимко! Я... Я - тяжелая!

Как ни решительно был настроен Евхим, он вдруг обмяк.

- Что?

Евхим посмотрел на нее, понял: говорит правду. Глаза, покрасневшие от слез, искривленный болью рот, мокрые, дрожащие, как студень, щеки - все говорило о большой беде.

Она вся корчилась, дрожала от горя, от муки. Вот, значит, почему у нее такой больной вид!

Добегался, доигрался! Докрутился так, что дальше некуда! Как и выкрутиться - неизвестно! Хорошо, что никто не видел, как в амбар ходили! Увидят, все увидят!.. Не отстал вовремя, дурень!

Как же теперь быть? Что делать?

- Нагуляла, значит?.. Теперь виноватых ищешь?

- Евхимко! - застонала Хадоська. - Побойся бога!

Разве ж я еще с кем, кроме тебя? ..

- А кто знает! Только - от меня не могло!

- Евхимко!

Но Евхим уже не хотел слушать. Пройдя несколько шагов, он, однако, вскоре остановился, вернулся, - она лежала, уткнув голову в траву, захлебываясь от отчаяния, - проговорил мягче:

- Вот что! Возьмись за ум, если не хочешь, чтоб люди смеялись! - Он подождал, пока Хадоська утихнет, но понял, что не дождется, оглянулся, сказал нетерпеливо: - В Глинищах есть знахарка...

Хадоська, похоже, и слушать не хотела его совета. Вот и желай ей добра, попробуй помочь этой плаксе! Все же со злостью договорил:

- Она это моментом!.. Выкинет!.. Слышишь? .

Хадоська в ответ только простонала. Евхим постоял немного, потом, как-бы увидев, что возиться с ней дальше бесполезно, пошел своей дорогой. "Вот черт, - думал он, продираясь сквозь кустарник. - Надо ж, чтоб так стряслось! Было бы что особенное, любовь там какая или что. Хоть бы сох, как по этой, по Ганне! Так нет же - баловство одно... А теперь вот думай! Жди, чем кончится!.."

Настроение было теперь совсем не такое, как до встречи с Хадоськой, испорчено было настроение, - Евхим вскоре остановился в зарослях, задумался: идти или не идти искать Ганну? Словно и не было недавнего нетерпения и легкости, - мелькнула беспокойная мысль: "Не расплакалась бы эта плакса перед Ганной.. Они ж как-никак подружки..."

Но думал, тревожился Евхим недолго. Хадоська - одно, а Ганна - совсем другое. Что ж ему теперь - и глядеть ли на кого нельзя? Монахом стать в молодые свои годы? Оттого, что какая-то дуреха к нему прилипла?

И вообще, разве это мужское дело - за девку думать?

Сама нагуляла, сама пусть и думает, как сбыть!..

Евхим полез дальше сквозь заросли, оглянулся, прислушался: где она, неотвязчивая Чернушка?

4

Ганна, увидев Евхима, не удивилась, не испугалась - взглянула безразлично и снова стала искать малину. Кусты были темные, густые - она разводила листву, срывала ягоду за ягодой, собирала в горсть. Евхим постоял, чувствуя в себе непонятную робость, подошел к Ганне, сказал приветливо:

- Помочь, может?

- А мне и самой не трудно! - ответила Ганна, понимая его нехитрый ход. Она даже не глянула на него - по-прежнему искала, собирала малину.

Евхим рядом с ней тоже потянулся за ягодами.

- Все-таки с помощником лучше!

- Смотря какой помощник!..

- А разве - плохой? - попробовал он пошутить.

- Хороший, значит?.. Любит ржаная каша сама себя хвалить!

- А почему бы и не похвалить себя, если другие не хвалят? Может, и есть за что?

- Уга! - только и сказала она с насмешкой.

Евхиму бросилась в глаза, под рваной ниже плеча холщовой кофтой, полоска смуглой кожи, и горло перехватила горячая ревность.

- Дятлик твой, может, лучше?

Ганна ответила спокойно:

- Как для кого.....

На загоревшей до черноты шее под темными блестящими волосами, повязанными ситцевым платочком, вился легкий, удивительно светлый пушок.

- Ни к чему все это! - проговорил он как мог весело, беззаботно.

- Что - ни к чему?

- Выдумываешь сама не знаешь что! Все равно не выкрутишься!

- От тебя?

- От меня.

- Уга! Напугал! - Ганна засмеялась, и смех этот распалил в нем упрямство.

- А что ты такое особенное? Не девка разве?

- Девка-то девка. Да и куры, говорят, не все рябые. Не одинаковые... Не одинаковые, может, и девки?.. Не все же, может, как... Хадоська?!

Евхим от неожиданности онемел. "Знает? Знает уже? Почему она вспомнила? Плакса эта рассказала?"

Надо было что-то делать, выбираться из западни. Может, она это просто так, нечаянно, сказала? Может, она не знает всего?

- Хадоська - что? - проговорил он осторожно. - Хадоська, конечно... девка... неплохая... Не прочь... Только - не по душе...

- Уже не по душе?

- А когда она была по душе? Просто липла ко мне, а обижать жалко было... Не отгонял... Пусть липнет, мне что?

Ганна взглянула на него, будто хотела увидеть - правду или неправду он говорит, но не промолвила ни слова, и Евхим успокоился: не знает.

Некоторое время рвали малину молча. Как и Ганна, он набирал полную горсть, ссыпал в кувшин, стоявший возле нее в траве. Она не хвалила его, не возражала, будто и не замечала. Иногда руки- их сталкивались, и, хотя она сразу же отнимала свои, словно прикоснувшись к чему-то неприятному, Евхим чувствовал, как в нем горячо, нетерпеливо дрожит все внутри, сохнет в горле. Она была так близко, такая влекущая, такая желанная даже в своем холщовом наряде.

Чем больше Евхим украдкой смотрел на нее, тем больше сохло в горле, труднее было снова завязать разговор.

- Ты вот - не такая... Другая!.. - выдавил он, стараясь говорить полушутя. - И что в тебе такое, чем ты меня присушила?

- Видать, что высох! Одни скулы!

- А то нет?.. Ты, видно, у глинищанской знахарки зелья такого взяла!

- Плетешь неведомо что!

- Я плету? Сказала!..

Евхим вдруг обхватил ее одной рукой за плечи, другой - за шею, горячо зашептал:

- Ганна! Ганнуля!..

Он хотел притянуть ее к себе, но Ганна уперлась локтем ему в грудь.

- Ты - чего это? Постой!

- Нет, теперь уже не проведешь! - Он попробовал улыбнуться, но улыбка вышла невеселая, кривая.

- А зачем мне обманывать? - Она поморщилась, как от боли. - Не жми!.. Дохнуть не могу!.. Чуешь?!

- Все равно - не пущу...

- Дурной ты, смотрю я, - проговорила она, тяжело дыша. - Ей-богу!.. С виду - голова, не кочан... а разума - как у ребенка.

- Занимать не стану... Хватит с меня...

Она сразу ухватилась за его слова:

- Маловато... Не вредно бы и занять... Вырос до неба, а как к девке подойти - не знаешь... Думаешь, силою все можно...

- А чего ж, если сила есть.-..

Евхим потянулся поцеловать ее, но она. откинула голову - не достать.

- "Чего, чего", - насмешливо передразнила она. - То-то и видно, что ума чересчур много...

Как ни тяжело было думать Евхиму, он заметил, что говорит она не потому, что ей хочется говорить это, что за ее словами скрывается непонятная хитрость. С толку сбить хочет, что ли?

- Ну, ну,- хватит! Поздно учить!..

- Не мешало бы! - снова подхватила она и уколола: - Видно, другие не научили?.. Хочешь, научу?..

- Зря стараешься! - сказал он тоном победителя, вовремя разгадавшего хитрость противника.

- Хочешь, скажу, как... ко мне подступиться? ..

- К тебе?

Хотя Евхиму показалось, что и тут скрывается какой-то подвох, слова эти заинтересовали его.

- Сказать? - Ганна шевельнулась, попросила: - Ты пусти, а то неловко...

- И не думай!.. Ну, так что надо, чтоб ты полюбила?

- Что? Скажу!.. - Она твердо взглянула ему в глаза. - Одно - доброта!

По-хорошему чтоб!

- А-а... А я думал черт знает что! - засмеялся Евхим.

Он сильной ладонью прижал к себе ее голову, хотел поцеловать.

- Люди!.. - ужаснулась она, будто кого-то заметив.

Но Евхим и не оглянулся:

- Ученый! Не проведешь!

Он силой поцеловал ее в щеку. В тот же момент Ганна так рванулась, что Евхим с трудом удержал ее, но все же удержал. Видя, как покраснело от напряжения и злости смуглое лицо ее, он гордо ухмыльнулся: что, попробовала потягаться со мной!..

- Пусти!.. - глянула она на Евхима горячими, полными ненависти глазами.

Когда он увидел этот взгляд, у него ослабли руки. Может, и в самом деле отпустить? Может, правда, лучше по-хорошему с ней? Но кто это в Куренях из хороших, настоящих парней уступал девчатам, делал по-ихнему? Мужчина есть мужчина... Евхим видел, как часто-часто бьется жилка у нее на шее, чувствовал ее плечи, грудь, все ее упругое, сильное, желанное тело, что столько времени неодолимо тревожило, не давало покоя ни днем ни ночью. Он столько бредил этой минутой, и вот наконец Ганна - не во сне, а наяву - в его руках!..

Нет, пусть хоть что, он не отпустит ее! Пусть знает, что такое Евхим, его объятия, может, мягче будет, уважать станет. Опьяненный ее близостью, Евхим жил теперь какой-то дикой яростью, радостным сознанием силы, власти над своей добычей...

- Пусти... Плюну!..

Что она могла еще сделать, чем оградить себя, беспомощную, перед ним? Видя, что он, как и раньше, не ослабляет рук, полная обиды, злости на свое бессилие, на его перевес, Ганна с отчаянием и ненавистью плюнула ему в лицо, прямо в хорьи глаза.

Евхим, будто его ударили, рванулся, гневно прохрипел:

- А, вот как ты!.. - Он изо всей силы яростно согнул ее, бросил на траву. Они упали вместе, - Ганна, горячо дыша, задыхаясь, пробовала вырваться из его объятий, упиралась, как могла, в грудь ему, собирая всю свою силу, старалась отбросить его. Кто бы мог подумать, что она такая сильная, эта гордая Чернушка, - распаленный злостью, ее горячей близостью, Евхим еле мог удержать ее.

Он все больше свирепел от ее близости, от борьбы с ней.

Уже ни о чем не думал, в голове был какой-то жаркий, тяжелый туман. Было одно тупое желание - не дать ей вырваться, не упустить, одолеть...

В запале борьбы, - сам не знает, как это случилось, - на миг отнял руку; почему тогда понадобилось сделать это, он и позднее понять не мог. Может, глаза застилал пот. А может, прядь врлос упала на них, не мог припомнить. Все было как в бреду. Да и как тут вспомнишь, если в следующее мгновенье произошло такое, что сразу забылось все на свете.

Он успел еще заметить, как она ловко выдернула руку из-под него, но опередить ее не смог. Не успел сообразить ничего, как нос хрустнул. От боли аж захватило дыхание.

Евхим невольно отшатнулся - боль ослепила, разламывала переносье, лоб. Торопливо, испуганно пощупал нос, - думал, переломила. Нет, нос был цел, но ведь боль, боль какая!..

Тревожно ощупывая лицо, Евхим почувствовал над губами что-то липкое шла кровь.

"Если б еще немного, искалечила бы, гадюка!" - подумал Евхим, бросая на Ганну злобный взгляд. Она была уже поодаль, сидела на корточках, держала наготове сук. Смотрела настороженно, недоступно, готовая вскочить, отбиваться, готовая на все.

Кофта от плеча до груди была разорвана, и она, перехватив Евхимов взгляд, приложила к смуглой полоске тела руку.

Едва Евхим шевельнулся, Ганна приподнялась, вскинула сук.

- Подойди только!

Евхим равнодушно сел.

- Нужна ты мне!..

Он не врал: ему и в самом деле уже не хотелось снова начинать возню с ней. Вдруг пропал всякий интерес к Ганне.

- Как собаке пятая нога, так ты мне нужна!..

- Руки чуть не переломал, боров поганый!.. Вылупил глаза и лезет! Думает, все ему можно!.. Захотелось, так поищи... а ко мне не лезь!.. Евхим и не глядя на нее почувствовал на себе угрожающий взгляд. Промолчал. - Кофту порвал всю!.. В деревню хоть не показывайся!..

- Еще немного - глаз могла бы выбить!

- Могла бы! Не лезь!..

"Чем ударила? - мелькнуло у него в голове. - Сука у нее не было, сук она потом взяла. Локтем, видно... Никогда не думал, что так можно ударить локтем... Все равно как шкворнем!.." Евхим встал, начаЛ отряхивать землю, травинки. Ганна тоже стояла, как и прежде, поодаль, все с тем же суком.

- "Не лезь"! - пренебрежительно скривился Евхим. - За версту не подходи!.. Подумаешь, королева!

- Королева не королева, а не лезь!

- Не таких видал ..

- Так и иди к тем, к лучшим! Чего лезешь?

- И пойду! По тебе, думаешь, сохнуть буду! Эге, жди, дождешься, может, на том свете!

- Вот и хорошо! Хоть раз что-то умное сказал!

Евхима, кажется, мало обрадовала эта похвала. Он пере

стал отряхиваться, вытерев кровь под носом, раздраженно сказал:

- Ну кто вы такие, Чернушки, что нос задираете? Ну что вы перед нами? Ничто, ноль, можно сказать! Голь рваная.. .

- Вот и иди к богатым! Может, и найдешь королеву!

- И пойду! Разрешенья не спрошу! В Глинищи, в Юровичи пойду, куда захочу! Такого цвету по всему свету, и не таких, как ты! Любая на богатство - как муха на огонь! Иди выбирай, была бы только охота!

Ганна не удержалась, съязвила:

- Охота, кажется, есть!

Евхим промолчал, как бы показывая, что на всякую глупость не хочет обращать внимания. И все же кончить разговор на этом ему не хотелось, пусть не смеется, не думает, что взяла верх, что он поддался ей, отступает.

- Захочу - будешь моей! Все равно не выкрутишься!

- Уга! Испугалась! - засмеялась Ганна, но сразу же умолкла, заметив, как грозно взглянул Евхим.

- Смотри! - предупредил он и пошел от нее, тяжело вминая траву.

5

Под вечер мачеха вбежала в гумно возбужденная, взлохмаченная, прямо от ворот бросила:

- Слышал?

Чернушка, подметавший ток, обернулся, спокойно спросил:

- Что?

- Что?! Спрашиваешь!.. Вся деревня гудит! Один ты не знаешь ничего! Сидишь тут, как сова слепая! ..

- Да что такое? Скажи толком!

- Что? Тебе самому знать бы надо! Да мне рассказать, - не моя дочь, твоя!.. Отец! Смотрел бы лучше, так не спрашивал бы!

- Да можешь ты сказать по-людски?

- По-людски? Ой, боже ж! Язык просто не поворачивается! - Мачеха чуть не запричитала. - Евхим Корчов - Ганну ..

- Чего плетешь?

- Плетешь? Кинь метлу да выйди на улицу, послушай!..

Кто где стоит - возле забора, у колодца, - у всех только и разговору!.. Один ты - как тетерев!

Чернушка сразу помрачнел, сгорбился.

- Когда в лес по малину ходила... - пояснила мачеха. - Видел, какая пришла?.. Кофта какая была? ..

Чернушка слушал как немой. Словно в тумане, припомнилось ему, какой странный вид был у Ганны, когда вернулась из лесу. Лицо возбужденное, глаза беспокойные, почему-то отводила их в сторону, старалась держаться поодаль.

Когда вязала сноп, руки будто не слушались, и связала плохо, он сказал ей, чтобы перевязала... И кофта, кофта была порванная, он сам видел. Правда, она сказала, что за сук нечаянно зацепилась, но - разве она не могла соврать?..

- Горечко ж, горе, - запричитала тихонько, чтобы не слышали злые люди, Чернушиха. Она, однако, тут же перешла на другой, решительный тон: - Но пусть он не радуется, Корч рыжий! Пусть не думает, что если он богаче, то ему все можно! Море ему по колено! Закается! Закается он - жива я не буду! В суд, в суд его! В тюрьму его, хряка рыжего! В тюрьму!/В Сибирь!

Тимох наконец будто очнулся:

- Где Ганна?

- Ганна? .. Пошла картошки... накопать...

Чернушка бросил в угол метлу, вышел с гумна; быстро, с несвойственной ему торопливостью, направился на загуменье - так, что мачеха едва поспевала за ним. Выйдя за гумно, он на другой стороне огорода возле самой изгороди в теплых сумерках увидел двух женщин, копавших картофель.

Ганна была не одна, рядом стояла Хадоська, но Чернушка будто и не заметил ее. "Все равно, зачем скрывать, если все Курени говорят..." Да если бы в деревне никто об этом и не знал, Чернушка все равно не остановился бы перед тем, что рядом чужой, - он не мог ждать ни минуты.

- Правда это? - грозно встал он перед дочерью, державшей картофельную ботву.

- О чем вы, тато?

- О чем? - Чернушка вдруг обмяк, жалобно скривился.

Губы его обиженно и беспомощно задрожали, - о чем?

Хотел сказать и не мог, вместо слов в горле что-то забулькало.

На помощь пришла мачеха:

- Не знаешь? Деревня вся говорит... что Евхим Корчов тебя... силою...

Ботва выпала из Ганниных рук. Она удивленно взглянула на Хадоську, вдруг мертвенно побелевшую. "Все знают! Вся деревня говорит... - проплыло в голове Ганны. - Силою! .. Но как она побелела, Хадоська!.. Силою, говорят!.."

- Неправда. Сплетни все, - наконец тихо проговорила Ганна.

Отец будто не поверил!

- Сплетни?

- Сплетни. Брешут.

Отцовы губы перестали дрожать, он стал спокойнее.

- Ну, если так...

- А кофту KTQ порвал? - не поверила мачеха.

- Кто бы ни порвал - только того не было. Брешут.

- Не было, значит?

- Брехня, говорю.

- А может, ты боишься? - не сдавалась, как бы пожалела, что все оказалось только сплетней, мачеха. - Может, он пригрозил?.. Так ты не бойся! Теперь не то, что когда-то, теперь - нарушил девку, так женись, не откручивайся!

А нет - передадим в суд. Так припаяют, что на том свете каяться будет!

- Не было, говорю!

- Не было?..

- Вот же! Что ж мне, божиться надо?

- Если не было, то не было! - ответил примирительно, с облегчением отец. Эти слова больше относились не к Ганне, а к мачехе: отец кончал неприятный разговор. - Вот тебе и "вся деревня говорит". Мало что выдумают, когда язык зачешется! .. Идем!

Он пошел по тропке к гумну уже тихо, спокойно. Мачеха брела за ним неохотно, как бы не выяснив всего...

Ганна и Хадоська некоторое время стояли молча. Ганна вспоминала разговор с отцом, с мачехой, не могла успокоиться - надо же, чтоб наговорили на нее такое! Силою!

Охота ведь людям языки чесать!.. Хотел, пробовал, да и теперь, может, свой нос щупает... И все же, хоть и не виновата была, думать, что идет, ползет по деревне такая слава о ней, было обидно. Будто грязью ни за что ни про что облили!

Она вдруг заметила, что лицо у Хадоськи очень взволнованное, несчастное, и ей стало жаль Коноплянку.

- Не было ничего. Правду сказала.

- А я думала - может... отца боишься? .. - виновато сказала Хадоська. Она выдавила: - А кто ж.., кофту порвал? ..

- Он, Корч этот...

- Все-таки... цеплялся?

- Приставал. Только - не добился ничего.

- Приставал!

Хадоська внезапно отвернулась, закрыла лицо руками, затряслась.

- Ну, чего, чего ты? Не было ж ничего... Ей-богу, не было... Ревнуешь? Вот чудачка!.. Не нужен он мне! Подумаешь, добро какое!.. Бери его себе!..

Ганна уже не знала, что сказать; Хадоська не слушала, зашлась в плаче. Со слезами она вдруг и пошла от Ганны, не разбирая дороги, спотыкаясь на картофельнике, перелезла через забор и тенью поплелась по полю. "И надо ж было вякнуть, что приставал он!" - пожалела Ганна, с тревогой следя за Хадоськой...

Стряхивая землю, обдирая картофелины с нитей-корней, она то думала о том, какая непутевая эта Хадоськина любовь, то - больше всего - о неприятной сплетне. Было или не было, а грязь этой сплетни, чувствовала она, надолго пристанет, не скоро и не все поверят, что ничего не было, что Евхим не добился своего. Попробуй докажи, что неправда, - будут гадко посмеиваться, обзывать будут, смотреть как на замаранную. Не сама замаралась, другие замарали, а грязь на тебе. И будешь с нею. И не смоешь. Кто поверит, тот поверит, а кто нет - тот нет!..

И пусть не верит, кто не хочет! Что она - жить не сможет, если о ней будут думать плохо! Не жить ей, что ли, из-за глупой сплетни? Как люди к ней, так и она к ним! Хорошо - так хорошо, а нет - так нет! У нее своя гордость есть!..

Ганна взяла лозовую корзину, забросила за плечи и твердо пошла тропинкой к гумну, к хате. Да, горевать попусту она не будет! Не будет горевать невиноватая, не дура!

А люди - как кто к ней, так и она к ним! Печалиться она не будет. Не из таких!

Все же, как она ни храбрилась, тревога не покидала ее, заставляла смотреть вперед с беспокойством, с опасливой настороженностью. Уже не так просто, как до сих пор, не легко и не беззаботно думалось о том, что если вдруг кто-то встретится, как посмотрит на нее, как она - на него? Раньше об этом она вообще не думала, а теперь, подходя к дороге за гумнами, замедлила шаг, - услышала: кто-то едет на лошади.

Издали узнала - надо же так случиться - ехал на Гузе Василь. Волнуясь, вышла на дорогу, подождала, пока не подъедет. Встречи с Василем и ждала и боялась: знала, какой ревнивый, особенно к Евхиму. И вот, свесив босые ноги, в белой рубашке, как раз ехал Василь.

Слышал он или не слышал-? А если слышал - поверил ли? Неужели мог поверить?.. "Мог, - ревнивый, недоверчивый!" - встревожила Ганну беспокойная мысль. Но вторая сразу же возразила: "Нет, не мог, не должен верить другим".

Ей - одной - верить должен! Если не поверит, не успокоит он, кто же тогда?

Видела, что и он заметил ее, забеспокоился, в первый момент от неожиданности приостановил коня. Потом строго толкнул коня в бок ногой, хмуро, не глядя на нее, стал приближаться.

Ганна насторожилась.

Когда Василь подъехал, Ганна увидела, что он не собирается останавливать коня - говорить даже не хочет! Она ступила наперерез коню, остановила.

Василь, как и прежде, не глядел на нее. Молчал. Помолчала и она, обиженная, оскорбленная.

- Слышал? - спросила наконец с вызовом.

- Слышал...

- Значит, знаешь все? ..

- Знаю... - - Поверил?

- Дыма без огня не бывает...

- Ага, значит, было?

- А может, нет? - он не спрашивал, он был уверен.

- Так ты лучше знаешь!

- Лучше не лучше. Другие видели - сказали...

- Кто - другие? Кто - видел?

- А не все ли равно? Кто видел, тот видел...

Ганна не нашлась что сказать. От обиды, от злости на него в груди жгло, мысли путались.

- Так, может, уже и не придешь? - спросила как бы с насмешкой.

Он немного помолчал.

- А чего ходить? .. Пусть другие теперь ходят!.. - Он скривился с обидой и, заметила она, с отвращением. - Богатейка!

Корчиха!..

- Дурень!!

- Конечно, дурень. Все бедные - глупые. Корч - умный!..

- Умнее! В сто, в тысячу раз!

- То-то и крутилась возле него! И докрутилась!

- Не твоя забота! Не твоя беда! А мне, может, и ничего! Я, может, и рада?!

Она обрадовалась, когда увидела; все же доняла, аж засопел от обиды. Так ему и надо!

- А то говорят, - сказал он, будто споря с кем-то: - "Может, не по своей охоте? Может, он силой?.." - Василь Хмыкнул. - Силой!

- По-хорошему, по согласию все было! - подтвердила она. И вдруг не выдержала, сказала искренне, с болью, с угрозой: - Я этого тебе не забуду! Припомню когда-нибудь!

Она отвернулась и пошла с дороги на гумнище. Василь и не взглянул на нее, ткнул босой ногой Гуза в бок, подумал со злостью: "Ишь, еще грозится: "Не забуду"! Обиделась еще!.. Сама такое выкинула, а еще обижается!.."

Он не заметил, как конь прошел загуменную дорогу, как свернул на приболотье. Вспоминал слово за словом разговор с ней, то, что говорил Зайчик Иван, заглянув к нему в гумно: "Не первый раз это! Давно уже снюхались, только что не видел никто... Еще как ты в Юровичах сидел, началось! .."

"Вот хитрая! - вспоминались Зайчиковы рассуждения. - И с ним крутила, и тебе голову дурила. Думала, видно, если не тот, так этот!.." Когда вспоминал это, сердце жгла обида: а он верил ей, верил всему, что она говорила! Говорила - поганый Корч, посмеивалась даже, а сама тем временем метила в Корча, крутила с ним. Замуж, не иначе, собиралась...

"По-хорошему, по согласию все было!" - пришли ему на память Ганнины слова, и он злобно плюнул: и с ним, с Василем, обнималась да целовалась, и с другим тоже "по-хорошему, по согласию"! И еще обижается! Еще угрожает!..

Сучка ты, настоящая сучка, не что иное!.."

Стреножив Гуза на кочковатом приболотье, Василь махнул уздечкой на коня, отогнал его немного и уже привычным спорым шагом направился в деревню, как вдруг трезвое, досадное воспоминание остановило его: спешить сегодня некуда. В другие вечера спешил он к ней.

Он постоял, подумал: лучше бы в Курени не идти совсем.

Остаться тут, на приболотье, накрыться свиткой и уснуть, забыть обо всем на свете. Он хмуро повел глазами по знакомым темным крышам, непроизвольно задержал взгляд на острых очертаниях деревьев на краю улицы - то были Чернушковы груши, - и уже не гнев, не злость, а сожаление, теплая боль легли нечаянно на душу. Боль потери. Она уже не его, она чужая. Он потерял ее. Он один, совсем один.

"Ну и пусть! - как бы возразил он себе, своему сожалению.-Есть о чем горевать! Кто она мне такая? Погулял, постоял возле хаты ее - и все. Мало ли с кем постоять можно - девок в деревне вон сколько!

Все равно никакого толку не было б от этого стояния.. t Не пара она мне все равно. Только и добра того, что красива, - но разве из-за той красоты жить будешь лучше, станешь богаче!.. Есть о чем горевать - захочу, завтра хоть с Маней Прокоповой загуляю. Не ей, не Ганне, ровня: чтото привезет в хату. Земли возле цагельни, может, перепадет немного..."

Да, жалеть было нечего, Василь это знал. И все же горечь утраты - как это ни странно - не исчезала. И хоть девчат много было, и даже лучше, чем Ганна, не исчезало ощущение одиночества. И было тоскливо смотреть на темные знакомые крыши, и не хотелось идти домой. И не пошел бы. Но помнил: там глаза просмотрела, ждет мать, дед Денис прислушивается, не слышны ли его шаги. И Василь невесело поплелся в деревню.

Старый Глушак, скрытный, надутый, молчал весь ужин; только закончив есть, помолившись, бросил на Евхима грозный взгляд.

- Долго еще это будет?

- Что?

- По девкам долго будешь бегать?

- Разве уж и подойти нельзя?

- Подойти! Слишком близко подходишь, жеребец гулящий!

Евхим промолчал, чтобы не разгневать старика, больше всего не терпевшего возражений, но Глушака молчание сына рассердило, кажется, не меньше. Старик просипел от злости:

- Бегаешь, пока не принесет в подоле байстрюка! На потеху отцу и матери!

У Евхима внутри похолодело: "Узнал о Хадоське! Не иначе! .. Сказал кто-нибудь или, может, сама расплакалась!.."

Пряча настороженный взгляд в ожидании, что будет дальше, Евхим проговорил сдержанно:

- А вы не слушайте всего, - мало кто чего наплетет...

- Правду говорят! - обрезал его старый Глушак. - Сам знаю!

Его грубый тон - "Как с батраком говорит!.." - разозлил Евхима:

- Так, может, вы больше меня самого знаете?

Глушак странно, судорожно глотнул, будто хотел и не мог проглотить что-то, - даже морщинистый, сухой кадык напрягся. Грозно крикнул:

- Женю!!

Евхим почувствовал, как в нем растет злое упрямство - Можете женить. Только не кричите, как на батрака!

- Сейчас же!

- Можно и сейчас. Мне все равно... Я и сам думал уже...

Мать, прибиравшая после ужина посуду и внимательно, с тревогой следившая за их разговорами, обрадованно откликнулась:

- Пора! Слава богу, взялся за ум! - Было видно, ей очень хотелось погасить спор, - похвалив сына, она тут же ласково поддержала мужа: - А то и в самом деле, до каких пор слушать отцу сплетни эти, что Евхим то да Евхим это?

Думать да переживать за тебя на старости!.. - Она тут же посоветовала: - Матруну Хвелькову из Олешников! Приданого сундук полный! Корову дают! Хвельчиха сама говорила!..

- Постой! Раскудахталась! - прервал ее Глушак. Он уставил пронзительные, хорьи глаза на Евхима. - Значит, надумал?

- Надумал...

Глушак готов был уже помириться с сыном, но Евхим, как бы стараясь уклониться от преждевременного примирения, предупредил:

- Женюсь. Только - одно...

- Что?

- Только - чтоб на той, на ком хочу!

Глушак насторожился:

- Так, может, выбрал уже?

- Выбрал.

- Ага. - В хате стало тихо. Глушачиха возле припечка, Степан за столом глядели то на одного, то на другого. - Теперь такие порядки, что слушать родителей не обязательно! Лишнее - слушать родителей!.. Кого же выбрал?

Отцов взгляд ждал, требовал и вместе с тем заранее осуждал, и Евхим, хоть мысленно был готов к этому разговору, неожиданно почувствовал, что боится его. Он, однако, отогнал боязнь, - как делал обычно, тяжелый узел разрубил сразу:

- Ганну!..

- Какую?

- Чернушкову...

Глушак не поверил:

- Чернушкову?

- Ее.

Глушак взглянул на сына как на сумасшедшего. Рука сама собой поднялась, чтоб перекреститься.

- Эту?.. - Глушак глотнул, двигая кадыком, хотел найти слово, чтобы назвать ее как следует, и не нашел - будто не было таких слов. - У тебя... все клёпки? - спросил сына.

- Не потерял.

По тому, как сказал Евхим, было видно, что он твердо будет держаться своего.

- Ты долго думал?

- Долго. Одну ее хочу.

- Одну ее! - Глушак вспылил, закипел: - Разорить захотел! Пустить по миру! С торбой!..

- Тато! - хотел успокоить его Евхим, но старого Глушака это только разозлило:

- По миру! С торбой рваной1 "Подайте, люди!.. Кусочек!" На старости!..

- Не говорите чего не надо!

- Молчи! Указчик нашелся! Рано указывать стал! Щенок! .. - Глушак так взглянул, что Евхим невольно промолчал. - Дожил! Вырастил! Растил, ждал подмоги! И вырастил! Дождался!

Злость на Евхима сменилась удивлением и обидой:

- Окрутила! Взяла! Голодранка, а окрутила как!..

Руки и ноги связала! Оболтусу такому!

- Я сам выбрал. Она еще и не знает.

- Не знает! Окрутила, прибрала! Да не знает!

- Не знает. Еще, может, и не пойдет.

- Не пойдет! Давно, видно, не спит, ждет! Когда на чужое добро сесть!.. Только ж - не дождется!

- Отделите, если хотите. Но - одну ее.

- Эту вертихвостку!.. - снова прорвало Глушака. - Эту гулящую! К себе в хату! На свое добро!.. Блудницу эту!

- Она - не блудница! - заступился за Ганну Евхим.

Степан сказал горячо, уверенно:

- - Она - бедная, правда. Но лучше ее в деревне нет!

- Нет! Молчи, сопляк! - взъелся Глушак уже на Степана. - Не суй носа, куда не просят!

- Так вы ж, тато, ни за что наговариваете!

- Ни за что! Я - ни за что? Слышали? - Глушак поправился, взглянул на старуху: - Слышала?!

- Тихо ты, Халимонко! - попробовала успокоить жена. - Люди услышат!..

- И пусть слушают! Пусть все знают, какие дети у Глушака Халимона!.. Кого вскормил на своем хлебе! На радость себе!

Никто ему не ответил. И оттого, что все молчали и спорить было не с кем, старик тоже утих. Но спокойствие, с которым он проговорил последние слова, лишь сильнее подчеркивало твердость его ответа Евхиму:

- Об этой чтоб и не думал! На эту согласия моего отцовского не будет!

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Молчаливая война в Глущаковой хате, начавшаяся с того вечера, когда Евхим объявил, что хочет жениться на Ганне, продолжалась несколько недель. Ни старый Глушак, ни Евхим не начинали больше споров, но молчание, теперь всегда царившее в хате, недоброе молчание и упрямые взгляды, которыми иногда перебрасывались отец и сыновья, лучше всего говорили о непримиримом расколе в семье.

Война, которую вели Глушаки, была войной нервов, войной терпения. И надо сказать, что обе стороны - и ьвхим, горячо поддерживаемый братом, и отец - вели ее со всем упорством, изо всех сил, веря, что другая сторона одумается наконец, сдастся. Это молчаливое упорство больше всего отражалось на матери-она то становилась на сторону мужа, то на сторону детей, хотела и не могла примирить их и часто плакала тайком.

Казалось, мира в хате уже никогда не будет, но неожиданно упрямый старик не выдержал, покорился.

- Пусть будет по-твоему, - помолившись, отойдя от икон, сказал он Евхиму. - Не мне, а тебе жить с ней!..

Мать, услышав это, обрадованно взглянула на сына, будто хотела порадоваться вместе с ним. Но Ьвхим даже не шевельнулся, - как стоял возле зеркала, причесывая чуо, так и остался стоять.

Мать тоже перекрестилась:

- Славу богу!..

Она не осмелилась сказать больше ни слова, пошла с посудой к печи несмело, осторожно, боялась лишним словом, неудачным движением разозлить затаившегося старика.

- Чего молчишь? - бросил Глушак сыну.

- А чего говорить. Я сказал уже.

- Сказал! - Глушак не удержался, чтобы не упрекнуть: - Нету того, чтоб как у людей - в хату добро нести!..

Так т- из хаты!

- Ничего из хаты не уйдет.

- Не уйдет! Пусти только одну голячку, так сразу набежит целая свора! И не оглянешься, как размотают все!

Растащат в момент!

- Не растащат!..

- Не мог взять, как люди, - никак не успокаивался отец, - чтоб с добром какую-нибудь!

Слушая отцовы жалобы и упреки, Евхим понимал, что старик уступил ему, сдался, что сила и право теперь на его, Евхимовой, стороне. Нарекания старика лишь больше выдавали его слабость. Понимая это, Евхим тоном приказа прервал отца:

- Хватит уж! Лучше подумайте - кого сватами взять?

- Ага, правда! - несмело, но охотно поддержала Евхима мать.

- Сватов - этого добра - найдется!..

- А все же лишь бы кого взять - негоже!

- Возьмем не лишь бы кого!.. Сватами будут Прокоп и Авдотья, - сказал отец, как говорят о деле уже решенном, и Евхим отметил про себя: старик заранее обо всем подумал.

- А когда сватать? - спросил Евхим все тем же требовательным тоном.

- Не терпится больно? Перехватят, может?

- Перехватить не перехватят. Откладывать - не расчет!

- А, все равно! Хоть в эту субботу!

Старик надел шапку, потоптался в углу возле лавки в поисках чего-то, не нашел, зашагал к выходу. У двери задержался.

- Может, так и надо. Теперь все - не по-людски!..

Выходя, он сильно стукнул дверью.

2

Ганна увидела Глушаков с огорода, где убирала свеклу, - как выпрямилась, держа бурак в руке, так и осталась стоять, не сводя удивленных глаз со двора. С первого взгляда догадалась, поняла, зачем пришли нежданные гости.

Да и как было не понять: Глушаки шли вдвоем, отец и сын, - Евхим, наряженный в праздничную поддевку, блестел прилизанным чубом, старик держался так важно, что издалека было видно - человек идет не по пустому делу. И с ними хмурый бородатый молчун Прокоп и вертлявая Сорока Авдотья сваты не иначе!

Ганна видела, как на крыльце Сорока сказала что-то старому Глушаку, но тот только кивнул, чтобы не задерживалась, заходила быстрее, и она, напустив на себя вид человека бывалого и серьезного, - можете, мол, не сомневаться, дело свое знаю, - уверенно направилась в хату. За ней вошли и остальные.

Приход Глушаков со сватами так удивил Ганну, что она в первый момент как бы не постигала смысла происходящего, спокойно наблюдала за всем. Но потом она заметила на улице нескольких молодиц, что мигом слетелись к ее хате, поглядывали на окна, переговаривались возбужденно, - увидела себя как бы со стороны, под чужими взглядами, и ее стала одолевать тревога... Пришли - надо что-то делать с ними, что-то сказать... Надо будет пойти в хату, показаться, стоять перед ними... Перед сватами, перед старым Корчом, перед Евхимом!.. Стоять, ждать, что надумают отец, мачеха, какую судьбу определят ей!..

Чем яснее доходил до Ганны смысл того, что обрушилось на нее, тем тревожнее становилось у нее на душе, - сватовство казалось все более опасным, более грозным. Она не только не хотела этого неожиданного сватовства, ей было теперь страшно подумать о том, чтобы выйти за Евхима, которого она после случившегося в лесу - хотя ни за что не показала бы ему этого - странно боялась! Особенно тревожило ее то, что Глушаки были не обычные сваты, им не так легко дать гарбуз, проводить ни с чем, - с Корчами в Куренях все считались, и отец и мачеха тоже...

Как же отвязаться от этих сватов, от беды этой, - чтобы отец понял, похвалил ее, чтобы мачеха не осудила? Охваченная мыслями-тревогами, взволнованная неизвестностью, пришедшей к ней вместе с Корчами, Ганна стояла и стояла на огороде, опустив руки с закатанными рукавами, не выпуская черного, в земле, бурака.

Она увидела, что из хаты вышел, идет к ней отец, невольно взглянула в ту сторону, где жил Василь. В эту минуту она, казалось, забыла оскорбительный спор, готова была простить все, - таким дорогим увидела вдруг берег, от которого отрывало, несло ее куда-то злое течение. Вечера с болотными туманами, влажная изгородь, нетерпеливое тепло его объятий!..

Но на Василевом дворе никого не было.

Отец подошел тихо, растерянный, с минуту молчал, не знал, как начать.

- Кинь бураки да приберись... Сваты там... - Он не сразу добавил: Корч и его Евхим...

Ганна не ответила. Отец посмотрел на нее с любовью, с участием, вздохнул:

- Сидят за столом... Тебя ждут...

Он говорил так, что она чувствовала - жалеет ее и сочувствует ей, но не знает, что посоветовать, как помочь.

Лихо его знает, что принесет дочери это богатое родство, о котором и не думалось и негадалось, - как оно там будет у них с корчовским парнем? На счастье или на беду?

- Не хочу я... - искренне сказала Ганна.

- Боишься?

- Не хочу... Не хочу идти...

- Вот же привалило оно!.. - как бы про себя, задумчиво проговорил отец. - И если бы кто другой, а то ведь - Корчи!..

Ганна, всегда тонко чувствовавшая настроение отца, заметила: за заботливым раздумьем о ней скрывалась горделиво - довольная мысль завернули, кланяются, просят богатеи! Есть, значит, и у него клады не хуже сундуков Корчовых!

- Так что ж делать? - будто попросил он совета. - Что сказать?

- То и скажите, что думаю.

- Не согласна, значит?

Но он не двинулся с места, чтобы передать ее слова сватам. Тяжелое раздумье по-прежнему владело им.

- А может, оно... и ничего? А?.. Может, мы напрасно это? .. Евхим хлопец такой... любая за него...

Он не столько советовал или высказывал свои мысли, сколько спрашивал. Чернушка увидел - Ганна не согласна, нетерпеливо глянула на него, понял, что она не хочет слушать, и вмиг оборвал рассуждения. Неловко, словно чувствуя себя виноватым, вздохнул:

- Эх, если б знать, как оно потом обернется!..

Ганна ничего не сказала, она заметила: из хаты выбежала мачеха, решительно двинулась к ним. Еще издали было видно: мачеха разгневана.

- Ты что ж это? Кинул гостей - и ни слуху ни духу!

Звать пошел, называется! - Она перевела дыхание, напала на Ганну: - И ты хороша! Таких сватов ждать заставляешь!

- Может, бежать надо было навстречу?

- Бежать не бежать, но и строить из себя нечего!."

Радоваться бы надо! Такое счастье!

- Уга, счастье!

- Счастье! Первые хозяева на деревне!.. Пускай теперь и пишут, что голодранцы - власть! Пускай пишут!

А богатеи были и будут первые!..

- А мне что с того? Первые или последние... Были б по сердцу...

- По сердцу? Голым жить, с перцем есть! Захотела чего!.. Да разве Евхим - не по сердцу? Да есть ли в Куренях хоть одна, чтоб не сохла по нему! Которая не хотела бы, чтоб к ней пришел!

- Видно, есть.

- А если есть, то - дура! Потому что никто другой не ровня ему! И в Олешниках нет такого! И в Глинищах! Нигде!.. Проживешь век - горя не узнаешь! В молоке да в масле купаться будешь!

Ганна чувствовала, как горячий шепот мачехи рассеивает отцову нерешительность, сомнения, - старая хорошо знала, что надо делать теперь, знала даже, что и как будет завтра.

- Ты вот не любишь, когда я про Дятлика говорю. Так я и не буду! Только вот скажу, - если на то пойдет, если он и приведет сватов и ты выйдешь за него, все равно счастья не видеть тебе! Не будет его!

- Будет или не будет, один бот знает!

- Не будет! Вот помянешь мое слово! И сама бы должна знать! - наступала мачеха, не переводя дыхания и не давая слова сказать Ганне. - Что ему, босоте горькой, надо прежде,всего? Красоту, может, твою? Чтоб смотреть, как на икону? Ага! Очень рад будешь красоте, когда изголодаешься!.. Сундук хороший - вот и вся красота, какая нужна ему!..

- И все вы знаете! - сказала Ганна пренебрежительно, стараясь не поддаваться уговорам мачехи: знала, как много в ее словах правды.

- А то, может, нет?! - снова ринулась в наступление мачеха - Может, нет?! Может, по красоте твоей сохнет!..

Чего же он тогда крутить начал? То от двора нашего не отходил, глаз не спускал, а то - и смотреть не смотрит! За версту обходит!..

Мачеха заметила, как при этих словах недобро потемнело Ганнино лицо (дошло-таки наконец, в самое сердце попала!), - испуганно, боясь чересчур разозлить, переменила тон, проговорила успокоительно:

- Ну ладно, ладно! Не буду, если не нравится!.. Про нас, про батька подумала бы!.. Как ему доживать век, в нищете?.. Не молодой уже, не та пора, когда работать мог, ни дня ни ночи не зная. Покосит сено до полудня, так спина - крюком, неделю потом стонет. Сноп вилами поднимет - руки, как ветки сухие, дрожат. Скоро уже и совсем на печь ляжет - кто корочку подаст старику? ..

Отец отозвался с упреком:

- Ну, от бо завела!

- Завела! Правду говорю!.. И про братика, про Хведьку, не грех подумать! Все-таки не чужой тебе - батькина кровь, родная!.. Делить, если что случится, примак там или кто пристанет, - нечего! Земельки - ладонь... Да и та...

Не тебе... говорить!..

Мачеха не закончила, губы ее горько скривились: ах, что говорить этой каменной девке, у которой ни жалости к родителям, ни заботы о себе! Она отвернулась, закрыла глаза краем платка, худые плечи ее задрожали...

- Ну вот, этого еще не хватало! - поморщился отец, который терпеть не мог слез. Он хмуро и нежно тронул Ганну за локоть: - Идем уж! Покажись! "

Ганна бросила бурак, вытерла руки о подол юбки. Молча пошла с огорода.

3

Она потом не раз вспоминала это в?емя, вспоминала с болью и щемящим сожалением. Думала, болела душой:

как много горя приносит иногда человеку один какой-то шаг. И как человек делает такой шаг покорно, будто слепой, - будто не видит всего, что несет ему этот шаг. Ступает на кочку и не ждет, не гадает, что она не выдержит, топь прорвется и поглотит человека...

Твердость - разве у Ганны не было ее? Но какая тут твердость может быть, если не знаешь, зачем она? Твердость тогда говорит в человеке, когда он знает, что, хоть и заставляет невзгода, чего-то не надо делать. Тогда твердость крепчает, рвет путы этой невзгоды. А какая твердость могла быть, если казалось, что хоть все и нехорошо, но лучше не будет, - такое уж счастье выпало!

Разве же не такое было у нее, у Ганны, положение тогда? Была ли у нее ясная надежда - уверенность, за которую надо было держаться, к которой надо было идти наперекор всему? Василь... Так разве не казалось ей тогда, что с ним все непрочно, ненадежно, и не только потому, что отвернулся, но и потому, что - чувствовала сама, сердцем знала - не такая нужна ему, как она, - с сундуком, богатая нужна! И сам он - разве не знала лучше мачехи другую хотел бы, не бесприданницу! Мачеха правильно угадала - самое важное, самое больное задела!..

Загрузка...