- Обломать можно, если очень ощерится.

- Не очень-то обломаешь. Не к тому идет.

- Обломаем! - заверил Евхим, и у старика немного полегчало на душе: хоть знал цену сыновним словам, как бы поверил, ухватился за подмогу.

- А ты все же сходи к нему, - сказал он напоследок, залезая под одеяло.

- Схожу.

Как и обещал, Глушак-младший на другой день отправился в сельсовет. Старик едва дождался, когда он вернется:

что бы ни делал, мысли кружились вокруг Евхима - то неуверенно, недоверчиво надеялся, то весь отдавался беспокойству.

- Ну что? - бросил Евхиму, как только тот ступил во двор.

- Придет, сказал...

По тому, как проговорил сын, как недобро повел взглядом, стараясь не встречаться с его глазами, старый Глушак все понял. Но такой большой, неодолимой была тревога за землю, что он не выдержал;

- Что про обрезку?

- Ничего.

- Все-таки - сказал что-нибудь?

- Сказал.

- Что?

- "Что надо, то и сделаем".

- И потом - на свадьбу припрется?!

- Придет. Пригласили же!..

- Пригласили!..

Старый Корч выругался.

4

Давно Глушак не чувствовал себя так плохо, как в тот вечер, когда отправлялся на собрание о переделе земли.

Может, лучше, спокойнее для души было бы не идти на собрание, чтобы не иметь лишней неприятности, но как ты не пойдешь, если не кого-нибудь другого, а тебя самого резать должны. А может, надо будет сказать что-нибудь, постоять за себя, защититься?!

Хотя радости от собрания ожидать не приходится, а все же, коль ты будешь на виду у всех, то, может, не такие смелые будут, не будут так болтать языками. Если отсиживаться в хате, дрожать - чего доброго, и совсем утопить могут.

Хочешь не хочешь, а идти надо. Глушак перекрестился, натянул латаный полушубок, нахлобучил побитую молью старую шапку. На поле полушубка заметил засохшие белые языки картофельного месива Для свиней, но вытирать не стал:

не в церковь, не в гости собирается. Да и то сказать: теперь такие знаки в почете, как документ, - мол, свой человек, не гулящий...

С белыми пятнами на полушубке, с трухой на воротнике и на шапке зашагал по-стариковски из хаты. Так рассчитал прийти, чтобы не быть на собрании ни первым, ни последним.

Припрешься первым - бросится всем, что боишься, осмелеют; последним приползешь - как бы поздно не было. Снюхаются со своими, сговорятся.

Со двора заметил - народу собралось немало. Тревога и неприязнь шевельнулись в груди, заставили сжаться, подготовиться к опасности. "Сбежались! Навострили клыки на чужое добро! Только команды ждут!.." Много куреневцев толпилось и в сенях - правда, не хозяев, даже не парней и девушек, которым свое гнездо вить скоро, а мелюзги разной,; сопливой детворы.

"Шпикгакль нашли! Дрючком бы поскудь эту! Чтоб не воняла!"

В хату тоже набилось немало молодых, но были и хозяева. Возле припечка Прокоп рассудительно разговаривал с Чернушкой - считай, уже свояком, Сорока сидела на полатях, толкала в грудь Зайчика, который весело хохотал. Приперся, конечно, и Андрей Рудой, прилепился к самому столу, поближе к начальству.

Глушак хотел было перебраться к Прокопу и Чернушке, но они были слишком на виду, а ему незачем лезть вперед. Кто его знает, как оно там пойдет, как потом будешь чувствовать себя, сидя на виду. А если подумать, то и так все заметили, что он не где-нибудь, а на собрании, - слышит все и видит.

Так что можно и тут, в уголочке, согнуться и выглядывать.

Вот только близко оказались Хоня и Дятликов Василь.

Дятлик, как заметил его, отвел взгляд в сторону, - конечно, от злости за то, что Евхим отбил Ганну. Брови надвинул на глаза, затаил что-то недоброе. "Ишь ты, молоко на губах, а тоже - с фанаберией! Тоже хозяин, сопляк!"

Но если бы и не обращал внимания на Дятлика, гнуться в углу ему не хотелось; хоть бы кто-нибудь свой сел поблизости, чтобы словом с ним перемолвиться, отвести душу.

Скрывая тревогу, потел в полушубке, томился, казалось, бесконечным -ожиданием и одиночеством. Когда пришел Ларивон и стал, как дуб возвышаясь над всеми, Глушак обрадованно попытался окликнуть его. Но не позвал: за спиной Ларивона вдруг показался Миканор, за Миканором - Дубодел. Они обошли Ларивона, протиснулись мимо Глушака, стали пробираться к столу. Глушак почувствовал, что тревога его усилилась.

Вслед за Дубоделом протиснулись к столу еще двое незнакомых. "Землемеры, видно", - подумал старик, пристально оглядывая их, будто хотел заранее узнать свою судьбу.

Один был уже немолодой, лысоватый, в затасканной поддевке, с виду будто и незлобивый. Но Глушак, всякого повидавший на своем веку и подготовившийся ко всему, убежденно подумал: "Тихий-то он тихий. А только как скомандуют, то всадит нож, наверно, и не поморщится..." Второй, совсем не похожий на первого, молодой, с холеным лицом, держался смело, важно: прежде чем сесть за стол, стройный, по-военному подтянутый, со странной улыбкой, не спеша снял фуражку, военную шинель, разгладил сильной рукой воинский мундир с большими карманами на груди. Сидя за столом, начал осматривать куреневцев, спокойно, неторопливо, подступил взглядом к Глушаку. Старику захотелось с головой уйти в воротник, когда глаза военного начали ощупывать его. Взгляд был острым, пронизывающим, будто проникал внутрь, и таким уверенным, что делалось нехорошо.

"У этого рука не дрогнет. Этот и отца родного утопит, если нужно, за советскую власть! К этому и не подходи близко, не проси пощады! Партейный весь, до ниточки! Сразу видно!" - подумал Глушак, когда военный стал осматривать других. Вместе с этими мыслями у Глушака возникло странное ощущение, будто встречал когда-то этого человека, и он какое-то время старался припомнить: где это было? Но как ни старался - припомнить не мог; может, случайно встретил на улице или в дороге - иначе разве забыл бы такого?

Глушак снова посмотрел на лысого: а этот, пожалуй, и в самом деле тихий и добрый. Можно было бы попытаться осторожно подойти к нему. Издали видно, что не очень сладко живется: и поддевочка незавидная, и еды не вволю - вон как щеки ввалились. Если подойти умеючи, должно быть, не отказался бы от окорочка свиного...

Но теперь и думать не смей об этом. Лысый и близко не подпустит, если рядом этот, "партейный до ниточки". У Глушака вдруг появилось подозрение: а может быть, "партейный" этот не землемер вовсе, а какой-нибудь начальник. "Из ГПУ, видно, приволокся, пронюхать хочет, что и как, Харчева приятель..."

Рассуждая, прикидывая, старик внимательно слушал, что говорил Дубодел. Но хотя Глушак и не пропускал ни слова, многого, как и другие на собрании, он не понимал или считал не стоящим внимания. Криворотый долго и нудно говорил не о деле, а о политике. Только когда Дубодел перешел к землеустройству, старик насторожился. Дубодел, однако, опять долго объяснял то, для чего нужно переделять землю и какой это важный замысел землеустройство; томил, пугал Глушака неопределенностью. Чем дольше он говорил, тем больше пропадала у Глушака робкая надежда на то, что, может, все минует, обойдет его эта беда. Ощутил неприятную слабость, когда Дубодел объявил:

- У нас тоже комиссия, которая была избрана по всем законам на общем собрании деревни Курени, нашла разные факты. А именно - неправильную запись земли для сельсовета, что в свою очередь привело к неправильной оплате налога со стороны этих укрывателей...

- А кто такие эти укрыватели? - не выдержал Андрей Рудой.

- Можно и назвать, хотя избранный председатель этой комиссии вашей деревни Дятел Миканор в своем рапорте после меня обо всем доложит сам. Это такие лица, как Черняк Прокоп, Дятел Змитро...

Он, видно} назвал бы всех, но Митя, услышав свою фамилию, оборвал его, крикнул во весь голос:

- Это все - ерунда!

Дубодел возмутился:

- Что - ерунда?

- Все! - с пьяной непоколебимостью пояснил Митя.

В хате засмеялись, захохотали.

- Неправильно записано! - отозвался не очень уверенно, скорее для виду, Прокоп.

- Вы, дядько, помолчали бы! - не выдержал, вскочил Миканор, готовый ринуться в защиту своей чести.

Дубодел подал ему знак сесть.

- Вот тут гражданин вашей деревни Курени Дятел Змитро, - заговорил он степенно, тоном руководителя и оратора, - заявляет...

- Заявлял и заявлять буду - ерунда!

В хате снова засмеялись. Дубодел покраснел.

- Гражданин Дятел Змитро, вам слова не давали. Прошу не перебивать! Тем более что своими выкриками вы некультурно замахиваетесь не только на сельсовет, но и на избранный всем народом вашей деревни орган - комиссию!..

- Плевал я на твою комиссию! - Митя рвался к столу, но его сдерживали. Он кипел: - Комиссия! Тоже мне - указ.

Начальство!.. Я в лесу - сам себе начальство! Над всеми елками и палками! И сею - где хочу! И не суйся!

- Х-хорошо! - зловеще сказал Дубодел. - Мы тебе покажем, куда можно и куда нельзя соваться избранной комиссии и сельсовету, который есть полная власть на месте!..

- Покажи! - Митя не слушал уговоров ближних. Душила обида. - Всякое лезет в начальство! А того не кумекает, что у меня свой закон, своя власть!

- Все свое у тебя! Правильно! - поддел с хохотом Хоня.

Смех и веселый гомон, нараставшие в хате, подогревали Митю. Неизвестно, чем бы кончилась эта перепалка, если бы за столом не поднялся незнакомый в военном кителе, спокойно и твердо приказал:

- Прошу вывести пьяного.

Митю окружили, взяли под руки и под веселый смешок Хони вывели из хаты. Подождав, пока утих гомон, человек одернул китель и неожиданно приветливым голосом объявил:

- Если есть какие-нибудь претензии к комиссии по землеустройству или если такие претензии появятся завтра, - как бы выделил последние слова незнакомый, - прошу заявить об этом либо комиссии, либо мне лично.

- А кто ты такой? - крикнула ему Сорока.

Человек с усмешкой взглянул на Дубодела: ваша вина, что не догадались познакомить вовремя.

Дубодел не столько назвал, сколько упрекнул Сороку за несообразительность.

- Товарищ Зубрич это! Специальный уполномоченный из волости!..

Зубрич кивком головы поблагодарил его, снова обратился ко всем:

- Таким образом, товарищи, со всеми жалобами, которые возникнут, прошу обращаться ко мне. Мы их, не откладывая, тут же, вместе с вами, проверим и решим, как быть дальше.

Зубрич приветливо улыбнулся. Эта улыбка Зубрича--не только не успокаивала старого Глушака, но настораживала:

даже когда смеялся уполномоченный из волости, старик чувствовал, что этот человек всегда себе на уме. "Смеется, а усмешка вроде не его, подумал Глушак. - Будто чужая".

Другим же Зубрич, как видно, понравился. В хате после его слов стоял гул одобрения: правильно, по справедливости надо разобраться, вместе со всеми.

Уверенная строгость Зубрича к Мите и обходительность с людьми вызвали уважение к нему и доверие. Зубрич вдруг стал живой надеждой куреневцев.

Он почувствовал это, легко, незаметно взял руководство собранием в свои руки, объявил, что слово имеет председатель комиссии по землеустройству Дятел Миканор. Миканор вышел из-за стола, и Дубоделу, хочешь не хочешь, так и не договорив, пришлось сесть.

- Так вот, тут дядько Прокоп, - сразу ринулся в наступление Миканор, сказал, что комиссия неправильно произвела обмер...

- Не я один. Митя вон больше говорил... - прогудел, оправдываясь, Прокоп.

- Митя - тот пьяный, и его вывели из хаты.

- Ну так что, если вывели?

- А то, что о пьяном, да еще отсутствующем, нечего и говорить!

- Так ежели он, Прокоп, выйдет, то и о нем не будет разговора? ворвалась в спор Сорока.

- Ага, правда, - поддержал ее Прокоп.

Он, как видно, хотел лишь отступить с достоинством, уклониться от ответа. Но Миканора это распалило еще сильнее.

- Вы не крутите, дядько!

- Чего это ты вцепился в меня! - вдруг загорелся Прокоп, Шея его налилась кровью.

- И правда, привязался! - снова поддержала Прокопа Сорока.

Глушак мысленно был на стороне Прокопа, но сдержался, не вступился за него: бросишь слово против этой рябой заразы - только беды лишней накличешь! А еще неизвестно, что будет с самим и как самому отбиваться придется.

"Ну и зараза! Вот же зараза, скажи ты! - подумал о Миканоре. - И такой нахальный! О Маслаке даже и не думает, будто тот ничего не значит. Неужто и опаска не берет, что он может объявиться?" Глушак при этой мысли почувствовал себя слабым, беспомощным...

- Я в вас не вцепился, - не отпускал Прокопа Миканор, - а только я не люблю неправды! Не люблю, когда обманывают да еще других потом винят!

- А он и не винит никого - ни черта, ни бога! - вступилась за него Сорока.

- Не виню...

- Так не говорите, что неправильно померяли. Вы полторы десятины не вписали!

- А что ему - самому вписать надо было? - отозвался Ларивон, и Глушак кивнул в знак согласия.

Тут в спор ввязался Хоня, уколол:

- Попросить надо было кого-нибудь - кто грамотный!

Миканор поискал взглядом по хате.

- Вот тут еще один забыл померить свою землю. - При этих словах Глушак почувствовал: о нем сейчас говорить будет. - Не домерил без четырех саженей три десятины!

- Кто это? - выскочил Андрей Рудой.

- Это - Глушак Халимон.

Лицо, плечи, руки Глушака налились чем-то тяжелым, как горячая глина, но он переборол злобу, сказал спокойно:

- Ну, так спасибо, что перемерил.

- Не за что, - уколол Миканор.

- Старался же, ходил всюду. Сам я, может, век не собрался бы померить!

- Вы и семью посчитать не собрались, лишнего вписали.

- И за это спасибо. Помог и тут.

Глушак подобрал полу кожуха и снова нагнал на лицо сонливое выражение: трудно было понять, то ли слушает человек, то ли дремлет. Но внутри у него все кипело. "Перемерил! Подсчитал! Некому перемерить тебя по спине дубиной!

Да посчитать твои ребра, пес шелудивый!"

От злости он не мог даже слушать Миканора, но и не слушать было нельзя. Самое важное, если рассуждать трезво, было еще впереди, - сколько ж постановят отрезать земли?

То, что этот рябой ткнул его лицом в грязь, еще полбеды:

стыд - не дым, грязь можно и стереть с лица. Настанет наконец такой момент, что и самого приблуду этого ткнуть в грязь можно будет, да так, что он не утрется и не отмоется!

А земля - это земля, не дым, не стыд. Когда режут ее, все равно что режут сердце...

- Так вот, чтобы не было такого, - бередили Глушака Миканоровы слова, такого, что у одного поле на версту, а у другого - как баба сядет, так юбкой все и закроет, надо кое-кому прибавить земли. А кое от кого, не секрет, конечно, отрезать. Чтобы не было у одного густо, а у другого пусто.

Эти слова Миканора вызвали в хате удовлетворенный гомон.

"Рады чужого добра урвать, босота гулящая!"

Где только научился хитрости Даметиков приблуда: начал разговор о переделе не с того, у кого нужно отрезать землю, а с того, кому и сколько добавить надо. Как бы привлекал на свою сторону людей, заманивал. И это ему, видимо, удалось: хоть и настороженно, не вылезая вперед, люди слушали его одобрительно, Глушак невольно отметил, что больше полдесяткны "прирезали" Зайчику, почти столько же Василю Дятлику. У этого сопляка, когда услышал, сколько прибавят, аж глаза загорелись. Словно брал уже землю, смотрел, ке мало ли, хорошая ли! "Вот ненасытная утроба".

"И Зайчик - хоть бы слово! Поманили обещанным - он и готов, перебежал!"

Но мысли эти почти бесследно исчезли перед тем большим и страшным, что неумолимо приближалось: сколько же отрежут?

- Эту землю нам никто с неба не скинет! - проговорил Миканор. - Ни бог, ни царь и не герой, как говорится в нашей песне "Интернационал". Царя давно уже нет, не секрет, и кости его сгнили. Как уже доказано, бога и не было никогда. А герой теперь - это народ. Народ и устанавливает теперь порядок. Народ и землю делит так, чтоб было по справедливости... Вот и мы должны обрезать землю у тех, у кого есть лишки!

Глушак аж зубами заскрипел при этих словах. "У кого есть лишки!" Еле удержался, чтобы не закричать: чувствовал, знал, что все равно никто не поддержит. "Лишки"! Чтоб тебе за эти лишки весь век на том свете гореть!"

- Так вот, у каких людей мы должны забрать лишки? - Голос Миканора будто тверже стал. Решительно, непоколебимо объявил: - У Глушака Халимона пять десятин!..

- Ого, распорядился! - первым откликнулся Евхим, стоявший где-то в сенях.

Старого Глушака душил гнев. С трудом преодолел удушье, разъяренно выдавил:

- Ты д-давал мне их, эт-ти п-пять десятин?! Что распоряжаешься? !.

- Это - решение комиссии.

- Комиссия твоя дала нам эту землю? - крикнул Евхим.

- Советская власть дала! - заявил Зубрич.

Глушак, взбешенный, хотел выругаться, но вовремя сдержался. Евхим протиснулся на середину хаты, готов был, казалось, ринуться к столу, в бой.

- Советская власть дала, - заговорил, закричал он, - так она дала ее, эту землю, не затем, чтоб вы ее отбирали!

- А мы и не отбираем! Мы обрезаем лишки!

- А ты спрашивал у меня, лишняя эта земля или нет? - дрожа, просипел старик.

- Мы и так знаем!

- Как же ты это узнал?

- Из советского закона.

- Очень ты знаешь эти законы, грамотей! - стоял, брызгал слюной старик.

- Ничего! - уверенно и вместе с тем с угрозой проговорил Евхим. - На вас тоже управа есть.

Сильный, широкоплечий, в кепке, лихо сдвинутой на ухо, он повернулся спиной к столу и твердо, решительно, тая какую-то угрожающую уверенность, направился к выходу.

Старый Глушак запахнул кожух и, чувствуя, что внутри все дрожит от гнева и ярости, сел. Заметил, как тихо стало в хате. Если и надо было идти сюда, потеть в этой духоте, то хотя бы ради этого момента. Пусть все видят, что он легко не уступит, не даст легко обобрать себя.

"Евхим - молодец: так удачно выступил! И про управу вовремя сказал! Вон как остыли многие! Все-таки боятся! - У Глушака снова ожила надежда: Может быть, не осмелятся брать, откажутся... Может, сорвется все?.."

Миканор хотел заговорить, но его опередил Зайчик:

- Есть тут неясность одна!

- Какая неясность?

- А такая. Ты, Миканорко, может, прояснишь ее. Как председатель. С землей этой заодно коней, Миканорко, не прирежут?

Дурашливый вопрос этот вызвал смешок, особенно среди молодежи, где Зайчик-штукарь был в необыкновенном почете. Смеялись не только тому, что услышали, но заранее и тому, что еще выкинет: знали, Зайчик вымудрил что-то.

Миканор, увлеченный спором с Глушаками, не сразу понял каверзный вопрос и смешок.

- О чем вы это, дядько?

- Да вот спрашиваю: коней тем, которым прирезают землю, не прирежут заодно?

Под шумок Зайчик разъяснил:

- Кому, мол, коня. Кому - полконя. Кому - четверть.

Кому - хвост, а кому - гриву...

- Дятел, тут тебе не вечеринка! - строго объявил ему Дубодел.

- Так я и сам вижу, что не вечеринка.

- Видишь - так нечего кривляться. Серьезное дело разбирается. Это тебе не комедия!

- А кто говорит, что кумедия! Кумедия - это вот весь разговор о земле, о переделе. - Зайчик не дал Дубоделу прервать себя: - Что мне земля эта,-если я без коня все равно обработать ее не смогу!..

Глушак осторожно, но удовлетворенно кивнул. "Сдержал свое слово Зайчик, вступился! И как раз в пору!" Он подумал: надо будет как-то отблагодарить за это, чтобы подохотить его на другой раз. Тут же, правда, отметил про себя: в том, как говопил Зайчик, чувствовалось не столько желание помочь ему, сколько боль за свои неудачи. Но Глу~ шак готов был простить это. Все же помог...

- Чем я засевать ее буду, эту вашу землю, если дети с весны от дубовой коры пухнут? - светлые глаза Зайчика пробежали по лицам Миканора, Дубодела, Зубрича.

- Так, чтоб не пухли они, земли надо, следовательно, - поучительно отозвался Андрей Рудой.

- Это мне напоминает сказку про того дурачка, который купил золотую, как у пана, миску. Сел возле нее и думает, что она сама кормить будет! Она, земля, как корова - дашь ей, накормишь, так и она тебе даст! А что мне земля эта, если от нее - ничего!

В хате одобрительно заговорили. Глушак подумал: "Рады были б, если бы к земле еще и коней добавили и семян! - Пожелал злорадно:

- Хворобы вам, а не коней! Подавитесь вы этой землей, полынью да лебедой засевая!"

Радости, однако, не было; вместе с ней в душу закралось беспокойство как бы, избави бог, свору эту ненасытную не напустили еще и на его коней и на семена! В тревоге взглянул на Зайчика иначе, с подозрением: помощник называется.

Одной рукой, кажется, спасает, а другой - вроде утопить готов!

- Дядько правильно говорит, - согласился с Зайчиком Миканор. - Получив землю, не секрет, из беды не выкрутишься. Так вот я и говорю, - чтоб справиться с этим злом, объединиться надо вместе, всей громадой воевать. Товарищество организовать на всю деревню, семена, какие у кого есть, в одно собрать! Собрать деньги со всех и совместно коней купить!..

Миканор говорил горячо, убежденно, но большинство слушали его либо недоверчиво, либо даже неприязненно. Чем дальше он говорил, тем сильнее становился гул недовольных голосов. Послышались выкрики:

- Опять эти товарищества! Как не надоест, ей-богу!

- Греблю не кончили, а еще - товарищество!

- Вот, скажи ты, прицепилось к человеку!

- Придет Маслак - он "организует" тебе товарищество! - крикнул кто-то.

- На том свете закаешься!

Мысль о Маслаке, видно, все время тревожила людей - при напоминании о бандите кругом зашевелились, заговорили только о нем.

Миканор пробовал пересилить шум.

- Товарищество кажется страшным только потому, что еще не пробовали. А как попробуем, поживем, так потом от товарищества не оторвешь любого, если бы и хотел. - Он опередил шум протеста: - А что касается Маслака, то тут, не секрет, чья-то выдумка!

- Скучно кому-то без Маслака! - звонким голосом поддержал Миканора Хоня.

- Оживить захотелось! - добавил Алеша Губатый, - Брехня! - заявил и Дубодел.

- Вот как заявится сюда - покажет брехню!

- Чикаться не будет!

Чернушка попросил:

- Пусть представитель из волости разъяснит про Маслака!

Зубрич встал, усмехнулся:

- Я просто удивлен тем, какое внимание вы уделяете какому-то пигмею! Какому-то отщепенцу, который скрывается в болоте!

- Никого тут нет! - заявил снова Дубодел. - Выдумка все это, что Маслак живой!

- Я тоже считаю, что выдумка. Да если бы и правда, если бы и в самом деле он действовал тут, никаких оснований для паники, для страха все равно нет. Он - один, их - ничтожные единицы, а вас - легион. За вас вся страна, армия, народ. Есть кому за вас постоять!..

- Постоять-то постоят...

- Да пока та помощь придет!..

- И раньше защитники были!

- Вот перепугались все! - съязвил Хоня, - Одного духа Маслака!

- Значит, в волости, та-скать, ничего не известно про эту особу, про Маслака, и его отряд? - хотел добиться ясности Рудой.

- Я, честно говоря, не интересовался этими сведениями... Но думаю, что если бы они были, то меня предупредили б. Однако, возвратившись, я проверю их и, если возникнет необходимость, обещаю принять соответствующие меры...

- Пока вы эти меры примете, так он исполнит свою угрозу!

- Сказал, накормит землей - и накормитГ - Неужели вы, - ласково удивился Зубрич, - настолько напуганы тенью какого-то Маслака, что от землеустройства, от того, чтоб навести порядок в пользовании землей, готовы отказаться!

- Если из-за этого клочка земли губить себя, так пусть ее черт берет!

- Дружину организовать надо! - крикнул кто-то из парней. - Не сунулся бы!

- А сунулся б, так дали б по зубам!

Зубрич похвалил парней, потом мягко, с укоризненной улыбкой, заговорил о том, что так относиться к землеустройству, как некоторые отнеслись тут, на собрании, - значит показывать полную свою несознательность, неуважение к государственным интересам. Государство давно хочет навести порядок в землепользовании, уничтожить анархию и самоуправство, и долг каждого честного гражданина - всемерно помогать осуществлению этой великой цели.

Глушака злость взяла: так старался для государства волостной уполномоченный!

"Только и знает, что государство да государственные интересы!.. Как угадал: отца родного ради державы своей не пощадит!.."

Говорил уполномоченный легко, гладко: видно было, умный, ученый человек. Слушали его внимательно, доверчиво, но чем больше слушали, тем становились молчаливее, тем подозрительнее относились к этому не столько мужицкому, сколько государственному делу - землеустройству. И как ни хвалил уполномоченный землеустройство и государство, подозрительность не только не исчезала, но усиливалась. Конечно, во многом тут были виноваты слухи о Маслаке, но и приезжий, как заметил Глушак, тоже дал маху: перестарался, защищая государственные интересы. Не столько исправил положение, сколько охладил, затуманил головы людям.

"Старательный ты очень, - подумал Глушак. - Распинаешься за свою советскую власть, а того не знаешь, как к мужику подойти, чем взять его..."

- Все-таки, видно, с этим переделом подождать лучше, - рассудительно проговорил Чернушка, и у Глушака снова пробудилась надежда.

- Не ждать, а кончать надо! - крикнул Хоня.

Ему ни слова не удалось сказать больше - вскочил вдруг нетерпеливый, возмущенный Василь.

- Ждать, ждать! Всё - ждать! - Обида, отчаяние и ярость кипели в его голосе. - До каких же это пор так будет! Ждать да ждать!.. Все везде давно поделили землю!

А мы - ждать! Докуда же это мы будем мучиться?

- Кому-кому, а тебе можно бы и помолчать, - заявил Ларивон. - Забыл, как водил? ..

- Забыл не забыл, а только... До каких же пор все это будет? Хорошо, у кого земля как земля! А у меня - песок один! Бурьян и то расти не хочет! Ничего!

- А у меня - лучше? - поддержал его один голос.

- А у меня?

- Правду говорит!

- Ну вот! - будто обрадовался Василь. Он весь горел, готов был, казалось, яростно броситься на каждого, кто станет поперек. Поддержка людей придала ему смелости, и уже ке отчаяние, не обида, а возмущение послышалось в его голосе: - Докуда ж это мы будем корпеть на одном песке!

А другие будут себе, как паны, роскошествовать? Это разве так нужно? Это разве так по советским законам?

В хате закивали головами, опять зашумели. Многие слушали с удивлением: впервые видели Василя таким, слышали от него такое на людях. Глушака переполняла злость:

чувствовал - надежда снова пропадает...

- Пускай как кто хочет думает, а только, по-моему, надо, чтобы поровну всем было! Чтоб и у нас земля была как земля, а не песок! - Люди снова зашумели, и он сбился.

Хотел было сесть, но выпрямился, тихо, решительно объявил: - Кто как, а я от земли не отказываюсь!

Глушак видел, как горели глаза парня и после того, как он умолк, сел. Старый Корч задыхался от гнева, от бессилия:

мало кого в своей жизни он ненавидел так, как этого мальчишку, щенка этого ненасытного! "Вот же, змееныш, нету на тебя кола!" - думал о Дятлике.

Никакой надежды на удачу теперь не было, и ярость, ненависть его смешались с болью...

События на собрании с этого момента стремительно двинулись вперед. После того как Миканор дочитал, сколько у кого найдено лишней земли, споров о том, когда начинать передел, уже не вели. Почти все сразу согласились: завтра.

Уполномоченный из волости предоставил слово землеустроителю.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Василю эти дни доставили немало тревог. Было ид полно до собрания, жили они, бились в нем на собрании, с ними отправился он и домой, неся в себе целую бурю сомнений, беспокойства, недоверия.

Тревога, сначала неясная, перемежавшаяся с радостными, добрыми мечтами, охватила его сильнее, когда он увидел, что комиссия пошла по хатам. Довольный тем, что желанный передел все же сбудется, гадая, сколько дадут ему земли, он вместе с тем беспокоился, чтобы как-нибудь не обошли его, не схитрили и не обделили. И на людей, избранных в комиссию, он смотрел с надеждой и подозрительностью, будто гадал, какой приговор ему вынесут. Среди этих людей более всех беспокоил его отец Ганны, который, казалось Василю, теперь не может не заступаться за Корчей, родственников своих, не подрывать шансы Василя на удачу...

Комиссия не обошла и хаты Василя, перемерила и его поле. Василь сам говорил с ними, когда они записывали, сколько у него земли и какая семья, ходил рядом, пока перемеривали полосу. В те дни как никогда раньше появилось у него желание подружиться с Миканором, и не проходило дня, чтобы Василь раз, а то и два не заглянул к своему соседу. Но Миканор теперь дома сидел редко, не раз приходилось разговаривать только со старым Даметиком, от которого не было никакой пользы. Правда, и от встреч с Миканором многого ждать не приходилось. Миканор стал какимто важным, что-то скрывал в себе, не проявлял большой доброжелательности. Только и узнал Василь, что кое у кого нашли лишки, что ему должны прирезать с полдесятины, но какие это будут полдесятины - земля или пустошь, - так и не допытался. У Миканора на все вопросы был один ответ:

собрание соберется, комиссия обсудит, - и Василь чувствовал, что на какую-то особую благосклонность надеяться не приходится. В стремлении предугадать, какой стороной повернется к нему судьба, привыкший ждать худшего, он мысленно не раз, не два недобрым словом поминал Миканора

Со злой радостью встретил Василь слухи о том, что особенно много земли должны отрезать у Глушаков. Одни говорили, что должны укоротить глушаковские поля не менее чем наполовину, другие - что даже еще больше. Ходили и такие разговоры, что если уж забирать у него, то лучше не какуюнибудь иную, а ту землю, что возле цагельни. Правда, скоро вслед за этими разговорами поползли слухи, что снова объявился Маслак, угрожал накормить землей всех, кто ее очень жаждет, и разговоры о переделе притихли.

Конечно, и каждому мальчишке было ясно, что если теперь люди и меньше говорили о переделе земли, то думали, очевидно, еще больше. Думал о нем и Василь. Разговоры о Маслаке, напоминавшие ему ту страшную ночь, угрожали парню больше, чем кому-нибудь другому. Он и теперь, казалось, чувствовал прикосновение бандитского обреза, и теперь при одном воспоминании холодело сердце от страха. И все же надежда на землю, ставшая такой близкой, не исчезала, точила и точила его. Страх и надежда перемежались в душе, боролись между собой, то вынуждали молчать, скрывать свои чувства, то наполняли парня отчаянной смелостью, отвагой, готовностью на все.

Эти покорность и бунтарство, страх и отвага бились в нем особенно горячо, когда он сидел на собрании, следил, как то приближается, то отступает от него счастье. В течение всего собрания он и не думал говорить. Надеялся, что и без него обойдется, но вдруг топь, казалось, разошлась и под ним.

Он почувствовал, что гибнет. Надеяться было не на кого.

Надо было спасаться, бороться за свою жизнь самому. И он вскочил, ринулся в бой. Закричал, не помня себя, не боясь ничего...

Теперь он шел по темной улице, месил куреневскую грязь и понемногу остывал под сырым, холодноватым ветром, тянувшим с болота. Неподалеку брели люди, слышен был говор, но он не присоединялся ни к кому, жил своим волнением, своими заботами. Тревожно было оттого, что не выдержал, выскочил против Маслака, и неизвестно, что теперь будет. Но не страх, не раскаяние волновали его - в душе крепла упрямая отвага, решительность: "Ну и пусть, пусть грозят. Что же мне - самому от земли отрекаться. Так можно и без ничего остаться, если бояться всего!.. Пусть еще сами подумают, как бы их кто-нибудь землей не накормил! . " В эту минуту не только Миканор и другие куреневцы, но и Харчев с Шабетой вспоминались без обиды, не как противники, а как союзники, "И очень может быть, что "накормят" маслачков. Харчев, может, только и ждет, следит где-нибудь. Пусть только сунутся!.."

Рядом оказался Игнат, Хадоськин отец, пошли вместе, - Много еще молотить?

- Да уже скоро. Может, копна какая-нибудь...

- И у меня немного. Легко в этом году...

- Да. Не густо...

Дальше шли молча, но Василь чувствовал, что человек неспроста подошел, держится рядом не зря, - с приязнью, уважает. Видно, за смелость сегодняшнюю, за то, что не побоялся, правду сказал перед всеми.

Когда Игнат свернул на свой двор, у Василя осталась от этого согласного молчания хорошая, дружелюбная радость.

Дома дымила, трещала лучина, и возле припечка сидел в одной жилетке дед Денис. Василь видел его на собрании и не знал, каким образом старик успел вернуться раньше: видно, не досидел до конца.

- Вот и герой наш! - удовлетворенно сказал дед. Он весело приказал матери: - Дай ему чего-нибудь поесть!

Поставив миску с рассолом и чугунок с картошкой, мать присела на лавку и долго смотрела на Василя глазами, полными тревоги и сожаления.

- Ну, чего вы! - не выдержал, неласково буркнул Василь. - Все равно как век не видели!

- Боязно мне, сыночек. Зачем тебе было соваться?..

- А что было, тем часом, делать, если молчали все как соды в рот набравши? - похвалил Василя дед.

- Все равно. Хоть бы, избави бог, плохого чего не вышло!

- Ну, вот еще! - Василь, рассердившись, готов был бросить ложку. Вечно вы!

- А ты не кипи! - строго взглянул на него дед. - На то она мать, чтоб за дитя беспокоиться!.. И ты, - упрекнул он мать, - лезешь со своим стоном не в пору, поесть не дашь человеку!

Уже когда легли спать, дед Денис проговорил впотьмах с печи:

- Этого старого Корча аж затрясло, когда ты говорил.

Если б смог - разорвал бы! Не попадайся теперь ему или Евхиму. Но ты, тем часом, не бойся! Не очень-то и поддаваться нужно! И никому уступать не следует! Никто за тебя не заступится, если сам не заступишься! Так пускай, тем часом, знают, что и у тебя зубы есть!

Помолчал немного, поворочался: видно, жгла печь. Будто читая мысли Василя, посоветовал:

- И завтра, тем часом, не зевай. Как будут делить, скажи - лишь бы какой земли нам не надо! Требуй, чтоб полюдски наделили! Не уступай, одним словом! Не уступай!

2

Василь проснулся рано, до первых петухов. В хате все еще спали, и только Володька на печи что-то бормотал во сне. Это бормотанье) видимо, и разбудило Василя. Он уж готов был снова задремать, но в сонливую .беззаботность его вдруг ворвалась тревога-воспоминание: сегодня! Сегодня должно начаться!..

Едва дошел до него смысл того, что случилось вчера, покоя будто и не бывало. Вспомнились споры на собрании, опасение, что отложат передел, опять закружились, обожгли горячие слова, которые вырвались у него. Опять будто говорил, кричал, нападал на тех, кто осторожностью, боязливостью чуть не сорвал передел земли, вступался за себя, за свои полдесятины. "Хорошо вам говорить, если есть с чего прокормиться: вдоволь земли, и какой, - что ни бросишь в нее, всегда что-то вырастет! А как мне, на одном песке, на пустоте этой? Как?" С этими мыслями-обидами переплетались напоминания об угрозах Маслака, но и теперь страху не поддавался. "Сами пусть не очень вылезают, если хотят целыми быть, змеи болотные!"

О чем бы ни вспоминал, ни на момент не исчезая, жило в нем, тешило и бередило душу беспокойство о земле. До вчерашнего дня он только мечтал о ней, а теперь она была почти у него в руках. И не горсть, не мелочь какая-нибудь - более полдесятины. Если бы повезло при дележе да настоящий кусок прирезали, урожайный, то это было б все равно что враз разбогатеть!

Не впервые просил, умолял мысленно: тот бы ему клич, что возле цагельни, что у Корча отберут.

Мечтал, а сам тревожил себя, предрекал уверенно, словно заранее знал: "Ага, жди, так тебе и дадут его! Увидишь его, как свои уши! Много там глупых в комиссии или среди тех, кто возле нее отираются, чтоб такой лакомый кусок отдать другому!" Он почти своими глазами видел, как этот такой желанный, давным-давно облюбованный - кусок переходит в чьи-то другие, ловкие, хитрые руки. "На лакомый кусок ловцов тут с избытком. И не оглянешься, как выхватят из-под носа! Из кармана и то, если б спрятать можно было, вытянуть ловцам этим - как плюнуть!"

В тревоге, полный лютой ненависти к ловцам, из-за которых не избежишь обид, Василь как бы слышал дедово наставление, которое еще сильнее горячило, прибавляло смелости: "Не поддавайся! Пусть знают, что и у тебя зубы есть!"

Легко сказать не поддавайся! Василь готов был разозлиться на деда Дениса: пусть бы сам попробовал не поддаться, живя с такими людьми!

И все же Василь не хотел и не мог уступать: уж очень привлекала его земля, что возле цагельни! Уж очень жалко было бы упустить такое добро, дать воспользоваться им кому-то чужому!

Оно так близко, добро это. Почти в руках. Только бы не проморгать, не дать отхватить его другим. Самому ухватить раньше! Не ожидая, пока кто-нибудь из комиссии приберет к рукам! Он вдруг похолодел: а может, пока он думает попусту, тот кусок кто-нибудь уже присвоил! Ведь не только ему постановили дать землю! "Встал ночью и - захватил!

И ждет лишь, когда подойдут другие - чтоб показать!..

А чего ж, приедет с плугом, запашет и - хозяин! И никто ничего не сделает ему!"

Василя так встревожила эта мысль, что он уже не мог лежать, вскочил, стал быстро одеваться. Не подумал даже, что может разбудить мать или деда, - не до того было Но никто и не проснулся. Им и забот мало, что в этот момент кто-то, может быть, из-под рук выхватил их богатство!

Во дворе, черном и тихом, шелестел по соломенной крыше, булькал по невидимым лужам дождь. Тихо было и во всей деревне, ни один огонек не желтил темноты. Но Василя не успокоила эта тишина: хитрые ловцы делают свое дело тайком. Не такой он дурак, чтоб поверить, что если в деревне как будто тихо, то все спят.

Оскальзываясь на мокрой дорожке, Василь выбрался огородами к пригуменью, не колеблясь, направился в лопотливую дождевую черноту. Он то шел, то бежал, мысли, как оводы, не давали покоя, убеждали: опоздал, проворонил, заняли уже. Захватил кто-то. Захватил, и никто ничего ему не сделает. Будет пановать себе на таком добре...

Василя щемила зависть к этому неизвестному, так перехитрившему его. Не просто зависть, а зависть с неприязнью, которая все усиливалась, становилась более злой. Да и как же иначе: почти из-под рук выхватил хапуга ловкий! Кому же, как не Василю, должен принадлежать этот кусок, давным-давно присмотренный, облюбованный. Еще никто и не думал о нем, как Василь выбрал его. И вот - вырвали, считай, прямо из рук, и никто не установит справедливость, никто не сгонит хапугу, заразу эту: по закону, скажут, забрал - на собрании, мол, все слышали, что прирезать полагается! Вот ведь люди! Чего только не натерпишься, как поживешь с такими!

Хотя было темно, еще издали определил: на Глушаковом поле пусто, спокойно. Никого будто нет. Он, однако, не поверил: замедлив шаг, осторожно, внимательно присмотрелся, обвел взглядом соседние загоны, прошел по мокрой траве до конца полосы, возвратился. На душе стало легче: никого не было!

Он какое-то время стоял тут радостный, - земля не была захвачена, свободна была. Он мог забрать ее, стать ее хозяином, властелином. Тут, один среди поля, в темноте, наедине со своими мечтами, не ограничиваемый никем и ничем, он в счастливый миг увидел, что не только может, но что уже стал хозяином, властелином этой желанной земли, всего, что она скрывала под мокрой травой, под темнотой.

Все же Василь был человеком, который обычно хорошо чувствовал реальную действительность, он очень скоро ощутил ее и в этот счастливый миг. Стало неуютно, темно и беспокойно, радость мигом испарилась, словно ее и не было.

И уже не было, казалось, земли этой чудесной и всего добра, что она сулила. Он поплелся назад с таким настроением, будто ему пообещали, даже дали клад, но только затем, чтобы посмеяться, - вдруг отняли опять, обманули, ограбили. Но он не хотел быть ограбленным, не хотел и не мог: даже мелочь не любил упускать Василь, если она попадала в руки.

И теперь мысли его упрямо не отступались от земли, которой он пусть в мечтах, но уже владел. Почему ей быть чьейнибудь, а не его, если никто так не жаждал ее, если никому на свете она так не нужна? Да и по закону разве она не полагается ему? Разве не объявили на собрании, перед всеми, что больше чем. полдесятины должны прирезать?

Почему же она должна достаться кому-то другому, а не ему?

Но и так можно рассудить: разве обязательно сидеть сложа руки да ждать, что намудрят те, в комиссии, которым самим не терпится лучший кусок отхватить? И почему это кто-то должен выбирать для него, будто он сам слепой, глупый, не может выбрать?

Внезапно вспомнил, как лежал на соломе в юровнчской каморке, маленькое окошко вверху, грозного Шабету, неподступного Харчева, и его охватил страх: как бы опять не прицепились! Но земля возле цагельни так влекла, так бередила душу беспокойством - как бы не ускользнула из рук, - что страх отступал, глох: не прицепятся. Василь напомнил себе: "Не забыл, что говорил Апейка, отпуская изпод стражи: "Хотите, чтоб за вас все делали, а сами и за себя постоять не можете!" И хотя Апейка говорил это о другом, Василь хорошо знал, о чем, - воспоминание об этих словах Апейки совсем успокаивало...

"Дед правду сказал: не надо уступать! Будешь уступать - век будешь в дураках. Век зубами с голоду ляскать будешь да голым телом светить!.."

В темноте на мокрой серости неба обозначались черные шапки крыш, прислушиваясь, присматриваясь, Василь пошел меж гумен. В деревне, как и прежде, не блестело ни одного огонька, не слышно было ни одного голоса, но парню все же стало тревожно. Появилось ощущение опасности.

Но он не поддался страху, не остановился. В его душе была твердая решимость: он займет, запашет землю возле цагельни, аккурат столько, сколько выделили. Запашет, пока не осмотрелся никто из комиссии. А как запашет - пусть попробуют скрутить! Хочешь не хочешь, а дадут! Быть не может, чтобы не дали!..

3

Добравшись до своего двора, в хату, как все другие в деревне, черную, молчаливую, не пошел, а сразу подался под поветь, вытащил плуг, Тихо скрипнули ворота хлева; ласково гладя по шее, вывел послушного Гуза, стал запрягать. Он уже раскрыл ворота, за которыми была дорога на пригуменье, как невдалеке заметил человека. Мать.

"Вечно она придет, когда не надо!"

- Где ты был? - хрипло - после сна - спросила мать.

Василь промолчал. - Ты куда это?

- Да вот... Гуза проведу. Застоялся...

- А плуг зачем?

"Вот прицепилась! Как Шабета. Все ей знать надо!.."

- Там немного... с ладонь осталось...

- Так ночью зачем? - Она, кажется, не поверила ему.

Почувствовала что-то странное.

- Не допахал,говорю...

- Так днем разве нельзя?

- Днем, днем! Скоро уже и день!..

- Светать еще не начинает.

- Пока доеду да побуду там немного...

- Не езди! - попросила она. Василь почувствовал в ее голосе тревогу. На миг в душу закралось сомнение: а может, и правда не ехать? - Днем поедешь, - добавила она.

Василь вдруг вскипел:

- Днем, днем! - Он взял вожжи. - Привязалась!

- Не вздумай, избави бог, чего плохого! Со свету сживут!

- Сам знаю.

- Гляди ж, Васильке! И так уже поплакала!

- Ладно!

Василь вывел коня за ворота. И к пригуменью, и особенно в поле Гуз плелся неохотно, ему явно не нравилось, что вывели из тепла в такую рань, гонят в темноту, под дождем. Его, как пьяного, время от времени качало в стороны.

"Спит, зараза, никак не проснется! - злился Василь. - Жрать - так подавай ему самое лучшее, а работать - не разбудишь его!" Со злорадством думал парень, что, как только разживется на копейку, продаст эту падаль какому-нибудь дурню, купит хотя бы жеребенка!..

Злость на коня разбирала тем более, что и сам шел без прежней решимости. Надо было сорвать досаду на комнибудь: куда-то пропало недавнее нетерпение, испарилась неизвестно куда смелость. В душу закрадывалась робкая опасливость, вползала липкая, как болотный туман, боязливость: уже не тенью неживой, а грозными противниками представлялись Евхим, Маслак, старый Корч.

Он глушил малодушие, отгонял страх. Но ему было тоскливо - он стоял один перед неизвестностью. Никто не помогал, не поддерживал. Потому и брала злость на коня, - только и знает, что есть да спать. И о матери с раздражением думал: тоже не нашла ничего лучшего, растравила душу! Приплелась не вовремя. И нет того, чтобы, как иная другая мать, заохотить, подбодрить, так она - со стонами своими: "Гляди ж!.. И так уже поплакала!"

И без того на душе гадко, а тут - хоть бы слово доброе.

Как же тут не возьмет злость! На мать, на бессильного коня, который даже идти как надо не идет!

Но ни одиночество, ни страх, как ни тяжко давили на душу, все же не одолели его. Хотя порой и появлялось желание остановиться и, несмотря на недавние, притихшие мечты, повернуть назад, он шел и шел за конем. Груз тяжких мыслей и чувств вместе с тем укреплял в нем решимость.

По горькому опыту своему он не только знал, но давно считал законом жизни - чтобы добиться чего-нибудь, надо преодолевать робость, нежелание, страх. Вся жизнь - привьж он считать - это беспокойство, неприятности, тяжелый труд и борьба с бесконечными препятствиями.

Сердясь на мать, Василь как бы опирался на помощь деда Дениса. Правду говорил дед, - подбадривал себя парень, - не надо уступать! И он, Василь, не уступит! Не отдаст так просто добра своего! Только не надо лишних страхов выдумывать: смелее идти надо, и все будет хорошо!

Как мог, Василь отгонял тревогу, поддерживал себя, подбадривал. Но тревога не исчезала, не отступая шла с ним до Глушаковой полосы, жила в нем, когда, ощутив недобрый холодок внутри, воткнул лемех в глушаковскую землю, когда начал первую борозду.

Идя за плугом, управляя ручками, он в привычной трудовой озабоченности на время почти успокоился. Некогда стало светать, тревога снова ожила в нем. Чем больше светлело, чем шире раздвигался горизонт, тем сильнее становилась тревога. Она щемила даже от вида самих борозд, проведенных на чужом поле, при взгляде на Гуза, который медленно, но все же тянул и тянул плуг вперед.

Теперь Василь не так следил за пахотой, как за дорогой, за полем со стороны деревни. Хаты почти полностью скрывал ольшаник возле пруда, виднелись только крыши, над которыми шевелились, ползли к низким синеватым тучам дымки. Дымки эти также поднимали тревогу. Они будто смотрели на него, показывали его людям.

До Василя доносился из деревни визг свиней, мычание коров. Может, потому даже вид пустой дороги, пустого поля возле ольшаника не успокаивал - Василь поглядывал туда с беспокойством, ждал: вот-вот появятся люди. Когда они зачернели вдали - группка медленно движущихся фигур, - холодок тревоги усилился.

Он сделал вид, что не интересуется ими, но почти каждую минуту бросал в их сторону косые взгляды. С меркой идут, - значит, мерять направились. Откуда начнут, куда сразу подадутся? К цагельне, где он пашет, или - к лесу, на другую сторону поля? Заметили или не заметили его?

Довольно далеко от него люди свернули к лесу. На другое поле подались, не остановились, не обратили внимания.

Но взгляд выслеживал - то эту группу людей, то начало дороги возле ольшаника. Не напрасно Василь поглядывал:

вот и еще выползли из ольшаника три человека. Тихо плетутся, видно, не спешат. Один из них очень рослый, издали видно, другие два - по плечо ему. Рослый, видно, Ларивон, догадался Василь и беспокойно стал всматриваться: а кто же другие? Может, Евхим или старик? Трое шли тем же путем, что и предыдущие. Может, свернут, не заметят? Нет, заметили, остановились, присматриваются.

Минуту постояли, глядя на него. Потом один подался за первой группой людей, а двое - Василь насторожился - двинулись прямо к нему. Ларивон и Зайчик. Стали впереди, ждали пока он подойдет...

Не обойти их. Хочешь не хочешь, а надо идти, ближе и ближе. Ну и пусть, он подойдет, виду не подаст, что побаивается! Только вот на всякий случай - если этот дурень Ларивон бросится за своего дружка в драку подготовиться надо. Чтобы не застал врасплох. Василь изо всей силы сжал кнутовище - пусть попробует только.

- Здорово, Василь! - весело крикнул Зайчик.

Василь ответил на приветствие, но не остановился.

- Хороший кусочек тебе выделили! - похвалил, подковырнул Зайчик.

Василь не ответил. Через минуту он почувствовал, что его нагоняют, по топоту сапог узнал, что это - Ларивон, сжал кнутовище.

Ларивон пошел рядом, вот-вот замахнется, даст пудовым кулаком.

- Тебе это - выделили? - спросил он, чуть запыхавшись.

Василь настороженно взглянул на него, промолчал. Упрямо топтал свежую землю в борозде.

- Ге! - понял наконец Бугай. - Умный! - он выругался и отстал.

Дойдя до поворота, Василь увидел - Зайчик подался к тем, ч го меряли, а Ларивон заспешил в деревню. "К Евхиму!" - догадался Василь, и его снова охватили неуверенность и страх. Захотелось бросить загон, землю, которая теперь не столько притягивала, сколько пугала, грозила бедой. Но он не бросил, шел и шел бороздой.

Земля как бы держала его. Ноги прилипали к ней, шли только ровной канавкой борозды. Не мог перестать пахать, так как начало было уже положено. Его уже видели тут, видели, что он сделал. Отступать было некуда, оставалось одно - идти вперед.

"Все равно: начал - так делать до конца!.. Не уступать! - Василь попробовал приглушить страх, успокоить себя: - Еще посмотрим, чья возьмет! Мало что он прибежит! Пусть попробует согнать, если постановили отрезать! Пусть попробует сунуться! Увидит!"

4

Василь заметил - люди из деревни все идут и идут. Некоторые, как Зайчик с Ларивоном, останавливаются, глядят в его сторону, но потом поворачивают к тем, кто меряет.

Народу там все прибавляется. Василев взгляд следит не столько за ними, сколько за дорогой, за теми, кто появляется из-за ольшаника!..

Один человек свернул с дороги, торопливо направился к нему. Это не он, не Евхим. Это - как Василю не узнать издали! - мать. Не нежность, не радость вызывает она, а неприязнь: всегда не вовремя придет! Всегда появится тогда, когда не надо!

Сверток в руках - завтрак несет. Вспомнила! Самое время сейчас рассесться, взять в руки ломоть хлеба с огурцом! Аккурат подходящий момент - когда вот-вот чубатый или старый Корч припрутся!

Подходя ближе, ускорила шаг. Будто на пожар бежит.

Споткнулась, чуть не упала. Выпрямилась, удивленная, растерянная, оглядывается. Будто не видит, не понимает ничего!

- Зачем пришла? - хмуро сказался, придерживая коня.

- Поесть вот принесла. Проголодался, видно!.. - ласково ступила к нему мать.

Василь раздраженно оттолкнул протянутый ею сверток.

Как мальчишку провести хочет! Задобрит, а там начнет свое...

- Уходи! - приказал ей строго. Она не двинулась с места. Тень тревоги пробежала по ее лицу. Уже не скрывая беспокойства, сказала:

- Сыночек! Что ж это ты? - Василь отвернулся, чтобы не видеть ее слез. Как огнем жгло каждое слово; - Надумал!.. Чужое! Узнают же - беды не оберешься!

В этот миг заметит вдалеке свернул с дороги, прямо по полю спешит еще один человек Евхим! Внутри у Василя похолодело, почувство вал себя вдруг слабым, одиноким.

Сердито оборвал стон матери.

- Тихо! Приперлась! Иди домой!

Не слышал уже, плачет она или не плачет. Следил только за Евхимом. Пробовал подбодрить себя, вернуть смелость.

Пускай бежит, пускай увидит! Сам не знал, чем угрожал, - что Евхим может увидеть? До боли сжимал ручки плуга, кнутовище. Кнут был его единственным оружием.

Чубатый все ближе, ближе.

Уже хорошо видать лицо красное яростное.

Злой, земли под собой не чует.

Василевы ноги противно ослабли, вот вот подогнутся.

- Васильке! - заметила Корча, ужаснулась мать. - Не перечь! Уступи!

Василь не шевельнулся. Будто не слышал. Не сводил глаз с чубатого, подбадривал себя: "Пусть бежит, пусть!

Увидит!.." Удивлялся: надо же, чтобы так ослабли ноги!

Мать вдруг бросилась навстречу чубатому, крикнула, умоляя:

- Евхимко!.. Евхимко! Родненький!.. Не злись, дороженький!..

Он, не замедляя шага, с разбегу толкнул ее так, что она и не вскрикнула, покачнулась, упала на бок. Сверток отлетел далеко в сторону. Чубатый наскочил на Василя, с ходу сильно рванул за плечо. Василь выпустил плуг.

- Т-ты... ч-что это? - Евхим, задыхаясь, тяжело сопел.

Рот злобно кривился, ощеривался. Сейчас, казалось, пена на губах забелеет. - Т-ты ч-что?!.. - Он грязно выругался.

- А ты - что?.. - отважился Василь. Нахохлился, как молодой ястребок, готовый к сраженью.

- Ч-что?! - Евхимово лицо еще больше налилось кровью. - Прочь! - вдруг бешено, с визгом закричал он. - Сейчас же!! Чтоб духу твоего вонючего не было!

- Васильке! Уступи! - бросилась к Василю мать.

Схватила за руку, хотела увести. Он вырвал руку. Заявил Глушаку:

- Это еще посмотреть надо - у кого дух вонючий!

- Васильке!..

- Ты, удод желторотый, еще споришь! Выметайся немедленно! Пока не поздно!

- Васильке! Уходи! Сыночек!..

Василю было не то что боязно - страшно. Он понимал, что лучше бы послушать мать, уступить, но не мог побороть себя. Гордость, злость на Глушака за землю, за Ганну, за все переполняли его. Все это заставляло не показывать виду, что боится.

- Ого! Напугал!..

- Васильке! Уйди! Не связывайся!

- Ат! - оттолкнул Василь мать.

- Не уйдешь? .. Ну-ну, смотри ж!

Василь зорко следил: вот-вот чубатый ринется, ударит.

Он невольно сжал кнутовище. Отталкивая мать, заглушая страх, хитря, сказал:

- Кто ты такой? Чтоб приказывать!..

- Кто? Не узнаешь? Показать, может?

- Евхимко! - Мать бросилась к Глушаку, прикрыла Василя. - Дороженький! Ты - умнее его!..

Чубатый толкнул ее, снова бешено закричал на Василя:

- Показать?! На чью землю залез?! Чье поле поганишь?! Не видишь? Евхим схватил Василя за грудки так, что стало трудно дышать. Но Василь выдохнул, прохрипел:

- Было... ваше...

- Было?! - Чубатый крутнул плечом, оттолкнул Дятлиху, которая вцепилась, как когтями, пыталась оторвать от сына.

- Было... Теперь - наш-ше...

- Ваше? Брешешь, гад! - Евхим стиснул шею Василя, кинул его с такой силой, что парню показалось, будто голова оторвалась от туловища. Василь грохнулся затылком о землю, в голове загудело.

- Твое? Еще лезть будешь?

- Буду... Не твое!..

- Зверь ты, зверь! Корч проклятый!.. - снова вцепилась в чубатого Дятлиха.

Василь выдохнул злорадно, мстительно:

- Напановались, Корчи!.. Кончилось ваше!...

Евхим отбросил Дятлиху, зло приказал:

- Молчи!.. Прочь, щенок! Пока цел!

- Плевать мне!.. - Василь привстал на колени, намереваясь подняться.

Евхим ринулся на него.

- Плевать? - Бешеный удар снова отбросил Василя на траву. Казалось, треснула шея. - Не уйдешь?

- Гад ты, гад! - коршуном налетела- мать, вцепилась в рыжий чуб, яростно стала рвать, мотать его.

Это спасло Василя. Воспользовавшись моментом, он вскочил и с кнутовищем, о котором теперь только вспомнил, пошел на Глушака. Чубатый изловчился, ударил мать коленом в живот; она охнула, скорчилась от боли, поникла. Василь и Евхим встретились лицом к лицу. Глушак опередил, сильно ударил под челюсть, но Василь устоял. Евхим ловко увернулся, и Василево кнутовище лишь слегка задело его плечо.

Боль в челюсти, во рту, во всей затуманенной голове, неудача прибавили Василю ярости. Обида, все обиды, что давно жгли, ждали отплаты, теперь мигом ожили, загорелись с новой силой, наполнили одним желанием: достать, размолотить эту ненавистную морду с чубом.

Откуда-то налетел старый Глушак, рванул руку с кнутовищем.

- Ты что это, вонь?! Брось!!

Чуть не вывернул руку. Откуда и сила у старика нашлась, еще немного - и согнул бы Василя. Спасибо матери, выручила - бросилась к Корчу, вцепилась в плечо, затрясла, запричитала, и старик отпустил парня.

Возле Евхима оказался вдруг брат его Степан. Но вместо того чтобы помочь Евхиму, почему-то потянул его назад, - чубатый сразу рассвирепел, ударил Степана по лицу.

Вышло так, что Евхиму пришлось драться не только с Василем, но и с братом!

Наконец Василь улучил момент - треснул Евхима кнутовищем по голове так, что тот заревел. Ошалевший от боли, чубатый оторвался от Степана и, как разъяренный дикий кабан, не остерегаясь ничего, кинулся к Василю. Василь мельком заметил налившиеся кровью, беспощадные глаза, почувствовал, что Евхим жаждет не мести - смерти его.

Убьет, не побоится ничего. Такая дикая ярость кипит в нем, по глазам видно. Василь отскочил, еще раз ударил кнутовищем по голове. Ударил так, что от толстой дубовой палки остался в руке только кончик.

- Ах т-ты!.. - Евхим схватился за голову, снова, с еще большей яростью, ринулся на Василя. Василь замолотил по ненавистной морде остатком кнутовища, кулаком, но отбиться не смог. Евхим схватил за воротник, навалился. Вагиль рванулся, пробуя высвободиться, - Евхим не устоял, и они упали. В следующее мгновенье оба катались по стерне, по свежей пашне, кровенили один другому лица, рвали в клочья рубашки

Глушак вырвался наконец из рук Дятлихи, бросился на помощь Евхиму, вцепился в голову Василя, стараясь прижать ее к земле. В то же время Степан схватил брата за плечо, за руку, стал изо всех сил тянуть от Василя...

Дятлиха снова напала на старика, но, увидев окровавленное лицо сына, услышав, как он хрипит, с ужасом, в отчаянии вскочила, забегала взглядом по полю, запричитала:

- Боже!.. Люди!.. Спасите-е!! Убива-а-ют!!

Она побежала навстречу куреневцам, услышавшим ее крик. Бежала и все причитала, торопила:

- Убивают!! Убивают!! Спасите!!

Отбежала недалеко, спохватилась, снова бросилась к сыну. Отбиваясь от нее, Глушак заметил мужчин, подбегавших с Миканором впереди, согнулся терпеливо, покорно.

Терпел удары осатаневшей Дятлихи, пока она не оставила его, не вцепилась в Евхима.

- Вот черти, как с ума сошли, - пожаловался по-стариковски Глушак, когда люди подбежали. - Тащите их, дурней этих!.. Степанко, отойди! Без тебя теперь обойдутся!..

Мужчины, среди которых был и Ларивон, бросились разнимать дерущихся. Степан сам отступил. Дятлиху также легко оттянули, а Василь и Евхим не давались, хватали, молотили один другого кулаками, хрипели, угрожали.

- Эх, вояки! - загибал назад Евхиму руку Миканор. - Не выпускай! приказал он Хоне, державшему Евхима сзади.

- Как черти! Недолго и до смерти!.. - бегала вокруг испуганная Сорока. Она кричала, созывала: - Сюда! Убивают!

В горячке Василь Андрею Рудому, который отрывал его от чубатого, так двинул в челюсть, что тот застонал и отскочил, со страхом щупая челюсть ладонями...

Семеро мужчин едва разняли их. Но и после этого с трудом могли удержать: Евхим и Василь стремились снова сцепиться, рвались один к другому, кричали:

- Ну, гляди ж, попадись теперь, удод! Поймаю где-нибудь!

- Сам гляди, хряк! Чтоб... сам не попался!..

- Эх, брандспойта нету с холодной водой! - сказал Хоня. - Чтобы остудить.

Мать ломала руки, причитала возле Василя, как возле покойника:

- А сыночек мой!.. А божечко!.. А что ж они с тобой сделали!.. Дитятко ж ты мое!..

- Евхимко, будь хоть ты умный! - советовал сыну старый Глушак. Все по его виду могли судить, как их обидели.

И как ему не нужна беда эта - только разве он виноват? ..

Дятлиха возмутилась:

- Ах ты гнилая зараза! "Умный"! Бить помогал, а теперь - умный! - Она заголосила- - Сыночек ты мой!..

- Не трогай, Евхимко! Беды не оберешься! Видишь!.. - терпел неправду от Дятлихи Глушак. - Сами начали и сами же винят.

Но Евхим не слушал ничего, грозился:

- Смочишь еще землю кровью, удод!..

- Корч поганый! Сам смотри!..

Народу вокруг собиралось все больше. Подошли Дубодел и Зубрич, протиснулись вперед. Дубодел - решительно, важно.

Зубрич - мягко, осторожно.

- Что тут такое? - строго окинул глазами Василя, Евхима и остальных Дубодел.

- Еще немного - так поубивали б друг друга! - выскочила вперед Сорока. По тому, как она сказала это, как покачала головой, видно было: такой ужас, такой ужас!

- Почему это произошло? - Дубодел взглядом приказывал Василю отвечать.

Кровь текла Василю в глаза. Он оттолкнул, мать, которая лезла помочь, вытер лоб черной ладонью, почувствовал, как щемит рваная кожа. Боль сменилась обидой, злобой, которые жгли теперь, кажется, еще сильнее, чем до драки.

Ответил за него старый Глушак:

- Чужое поле хотел захватить силой! Против советского закона! Против сельсовета!..

- Сразу уж и против советской власти! - ехидно подхватил Миканор.

- Не против! - отозвался Василь.

- А если и против! Если бы и вспахал сам! - набросилась на Глушака Дятлиха. - Так за это бить надо? Убивать до смерти?

- Никто его не убивал! Сам он Евхима чуть на тот свет не отправил!

- Сам? - Дятлиха запричитала, заголосила как только могла. Все понимали, что своими причитаниями она пробует защитить, спасти сына.

- Замолчите, тетка! Еще не знаете, что будет! - попробовал успокоить ее Хоня, но она запричитала еще сильнее.

Зайчик улучил момент, весело вставил:

- Вот и начался, деточки, передел!

Засмеялся только Ларивон. Но и он тут же взглянул на Евхима и смолк. Никому больше Зайчикова шутка, видно, не показалась смешной.

5

- Может, они пускай идут по хатам, - сказал Дубоделу и уполномоченному Миканор. - Потом разберемся. А то ведь - начали работу, собрали столько народу. К делу надо вернуться...

- Правильно! Время дорого! - поддержал его уполномоченный, и Дубодел со всей строгостью приказал Василю и Евхиму:

- Завтра явитесь в сельсовет! Рано! На расследование!

- Я только должен на несколько минут задержать их, - вмешался опять вежливо и вместе с тем строго - уполномоченный. - Для предварительного выяснения обстоятельств и причин. - Он кивнул Миканору и Дубоделу: Продолжайте пока без меня.

Как только люди начали расходиться, Дятлиха, притихшая было, услышав, что говорят о судьбе Василя, опять запричитала. Зубрич, как мог, наспех допросил ее, перебивая, кивая в знак согласия: так, так, понятно, - мягко сказал, что она может идти. Дятлиха, однако, не послушалась, начала причитать снова, и уполномоченный пригрозил, что плачем своим она только помешает справедливо разобраться в поступке сына. Повредит сыну...

Вслед за этим уполномоченный так же, догадливо кивая головой, быстро допросил Степана и старого Глушака и разрешил обоим уйти. Но и они, как и мать Василя, в деревню не пошли, отступили на каких-нибудь сто шагов и остановились, наблюдая за тем, что будет дальше...

Они не слышали, что говорил уполномоченный Василю и Евхиму. Но, казалось им, держался он с обоими иначе: не кивал в ответ, засунув руки в карманы, выпрямился важно, строго и все будто чем-то угрожал, немилостивый, неподступный. И Дятлиха и Глушак не на шутку тревожились.

Зубрич, оставшись с Василем и Евхимом, заговорил не сразу. Засунув руки в карманы, внимательно, как-то пронизывающе, рассматривал сначала одного, потом другого и не спешил выкладывать, что таилось в его голове. Долгодолго, казалось обоим, молчал - аж терпеть трудно было это молчание.

- Ну-с, значит, так, - разжал наконец губы уполномоченный, - сами начали землеустройство!,. Т-так!..

Евхим возразил:

- Я не начинал... Он ко мне полез, я только за свое добро вступился!..

- Было твое! Полдесятины теперь мои!,. Полдесятины мне выделили!..

- Эти тебе выделили?

- А какие! Может, те, что ты сам выберешь?

Зубрич отрезал строго, жестко:

- Прекратить спор! Тут не дискуссия! Я допрашиваю вас, и будьте добры слушать меня! И отвечать тогда, когда я спрошу. - Он взглянул на Василя, вдруг ударил вопросом: - Сидел уже?

У Василя похолодело в груди.

- Ну, чего молчишь?

- М-меня отпустили!..

- Ненадолго, видно!.. - Василь смотрел, не узнавал уполномоченного: куда девалась улыбка? Не лицо, а камень. - Снова захотел туда?!

Василь был сражен.

- Все равно! - возмущался уполномоченный. - Что хочу, то и беру! Законы ему - ничто! Ноль!.. Советские законы не для него писаны!.. Анархизм полный! Не анархизм, а разбой!

Разбой среди бела дня! Открытый бандитизм!..

- Я не... бандит!..

- Не бандит, так прислужник бандитский!

- И не... прислужник...

- Мы всё помним! Мы не забыли, как вы Маслака водили под окна советских депутатов.

- Так они ж заставили, обрез ткнули в живот!.. - Василь готов был зареветь от обиды.

- Обрез! Кто вам поверит! Дураков нашли! Вы и теперь - не успел Маслак, опекун ваш, объявиться - снова распоясались! На законы советские плюете! Думаете, при Маслаке все позволено! - Уполномоченный гневно помахал пальцем перед лицом Василя. - Нет, руки коротки! Советская власть и не таких утихомиривала! Не таких обрубала!..

Зубрич так же грозно, гневно приказал:

- Идите! Да ждите, как мы решим!.. - Он заметил, что парень и не смотрит на мирно дремлющего Гуза. Крикнул вслед: - Коня заберите!

Василь спохватился, поплелся к Гузу.

Мать, довольная, что допрос окончился так быстро, что Василя отпустили, хотя и видела, что сын уныло горбится, вытерла слезы, сказала весело:

- А я боялась, что, не дай бог, заарестует! АН нет - отпустил! И не мучил долго! - Она, видимо, хотела успокоить сына: - Хороший, говорят, справедливый он! Если б Криворотый, не дай бог, тот подержал бы!..

"Добрый", - обожгли Василя материнские слова. - Чтоб ему на том свете, такому доброму, - не знаю что!.. Все они добрые, справедливые, чтоб их земля не носила...- Маслака приплел! В прислужники Маслака записал, справедливый такой! .. Помним, говорит. Не забыли. Не докопались только... Но - докопаются. Выкопают все, чего и не было никогда. Только бы захотели - выкопают. Набрешут, а ты попробуй докажи, что неправда! Таким докажешь!.."

Не видел, как добрался до загуменной дороги, потянулся между осетей, гумен, заборов. Из Чернушковых ворот к нему радостно бросились Володька с Хведькой, но Василь даже не взглянул на брата. Хведька сразу отстал, побежал назад, а Володька долго шел молча, таил в себе тревогу.

- Ты дал ему? - не выдержал он уже возле, повети. - Правда, дал?

- Чего? - не понял Василь.

- Этому Корчу - дал?

Василь разозлился:

- Иди ты, спрос... - Одумался: - Дал, конечно...

- Я так и знал, - обрадовался Володька. Он сказал с восхищением, с завистью: - Ты - сильный!..

6

Проследив, как парень плетется к коню, уполномоченный долгим взглядом посмотрел на второго виновника драки. Посмотрел уже не так пристально, но с какой-то затаенной, острой улыбочкой, за которой скрывалось, как почувствовал Евхим, что-то угрожающее. Уполномоченный, казалось, готов был ударить в любой момент. Но, как и в разговоре с Василем, не спешил: ему, казалось, приятно было видеть жертву, которой все равно некуда деться.

"Пусть попробует... Я ему не Дятлик!.." - успокаивал себя Евхим, готовясь отбиваться ото всего. Но готовился он напрасно: вскоре и он, как перед тем Дятлик, был в крепких руках товарища уполномоченного...

Зубрич усмехнулся уже открыто, сказал с каким-то игривым упреком:

- Что же это, товарищ Глушак? Кулачками право свое защищаете? Я понимаю вас - и даже, можно сказать, хвалю...

За то, что заступаетесь за свое добро. Не отдаете послушно, как покорный теленок!.. Это с точки зрения борьбы за существование правильно! Надо держаться, воевать за свое право жить под солнцем!.. Но воевать - не кулачками! Даже если они такие, как у вас... Кулачками в наше время многого не добьетесь! Это - атавизм, устарело... Тем более что слово "кулак" теперь не очень-то хорошо звучит!

Чем дальше Евхим слушал его, тем меньше понимал.

"Зачем он плетет, разводит эту антимонию?.. Сети расставляет, что ли?.."

- Не на эти ли кулачки, - с той же игривой усмешкой сказал Зубрич, - вы рассчитывали, когда грозились на собрании: "И на вас управа есть!" Это значит - на комиссию по землеустройству, на представителей сельсовета и волости...

Евхим насторожился: "Вот, вот оно, то, к чему он вел...

Говорит такое - и смеется, будто шуточки. А признайся - туда упечет, откуда назад и не выберешься... Э, на это мы тебе ответим как следует!.."

Но ответить не пришлось. Зубрич опередил, ответил сам:

- Не на кулачки? А, знаю! Знаю - надеялись на советские законы?.. Советская власть не даст в обиду трудового человека!..

- По советскому закону не положено этого! Чтобы... отбирать у человека, что он заработал своим мозолем...

- Не положено! По совет-скому закону!.. - Уполномоченный хитро, недоверчиво хмыкнул, игриво засмеялся. - Брешете! По глазам видать брешете! Не умеете врать!..

- Вы меня не разыгрывайте! - с достоинством, резко сказал Евхим. - Я этих насмешек не люблю.

- Не любите! Что же, похвально! - Уполномоченный перестал смеяться. Хотя мне и приходится шутить, я также люблю серьезные разговоры! Серьезных людей!.. Будем говорить как серьезные, взрослые люди!.. - Спокойно, задумчиво и вместе с тем внимательно смотрел он на Евхима, будто хотел узнать, что тот думает о его словах. Этот неподвижный взгляд заставил Евхима насторожиться. - Если вы согласны, я могу сразу, прямо сказать: мне хорошо известно, что означала ваша угроза! У меня нет никаких сомнений в том, на кого вы надеетесь! - Уполномоченный искоса повел взглядом по полю, понизил голос: - Атаман Маслак!

Евхим смутился, но не подал виду. Ишь, подступает, на крючок берет! "Из ГПУ! По всему видно, из ГПУ подослан!.."

- Вы меня не пугайте! - снова твердо сказал Евхим. - Коли вам так хочется, то возьмите этого гада себе!..

Он увидел: уполномоченный выслушал с иронией, ни одному слову не поверил. По спине Евхима пробежал холодок.

"Знает что-то..."

- Гад! Н-да! Вот как - гад! - В голосе уполномоченного послышалась издевка: - Был друг, надежда, избавитель, стал - гад!.. Какие зигзаги судьбы!..

Евхим снова похолодел, спокойная, издевательская уверенность уполномоченного убеждала: "Знает! Что-то знает!.."

Уполномоченный помолчал, сказал в раздумье:

- А вообще, если говорить откровенно, мне ваша осторожность вполне понятна: от этого опасного типа теперь надо всячески открещиваться! Это, бесспорно, разумно! Осторожность такого рода может пойти только на пользу! А между тем гад этот интересовался вами... Чуб!

Евхима пронизал страх: "Пропал! Конец!" Маслак часто называл его Чубом... Значит, Маслака правда не убили?

Жив? А слухи о том, что он убит?

- Не знаю я его. В глаза даже не видел...

- Не видел! Темно было! Где вы встретились в последний раз? Когда уговорили его прийти, пригрозить кое-кому из тех, кто хотел провести землеустройство! .. Не возле кладбища?

Остатки надежды исчезли у Евхима: "Знает все! Думал - ни одной душе не известно. Как трясиной затянуло, думал.

А тут - на тебе, знают! И кто - уполномоченный ГПУ, считай! .."

- Кто это... наплел такого?

- Все известно. Этот Дятел, с которым я только что благодаря вам познакомился, если не ошибаюсь, в ту ночь был нежданным помощником? Это на него вы так хитро навели людей Маслака? Знает или не знает он, кому должен быть благодарен за ту ночь, за юровичскую каталажку?..

- Все это выдумка... - лишь бы не молчать, сказал вконец уничтоженный Евхим.

"И откуда он взялся, Маслак, - словно воскрес, скажи ты!.. Воскрес - и не где-нибудь, а, может, в тюремной камере!

Выследили да нечаянно нагрянули, скрутили руки... Допросили... Рассказал все, как было.." Погибели нет на черта!"

Уполномоченный вдруг рассердился:

- Брось! Не мели вздор! Противно слушать! Взрослый человек! - Он смотрел на Евхима с пренебрежением. - Видишь же - все знаю! В этой тайне для меня нет ничего тайного! Все - явное, все известно! Перестань молоть вздор!

- Откуда же вы.., узнали об этом? - пошел на риск Евхим. - Кто вам рассказал?

- Это уже деловой, мужской разговор! - похвалил Зубрич. - Сообщил тот, кто подарил тебе польский карабин.

- Костка? - Так друзья иногда величали Ольхового, сообщника Маслака.

- Он.

- Где он?

- Жив. Вместе с атаманом. А где, считай, не знаешь...

Евхим почувствовал, что выплыл на поверхность с холодного, темного дна, где видел себя уже утопленником. Страх, тревога, правда, еще жили в нем, угнетали, но уже не так, как несколько минут назад.

- Кто вы такой? Никогда бы не подумал!.. - как бы повинился он перед уполномоченным. - И теперь не верится вроде...

- Я - сотрудник волисполкома. Прошу запомнить. Советский служащий, строго сказал Зубрич. - На людях - мы не знакомы. Мы не только ничего не знаем о некоем отщепенце по фамилии Маслак, но и друг друга. Я не знаю вас, вы - меня. За исключением того, что я видел неприятную для вас стычку, как сотрудник волисполкома. Ясно?

- Ясно. Не маленький...

- Не забывай. - Зубрич заговорил мягче, с доверием: - Знай также: тебя помнят, если будет необходимо, к тебе придут. И ты должен сделать что надлежит!.. Ну, что еще? Ещеполезно вот что иметь в виду: ты, говоря витиеватым стилем, не один! Нас - много!.. В деревнях, в местечке, в городе, за границей!.. Да, да - много! Мы молчим до поры! До команды, которая перевернет все!.. Она может быть не скоро, но она будет! Когда придет эта пора, для нас начнется иная, настоящая жизнь. Не горсть - вся земля вокруг будет наша!

Поля, леса, луга - все!

Зубрич увлекся, и Евхим слушал то, что он говорил, как хорошую сказку. В этой сказке Евхима наделяли не какой-то полоской, а целыми просторами земли, лесами, делали хозяином большого дома, коровников, конюшен. В этих коровниках и конюшнях такая мелюзга, как Дятлик, счастливы были получить работу. Они трепетали от одного взгляда Евхима, ловили каждое его слово. Он был властелин и бог...

Евхиму было досадно, что Зубрич скоро прервал эту сказку и сухо, сразу отделив себя от него, Евхима, приказал:

- А пока - конспирация и еще раз конспирация!.. И если выдашь кого-нибудь из нашего легиона - знай: головы не сносить! Нигде не спрячешься!

- Этого вы мне не говорите! - обиделся Евхим. - Мне

это - лишнее!

Зубрич будто не заметил его обиды. Озабоченно, деловито

сказал:

- Человек, который придет от нас, спросит тебя: "Не видели вы черного коня, что хромает на заднюю ногу?" Это будет из наших. Ясно?

- Ясно!..

- Ну, вот и все!.. - Он напомнил: - Мы по-прежнему не знакомы. Я лишь угрожал тебе на поле. - Зубрич холодно, кивком головы простился, повел глазами в сторону деревни, коротко, по-военному, приказал: - Уходи!

Евхим, идя рядом со старым Глушаком и Степаном, сказал, что уполномоченный очень ругал за драку, угрожал даже судом, и старик слов не находил, проклиная уполномоченного.

С проклятиями он и отстал от Евхима и Степана, потянулся к толпе, что брела по полю с меркой...

От радости Евхиму шагалось легко, хотелось шутить. Но когда, перевеивая со Степаном рожь, снова стал перебирать все в памяти, вдруг ожило беспокойство: а что, если он - подослан, этот уполномоченный, и выведал только для ГПУ?

Очень уж странно, неожиданно свалилось все на голову.

Он вспоминал, как вел себя этот человек в президиуме,- как, протиснувшись сквозь толпу в поле, ругал Дятлика, угрожал ему, Евхиму. Мысленно перебирал все, что слышал от него. Спокойствие, уверенность не приходили: слишком уж много было неожиданного, непонятного. Разные, совсем разные слова, разные поступки. Будто два разных человека были, совсем непохожих, даже враждебных друг другу... Конечно, в жизни не раз приходится говорить одно, а делать другое - Евхиму самому немало приходилось кривить душой.

Но в самом себе хорошо видно, где правда, а где ложь. Да и у других куреневцев это не так уж трудно было определить.

А тут, как тут спокойно видеть этих разных людей в одном человеке, знать, что один из них докопался до такой тайны!

Хотелось верить, что обмана нет, бояться не надо И верил порой, успокаивался. Но спокойствие было недолгим, вползала иная тревога: как бы все это не стало известно кому не следует. Если разговор с Маслаком и Ольховым, которого никто, кроме них троих, не слышал, дошел до Юровичей, то почему другие не могут узнать об этом? Если он, этот юровичский, и не из ГПУ, то кто может поручиться, что он не наткнется где-нибудь на них? А там, как прижмут, разве не выложит всего? Выложит как миленький, всех выдаст, лишь бы за соломинку уцепиться! Неужто пожалеет его, Евхима?

Хорошие сказки сказывал он. А только сказки - не для взрослых. Сказка есть сказка, а жизнь - жизнь. Как бы, поверив в те сказки, погнавшись за журавлем в небе, не потерять и того, что еще осталось. Плохо или не плохо, а все же ты живешь! Какое там ни есть, а хозяйство не хуже, чем у людей, не ходишь по миру с торбой. А можешь пойти - корочке черствой рад будешь тогда, где-нибудь в Соловках...

И радости были ненадежны, и тревоги бередили. И много хлопот лишних, неотложных забот - перед самой свадьбой! Но когда вспоминал о драке с Дятликом, радовался: "Придет пора - повопишь, удод желторотый!" Не раз, не два вспоминал встречу у кладбища, жалел: надо было так дать маху! Почему бы тогда не кокнуть сопляка! Не подсказал им, дурень!..

Много беспокойства было у человека перед самой свадьбой!

7

На следующее утро мать Василя, войдя со двора, поставила пустой ушат, сказала обеспокоенно:

- Боже! Этого еще не хватало!

- Чего ты там? - отозвался дед, вырезывавший из кленового бруска ложку.

- Идите на крыльцо, поглядите.

Василь вышел первым, не одеваясь, в белых штанах и сорочке. Хотя еще не совсем рассвело, но уже хорошо был виден на двери большой черный крест. Деготь кое-где подтек, пополз нитями вниз.

- Маслаки? Неужели маслаки? - подумала вслух мать, когда все снова сошлись в хате.

Она верила и не верила: сдержанная, рассудительная, она была совсем другой, чем вчера в поле. Была такой, как обычно.

Дед взял кленовый обрубок, подумал:

- Маслак-то, может, Маслак. Только, тем часом, живет он, может быть, не на болоте и не за болотом!..

- Корчей это работа! - заявил Василь.

- Эти теперь не дадут спуска!..

- А пусть не дают, - оборвал сетования матери Василь. - Плевать мне!

- Плевать, тем часом, не очень наплюешься!.. Это такая зараза... А тут, если у него еще банда...

- В сельсовет бы на них! Чтоб упекли в тюрьму!

- Эге! Упекли! Без доказательства!.. Не поймала - не говори, что вор!

- А можно было б и подловить!

- Подлови, тогда и говори! - Дед помолчал. - Чует и моя душа, тем часом, что тот Маслак и правда близко. Все может быть...

Мать упала духом:

- Может быть! Вот же гадюка, никак не прижмут, чтоб не выкрутился!

- Помогают гаду какие-то...

- Остерегаться надо, - деловито рассудила мать. Как маленькому, сказала Василю: - В лес чтоб один не ездил!

С дедом, со мной или с кем из добрых друзей! И с ружьем дедовым!

- Ну вот - учите!

- А и учу! Учить надо! Рано от материнской науки отойти захотел - вот и получается такое!.. Вечером чтоб не ходил поздно. И ночью чтоб не выскакивал на крыльцо!

- Так, может, мне в хате и... Как маленькому все равно.

- Айв хате. Или в сенях, если уж так стыдно. Пан, говорят, Аскерко никогда ночью не выходил. Не то что в холод, но и летом...

- Пан! Вот сказала! Куры подохнут со смеху!

- Гляди, чтоб сам жив был! - строго сказала мать. Добавила мягче: - А что такого, что дома, - знать никто не будет. Не думай!

- Все равно!

- Не все равно! Под пулю нечего лезть!

- Правду мать говорит, - кивнул дед.

Василь сердито плюнул, вышел из хаты.

...В тот же день, несколько позже, Евхиму пришлось еще раз встретиться с Хадоськой. Подкараулила за огородами, сошлись лицом к лицу. Евхим вскипел:

- Чего цепляешься? Знаешь ведь, что кончилось все!

Свадьбу уже справлять собираюсь!..

- Знаю. А только скажу, - горько проговорила она, - скажу: пускай тебе на том свете будет так, как мне на этом...

Не удержалась, губы задрожали, на глазах замутнели слезы. Но опередила его, бросила неожиданно твердо:

- Вот и все мое слово! Последнее! - В ее голосе послышалось столько ненависти, что он смутился. - Больше - не прицеплюсь! Можешь не бояться!.. И не увидишь больше!

Она сразу же отвернулась, ушла первая, незнакомая, страшная. "Последнее? Не увижу?.." Евхим проводил ее взглядом. Она шла твердо, должно быть, не обманывала.

От недоброго предчувствия им овладело беспокойство: знает или не знает кто об этом? А что, если дойдет до Ганны? ..

- Надо же - столько неприятностей перед свадьбой!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Хадоська была в отчаянии. Что делать? Думала, думала - и не могла придумать ничего, не приходила к чему-либо путному.

Дитя... Радоваться, кажется, надо бы. Милое, дброгое сердцу существо родиться должно. Ее дитя, не чье-нибудь.

Она так любит детей, даже чужих, как же любила бы свое!

И как хотела бы его - увидеть, приголубить, покачать. С какой нежностью порой думала о нем, крохотном, которое, она знала, - хотя и не всегда верилось как-то, - жило уже в ней. Жило, не ведомое никому, только ей да Евхиму...

Должна бы радоваться! Но тот, что жил в ней, не только не радов-ал, но и не давал покоя, жизнь всю затемнил тучами, спутал все. Тот, что жил в ней, не был таким, как все остальные, по божьему благословению, тот был греховный, могут сказать даже - страшно подумать об этом - приблудный! Как ни больно, а выходит - грех был, как ни суди, а теперь, когда Евхим отказался, и думать не думай об ином - дитя грешное!..

Отказался. Нагуляла с кем-то, говорит. Будто она и в самом деле блудница какая! Будто не просила, не молила его, будто не напоминала ему о боге, будто не с ним одним, Евхимом, бога не послушалась; а он уговорил, добился своего, натешился, да еще говорит такое! А теперь вот - сговор отгулял, совсем забыл, что обещал, отрекся совсем. Раньше хоть надежда какая-то была, что совесть возьмет его, одумается, ребенка своего пожалеет, а теперь - ничего, никакой надежды! Бросил, и грех уже только ее грех, ее горе...

Теперь всякий скажет: грех, блуд - и не защитишься, не оправдаешься. Всякий может, как Евхим, сказать: "Нагуляла с кем-то", любой может блудницей назвать, хотя и не блудница никакая, просто поверила, понадеялась, думала - правда женцтся!

Обидно. Ой, как обидно. От обиды слезы все выплакала.

А боль жгучая в груди не утихает, не слабеет, Чувствовала порой нельзя больше такого страдания терпеть; терпение, отчаяние сменялись злобой, жаждой мести: а что, если пойти к Ганне да и рассказать все? Пусть знает, что было у него, с чем посватался, каков он!

Были минуты, когда мысль об этом пробивалась дальше: к старому Корчу пойти, рассказать. Он слушается бога, побожьи жить старается, пусть и рассудит по-божьи! Когда думала об этом, хмурый Корч, которого боялась прежде, казался ей добрым, чутким, другом, родным отцом, спасителем.

Этот спаситель будто позвал к себе: быстренько собралась, почти бегом, задыхаясь, с радостным облегчением подалась к Корчовой хате. Сердце так колотилось, что готово было выскочить, надежда, которая вдруг вспыхнула, билась в ней, гнала, тнала - скорее к старику. Но как только добежала до хаты Корчей, остановилась в растерянности - надежда куда-то исчезла, подступил страх! Корч снова представился суровым, неприступным - слушать не станет, разозлится, выгонит. Не осмелилась зайти, замирая, прошла мимо...

Исхудала, затаилась, перестала смеяться. Не спала - мысли и по ночам не давали покоя. Днем ходила по хате, по двору как больная, все время забывала о том, что надо было делать. Глаза словно не замечали никого, не видели.

Отец, мать с тревогой спрашивали, что с ней. Она хмурила брови, говорила, чтобы отвязаться:

- Ничего... Нездоровится что-то...

А что еще могла она сказать! Ей было так трудно! Так надо рассказать кому-нибудь о своей беде, хоть немного успокоить наболевшую душу - просто поплакать перед кемнибудь. Ей помогло бы одно слово утешения, не то что совет!

Но приходилось молчать, скрывать несчастье от родителей, от девчат, от всех. От одной мысли, что это может открыться, она готова была умереть.

Хадоська несла в себе свою беду, свою горькую тайну одна, одна металась, искала в отчаянии: что делать? Металась, искала - и не находила выхода, избавления не было.

Ее ждал позор. Людское презрение и позор. Когда она мысленно видела это время, у нее так болела душа, что смерть казалась ей радостью Сбросить сразу это страдание, эту безнадежность! Все сразу исчезнет, будто и не было. Не будет беды, сраму, легко, хорошо будет!..

Она охотно, нетерпеливо обдумывала, где и как сделать это. Утонет в речке за Михалевом. Нет, в озере возле Глинищ... В речке вода быстрая, в омут сразу затянет... Берег высокий. Можно прыгнуть... Прыгнешь - и вмиг закрутит, затянет... Вмиг... Подумать не успеешь... Сразу...

Но горячечный, болезненный бред сменялся трезвым раздумьем: губить себя - божий грех, нельзя этого! А больше всего волновала мысль: таточко, мамо - каково им будет, когда узнают, что дочь руки на себя наложила! Как она сама принесет им такое горе!

Только ведь и так, если жить останется, добра им от нее все равно не видеть! Стыд, позор на всю деревню, на веки вечные!..

А может, еще что-нибудь можно придумать? Придумать!

Что придумаешь?! Одна надежда разве на Захариху, глинищанскую знахарку... "Она в момент сделает", - сказал Евхим. Слышала, бывало, и от других, что Захариха тайком делала женщинам такое. Видно, делала, недаром же люди говорят, конечно, делала, - Захариха всякое умеет! Только - как пойти к ней, как сказать, открыться совсем чужой, колдуНье! Разрешить ей сделать над собой такое, принять на себя еще грех, такой грех!..

Что же делать? Что делать?

У нее еще не было ясности, она еще не знала, что сделает, когда стала собираться в дорогу. Был только страх перед тем, что, чувствовала она, скоро непременно совершит над собой: конец ее беде, ее страданиям близок! Сегодня она все сделает, во что бы то ни стало Страшась того, к чему готовилась, таясь, она намеренно спокойно сказала матери:

- Мамочко, мне хочется тетку навестить...

Мать даже обрадовалась:

- Иди, иди! Погуляй! Развейся!..

Хадоська заметила, как она глянула - с нежностью, с жалостью, пожалела! Ей, видно, захотелось утешить дочь.

- Может, коня запрячь?

- Не-ет Дойду... Недалеко...

- Ну, иди!

"Ой, мамочко, если б ты знала, куда ты меня, дочку свою неудачницу, так охотно отправляешь!" Едва озабоченная мать вышла, Хадоська накинула лучший свой платок, забрала из сундука припрятанные деньги - все, что сберегла, собирала не один месяц С братьями, с сестрами простилась, - целовала будто бы спокойно, а сама думала: может, уже и не увидимся никогда! Огляделась вокруг - низкие темные лавки, прогнивший пол в углу, откуда лазили мыши, стекла в черных рамах - запотевшие, словно заплаканные, - все показалось таким милым, таким дорогим!

Мать внесла связку сушеных грибов, завернула в тряпку.

- На вот, тетке отнеси... Нехорошо без гостинца...

Хадоська взяла. Когда собралась уходить, мать перекрестила ее. Хадоське показалось, будто она чувствует, что дочь затаила что-то недоброе, - так взглянула, отпуская от себя.

Но это, может, только показалось, - мать ни единым словом не остерегла ее.

Все же глаза ее - жалость, тревога и любовь - запали в сердце. И пока шла улицей и дорогою к гребле, материнский взгляд палил душу. А идти старалась спокойно, чтобы и подумать никто не мог ничего... Знала, смотреть будут на нее, следить...

День был холодный, хмурый, грязная, смерзшаяся трава на обочинах дорог была как бы посыпана солью. "Зима скоро, - подумала она Подумала почему-то печально, будто с завистью: - Вечерки скоро начнутся..." Больше уже не замечала ничего: ни дороги, ни гребли, ни чахлого ольшаника и лозняка, что подступил вплотную к дороге, глядела тупо, страдальчески, невидящими глазами, а в голове было такое же тусклое: что делать?

Перебравшись через подмерзшую греблю, за которой уже невдалеке чернели олешницкие хаты, пошла не деревней, а по приболотью, тропкой. Никого не хотелось видеть, хотелось быть одной со своей заботой, со своей тайной. В голове так и не прояснялось, так и не знала точно, что сделать. Знала только одно: надо зайти к тетке, мама просила...

Вот уже глинищанское кладбище, глинищанские хаты.

Огороды с одной стороны наползают на болото. Взгляд невольно поискал лесок за другим концом деревни, почувствовала, как тоскливо стало в груди: там Захариха. Хата на отшибе, в лозняках. Одна, как ведьма... А чуть поодаль - озеро, страшное "око"...

Хадоська пошла к тетке, беспокоясь только об одном - чтобы не заметили ничего, не подумали плохого.

Тетки дома не было, уехала с дядькой на луг. В хате только играли дети. Хадоська вынула из платка гостинец, дала каждому по сушеной груше, исполнила волю матери - положила на стол связку грибов. Поговорив сама не помня о чем, погладила по головке младшего и стала снова собираться в дорогу.

Сначала она пошла не в ту сторону, где было озеро и где жила знахарка, а будто в Курени. За глинищанским выгоном сворачивала в болотный лозняк тропка, по которой пробирались в Курени, когда подсыхало болото, - по ней до Куреней было намного ближе. Хадоська и пошла по этой тропке. Но версты через полторы она с этой тропки перебралась на другую, которая вела к речке. Вдоль речки, лозняком, она и надумала идти к озеру, к Захарихе.

"Пойду лучше к Захарихе, - решила она. - Сделает - и знать никто не будет... Как и не было ничего..." Успокоив себя, она шла уже легко и быстро, с той ясностью и уверенностью, которая появляется, когда знаешь, что надо делать.

Но чем ближе подходила она к месту, где жила знахарка, тем больше легкость эта и уверенность исчезали. Нарастал страх: Захариха с нечистой силой, говорят, знается. С ведьмами встречается...

Она пошла тише. Какой неприветливый день, какой унылый этот голый черный болотный кустарник! Густая холодная вода в речке, трава подмерзшая, мокнет в воде. Самой холодно становится. Холодно и неуютно. Думать не хочется. Ничего не хочется... "Не пойду к ведьме... Грех - к ведьме..."

Из-за чахлого ольшаника выглянула чистая, с редкими островками кустов прогалина, дальше - тростниковые заросли. На прогалине там и тут лужи, темная полоска воды в тростнике. Невольно остановилась. Озеро.

Сразу, как только ступила на прогалину, почувствовала, как прогнулась, зыбко закачалась под ногами топь - вот-вот прорвется. Тут обычно стояла вода, просто за лето сошла немного, сушь была такая! Холода прихватили лужи ледком, кочки затвердели - потрескивают, лед кряхтит, лопается.

Чувствуя, как прогибается под ногами зыбкая тропка, невольно пошла осторожнее, чтобы не провалиться. Тут же спохватилась, устало подумала: теперь все равно, прорвется не прорвется, бояться нечего. И все же ступала осторожно...

Ну, вот и все. Сейчас... Там, за тростниками... А тростник - перед лицом... Шаг, еще шаг... Тишина какая... Нигде ни души... Никто знать не будет... "Не поминайте лихом, мамочко, татко!.. Не суди, боже, ты же видишь, иначе нельзя!.." Шла как во сне, провалилась одной ногой по колено, еле удержалась на кочке, двинулась дальше. Вот уже тростник, он почти всюду в воде. Надо поискать сухих кочек, подобраться к глубине...

Там, где "око", говорят, провалилась церковь. Было ровное, сухое место, а провалилась церковь, и стало "око" - озеро. Не такое, как всюду, - без дна...

Вот тут, возле лозового куста, посуше... Можно подобраться ближе, за бережком - чистая вода. Глубина...

Почувствовала, как горит нога, взглянул а: на лаптях, на икрах черное тесто стынет. Вытерла краем свитки грязь - кожа красная, аж саднит от холода! И вода, видно, студеная!.. Не стоять, не думать, скорее - туда!..

Трясина прогнулась глубже. Вот-вот прорвется. Какая же она черная, ужасная, глубина "ока"! Удивительно - без дна!

Все речки и озера имеют дно, а тут - без дна! Потому оно такое черное, страшное! Недаром его черти любят!.. Только два-три шага... И все. И бездна!.. Показалось вдруг - что-то тянет туда, в бездну! Голову кружит!.. Ужас наполнил Хадоську, сковал холодом. Хадоська уцепилась рукой за сырую ветку куста - только бы удержаться!

Показалось, чувствует: оплывает, ползет вниз тропка ..

А то, неизвестное, страшное, все влечет, тянет в глубину, кружит голову... Хотела отойти, отбежать - и сдвинуться с места не могла. То, страшное, будто держало за руки, за ноги!.. "Мамочко, татко!" - застонала, закричала Хадоськз, но голоса своего не услышала. Голоса не было. Словно онемела! ..

Она шагнула, еще не соображая ничего. Чувствовала, что кто-то смотрит вслед, боялась оглянуться. Страх переполнял ее, но она шла. Топь оползала, прогибалась, шипела под ногами, но Хадоська не думала теперь о том, что может провалиться. Чувствовала позади только то страшное, что тянуло в черную глубину...

Она была уже недалеко от ольшаника, росшего вокруг прогалины, как услышала внезапно странный треск. Треснула сухая ветка, но она не поняла, что это. Неожиданный звук заставил ее прийти в себя, она встрепенулась и дико рванулась в сторону леса...

2

Отбежав от озера, Хадоська не сразу успокоилась. Долго бежала по ольшанику, боясь оглянуться, пока стала осознавать, где оказалась и куда надо идти.

Ни снегу, ни инея тут не было, и даже теперь густой лозняк казался удивительно темным. Место было глухое, хотя бы след где-нибудь попался на глаза. Она шла наугад, заблудилась совсем, незаметно подошла к самым Глинищам - за деревьями, совсем близко, на взгорье, увидела огороды, хаты.

Только тогда поняла, куда забрела, как отыскать Захариху.

Вот и темная, приземистая хата, которую искала. Черные окна, крыша нависла, зеленая, струпчатая. Над хаткой вьется дымок. Хадоська взглянула с подозрением, не увидит ли чего в том Дыму. Нет, дым как дым.

Хадоська стояла, отдыхая, чувствовала, как мерзнут ноги, но стучать не спешила. Постепенно сгущались сумерки, деревья темнели, сближались, надвигались плотной стеной.

Когда осмелилась наконец постучать, из хаты за дверью послышалось осторожное:

- Кто тут? - Голос был низкий, словно простуженный.

- Это я... - выдавила Хадоська.

- Кто? Не узнаю... Авдоля?

- Я... Хадоська...

- Какая Хадоська?

- Из Куреней,..

- Из Куреней?

В хате звякнул засов, дверь слегка приоткрылась, и в узком просвете появилась голова. Окинув взглядом пришедшую, женщина открыла дверь смелее и впустила Хадоську.

Сразу же, как Хадоська вошла, засов звякнул снова.

В хате было уже совсем темно, и Хадоська, словно слепая, остановилась.

- Вот тут - лавка, - потянув за рукав, посадила ее знахарка. Минуту она молчала, и это молчание показалось Хадоське долгим и зловещим. Хадоська вдруг почувствовала на себе взгляд, странный в такой темноте. Как знахарка могла что-либо видеть сейчас?

- Что у тебя? - просипела наконец женщина. - Болит что?

Хадоська почувствовала, что лицу стало жарко. Не могла вымолвить слова.

- А ты, если что такое... не д"май ничего!.. Не стыдись.

Хадоське снова показалось, что знахарка в темноте приглядывается к ней, чего-то ждет. Но, как и прежде, Хадоська молчала, смущенно, настороженно.

Знахарка словно ударила вопросом:

- Нагуляла?

Хадоська сжалась, сгорбилась. Чуть не сгорела от стыда, - показалось, знахарка смеется над ней! Хотелось вскочить, броситься вон. Куда угодно, только бы из этой хаты!

Куда глаза глядят! Глупая, пришла! Понадеялась!..

Но Захариха сказала с явным сочувствием:

- Что ж - дело молодое...

Она подошла к печи, сунула в огонь лучину. Зажгла свет на припечке. Хадоська недоверчиво всмотрелась в Захариху и немного успокоилась, ничего страшного, женщина как женщина. Не старая, не худая, лицо как у других женщин, нос широкий, не как у ведьмы. И волосы подобраны под платок. На щеке черное пятно от сажи...

- Не одна ты... Не первая и не последняя... - Захариха тоже внимательно взглянула на Хадоську. - Давно это у тебя? Месяц, два?

Хадоська, краснея, ответила. Знахарка успокоила:

- Ничего, не поздно.

Когда Захариха стала занавешивать одеялами оконца, посмелевшая Хадоська огляделась- огонь с припечка ярко освещал полати, накрытые постилкой, стол, на котором под скатертью горбиком обозначился хлеб. В углу над столом, обвешанные полотенцем, тускло поблескивали такие же, как и у всех, иконы. И все было такое же, как и у других, - и полочка с мисками у двери, и деревянное ведро на лавке, и небольшой старый сундук; только на темных, заросших мохом, с неровными щелями стенах много прядей сушеной травы. Да на полках возле печи - какие-то бутылочки...

- Глядишь, как живу? - перехватила ее взгляд Захариха. - Погано живу! Завидовать нечему...

Хадоська тихо покачала головой.

- Было время - жила! Да кончилось все! Дурости среди людей развелось!.. Не понимают, где добро. Слепые, как дети... На антихристов да душегубов этих, докторов, надеются!.. Надеются - и пропадают из-за них, потому что доктора только режут да травят... - Она заговорила доверчиво, шепотом: Приказ такой вышел, чтобы всех, кто нутром слаб, уничтожать. Чтоб, значит, порченых не было. Будто если кто занедужил, то и не человек! Я вон сколько таких больных вылечила, живут да бога и меня хвалят. Так начальники докторов тех злость большую на меня заимели, что я людей лечу... Не по закону,говорят,лечишь.Не имеешь права, мол, больных лечить, больных по закону нужно уничтожать!..

Хадоська слушала, сочувствуя несчастным: больных уничтожать приказывают, подумать только!

- Оттого грозить стали мне начальники. В тюрьму даже обещал отправить один шалопут из сельсовета... - Захариха вздохнула: - Тяжко, ой тяжко! Хоть в прорубь головой... - Она бросила взгляд на Хадоську, деловито спросила: - Принесла чего?

Хадоська, задумчивая, растроганная, не поняла:

- Что?

- Ну - чтобы заплатить за работу...

- А-а... Принесла...

Хадоська вынула из-за пазухи носовой платок с деньгами, выбрала все до копеечки, отдала. Сняла свитку, скинула дорогое сокровище - кафтанчик вышитый, протянула ей: скажет матери, что потерялся. Захариха, которая хотела было сосчитать деньги, схватила кафтанчик, нетерпеливо покрутила в руках, осмотрела. Кафтанчик, видно, понравился, - еще бы, такой кафтанчик, да не понравится! Захариха даже надела его, но тут же спохватилась, сняла, свернула.

Посчитав деньги, знахарка взглянула на Хадоську:

- Это - всё?

- Всё... - прошептала Хадоська. Много как надо ей! Еще, чего доброго, и не захочет делать!

- Мало этого...

Хадоська молчала. Конечно же не захочет. Вернет деньги, скажет: иди откуда пришла! Но где ж ей, Хадоське, взять денег еще!

- Нет больше...

- Ну ладно... - смягчилась Захариха. - Жалко мне тебя... Добрая я...

Она спрятала деньги куда-то под мышку, положила кафтанчик в сундук, который тут же замкнула на замочек, подошла к печке. Хлопоча у печки, приказала Хадоське разуться, дала ей рваные сухие портянки, принесла корец горячей воды с чабрецовой заваркой. Хадоська переобулась, напилась. Почувствовала, как по телу разливается ласковое, дурманящее тепло.

- Согрелась? - заметила Захариха. - А ты разденься. Скинь свитку... Нечего...

Хадоська опять сняла свитку. Теперь она сидела, как дома, в серой холщовой кофте, в синей юбке, на которой краска лежала пятнами. Сидела, следила за знахаркой, суетившейся возле печки, и чувствовала, что уже почти не боится" ее.

Только росла в груди тревога перед тем - неизведанным, нехорошим, страшным, что подступило теперь к ней.

Вернувшись от печи, Захариха взглянула так строго, что Хадоське стало боязно.

- Поклянись - чтоб ни слова об этом! Никогда, никому!

Хадоська торопливо, спеша, проговорила:

- Никогда, никому ни слова! Как перед богом! - Она перекрестилась.

- Скажешь - добра не жди! - пригрозила Захариха.

Хадоська так взглянула в ответ, что было видно: пусть режут, пусть жгут - не узнают ничего! Тогда Захариха приказала:

- Ложись!

Хадоська не шевельнулась, словно не слышала. Знахарка хотела уложить ее сама. Но только притронулась к ней, Хадоська дико оттолкнула ее.

- Нет!

- Дурная, чего ты?

Хадоська промолчала. Стыд, страх, отвращение, отчаяние - все отразилось на ее лице сразу. Оно горело огнем...

- Будто - что такое... Будто - одна такая!.. Было тут, перебывало таких...

Глаза Хадоськи тоже горели, дикие, полные отчаяния. Не верилось ничему...

- Дело - простое, девичье... Нечего тут!..

Захариха пошла к полочке, возвратилась со стаканом какого-то настоя.

- На вог - выпей... Успокойся...

Хадоська послушно взяла. Зубы ее часто, тревожно стучали о краешек стакана...

3

Все было так страшно, гак больно, но хуже всего - было невыносимо противно, гадко, стыдно. Так стыдно и гадко, что не могла глаз поднять на Захариху, что хотелось скорее убежать отсюда куда глаза глядят. Только бы не видеть, не слышать ее рядом! А Захариха говорила, успокаивая:

- Вот и все. Считай уже - ничего и нет... Как и не было...

Кровь еще будет идти, но ты не думай ничего. Так и надо...

А вообще, считай, все уже... Ничего нет...

Она сама проводила Хадоську за лес. Хадоська шла, безмерно усталая, удивительно ослабевшая, чувствуя в себе незнакомую, страшную опустошенность, с тупым удивлением думала, что кругом - еще тот самый вечер, который начинался, когда она пробиралась сюда! Тот же вечер только стемнело так, что деревьев не различить. Так мало прошло времени, а сколько передумано, пережито. Как все, кажется, переменилось. Она уже будто и не она, будто совсем иная.

Совсем переменилась. Совсем незнакомая... А вечер - еще тот самый, только стемнело. Тогда только начинало темнеть, а теперь - мрак, деревья кажутся черным пятном, тропинка - пятном чуть посветлее. Небо чуть серее. Все так скоро кончилось, а кажется - долго было. Много, кажется, времени прошло... И так тяжело на душе. Так пусто и отвратительно... Нехорошо перед богом... Он сжалится. Простит... Прости, божечко! Ты все знаешь... Прости...

- Кровь будет еще... Ты не бойся, если что такое...

В общем - как и не было... - Захариха напомнила с угрозой: - Только чтоб никому ни слова!

Стало легче, когда знахарка исчезла во мраке. Теперь Хадоське хотелось быть одной, ни с кем не встречаться, ни с кем не видеться. Одной, с тем недобрым, отвратительным, что угнетало, заставляло сторониться всех. К тетке она не пошла. Обогнула поле и деревню, чтобы не встретиться с кемнибудь из родственников, миновала, как и днем, Олешники.

На болоте надвинулась на нее грозная темень. Хадоська ступала осторожно, внимательно прислушиваясь. Подступил, сжал грудь страх. "Боже, не карай меня! Прости, божечко!.."

Обошлось. Пробилась через греблю благополучно. Бог пожалел. Но только зажелтели редкие огоньки в деревне, нехорошее, гадкое чувство ожило снова. Возле черных хат, остановилась - будто не своя деревня, чужая. Идти осмелилась не скоро, подалась, прижимаясь к заборам, боясь встречи с кем-нибудь.

Никто не встретился. Дома уже спали. Мать проснулась, пробормотала сквозь сон, что ужин в печи. Хадоська ответила - есть не хочется. И хата своя показалась не такой, как прежде. Все другое. Хадоська быстро разделась, укрылась с головой рядном. Ничего не слышать, ничего не думать!

Уснуть сразу, проснуться, забыв обо всем. Но не спалось, все, что видела недавно, всплывало и всплывало в памяти. Было чего-то очень жаль, и было горько, и страшно хотелось плакать. И она плакала, давилась слезами, боясь, чтобы кто-нибудь не услышал. В слезах и уснула.

Разбудил ее треск огня в печи, скрип двери. Мать готовила завтрак. Отец бросил охапку дров на пол. Хадоська хотела, как всегда, вскочить, одеться, но только шевельнулась, почувствовала - внизу живот обожгло как огнем. Рубашка была мокрая, она посмотрела - на руке кровь!

"Ничего... - успокоила себя Хадоська. - Захариха говорила, что кровь будет. Чтоб не пугалась... Так, видно, надо..."

Она больше беспокоилась о том, чтобы мать и отец на увидели, не стали расспрашивать.

Весь день Хадоська ходила, хлопотала, как могла, старалась отогнать, заглушить стыд и досаду, никак не хотевшие ни отступать, ни утихать. Це могла смотреть в глаза родителям, - казалось, вот-вот узнают о ее позоре. Как ей было погано! И хотя бы только та мука, что на ду!ие! Боль в животе часто схватывала так, что губы кусала, чтобы не застонать.

Она со страхом заметила, что все больше слабеет, ноги сами подгибаются. Только бы не упасть, дотерпеть до вечера. Обнадеживала, утешала себя: "Ничего, ничего...

Пройдет..."

Под вечер мать послала ее в погреб, принести картошки.

Едва Хадоська подняла тяжелый короб, как ее пронизала такая острая и сильная боль, что захватило дыхание. Сразу же неудержимо полилась кровь...

Ее охватил ужас. Она не помнила, как выбралась наверх.

Когда вышла из погребицы, голова закружилась так, что она чуть не упала. Все же кое-как дотащилась до крыльца и тут, обессиленная, опустилась на ступеньки. "Люди увидят..." - подумала в тревоге. Но встать уже не хватило сил.

На четвереньках она добралась до порога, цепляясь пальцами за притолоку, поднялась, вошла в сени, открыла дверь в хату. Мать, увидев побелевшее лицо ее, ужаснулась:

- Доченько! Что с тобой?!

Хадоська с трудом добралась до кровати, свалилась. Мать испуганно запричитала:

- Ой, горюшко ж ты мое!.. Что же это?!. Съела что плохое или что? .. Горюшко, горе!..

Хадоська молчала. Она чувствовала, как кружится голова, удивительно пустая, большая, как какие-то волны качают туда-сюда. Было почему-то очень холодно ногам, плечам, спине, всему телу, она стала вся мелко, неудержимо дрожать.

Мать накрыла ее сначала одеялом, потом свиткой, а холод все не отходил, дрожь не утихала. Когда приехал из лесу, вошел в хату отец, она увидела его словно сквозь воду и услышала словно сквозь воду: "Тебе, может, что надо?.." Онл лишь молча повела головой.

А кровь шла и шла, и казалось, не уймется уже никогда.

И казалось, что с кровью уходит из нее и тепло и жизнь.

Закрыв глаза, на которые падал с припечка красный свет, она сквозь дрему подумала вдруг: "Вот и конец мой подходит!.. Смерть моя!.." Подумала - и не почувствовала ни страха, ни жалости, все было безразличным, пустым.

Только одно дошло до нее, взволновало: подавая ей какое-то зелье, мать сказала, что, может быть, Захариху, знахарку, позвать. Хадоська как будто ожила, подняла голову, тихо, но решительно сказала:

- Нет!

Всю долгую ночь мать не отходила от нее, укрывала, вздыхала, шептала молитвы, давала пить зелье. Хадоська то дремала, то просыпалась, то была в таком состоянии, когда сон и явь переплетались, теряли свои границы...

"Умру. Ну и пускай умру..." - думала она, возвращаясь к яви.

Под утро отец запряг коня, поехал за доктором в Загалье.

Они приехали, когда в окнах уже стало бело - замелькали первые, ранние снежинки. Врач, раздевшись, погрев возле печи руки, выгнал всех из хаты. Когда он подступил, Хадоська сначала запротивилась, но шевелиться, говорить не могла. И не было желания говорить. Все было безразлично ..

- В Юровичи! В больницу! Сейчас же! - сказал доктор, позвав отца из сеней.

Когда заплаканный Игнат, Хадоськин отец, вез дочь через греблю, ему повстречался Чернушка, ехавший из Глинищ, ог Годли. Чернушка, довольный тем, что заботы с кофтой отпали, кончились удачно, охотно остановил коня.

- Куда это, Игнат?

- Дочка... - Игнатовы губы горько передернулись. - У-умирает!..

Ганна соскочила с телеги, испуганно подбежала к Хадоське. Она поразилась: Хадоська лежала как в гробу. Незнакомо похудевшая, без кровинки, словно неживая.

- Хадосечко!.. Что с тобой?!

Хадоська взглянула на нее - как бы издалека. Она не сразу узнала, но когда узнала, ожила, ресницы шевельнулись тревожно, неприветливо. Сразу же неприязненно закрылись.

"Глядеть не хочет!.." - поразилась Ганна.

Хадоськин отец провел рукавом по лицу, тронул коня.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Предсвадебные дни шли в хлопотливой гонке. Обдирали, рубили телку, резали кабанчика, пекли хлеб, пироги, коржики, - жарили и варили столько, что с непривычки от запахов становилось дурно. Все, над чем дрожали не один месяц и что надо было растянуть до лета, быстро, на глазах, жарилось, пеклось, ненадолго сносилось в сырой и прогнивший Чернушков погреб. Ганнин отец днем и вечером пропадал где-то на приболотье в зарослях, в потемках возил туда бочку с брагой, оттуда украдкой волок бочонки и кувшины с самогоном.

Всего, что имели, хоть и подбирали дочиста, не хватало, - кинулись к соседям, брали в долг где только можно. Не думали, глушили страх - как потом жить, как рассчитаться с людьми; думай не думай, все равно не выкрутишься иначе.

Пока хоть бы одну заботу сбыть с плеч - свадьбу. А там - бог даст, там будет видно!..

Старались - лишь бы побольше всего, лишь бы хватило.

В хате полно было суеты, шуму, чада. По вечерам у Ганны болели руки и спина, во рту ощущалась горечь, сон был дурманящий, нездоровый. От усталости, недосыпания, чада голова была как в тумане, тяжелой. И сама будто отяжелела, ходила, делала все без прежней ловкости, медленно, безразлично. Отец и мачеха двигались также как заведенные, старались больше потому, что надо было спешить: подгоняло беспокойство - не опоздать бы, успеть вовремя...

Вечером в субботу собрали подружек молодой, ближних родственников, посидели немного за столами. Посидели так, чтобы не тратиться особо, просто хотели показать, что помнят "закон", чтут, и чтобы не срамиться перед людьми - ведь у жениха уже гуляли. В воскресенье с самого утра Чернушка стал готовить свадебный воз. Телега была не своя, одолженная, хорошая, на легком ходу, прочная, как раз для такой поездки. Попросить пришлось и одного коня. Чернушка накормил его хорошо вместе со своим конем, даже овса подсыпал, чтобы резвее везли, не позорили молодую. Когда подружки украшали лентами уздечку, шлею, дугу, он положил на телегу лучшего мурожного сена, которое приготовил заранее, старательно застлал его рядном.

Он собирался запрягать коней, когда из хаты пришел Хведька.

- Вас мама зовет...

Чернушка потрогал хомут, неохотно зашагал к крыльцу.

В хате было несколько женщин, девушки, Ганнины дружки и подруги. Женщины хлопотали вместе с мачехой возле печи, возле столов с горелкой и едой, девушки в углу около двери шептались о чем-то. Ганна стояла с ними.

Мачеха, как только увидела Чернушку, с озабоченным видом отвела его в угол к окну, сказала тихо, рассудительно:

- Молодую одевать пора...

- Пора так пора... - Чернушка вздохнул.

- Пора. - Мачеха ближе наклонилась к нему и, понизив голос, сказала: А сам - что наденешь?

- Что есть, то и надену. Был же вчера в чем-то...

- Был!.. В рваных штанах!.. Латка на латке!..

- С латками так с латками. Велика беда. Не жених, грец его...

- Не жених-то не жених! Так ведь невеста - дитя твое!

Невестин отец! Не чужой, чтоб лишь бы как, чтоб как есть - нищим - к жениху выйти!.. Вчера - еще ничего, свои были!

Голяки такие же! А тут - сойдутся со всего света! Да и жених какой! Богатей первый!

- Богатей, богатей! А что он - чужой, не знает, сколько у меня капиталу! И то еще - пускай спасибо скажет, что угощенье собрал!

Мачеха нетерпеливо, искоса повела взглядом - никто чужой, кажется, не слушает их, а все-таки зашептала тихо.

Осторожность никогда не повредит.

- Угощенье угощеньем, а только глаза не зальешь! Все разглядят и осудят!.. Одеться надо - чтоб не стыдно было перед Глушаками стоять! И сидеть ведь вместе с ними придется! .. Я, наверное, у Химы попрошу - у нее кофта есть синяя, с пелериной... - Мачеха собралась уходить - А ты бы к Грибку сбегал, пока суд да дело. Штаны у него хорошие. Со службы которые принес.

- Мне и в своих не плохо. А кому не нравится, пусть не смотрит!

- Тебе-то, может, и не плохо, так дочери-то как? - Мачеха бросила взгляд на Ганну, которая подошла, чтобы послушать, о чем говорят родители. Думала, Ганна поддержит, но та - хоть бы слово. - Мне как? Перед людскими глазами!

Смотреть будут, разглядят, что было и чего не было. Лишь бы дал повод, осмеют! Голое тело, мол, латками прикрыл!

А еще к богатым лезет, мол!

- Пусть смеются, кому хочется! А мне - все равно!

- Вот голова! Как дитя! - потеряв остатки терпения, вскипела мачеха. Дитя и то додумалось бы!

- Знаешь что, - вскипел и отец. Он заговорил так громко, что женщины и девчата притихли, стали удивленно слушать Хочешь к Химе идти, так иди, а меня - не трогай! И так - черт душу скребет! Не до штанов, проклятых, чтоб они сгорели! Тут на душе такое, а она, грец его, штаны, латки!..

Иди, если хочешь!

Мачеха оглянулась, перехватила взгляды женщин, сказала Тимоху как можно спокойнее:

Загрузка...